После полуночи вывели из камеры Иркутской тюрьмы со всеми вещами. Значит, не в баню. Длинными коридорами, по ковровым дорожкам (дорожки в коридорах, очевидно, как и решётки на окнах, являются неотъемлемым атрибутом всякой тюрьмы), а потом вниз. Минуем второй этаж, спускаемся на первый и ещё ниже — в подвал.
Над головой нависают кирпичные своды. Ну и строили же в старину! Под такими сводами не страшна бомбёжка. Кажется, что на этих сводах можно было бы построить стоэтажный небоскрёб!
Пол подвала цементный, липкий и скользкий. По стенам течёт вода, собираясь лужицами в стоптанных тысячами людей местах пола. Полутьма. Подвал большой, а лампочка всего одна, покрыта густым слоем пыли и паутины. Людей немного — человек пятьдесят. Среди них Лаймон, так удачно дебютировавший в борьбе с уголовниками в церкви Бутырской тюрьмы, и инженер-электрик Войнилович, тоже из Норильска. Их этапировали вслед за нами, тоже самолётом и так же, как и нас — на Урал.
Многие из загнанных в этот подвал стоят, часть сидит на корточках, прислонившись к мокрой стене, несколько человек ходят взад и вперёд, о чём-то думая и как бы меряя длину этих катакомб.
По-видимому, долго здесь не пробудем. Об этом говорит отсутствие «параши» и бачка с водой. А самым, пожалуй, убедительным является то, что не видно играющих в карты и никто никого не бреет.
Предположения не обманули. Открывается кормушка — выдают хлеб и сахар — дневной паёк.
— А кипяток получите в вагоне, — сказал, захлопывая кормушку, надзиратель.
Через полчаса выводят во двор, сажают на землю. Уже светает. Под крышей воркуют голуби да воробьи затеяли птичью возню, то ли не поделив зёрнышка, то ли радуясь наступающему дню.
Открываются двойные железные ворота, въезжает грузовой автомобиль, разорвав гулом и грохотом утреннюю тишину.
— Встать! — как бы силясь кого-то перекричать, командует военный с двумя кубиками в петлицах. Начинается проверка по формулярам. До революции формуляр заводился на каждого чиновника и офицера — это был документ, в котором записывалось продвижение по службе, награды, наказания, а теперь на каждого из нас тоже заведён формуляр, фиксирующий передвижение из тюрьмы в тюрьму или из одного лагеря в другой; в нём также записываются данные о нашем поведении и даже намерениях. Да, да, даже намерениях! Я не оговорился!
Сопровождающий пыжится и сильно важничает, воображая себя по меньшей мере маршалом. Он кричит, срывая голос, почему-то не стоит на месте, ежеминутно открывает и закрывает планшетку, поправляет кобуру пистолета и многочисленные ремни портупеи. Щедро направо и налево рассыпает изощрённую, витиеватую брань. Кого ругает, за что — он и сам толком не знает. Похож на петушка, пытающегося по молодости и глупости копировать петуха.
— По одному в машину, марш!
Взбираемся в кузов, становимся по шесть человек в ряд без команды. Вся операция проходит довольно слаженно, как будто всю жизнь только этим и занимались.
— Садись! За попытку к бегству…
Закончив «заклинание», молодой командир открывает дверь кабины и со словами «Трогай!», захлопывает её за собой. В кузове, у самой кабины — солдат с винтовкой. Улицы ещё пусты, только редкие дворники метут тротуары, поднимая пыль. Надолго застряли у закрытого железнодорожного шлагбаума. Скопилось много машин спереди, сзади, с боков. Командир вылез из кабины, в правой руке пистолет — боится за порученную ему «операцию». Обстановка явно благоприятствующая побегу и это его беспокоит.
Представляю себе, что бы он делал, если бы действительно все пятьдесят человек бросились врассыпную!
— Не разговаривать! Опустите головы! Мать… мать… Стрелять буду!
— Товарищ командир, а ты бы их накрыл брезентом, — зубоскаля, кричит шофёр рядом стоящей машины. Кругом смеются, смеётся и конвоир, а командир, размахивая пистолетом, со словами: — Заткнись! — переходит на другую сторону машины и тут же возвращается. Там его встретили ещё менее приветливо.
— Ну и петух, выслуживается, вот и выпендривается. Морда кирпича просит, а он «служу народу» заключённых водит в сортир. А на фронт не идёт. Там ему страшно. Помахал бы ты револьвером на передовой перед фрицами, — говорит пожилой человек в военной гимнастёрке, опираясь на костыли. Одну ногу он оставил на фронте — это красноречиво подтверждает нашивка о тяжёлом ранении.
Его слова подхватывает рядом стоящая с ним женщина в телогрейке, с пустой авоськой в руках:
— И что смотрит начальство? Поставили бы раненых или стариков, а то и баб, которые посмелее, и стерегли бы сердешных, а этих всех вояк на фронт. Да и тех, что в машине, тоже б туда, всё какая-никакая помочь была нашим сыночкам. Так нет же, знай, возят, каждый день туда-сюда!
Наконец шлагбаум открыли. Машины тронулись, поехали и мы. К вокзалу подъехали, когда первые лучи солнца залили светом здания, улицы, площади. Машина подошла вплотную к служебному входу на перрон. Нас встретил командир с двумя кубиками во главе десяти солдат. Тут же у входа проверили «наличность» и усадили на булыжник. Командиры откозыряли друг другу.
Пропустили нас через калитку по одному, потом построили по пять, и подвели, к общему нашему удивлению, не к товарному и не к столыпинскому, а к простому пассажирскому вагону третьего класса, прицепленному в конце поезда.
Посадка в вагон на этот раз отняла времени немного, потому что пересчитывали, не интересуясь статьями, сроками и даже фамилиями, в общем, как скот, приняли по счёту. Очевидно, торопились. Только мы расселись в пустом вагоне — поезд тронулся.
Уплыла назад будка с кипятком, багажное отделение, водокачка. Поезд вырвался из города на широкие просторы полей, посадок, перелесков. Дали кипяток. Ни хлеба, ни сахару у большинства уже не было, всё съели ещё в подвале.
…Железная дорога вьётся по самому берегу Байкала. Проезжаем станции Култук, Слюдянку, Танхой, Мысовую. Море прямо за окном. Несмотря на солнечный, безветренный день, оно хлещет высокими седыми волнами в дикие берега. Море холодное, неспокойное, цвета стали — ревёт и грохочет о камни. Это не ласкающие глаз синие просторы Чёрного и Азовского морей — это дикий зверь, рвущийся из клетки на свободу.
В столицу Бурят-Монголии — Улан-Удэ — приехали поздно вечером. Привели в тюрьму, поместили нас восемь человек в небольшую камеру.
Только через неделю конвой Гусиноозёрского лагеря принял нас от тюрьмы, привёз на станцию Загустай и рано утром привёл пешим порядком в лагерь.
Уже к обеду мы сидели в кабинете заместителя начальника этих лагерей Златина. Он оказался невысоким, плотным, но удивительно подвижным для своих лет и комплекции, человеком. У него были чёрные, как вороньё крыло, волосы, запорошенные сединой. Выражение лица показалось жёстким, но не выработанной годами маской, а естественным, повседневным. Крупный нос с горбинкой, толстые губы, глубоко сидящие чёрные глаза, прячущиеся под нависшими, сросшимися у переносицы бровями. Он казался сухим, говорил без эмоций в голосе, и если бы не выдавали глаза — умные, сознающие свою силу, а потому казавшиеся немного самоуверенно, но ласково-снисходительными, он не давал бы повода к откровенности. Он был грубовато прямолинеен, безусловно, честен, в чём позже мы неоднократно убеждались.
