ЭТАП ВЯТКА — ИНТА

Двое суток сто шестьдесят человек провели в жарко натопленном бараке этой пересыльной тюрьмы. За это время только человек десять латышей и эстонцев ложились спать. А спали они в импровизированных спальных мешках.

Подумать только, какая предусмотрительность! У них оказались среди домашних вещей простыни. Из каждых двух таких простыней они сшили мешки и круглосуточно поочерёдно в них спали. ()дин из них залезал в мешок, над его головой товарищ завязывал тугой узел, а сам стоял и ждал своей очереди. Чередование происходило каждые три-четыре часа.

Все остальные полтораста человек провели эти сорок восемь часов стоя и бодрствуя. Причиной тому были несметные полчища клопов. Такого скопления этих насекомых в одном отдельно взятом бараке не было, наверное, нигде в мире! Они ползали по нарам и полу барака, сыпались со стен и потолка, покрытых слоем беспрерывно копошащейся и шевелящейся многомиллионной массы этих паразитов. Нам казалось, что все клопы мира вдруг оказались здесь, в этой тёмной вонючей камере. Они куда-то торопились, натыкались друг на друга, срывались в своём беге с потолка и стен, падали на головы и плечи людей. На полу скользко и в тоже время липко от раздавленных кровопийц. Сотни тысяч их гибнут под ногами, а им на смену бегут и срываются новые полчища!..

Пробыть в таком бараке не двое суток, а месяц было бы равносильно медленной смерти от потери крови или от сумасшествия. Неужели человеком придумана такая страшная казнь?! Где же начальник тюрьмы, где тюремные врачи, оперуполномоченные, старшие и младшие надзиратели?!

— А ведь могут сожрать живьём, — говорит Каплер.

— Недельку-другую не повезут, — определённо сожрут! — вторит ему Рабинович.

— Да, невольно запросишься обратно на Лубянку. А не написать ли нам такое коллективное заявление прямо на имя Берия? — почёсываясь, предлагает Человский.

— Смех-смехом, а плакать хочется. Уж на что я не чувствительный, а вот не могу уснуть, а спать хочется, как ни разу не хотелось даже на фронте, — вступает в разговор Назимов.

— Поджечь надо этот дом, а то помрём, они нас покушают, — отзывается топчущийся рядом с ним Мустафа.

Лишь двадцать минут в сутки отдыхали мы от клопов, выходя на прогулку. Клопы, которых мы выносили вместе с одеждой, были не страшны. Их быстро вылавливали и уничтожали, а вот пополнение их на всё время прогулки исключалось — неоткуда им было сыпаться.

На третий день меня вызвали к начальнику пересыльной тюрьмы. Разговор оказался чрезвычайно неожиданным и исключительно коротким.

— Ты имеешь второй срок. Наверное, приходилось ездить и ходить этапом не один раз, а потому мы решили назначить тебя старшим по вагону. Твои обязанности — распределять выдаваемую на вагон пищу и кипяток, а во время поверок сообщать начальнику конвоя о лицах, ведущих подготовку к побегу. Ты будешь иметь привилегию. Во время поверок будешь находиться у двери и не перебегать с одной половины вагона в другую.

Даже не задумываясь, сразу дал своё согласие, руководствуясь двумя соображениями. Во-первых, боязнью остаться ещё на один срок в клоповнике, а это было вполне допустимым предположением, как ответной реакцией в случае моего отказа и, во-вторых, тем, что сам был далёк от мысли когда-либо добывать себе свободу через побег.

* * *

Мне было хорошо известно, что делают с людьми, оставшимися в вагоне, из которого совершён побег. Буду ли старшим вагона, думал я, или не буду, всё равно приложу все усилия к тому, чтобы помешать побегу. Это сохранит жизнь решившего бежать и здоровье многих десятков людей — невольных соучастников такого побега.

Не было случая удачного побега. По крайней мере, за длинный десятилетний срок моего пребывания в лагерях, почти все случаи побега, за весьма редким исключением, заканчивались трагически.

Бежавшего ловили и добавляли срок. Это лучший из случаев. А чаще — убивали, или человек сам замерзал, умирал в болотах от голода и комаров. Нередки были случаи возвращения в лагерь с отмороженными руками и ногами. Людей, подозреваемых в помощи бежавшим, переводили в штрафные зоны, бараки усиленного режима, сажали в карцер и добавляли сроки.

Побег не был популярным методом протеста и не поддерживался «врагами народа», как бессмысленная, неоправданная и неминуемая смерть. Давать в руки палачей повод на какое-то право, оправдывающее усиление их произвола, не находило активных сторонников даже; у подавляющего большинства рецидивистов.