Златин знакомился с каждым из нас в отдельности. Не обошлось, конечно, без выяснения вашего тюремного послужного списка — кем осуждён и на какой срок. Но эти вопросы задавались вскользь, как бы между прочим. Его интересовало совсем другое. Очень подробно расспрашивал, где и кем каждый из нас работал раньше, переписываемся ли с семьями, здоровы ли, как ехали и летели. Заразительно смеялся рассказу о выпивке с конвоем в Подкаменной Тунгуске на аэродроме, как конвоир уходил от нас греться к лётчикам, над тем, как носили чемоданчик со своими формулярами, над нашими мечтами, что едем работать на уральских заводах.
Есть люди, которые располагают к себе с первого взгляда. Вот таким и был Златин. И не случайно то, что мы перед ним, как говорят, раскрыли душу. Поделиться с лагерным начальником тем, что мы выпивали, да ещё вместе с конвоиром, было чрезвычайно рискованно и опасно, а вот Златину мы всё же рассказали и об этом. Думав», что он не мог этого не оценить и не сделать соответствующих выводов в нашу пользу.
Потом он спрашивал, писали ли мы заявления о пересмотре дел, очень подробно рассказал о значении Гусиновских шахт для Бурят-Монголии и, в частности, дли промышленности Улан-Удэ. А закончил разговор-беседу как-то неожиданно:
— Идите, отдыхайте! Вам много придётся работать. Правда, не на Урале, а здесь, но труд везде почётен! Если что неладно будет, обращайтесь прямо ко мне и не ждите случайной встречи или моего вызова. Связывайтесь со мной через начальника КВЧ (культурно-воспитательная часть) лагпункта, а он всё время в зоне.
В лагпункте встретил нас комендант. Провёл в отдельно стоящее здание, переделанное под жильё из какого-то сарая.
— Размещайтесь здесь. Пройдите сейчас с дневальным на хозяйственный двор, возьмите там досок, инструмент и помаленьку устраивайтесь сами как хотите. Можете сделать нары, а не нары, так топчаны.
— А как же насчёт постелей, у нас же ничего нет?!
— Всё будет, не торопитесь. Не домой приехали, а в лагерь; да, и развод вас сегодня ещё не касается!
Повернулся и ушёл. К вечеру сколотили девять топчанов, даже с подголовниками, стол да две скамейки. Сафошкин, наш дневальный, достал умывальник, ведро, швабру.
Жильё есть. Появились гости, в основном «шестёрки» блатных, разузнать, с кем имеют дело и чем тут можно поживиться. Интерес к нам у них пропал сразу, как узнали, что мы не новички в лагере. Наши души и тела им были не нужны, а всё остальное у нас было казённое — лагерное. К тому же Сафошкин, как старожил лагпункта, дал им понять, что поживиться им здесь чем-либо вряд ли удастся.
Несколько дней никто нас не трогал, никого не беспокоили и мы. Грелись на солнышке, какого не бывает в Норильске — здесь оно теплее, ласковее. Ели, спали, писали письма, заявления о пересмотре дел, об отправке на фронт.
Только через неделю нас вывели в производственную зону. Койраха, Таршинова, Ямпольского, Лаймона, Точилкина — направили в проектное бюро Рудоуправления; Манохина и Алиева — на электростанцию, а меня на угольную шахту № 5.
Встретил меня начальник шахты инженер-горняк Моравский и сразу же направил работать начальником смены.
Шахта небольшая, с незначительной глубиной залегания угля. Спуск в шахту по наклонному штреку. Добыча угля — вручную — кайлом и лопатой. В одной лаве и на проходке главного штрека применяются взрывные работы. Загрузка угля в вагонетки производится рештачными конвейерами, откатка вагончиков — коногоном, подъём на-горА — приводной лебёдкой.
Работа круглосуточная, все смены — добычнЫе. Пятьдесят тонн выдачи угля на-гора в смену считается рекордной. За такую выработку начальник шахты выдаёт на бригаду в тридцать человек пол-пачки моршанской махорки.
Поощрение весьма существенное, если принять во внимание, что спичечный коробок махорки в лагере котировался довольно высоко. За одну закрутку самосада нужно было жертвовать дневным пайком хлеба.
На работу набросился с жадностью. Как начальник смены я, конечно, был никудышный. Я не имел элементарных знаний и навыков шахтёра, не знал, как крепить лаву, где и сколько бурить шпуров, не мог определить надёжность кровли, плохо ориентировался в бесконечных лабиринтах штреков, просек, забоев. Да оно и немудрено. Новый начальник смены до своего назначения провёл в шахте всего несколько месяцев, да и то только откатчиком вагонеток с углём. Опыт крайне незначительный, если не сказать — никакого.
Задолго до смены с бригадой слесарей я спускался в шахту, проверял работу конвейерного привода, насосов для откачки воды, вентиляторов, лебёдок, перфораторов, а если было нужно — ремонтировал их. С работой этих несложных механизмов освоился достаточно быстро.
Рабочий состав смены в основном состоял из казанских татар, людей трудолюбивых и выносливых. Эти татары почти не говорили по-русски и были сплошь неграмотными. Что привело их в лагерь — не поддавалось вразумительному объяснению. Мы знали, что все они из одного района и удивлялись, что такая большая группа, проходившая по одному делу — подготовка вооружённого восстания — оказались в одном лагере. Против кого они готовили восстание и готовили ли вообще его, выяснить не удавалось. Об этом хорошо знали только их следователь да судьи. Понятным оставалось лишь то, что колхоз, из которого они попали в тюрьму, татары, по чисто практическим соображениям, не одобряли, если не сказать — просто не любили.
— Председатель говорил: давай, давай, много работать! Мы работали, сколько мог, а кушать было совсем мало! А мы хотел много работай и много кушай…
Вот тут и разберись — то ли они были против колхоза, то ли колхоз был против них!
Но здесь, в лагере, на шахте, кайло и лопата были как бы продолжением их рук. Любой из них грузил тонную вагонетку без передышки! Как заведённый механизм, вгрызалась лопата в уголь, подлетала в воздух, сбрасывала груз в вагонетку или на решётки и опять опускалась в угольную кучу — и так много, много раз, ритмично, без передышки.
Своевременная откачка воды и вытяжка газов от взрывов, бесперебойная работа конвейера, непрерывная подача вагонеток в какой-то степени дополняла и облегчала труд забойщиков и навалоотбойщиков. Смена в течение всего месяца ежедневно получала от начальника шахты табак по выходе из шахт и пирожок к обеду, как премиальное блюдо, в лагере. А это дополнительный хлеб — не баланда из турнепса.
К шахте начал привыкать, полюбил её, изучил капризы кровли, научился направлять воду в зумфы, выбирать крепёжный лес, быстро освобождать забой или лаву от взрывных газов. Стал надоедать начальнику шахты Моравскому с просьбой обеспечения шахты отбойными молотками, робко стал поговаривать о полезности и необходимости для шахты хотя бы двух врубовых машин, на первый случай даже ГТК, как будто Моравский не знал этого без меня. Всё чаще и чаще начальник шахты начал практиковать переброску моих слесарей, а иногда и меня самого, в другие; смены. Иногда эти переброски получались, отнюдь не по нашей «вине» — удачными. Смена перевыполняла задание и наш авторитет, помимо нашей воли, рос и закреплялся уже не только на шахте № 5, где мы работали, а по всему рудоуправлению.