Воля и свобода — прельщали, звали, манили, но на получение их через побег шли единицы безрассудных и слишком экспансивных людей. Конец всегда был один. Смерть от пули или голода, полная инвалидность от ампутации отмороженных рук и ног, или дополнительный внушительный срок.

Давая согласие быть старшим вагона, я был уверен, что даже если бы и оказался в нём желающий освободить себя досрочно, он не смог бы сделать этого, так как его бы крепко предупредили и помешали бы сделать непоправимое, обойдясь без вмешательства конвоя.

* * *

Специально оборудованные вагоны были поданы прямо на территорию пересыльной тюрьмы. В оборудование входили двухъярусные сплошные нары по обе стороны дверей, отверстие и деревянный лоток для отправления естественных надобностей.

Весь состав с обеих сторон освещался специальными прожекторами, размещёнными на площадках, обшитых тёсом. На каждой площадке в обе стороны торчат дула пулемётов — на случай побега и нападения на поезд (спрашивается, нападения кого?).

Отдельно имелся вагон для конвоя и походной кухни. В нём же — тёмный карцер.

Путь следования пока что неизвестен, но явно не близкий. Походная кухня говорит о том, что ехать придётся не день и не два. Интересно, куда же нас повезут?

Через несколько часов, поближе к обеду, поезд в пути. Через решётки в окнах определили, что поезд следует на Котлас. Уже проехали станцию Юрья. Начались разговоры и предположения куда везут. Одни уверенно твердят, что в Архангельск, другие не менее убедительно доказывают, что в Воркуту.

Пусть будет Воркута, Печора, Инта, Абезь, Ухта, Архангельск, только бы не клоповник Вятки и не лесоповал. Не дай бог, последнее!

К вечеру остановились на станции Мураши.

На крышу, пол и стены вагона посыпались удары деревянных молотков на длинных ручках.

Молотки сильно напоминают крокетные и по величине, и по форме. Вот только назначение их совсем неожиданное — обстукивают вагоны, чтобы убедиться в целости «тюрьмы на колёсах». Очевидно, на рапорта старших вагонов не рассчитывают.

Сразу же после невероятной трескотни молотками громкий окрик «подготовиться к поверке», и буквально через минуту открываются двери вагона. Против двери — пулемёт, солдаты с автоматами наперевес, три собаки на поводках и начальник конвоя с капитанскими погонами на плечах, весь в ремнях, с планшеткой на боку.

В это время сто пятьдесят человек «пассажиров» с мешками, чемоданами, узлами уже сгрудились в одной половине вагона, другая была освобождена для осмотра конвоем.

По приставной лесенке в вагон вскакивают три человека — начальник конвоя и два солдата с молотками и ручными фонариками.

Начальник конвоя стоит рядом со мною и выжидающе смотрит прямо мне в глаза, ему уже мерещится, что я шепчу ему о необходимости разговора с ним.

Рассказывали, что в этих случаях всегда находятся какие-нибудь режимные нарушения или непорядки в вагоне, и старший вагона после окончания поверки с наигранной руганью начальника конвоя, а иногда и подгоняемый молотками, выталкивается из вагона. В понимании конвоя они, таким образом разыгрывая детский фарс, оберегают старшего от наблюдательных глаз остальных заключённых. Они хорошо знают о расправах над «наседками» и «стукачами». Убийство заключённого по пути следования без наличия попыток к бегству высоким начальством не поощряется. И вот боязнь потерять старшего и недовольство начальства вынуждает их идти на розыгрыш комедии.

Но какая же наивность! Неужели они сами верят в такой глупый приём? Разве заключённого можно обмануть? Ведь не было случая, чтобы рано или поздно не распознали «наседку». И кончалось это всегда трагично, если он, «стукач», вовремя не смывается на собственных ногах (а куда побежишь?), его выносили из вагона или камеры.

Солдаты бросаются в свободную половину вагона и ретиво обстукивают каждую досочку, каждый сучок. Лучи фонарика рыщут по потолку, стенам, полу, по нарам и под ними.

Закончив осмотр половины вагона, солдаты становятся у обеих дверей, а начальник командует:

— По одному, с вещами, переходи без последнего!

Это означает переходить быстро, поспевая за счётом.

Как правило, последнего подгоняют молотками, а потому всякий норовит оставить последним товарища. Никому неохота подставлять свои бока под «крокетные молотки».

Переход из одной половины вагона в другую совершается, как говорится, на полном аллюре.

Винить конвой как будто бы и нет особых оснований, он делает своё дело и всего очевиднее, в строгом соответствии с инструкцией. Продолжительность остановок на станциях не всегда известна и, как правило, эти остановки не так уж длительны, чтобы не спеша можно было проверить более трёх десятков вагонов.