Полной неожиданностью для все оказалось таинственное исчезновение одной лошади, работавшей на откатке. Утром, говорят, была, а когда мы опустились в шахту — её уже не оказалось. Поднялся большой шум, начались опросы, потом допросы, перевели всех в барак усиленного режима, поставили часовых у входа в шахту. Были попытки загнать в шахту надзирателей, предварительно согнав в зону всех заключённых. Но это оказалось стрельбой по воробьям. Нас-то в зону загнали без труда, а надзиратели в шахту шли крайне неохотно и без всякого энтузиазма искали лошадь, побывав только в главном штреке, а в забои, заброшенные печи, просеки не заглядывали — боязно с непривычки. И, конечно, лошадь так и не нашли.
А мясо заключённые ели и в вареном и в жареном виде. Я сам был этому свидетелем, и неоднократно.
— Где взял мясо? — орёт оперуполномоченный на коногона Резвана.
— В шахте нашёл, гражданин начальник. Идёмте, покажу где! Ей-богу, не вру. В рот меня…
Оперуполномоченный, конечно, в шахту не шёл, а Резвана отправили в карцер с выводом на работу. Так виновного не нашли, лошадку пришлось списать. А что было делать?
Ровно через два месяца коногон, доставивший к лаве порожняк, сказал мне, чтобы я срочно позвонил начальнику Рудоуправления Калинину.
— Говорит заключённый Сагайдак из шахты № 5.
— А?! Здравствуйте, — Калинин. Зайдите-ка мне, только побыстрее. Я должен скоро уехать в Селенгинск. Начальник шахты товарищ Моравский в курсе дела, я ему звонил, можете не докладываться.
Подымаюсь на-горА. Через двадцать минут в кабинете у Калинина.
— Пройдите в ремонтно-механические мастерские, в кабинет механика Рудоуправления товарища Сухарева. Он сегодня вечером срочно уезжает в Улан-Удэ, примите от него дела и приступайте к новой работе.
От такого предложения я растерялся, не зная, что ему ответить.
— А как же шахта, гражданин начальник?
Калинин вопросительно взглянул на меня, улыбнулся и, подойдя вплотную, положив руку мне на плечо, придавил его со словами:
— Садитесь!
Усевшись против меня, опёрся локтями в колени, склонил низко голову и глухим голосом спросил:
— А вы что, разве не знаете моего имени, отчества? Иван Лукич меня величают все, вот так называйте и вы!
Встал, прошёл к столу, взял в руки какую-то бумажку, повертел её и положил обратно на место.
— Вы теперь механик Гусиноозёрского рудоуправления треста Востокуголь. Приказ уже подписан. Вот снесёмся с Москвой, получите пропуск на бесконвойное хождение и будете ездить по шахтам, налаживать работу врубовых машин. Ведь это вы просили, кажется, для пятой шахты врубовую, товарищ Моравский как-то мне говорил об этом. А пока суд да дело, приведите в порядок экскаватор, примите на базе партию перфораторов, приводов и врубовых машин. Организуйте бригаду хороших слесарей по уходу и ремонту всего шахтного оборудования! — и, немного помолчав, закончил, — а вы спрашиваете, как же шахта? Вот вам и шахта, да не одна. А теперь идите, мы с вами ещё наговоримся, не раз поругаемся и помиримся. Для дела и то и другое не повредит. До свидания! Планёрки будут по мере надобности, о них вам будут сообщать!
Через полчаса я уже в кабинете главного механика. Из-за стола поднялся с улыбкой на широком загорелом лице, в полувоенной форме человек лет двадцати от роду. Вышел из-за стола. Широким жестом пригласил занять его место.
— Вот отсюда и будете управлять. В шкафу и столе — папки с делами, за занавеской — шахтёрский костюм и аккумулятор. За стеной — начальник ремонтных мастерских, он же мой заместитель, а теперь — ваш. Он сейчас зайдёт сюда и введёт вас в курс дела. А я, брат (так и сказал — брат), — спешу, пора собираться в путь-дорогу. Уезжаю на фронт. Насилу разбронировался. Вот так-то! Вопросы есть? Кстати, вам в помощь назначен электрик Алиев с электростанции и конструктор-чертёжник Лаймон из проектного отдела. Знаете их?
В комнату вошёл начальник ремонтно-механических мастерских Леонов, а из комнаты вышел бывший механик Рудоуправления, а отныне — солдат нашей армии Сухарев.
В расконвоировании Москва отказала, что и следовало, конечно, ожидать. Нельзя же выдать пропуск человеку, «осуждённому» на восемь лет тюрьмы со строгой изоляцией!
Так думала Москва, но не так думали начальник лагеря Росман, его заместитель Златин, да начальник Рудоуправления Калинин. Меня не расконвоировали, но в пределах рудоуправления, в радиусе до тридцати километров, я ходил и ездил сплошь и рядом без конвоя, часто бывал на Гусином озере. Случалось иногда помогать рыбакам колхоза ловить рыбу в озере, за что получал свой пай. В жилую зону приносить рыбу не рисковал, а в производственную — носил. Тут же в мастерских варили уху. Слесарь Овсянников демонстрировал свои кулинарные способности, и в совершенстве их никто не сомневался. Хвалили и с удовольствием уничтожали и уху, и рыбу.
Ремонтная база оказалась далека от совершенства. Но всё же в мастерских были токарные, сверлильные, строгальные, фрезерные станки, кузница на четыре горна, электросварочное отделение, инструменталка, мастерская по ремонту электромоторов, слесарно-сборочное отделение.
Но самое главное — были люди с золотыми руками! На ремонт экскаватора, через Леонова, своего заместителя, поставил слесарей Грубника, Кошелева, Кошкина, токаря Обе-роандера, кузнеца Ерохина (он же отливал бронзовые детали).
Через две недели экскаватор работал, в основном на рытье дорожных кюветов. Шахта № 2 выдала на-гора врубовую машину ГТКЗ для капитального ремонта. Ни я, ни коллектив ремонтных мастерских не только не знали этой машины, но большинство увидели её впервые в жизни.
Калинин установил срок для ремонта — десять дней. В нормальных условиях, при наличии запасных деталей, квалифицированных рабочих, знающих эти машины, хорошо оборудованных мастерских — этот срок был бы вполне достаточным. А у нас, кроме большого желания произвести ремонт в установленный срок, ничего не было.
Надел оставленный Сухаревым брезентовый костюм, взял аккумулятор и вместе со слесарями Трубниковым, Овсянниковым и вольнонаёмным бригадиром электриков Михаилом Торевым спустился в шахту. Посмотрели, как работает машина в забое (лаве). Попытались воспользоваться опытом и знаниями вольнонаёмных врубмашинистов. Однако помочь нам они ничем не смогли.
— Рубать мы можем, заменить зубки, кулачки режущей цепи — это мы делаем запросто, а в нутро лазить нам заказано. Был один случай, ещё до прихода в шахту теперешнего механика Процюка, забарахлила машина — подошёл начальник участка, приказал открыть крышку ведущей части. Мы открыли. Чего-то он там поколдовал минут пять, приказал снова закрыть крышку, махнул рукой и велел врубовку выдать на-гора. Что он там увидел, мы так и не узнали, да, по правде сказать, не очень-то и хотелось знать. А вдруг заставят ремонтировать!
Несмотря на явно неутешительную беседу, наша вылазка в шахту не оказалась полностью бесполезной. Мы увидели машину в работе, увидели условия, в которых она работает, наконец, узнали фамилию немногословного начальника участка, «махнувшего рукой» и определившего, что в шахте врубовку в строй не возвратить. Это был вольнонаёмный, бывший шахтёр Горловки П.Н. Кравец.
Дальнейшие встречи с ним убедили нас в том, что его не-многословие — не врождённая черта характера, а просто ему нечего было тогда сказать, а терять престиж не хотелось — всё-таки начальник участка, а потому — «махнул рукой». На такие действия особых знаний не требовалось.
И всё же мне лично Кравец во многом помог. Он принёс литературу с описанием врубовой машины, достал несколько экземпляров инструкции по уходу за ГТКЗ. А в жизни и на работе оказался довольно общительным и разговорчивым человеком, хорошо знающим шахту, кровлю, крепление выработок и посадку лавы. В этом он был мастером высокого класса и учиться у него было легко и приятно.
Получил согласие Калинина взять со склада новую врубовую машину для полной разборки и ознакомления с узлами и деталями. Разобрали обе машины. Старую разбирали слесарь Овсянников и бригадир слесарей Ольховцев, новую — слесари Грубник, Кошелев и я.
У машины, выданной для ремонта, обнаружили изношенные ритцели, шестерни, шарикоподшипники, валики, втулки, сгоревшую обмотку электродвигателя и много, много грязи. Очевидно, машину открывали в шахте без принятия предохранительных мер от попадания в механизм угля и породы.
Промыли, протёрли детали, выложили их на стеллажи. Убедили Калинина спустить в шахту новую машину, а со старой дать нам возможность немного «поиграть». И «играли» мы с ней целый месяц. Все четыре слесаря за этот месяц дважды полностью её разобрали и собрали. Кошелев заявил, что теперь нам «не страшен серый волк».
Пригласили врубмашинистов шахты, при них произвели сборку и сделали обкатку старой машины. «Своим ходом» Кошелев повёл её к шахте. Подручным у него был врубмашинист, который месяц тому назад нам говорил: «Рубать мы можем, а что внутре — не знаем».
Машину завели в лаву. Машинист повёл врубовку, а Кошелев сталу него помощником. Возвратился он в зону только к полуночи. Доволен результатами опробования под нагрузкой. Машина работает хорошо.
Обычно немногословный, вечно хмурый, с каким-то даже жёстким выражением лица, сегодня Кошелев преобразился. Улыбка, пожалуй, первая за несколько месяцев знакомства с ним, украсила и буквально преобразила его лицо. Чёрные глаза, обычно ничего не выражавшие, прятавшиеся за густым бровями, заиграли каким-то блеском и даже некоторым лукавством.
— А ведь работает, ползёт по лаве и работает, аж пыль столбом! Угля-то, угля сколько навалила, если бы вы только видели!
И не узнать в этом широкоплечем и коренастом, немного сутулом Кошелеве вчерашнего угловатого, неповоротливого слесаря, чем-то очень похожего на портового грузчика. Ему около тридцати, но, глядя на него — дашь больше. В чёрных его волосах много седины, но не возрастной, а, безусловно, преждевременной. И старит его это сильно.
— Это он, следователь, посеребрил меня. Три раза заставлял искать пятый угол.
За его спиной почти пятнадцать лет непрерывного труда на заводах страны и вдруг… «враг народа» с десятью годами исправительных лагерей.
В мастерские стали поступать со всех шахт рудоуправления конвейерные привода, решётки, вентиляторы, насосы, лебёдки, вагонетки, врубовые машины. Всё поступающее оборудование требовало капитального ремонта, замены изношенных и поломанных деталей.
Начальники шахт, механики днём и ночью не давали покоя, нажимали, требовали, просили, угрожали. Пришлось ввести жёсткий график профилактического осмотра оборудования в шахтах силами механиков самих шахт с обязательным участием электрослесаря мастерских. Создали аварийную бригаду слесарей и электромонтёров, которая по вызову шахты производила текущий ремонт и устраняла неполадки на месте.
В мастерских организовали изготовление быстроизнашивающихся деталей. Оборудовали обмоточную мастерскую. Стали отливать бронзу. Наладили цементирование деталей и даже изготовление некоторых позиций шестерён, ритцелей. Они, конечно, быстро изнашивались, выходили из строя, но это было меньшим злом, чем если бы машины из-за некомплектности стояли на шахте и в мастерских.
На материке; (всей земле вне лагеря) шла война, а потому рассчитывать на получение новых машин, запасных деталей, металла и других материалов — не приходилось. Условия диктовали делать всё на месте: гвозди, электроды, изоляционную ленту, наждачную шкурку, ножовочные полотна, поперечные пилы, диски циркулярных пил, лопаты, кайла, метчики, плашки и т. д. Названный перечень далеко не исчерпывает всего, что нужно было делать самим. И… делали, делали с упорством, со смелой изобретательностью и риском для здоровья, а иногда и жизни, не думая о вознаграждении, о поощрениях. Так было нужно, а потому и делали. Без лозунгов, без пропаганды, без митингов и резолюций. Нужен был уголь для Улан-Удэ, без угля приостанавливается изготовление мин и авиабомб для фронта.
Ремонтные мастерские перевели на работу в две смены — по двенадцать часов, с часовым перерывом на обед. Организовали курсы машинистов врубовых машин. Теорию преподавали я и Алиев, практику сборки и разборки, эксплуатации и ремонта — слесарь Кошелев. Создали запас быстроизнашивающихся деталей, снабдили механиков шахт инструментом. Делалось это не так просто, как пишется. В жилую лагерную зону приходилось ходить только для принятия пищи и сна.
Можно было бы обо всём этом не писать, не так уж это интересно. Но в этом была вся наша жизнь. Мы забывали, что гласят наши формуляры, мы повседневно чувствовали себя нужными людьми, а сознание этого вселяло в нас силы, волю, энергию, помогало не замечать бесправие, произвол, ежедневную баланду из мороженого турнепса, холод и голод, наскоки нарядчиков, комендантов, надзирателей, бесконечные поверки и обыски, сопровождающиеся провокациями, вой собак-волкодавов, вышки с прожекторами, БУРы, карцеры.
Было два мира — мир машин, добычи угля, общения с живыми людьми и мир тьмы — лагерь, со всеми присущими ему причудами, грубостью, ложью, беспросветным прозябанием.
В течение полугода редкая ночь проходила без вызовов в мастерские или на какую-нибудь шахту.
Не забыть мне одной из этих ночей. Вахтёр присылает дневального вахты с вызовом механика Сагайдака к телефону. Быстро одеваюсь, поверх ватных брюк и телогрейки натягиваю брезентовый костюм. В руках — аккумулятор (руководящий персонал шахт — подрывники, врубмашинисты — имели аккумуляторы, остальные работали с карбидными лампами). Но что это со мной? Никак не могу открыть глаза, больно, текут слёзы. Впечатление, что они полны песку. Не иначе — результат дневной наплавки электросваркой сработавшейся шестерни. Очевидно, как говорят, «нахватался сварки» — обжёг глаза.