А не проверить тоже нельзя, конечно, отнюдь не потому, что есть какие-нибудь сомнения в количестве «сопровождаемых», а просто из боязни, что нарушение «распорядка» станет достоянием высшего начальства.

Ну, а чрезмерную ретивость следует отнести за счёт очень низкой культуры и желания получить лишнюю нашивку за добросовестное исполнение служебных обязанностей.

И вот начинается выполнение команды начальника.

— Один, — говорит начальник конвоя.

— Один, — повторяют за ним солдаты.

За это время этот «один» должен пробежать через вагон и забиться в дальний угол, чтобы дать место «второму», «третьему», «десятому».

— Два! — выкрикивает начальник. — Два, — вторит солдат.

— Десять!..

Вдруг ритм нарушается, кто-то замешкался, выпал у него мешок из рук или выскользнул чемодан. Незадачливый «одиннадцатый» нагнулся поднять. Сразу же, как по команде, на «виновника» опускается молоток. Чем скорее он успеет справиться со своею нерасторопностью, тем скорее очутится в дальнем углу, тем меньше «поощрительных» ударов он получит в спину, бока, а то и в голову.

Порядок восстановлен. Счёт продолжается.

Таких неудачников в первые несколько поверок оказывается до десяти из ста пятидесяти, процент немаленький. К концу этапа он резко снизился — тренировка сделала своё дело.

Один лишь московский музыкант Рабинович так до конца пути и не освоил этой «акробатики». Били его нещадно каждый раз. Рёбра остались целы, но спина, руки, ноги были в синяках, а на лбу и затылке привёз он в лагерь две внушительные шишки.

— Это тебе не на пианино играть! — незло шутили товарищи по несчастью.

— Вот уж не думал не гадал стать музыкальным инструментом! — отшучивался он.

— А какой же инструмент ты имеешь в виду?

— Ну, конечно же, не скрипку или виолончель. Ксилофон, братцы, ксилофон. Какие же вы всё-таки профаны! Я — ксилофон, солдаты — музыканты, а капитан — дирижёр!

И… смеялись. Все смеялись. Смеялся и сам Рабинович. Последнее время он немного оттаял, стал шутить, принимать шутки. А что оставалось делать? Плакать что ли?

Счёт закончен. Обстукана и осмотрена вторая половина вагона. На какой-то стоянке в вагон подаётся бочка с баландой и другая, поменьше, с кашей.

Очевидно, ввиду одноразового питания на всём пути следования, баланда была достойна более лестного названия. Густой, наваристый суп с картошкой и горохом вполне заслуживал названия первого блюда, а каша, рассыпуха из гречневой крупы с большим количеством масла, напоминала кашу домашнего приготовления.

Поели, стало значительно теплее. Укладываемся спать. Сон прерывается на каждой остановке непременным обстукиванием вагона, громким стуком подкованных сапог солдат на крыше.

И когда только они спят? И не надоело им это? А нам, признаюсь, надоело хуже горькой редьки.

Днём решил немного поспать — ночь вымотала до конца. Попросил одного из бывших секретарей Московского комитета комсомола немного подежурить и разбудить в случае неожиданной «ревизии наличности» или выдачи питания.

Только задремал — будит.

— Вот, гайка, валялась на полу, не знаю, откуда взялась. Ребята хотели выбросить в окно, а я не дал!

Начали искать, откуда она могла взяться. Оказалось, ею с внутренней стороны вагона был закреплён болт, на котором висит щеколда, закрывающая раздвижную дверь вагона.

Таким образом, оказалось, что мы едем в вагоне с фактически открытой дверью. Стоит толкнуть болт — и он полетит под откос. Тогда отодвигай дверь и… врассыпную, кто куда!

Вот тебе и обстукивание на каждой остановке, вот тебе и проверки на больших и маленьких станциях! А запора-то и нет. И никто не подумал его проверить!

Как же это вы прохлопали, гражданин капитан? А ведь за это можно не только лишиться погон, но и под суд пойти! Иди потом, доказывай, что ты не верблюд. Ведь ты же не сумеешь доказать, что не намеревался совершить тягчайшего преступления. Ведь в том и сила произвола, что культивируется и всемерно поощряется во имя бдительности подозрительность и недоверие к человеку.

* * *

В 1964-м году в газете «Правда» от 13-го декабря в статье Карпинского и Яхневича «Это случилось в Армавире» мне бросилась в глаза фраза: «Если вина Гаськова не доказана, то не доказана, мол, и его невиновность, не доказано, что он не намеревался совершить преступление только потому, что он «не доказал» обратного и не лишён личных недостатков — это гримаса той самой «философии» произвола, которая была свойственна периоду культа личности».