Кое-как добрался до вахты. Оказывается, звонит механик шахты № 2 Працюк и просит меня срочно придти в мастерские, куда он только что доставил из шахты редуктор скребкового транспортёра. Под руку с присланным слесарем добираюсь до мастерской. Глаза распухли, открыть веки больно. Подводят к стеллажам. Ощупываю редуктор. Под руками грязь, перемешанная с маслом.
— Чем это его раздавило?
— Обвалилась кровля, «закумполило». Лава сейчас не работает, нечем качать уголь. Люди расчищают завал.
Вызываю из зоны сварщика. Працюк, исчезнувший при моём ощупывании редуктора, через некоторое время возвращается и суёт мне в руки чайник и вату. Он успел сбегать домой, захватить остатки заварки в чайнике и целую пачку (месячный паёк) чая и тут же начал меня лечить. Я уже начал видеть.
Заварили трещину, сделали из десятимиллиметрового железа новую крышку. К трём часам ночи редуктор был уже в шахте. Транспортёр начал работать, уголь пошёл из лавы на-гора. Всю ночную смену мастерских пришлось перебросить в шахту на навалку угля. Упрашивать людей не пришлось, да и инициативу, собственно, проявил не я, а токарь Оберландер. И вот, несмотря на длительный простой, шахта своё сменное задание выполнила.
Ну и почему же так памятна эта ночь, позволительно спросить? Что, собственно, особенного произошло? Что был болен и пошёл в мастерские?! Не думаешь ли заявлять, что совершил геройский поступок?!
Да не в этом дело! Запомнилось потому, что мы почувствовали всеми клетками своего тела живое участие человека к нам, отверженным. Ведь ремонт произвели бы и без меня, а вот моё появление больного, ослепшего, поразило механика и он бросился домой, чтобы помочь мне.
О помощи механика долго говорили между собой в зоне, но поступок его не стал достоянием оперуполномоченного. А вот поступок заключённого, мой приход в мастерские с поводырём, обсуждался даже на шахтёрском производственном собрании. Кстати, на этих собраниях присутствовали и з/к. Калинин ставил меня в пример другим. А мне было неловко, даже очень стыдно!
Так мы работали и жили. Высокое начальство не подчёркивало нашего положения. Оно, как бы забыло, что мы «враги народа». То ли обстановка их обязывала к этому, то ли это был молчаливый протест к творящемуся вокруг. Сейчас трудно это объяснить. Понятно лишь одно — нам верили и доверяли большое дело. Я склонен думать, что такие люди, как Калинин, Златин, Леонов, Працюк, а несколько позже — Колмозев — не видели в нас преступников. Заявлять об этом во всеуслышание они не могли, но показать нам своё несогласие, свой протест против произвола они выказывали на каждом шагу.
Своего сына Златин прислал работать в мастерские учеником токаря Оберландера. Не последнюю роль в этом играло и спасение его от мобилизации, так как шахтёры имели броню, а возраст его близился к призывному. Но не в этом дело. Дело в той смелости, с которой Златин отдаёт родного сына в наши руки. Оберландер обучает его токарному искусству, я воспитываю его политическое мировоззрение в молодёжном кружке, который доверили мне, контрреволюционеру, троцкисту! Леонов и Торев называли этот кружок комсомольским.
Не менее удивительным и странным явилось распоряжение Калинина, обязывающее меня распределять среди вольнонаёмного состава мастерских талоны на ширпотреб. Попытки воспрепятствовать этому встретили непреклонность Калинина и его заявление, что Сагайдаку виднее всех, кто чего заслуживает, а к тому же ему доверяют гораздо большие дела, чем распределение талонов, и он справляется с ними хорошо.
В одно из очередных распределений старший электрик Михаил Торев принёс мне шапку из собачьего меха.
— Носите, в ней теплей, чем в лагерной! Это не от меня лично, а от всех нас!
Кого он подразумевал, кроме себя, участником этого акта — узнавать не стал, да и вряд ли он сказал бы мне.
— Да ведь всё равно отберут её, Миша, ты ведь это хорошо знаешь!
В мастерских было принято к старшим по возрасту обращаться на «вы» вне зависимости от «социального положения» и производственного чина. Вольнонаёмные обращались ко мне по имени и отчеству, заключённые называли «товарищем начальником».
…Шапку не отобрали. Носил я её в Гусиноозёрске и потом — в Улан-Удэ. Даже привёз её в Москву после своего освобождения. Попытался было оперуполномоченный создать вокруг шапки дело — «преступная связь Торева с врагом народа», даже вызывал его дважды, писал протоколы, но что-то ему помешало. Дело прекратил, а шапку всё же приказал мне сдать в камеру хранения. Протестовать я не стал — благо началась уже весна и надобность в ней отпала.
Только возвратился из шахты — входит нарядчик Половинкин.
— Иди в столовую, начальник Златин «требуют»!
Вхожу в столовую. У окна выдачи сидит Златин, тут же «опер», три надзирателя, начальник лагпункта, помощник по режиму, парикмахер в грязном халате с машинкой в руках.
— Садись! — Златин при посторонних обращался к заключённым на «ты», не допуская этого один на один или в присутствии «единомышленников» — Калинина, Колмозева, Леонова и некоторых других. И нужно отметить — никогда не ошибался, из чего делаю вывод, что у него это была хорошо отработанная система, а не какая-то блажь. А Калинин, Колмозов, Леонов, Працюк, Моравский всегда и везде обращались к нам только на «вы», а сплошь и рядом называли товарищами.
Сажусь с мыслью, что сейчас начнут стричь. Дождался всё-таки! Я уже знал, что сегодня была облава на всех, кто пытался всякими правдами и неправдами сохранить причёску. Днём всех заключённых двух лагпунктов согнали в один, соседствующий с нашим, и через специально проделанный проход в проволочных ограждениях перегоняли по одному человеку в нашу зону. У прохода стояло лагерное начальство и два парикмахера. «Волосатику» парикмахер выстригал от лба до затылка дорожку со словами: «Достригу потом. Зайдёшь, когда закончу здесь!» На обеих вахтах — тоже парикмахеры. Они встречают возвращающихся с работы и всех «дорожат».
— Почему же пропустили меня через вахту? Ведь сегодня даже нарядчиков постригли! Никогда ещё такого не было!
Стригли во всех лагерях, были случаи, когда стригли даже женщин и девушек. Но на это шли только в случае обнаружении в волосах паразитов. Мужчин же стригли всех подряд, не принимая в расчёт о тсутствия признаков неряшливости и даже в тех случаях, когда последний уходу за причёской отдавал много времени и терпения.
Думать, что этот ритуал исходил только от медчасти, преследовавшей соблюдение санитарно-гигиенических норм, нельзя уже хотя бы потому, что «операция стрижки» всегда привлекала особое внимание и помощников по режиму, и оперуполномоченных. Эти последние, конечно, были далеки от мыслей о сохранении здоровья заключённых. Им важно было то, что у заключённых с шевелюрой больше шансов скрываться от розыска в случае побега из лагеря. Вот в чём истинный смысл этой операции.
А по существу — это очередное издевательство над человеком, первый шаг в системе полного подавления личности. Ведь не случайно несколько позже в ряде лагерей начали навешивать заключённым на спины, грудь, колени специальные номера.
Несомненно за первым шагом логически последовал бы следующий — клеймение, как это делалось в не так уж и далёкие исторические времена на Руси, а может быть, пошло бы ещё дальше — добрались бы до ноздрей и ушей (копировать, так уж полностью!), если бы не было отменено и первое и второе сразу же после смерти Сталина и расстрела Берия.
— Гражданин начальник, — обращаюсь я к Златину, — ведь было ваше распоряжение кружковцев не стричь. Нам ведь завтра выступать!
— Ты о чём это, что-то не пойму тебя!
— Да о волосах, о чём же ещё!
— А ну-ка, сними шапку, посмотрим, что там у тебя! — и, оборачиваясь к начальнику лагпункта, продолжает: — Что же это такое, товарищ Новиков?! Доложили, что всё закончили, всех постригли, а на самом деле? Смотрите, какую шевелюру отрастил, чем не поп? — А сам смеётся заливисто, как всегда.
Новиков явно растерялся, но, услышав смех Златина, сам улыбнулся и угодливо отчеканил:
— Завтра после спектакля острижём, от нас никуда не уйдёт!
— А вот этого-то я вам и не разрешаю! — серьёзно и без смеха произносит Златин.
Наконец, только после этих слов, дошла до Новикова шутка.
Убрав с лица подобие улыбки, начальник лагпункта выдавил из себя: — Товарищ Златин, ваши распоряжения для нас закон, мы их выполняем!
В разговор вмешивается оперуполномоченный лагпункта:
— А постричь всё же надо. За такое нарушение нам не поздоровится, — явно намекая на какие-то указания свыше и подчёркивая, что он не вправе этого замалчивать и что это указание и Златину не дано право игнорировать.
— Хорошо, товарищ Маврин, потом потолкуем, — обрывает его Златин и, поворачиваясь ко мне, говорит: — А сейчас к делу, времени у нас в обрез. Тебе задание от лагерного и шахтного руководства. Сегодня в двенадцать ночи спуститься в шахту № 2 и пробыть там всю смену, до утра. Возьми с собой слесарей, электриков, кого хочешь и сколько хочешь. А задача сводится к тому, что бы все механизмы сегодня работали бесперебойно всю смену. Понятно?
— Понятно, гражданин начальник, но гарантировать бесперебойность работы машин никто не может.
— А я гарантий и не требую, гарантии мне не нужны, мне нужно дело, нужен уголь. Ну чего же сидишь, раз понял — иди, выполняй!
Взял с собой слесаря Кошелева и электрика Сафонова. В шахту спустились в десять часов вечера. Обошли лавы, забои, штреки, просеки. Везде идёт напряжённая работа. Наше появление не вызвало ни подъёма, ни спада ритма работы — просто осталось незамеченным. Наши лица уже примелькались здесь и не являлись чем-либо новым или неожиданным.
С механизмами как будто бы всё в порядке, а что будет через час, два и даже через минуту — никому не известно.
Подошла смена. Значит, время около двенадцати. Идут врубмашинисты, подрывники, бурильщики, навалоотбойщики, коногоны — два брата — Ахмет и Абдул Назимовы, лебёдчики, слесаря.
Все на местах. Смена начала выдавать уголь. Бывает же так, что повезёт человеку. До восьми часов утра — ни одной аварии, ни минуты простоя механизмов. Уголь сплошным потоком идёт по рештакам, транспортёрам в вагонетки. Слепые лошади под ухарский свист Ахметки и Абдулы подвозят порожняк и отвозят вагонетки с углем к подъёмной лебёдке.
И ползут одна за другой вагонетки на эстакаду. Поработали смену на славу. Поближе к утру и мы все трое-взялись за лопаты и до десятого пота бросали уголь на рештаки. Сменное задание выполнили на сто двадцать процентов. Цифра для шахты довольно внушительная и, самое главное, необходимая.
Поднимаемся на-гора грязные, усталые и весёлые. У выхода из шахты — лоток с пирожками, ведро со спиртом, ящик с пачками моршанской махорки. Каждому выдают по два пирожка, по пятьдесят граммов спирта и на каждых двух человек — пачку махорки.
— А говорил — не гарантируете! Сам себе не веришь, людей на это настраиваешь! Вот мы решили оставить тебя в шахте до конца месяца. Можешь в шахту не лазить совсем. Это уж твоё дело. А машины должны работать как часы. Шахта должна выполнять план, она тянет всё рудоуправление. Говори, что тебе нужно для хорошей работы машин? Может, нужна какая-нибудь помощь?
Всё это я услышал от Златина, стоящего рядом с Калининым в десяти шагах от входа в шахту у крупной цифры «125», написанной мелом на чёрной доске.
Вот тебе и везёт, подумалось мне, — чем теперь будешь доказывать свою непричастность к этой цифре? Случайность? Совпадение обстоятельств? Даже если он — Златин — думает сейчас так же, как и ты, что это просто случайность, всё равно будет настаивать на своём и от шахты тебе не отвертеться. Так-то, милый мой человек!
— Гражданин начальник, в шахту я пойду, всё, что в моих силах, сделаю, но не наделяйте нас тем, чего в нас нет. Не я и не мы дали сегодня план, а люди, вся смена. Они виновники этой цифры!
— Ладно, ладно, довольно прибедняться. А впрочем, я ожидал такого ответа, это совсем неплохо. Конечно, без людей угля не будет, ты прав, и эти люди у тебя будут, сколько захочешь. Скажи, что ещё нужно?!
— Разрешите немного подумать, гражданин начальник, и доложить вам после сегодняшнего спектакля.
— И это неплохо, подумай, прикинь, что и как, но не перегибай с требованиями, учти, что и мы тоже не всё можем. Иди, готовься, но немного сперва всё же поспи!
По всему было видно, что Калинин не разделял оптимизма Златина, и потому не проронил ни одного слова, а когда я повернулся уходить, остановил и попросил зайти к нему от четырёх до шести вечера. Однако поговорить мне с ним не удалось. Спустившись в шахту в три часа дня, он пробыл там до шести вечера. В пять часов по телефону перенёс беседу на после спектакля. Всё же не забыл об уговоре встретиться.
Вечером в вольнонаёмном клубе шахтёров мы ставили пьесу Гусева «Слава». Постановка пьесы, как для лагеря, так и для шахтёрского посёлка — была событием незаурядным. В лагере это было продиктовано свыше, в связи с затевавшимся смотром художественной самодеятельности лагерей Бурят-Монголии. Наш лагерь был включён в этот смотр, хотя никакой художественной самодеятельности у нас не было.
В КВЧ откуда-то стало известно, что в двадцатые годы, будучи ещё комсомольцем, я ставил и сам играл в ряде пьес. Тогда в Народном Доме железнодорожников были поставлены пьесы «Мы и они», «Слышишь, Москва», «Красный шквал», несколько пьес Островского и Чехова.
Меня вызвали в КВЧ и предложили подумать о создании какого-нибудь небольшого концерта. От организации концерта я отказался и предложил им поставить какую-нибудь пьесу, при условии помощи со стороны КВЧ в устройстве декораций, предоставлении необходимой бутафории, обеспечении костюмами и разрешения участвовать в постановке женщинам.
На подготовку пьесы ушло три с лишним месяца. Пьеса написана красивым стихом, с большим количеством действующих лиц. Как мне, так и всем участникам она очень понравилась ещё при читке.
Роль Медведева исполнял у нас артист Минского драматического театра Горелов, он же — заключённый с десятилетним сроком по десятому пункту пятьдесят восьмой статьи. На воле он выступал в театре, исполняя небольшие роли всего в несколько слов, и долго не соглашался играть роль Медведева, заявляя, что он её завалит.
Но как он потом сыграл свою роль! Не преувеличивая, утверждаю, что это исполнение не уступало профессиональной игре больших артистов Москвы и Ленинграда.
Горелов уже на репетициях покорил всех нас способностью перевоплощения и раскрытия каждой фразы своей роли. Его жесты, движения, мимика преображали этого несчастного, неприспособленного к лагерной жизни человека. Неразговорчивый, вечно хмурый, вечно голодный, не улыбающийся Горелов преображался на глазах, придавая глубокий смысл и значение каждой произнесённой им фразе. И мы забывали, что это Горелов, мы видели в нём Медведева.
Роль комиссара Очерета исполнял мастер ремонтных мастерских заключённый Ольховцев. Исполняя эту короткую, но значительную по своему содержанию роль, Ольховцев, никогда не бывший военным, своей простотой, безыскусностью, скупостью жестов, убедительностью речи приводил меня в восхищение. Играя в пьесе роль Мотылькова, я невольно забывал о себе и перед кем стою. Мне самому казалось происходящее явью, так убедителен был комиссар.
Почтальона играл бухгалтер вещевого стола лаготделения Саша Петров. Его неподдельная весёлость, непосредственность исполнения, влюблённость в Лизу, были настолько естественны и правдоподобны, что ещё долго после постановки он ходил вместо Петрова под кличкой «Почтальон».
Роль друга Мотылькова исполнял электромонтёр Захаров. Сестёр играли Морозовы — Лиза и Маруся. Обе из Гомеля. Уходя от немцев, очутились они в каком-то городе центральной России. Услышав от людей, что в Бурят-Монголии почти не чувствуется войны, легче с питанием, изголодавшиеся девушки и их третья сестра Валя, бросили производство на железной дороге и уехали в Улан-Удэ. Здесь их встретила милиция и все трое получили по пять лет по указу.
Мать Мотылькова играла счетовод лагпункта Алевтина Смехова. Двадцатилетняя девушка сыграла старуху с исключительным мастерством и, без преувеличения, самородным талантом.
Репетиции проходили в комнате КВЧ. Каждый раз девушек, живших в отдельном бараке, отгороженным высоким забором, обтянутым колючей проволокой, выводил на репетицию дежурный надзиратель по лагерю. На всех репетициях обязательно присутствовали поочерёдно оперуполномоченный, начальник КВЧ или начальник по режиму. Оставить на минуту мужчин и женщин вместе никто из них не решался. А то, что мужчины вместе с этими женщинами по восемь, десять, двенадцать часов работали в шахтах и мастерских без всякого контроля и наблюдения — не вызывало у них никакого беспокойства. Такова логика тюрьмы и тюремщиков.
Вначале их присутствие нам сильно мешало, а потом мы их просто перестали замечать. Они же, несмотря на то, что чувствовали себя совершенно лишними, понимая, что стесняют нас, всё же просиживали с нами до двенадцати, а то и до часу ночи.
Пьеса прошла, без всяких преувеличений, с большим успехом. Ставили её потом ещё неоднократно. К нам привозили кружок самодеятельности из Промколонии № 1 из Улан-Удэ под усиленным конвоем. Один раз свозили и нас туда на заключительный смотр самодеятельности лагерей Бурят-Монголии.
Конечно, трудно представить себе состояние людей, получивших возможность на целый вечер уйти от однообразно и тягуче тянущейся беспросветной и тяжёлой жизни лагеря, хотя и на время ощутить соприкосновение с внешним миром, почувствовать себя человеком с равными правами на жизнь, труд, веселье, отдых. И какое великое счастье — хоть на миг забыть, что ты отвергнут, презираем, что тебя боятся, остерегаются, сторонятся.
На первом спектакле присутствовали вольнонаёмные шахтёры, всё лагерное начальство, надзиратели, конвоиры, большая группа заключённых.
Нельзя утверждать, что поставленная пьеса могла претендовать на высокую оценку, на безупречность исполнения. Даже преувеличивая и предвзято расценивая постановку, нельзя было подтянуть её до уровня даже слабенького провинциального, но профессионального театра. Однако нельзя было отнять и другого, я бы сказал решающего, — непосредственности исполнения, вдохновения, подкупающей старательности участников, сердечного порыва и полной отдачи своих сил и возможностей.
Не могло всё это не сказаться на сочувственном отношении зрителей, вне зависимости от их социального положения, рангов и чинов. Все они горячо аплодировали «врагам народа», а тон задавал сам заместитель начальника лагеря Златин.
И немудрена была эта бурная реакция. Истосковавшиеся по нормальной жизни люди приобщились к забытому, воскресили в своей памяти прошлое. Всё это волновало, возбуждало, призывно звало к прежней жизни. Лица стали какими-то неузнаваемыми, добрыми, глаза жадно впивались в «подмостки» и «актёров». Они сегодня были активными участниками этого вечера, жили вместе с нами тревогами и надеждами, многие плакали, не стыдясь своих слёз, волновались за судьбы героев пьесы, облегчённо вздыхали и опять аплодировали.
…Да, только что аплодировали, смеялись, плакали, вместе с нами переживали — и сегодня же вели в лагерь с собаками и винтовками наперевес, а назавтра так же обыскивали на вахте, сажали в карцер, запрещали носить присланную из дома одежду, копались в посылках, и каждый в силу своих способностей и положения портил и так достаточно исковерканную жизнь своих «подопечных».
Тюрьма оставалась тюрьмой. И это ли не трагедия века? Неужели никто из них не задумывается над своей ролью в этом историческом фарсе, длящемся долгие, долгие годы?
Итак, всю «труппу» живых трупов конвой увёл в зону. Не могу не использовать полутора четверостиший из поэмы «Братская ГЭС» Евгения Евтушенко. Он написал о концерте в фашистском концлагере и никакого ни прямого, ни косвенного отношения не имеет к нашему спектаклю. Но они характеризуют состояние исполнителей и говорит о бесправности их в лагере:
И опять на пытки и на муки
Тащит нас куда-то солдатня.
Наш концлагерь птицы облетают,
Стороною облака плывут.
Крысы в нём и то не обитают,
Ну а люди — пробуют, живут.
…Я остался в клубе, чтобы раздать одежду и бутафорию шахтёрам, портупеи, кобуры от револьверов, пояса, галифе и гимнастёрки конвоирам и надзирателям. В гримёрной появились Калинин, Златин и Леонов. За ними зашли начальник электростанции Фёдор Манохин, Ольховцев и Лаймон, которые оставались для уборки сцены и зрительного зала.
— Ну вот, игрушки и закончены, ничего не скажешь, молодцы, хорошо сыграли, даже не ожидал. А вот настоящее дело ещё и не начиналось. Лава шахты № 2 не работает, что-то с приводом, в первой лаве остановилась врубовая машина, капризничает локомобиль на электростанции. Вот такие дела! — говорит Златин, обращаясь ко всем. И, не получив поддержки своему диалогу, спрашивает меня:
— Так какие же просьбы будут у вас, надумали?
— Разрешите Ольховцеву и Лаймону уйти сейчас на шахту, а Манохину — на станцию, — вместо прямого ответа на вопрос говорю я.
— Пусть идут. Товарищ Леонов, прошу вас, проводите их до вахты!
— Осталось десять дней до конца квартала. Чтобы выполнить план, необходимо каждую рабочую смену выдавать на-гора 120 % плана, — начал я.
— Это нам хорошо известно, немного считать и сами умеем, а вот ответа на вопрос не даёте, что-то виляете!
— Выкачать столько угля одними механизмами, без людей — нельзя, а если учесть, что перебои в работе машин вполне возможны, то тем паче нужны люди. И всё для того, чтобы в шахте бесперебойно был навалом уголь и достаточное количество людей с лопатами. Мы думаем, что на все десять дней необходимо прикрепить к рабочим сменам по два электрослесаря из механических мастерских, с предоставлением им права выхода из зоны и возвращения обратно в любое время суток.
Златин покачивает головой, но не в знак отказа, а как бы соглашаясь со мной.
— Ремонтно-заготовительные смены необходимо обеспечить полным штатом крепильщиков, подрывников, бурильщиков, временно приостановив проходку штрека, просеки и сбойки с пятой шахтой.
Калинин поморщился как от зубной боли. Его явно не устраивал перерыв работ по проходке штрека. Обеспечение фронта работ на следующий квартал тоже входило в обязанности начальника рудоуправления, и идти на предлагаемый мною шаг он не мог.
— И, наконец, последнее, — для полного обеспечения людьми с лопатами нужно устроить две беспроигрышные лотереи.
— А что это за штука? — в один голос проговорили Златин и Калинин.
— А это значит — на время бросить в шахту всех придурков лагеря: кладовщиков, поваров, нарядчков, комендантов, врачей, нормировщиков, дневальных, банщиков, прачек, портных, сапожников с твёрдым заданием — выдать на-гора всего по две тонны угля на брата. Только не приказным путём, а на вполне добровольных началах. Каждый, кто пойдёт в шахту и выдаст две тонны угля на эстакаду, будет иметь право на получение билета беспроигрышной лотереи. А выигрыши должны быть следующие — право на получение обмундирования первого срока без обмана (валенки, сапоги, телогрейки, бельё, гимнастёрки), пять, а может быть, и все десять пачек махорки — как главный выигрыш, шахматы, домино, шашки, музыкальные инструменты. Думаем, что лотерея даст хорошие результаты.
Предложение, очевидно, заинтересовало всех. И стали обсуждать не вопрос о допустимости лотереи, а о том, как её провести. Первым высказался Калинин:
— Углем обеспечим бесперебойно и для этого не нужно останавливать подготовительных работ. Мы спустим дополнительно ещё одну врубовую машину, добавим отбойных молотков. Аммонал у нас есть в достаточном количестве. А вот людей с лопатами дашь ты, товарищ Златин, и отмахиваться от предложения механика, пожалуй, не следует, он говорит дело, за которое нужно ухватиться обеими руками. Средства для лотереи найду, да и вы немного тряхнёте своими карманами. Организацию самой лотереи, если ты не возражаешь в принципе, нужно поручить по моему начальнику КВЧ.
— А почему бы и не попробовать эту затею? А ну-ка, прикинь, на сколько человек можно рассчитывать? — обращаясь к начальнику КВЧ, спрашивает Златин.
— Человек двести пятьдесят наберём без ущерба лагерным делам, товарищ Златин.
— Что ж, совсем неплохо, ведь это даст пятьсот тонн угля.
— Пусть дадут хотя бы четыреста, нам и этого хватит.
Над шахтой в конце месяца был вывешен красный флаг. План шахта выполнила на 102 %!
На четыре билета за восемь тонн угля, выданных на-гора, я выиграл домино, пачку конвертов, пару белья и домру, которая путешествовала со мной до конца срока заключения. Златин выхлопотал нескольким заключённым, в том числе и мне, единовременное вознаграждение деньгами в сумме от пятидесяти до двухсот рублей. Деньги были выданы на руки без зачисления на депонент.
Пять пачек махорки выиграл некурящий Сафошкин. Много дневальных, банщиков, плотников щеголяли в обмундировании первого срока.
Вещевые лотереи проводились и после этого случая, даже среди вольнонаёмного состава. И всё же досужие люди усмотрели в этом элементы штурмовщины, нарушение лагерного режима, и с их лёгкой руки мероприятие запретили. Не последнюю роль в этом сыграл оперуполномоченный Маврин.
Автором этого предложения был наш дневальный Сафошкин, не имевший никакого отношения к шахтам. Со своей ролью дневального он свыкся, часто говоря:
— Без работы нельзя, на ней весь белый свет держится. Да и работа работе рознь Иной раз «мантулишь», не разгибаясь, а получать-то и нечего, как у нас было в колхозе. А за «так» работать никакого интереса нету. Правда? Вот я — дневальный, всякий мною понукает: и комендант, и нарядчик; работа не тяжёлая, но грязная. А хлеб всё же дают каждый день, баланду тоже — не очень-то сытно, но помирать не от чего. И сегодня дали, и завтра дадут; к тому же одевают, хоть и тряпки, но пузом не светишь. Так что же не работать?! А за так — дураков нет, все перевелись.
Услышав от нас, что на шахте плохо, недодают угля, подсел ко мне, когда уже все спали, а я дописывал письмо домой.
— Хочешь, чтобы уголь был наверняка?! Нет, скажи сперва, что хочешь! Подыми на это народ. Народ — это сила! В нашем районе, на Кубани, часто выводили на поле из станиц всех от мала до велика. И без всякого крику, без приказу. А почему шли? Да потому, что всем, кто хорошо поработал, сразу после дела давали — кому ситчику на кофту, кому кастрюльку новую или сковородку, пару катушек ниток, литру керосину — и всё задаром, без никаких тебе денег. Оно и расходы для колхоза, прямо скажу, самые что ни на есть плёвые, а глядишь — поле-то и убрано ко времени. На трудодни когда ещё выдадут, да и сколько — неведомо, а тут отработал — и получай! Даже старухи, которые с печки месяцами не слезали, и те шли. Во, как!
Хороший был председатель, с головой человек. А вот не удержался. Встретил я его в Ставропольской тюрьме — осунулся, поседел, а своё отстаивает. Ты, Сафонов, говорит, не тужи, не всегда так будет. Придёт и наш с тобой день. Вот за него-то я и сюда попал. Следователь всё хотел от меня, чтобы я подписал, что председатель — троцкист, а я даже толком-то и не знаю, что это такое. Ну как я мог подписать? Ну и не подписал, как он ко мне ни подлазил — и лисой, и зверем. Тогда он, я о следователе говорю, написал, что я тоже «троцкист». А Особое Совещание восемь лет прописало, даже не судили — зачитал какой-то в штатском — и всё! Ну да не об этом я хотел тебе сказать. Я ведь о силе народной говорить начал, а вишь, куда махнул, стал о себе говорить. Сколько разной придури у нас на лагпункте?! Да пообещай им махорки — всяк станет уголь копать. А чего она стоит-то, махорка, — копейки! А, поди, достань её! Вот в том-то и дело, что не достать! Ты поговори там с начальством — не дураки же они, как мой следователь. Ты не боись — поговори! А если бы пообещали одеть в первый срок — отбою от людей не будет. Поговори! А?
— А «троцкистом» не сделают, как тебя? — пошутил я.
— А ты не смейся, я ведь дело толкую тебе!
Вот я и поговорил. Немного не так, как советовал Сафошкин, а всё же поговорил.
Улан-Удэ получил уголь, а рудоуправление зажгло над шахтой № 2 красную звезду.
Да, народ — большая сила! Прав ты, мой дорогой товарищ Сафошкин, большая!