* * *

В то время я мыслил несколько примитивнее, утилитарнее, без обобщений, сделанных в статье, без отыскания основной причины, а потому ограничился тем, что подумал словами моих следователей: «был бы человек, а дело найдётся». Ведь ты-то, гражданин капитан, есть налицо, а раз есть, то и дело будет, да ещё и при таких веских уликах. А то, что ты об этом даже не думал, никого не касается. Докажи, что у тебя в мыслях этого не было. Вот то-то и оно, что этого ты не докажешь!

Да, дело получается серьёзное. Навернуть гайку на болт никак не удаётся, он уже успел от тряски вагона утонуть заподлицо с брусом обвязки двери. Побаиваемся, что до ближайшей станции он выскочит совсем. Тогда — совсем беда. Конвой обнаружит это, и дело о групповом побеге предстанет перед судьями и прокурором. И будет совсем не важно, что ни одного сбежавшего не окажется! Важно другое, — подготовка велась!

«Философия» произвола восторжествует, она будет иметь вещественное подкрепление. И никакие силы не смогут остановить карающую руку «правосудия».

На остановке стучу в дверь ногой, громко зову начальника конвоя. С визгом отодвигается дверь. По лесенке поднимаются капитан с двумя помощниками. Их охраняет пулемёт, стая собак, солдаты с автоматами.

— В чём дело, говори!

— Вот, гайка, гражданин начальник!

Начальник и солдаты явно растеряны, принимают меня за сумасшедшего.

— Говори, в чём дело, б…, не тычь мне гайку. Сам вижу, что гайка, а не автомат. Говори, кто?

— Гайка от запора, гражданин начальник!

При открывании двери никто не заметил, что выдернулся болт и упала на землю щеколда. Её поднял собаковод и, протягивая в вагон, отчаянно завопил:

— Это ж побег, товарищ капитан!

Капитан наконец сообразил, что это за гайка и коротко приказал:

— Старшего — в наручники!

— За что, гражданин начальник?

— Кто отвернул? Кто готовил побег? Говори, фашистская проститутка!

— Она сама отвернулась, ведь без контргайки!

— Одевай наручники! — командует солдату.

— Руки! — командует солдат.

Щёлк, щёлк, — и я в кандалах.

— Гражданин начальник, бежать никто не собирался, гайка отвернулась сама, это технически вполне допустимо. Старшой здесь ни причём, гайку нашёл я! — зачастил бывший работник МК комсомола.

— Молчать, фашистская гадина! А ну-ка, вторую пару браслеток!

Нежданный защитник разделил мою участь. На руках и у него заблестели наручники.

И вдруг нависшую тишину прорывает стоголосый крик. Вразнобой, истерично, кто во что горазд:

— Не правильно, они не виноваты! Никто бежать не собирался! Гайка отвинтилась сама! Одевайте наручники всем!

Громко залаяли собаки, солдаты и капитан попятились, оглушённые криком. Пулемёт задрал хобот, солдаты сжали автоматы. Общая секундная растерянность. Перекрывая общий крик, начальник, выхватив пистолет и размахивая им, кричит:

— Молчать! Перестреляю, как собак!

Шум погас.

— Вам (это мне и секретарю) — стоять на месте, всем остальным, с вещами, направо, марш!

И началось уже знакомое. Простучали, осмотрели, перегнали, посчитали. Ничего не нашли, счёт сошёлся, криминала нет, за исключением гайки.

Начальник конвоя явно отошёл. Все люди налицо, стенки, пол, потолки целы и невредимы.

До его сознания стало доходить, что нужно скорее что-то делать — поезд задерживать нельзя. Срыв графика вызовет необходимость писать рапорт о случившемся, а он уже начал понимать, что всё это далеко не в его интересах.

— Занимай места! — это к заключённым.

— Зови слесаря! — это к солдату.

— До станции далеко, товарищ капитан, мы стоим у семафора, а поезд с минуты на минуту может пойти! — докладывает солдат с погонами старшины.

— Ну-ка вы, инженеры, заверните гайку, да поскорее!

— В наручниках не можем — сильно стягивают, и нужен молоток, — говорю я.

— На площадке есть топор, товарищ капитан! Подойдёт? — спрашивает старшина.

— Давай топор! — отвечает за капитана секретарь.

Наручники сняли, подали топор. На наше счастье резьба болта оказалась не повреждённой, гайка быстро завёрнута на место.

— Давай топор!

Солдат вопросительно смотрит на начальника: давать или не давать?

— А зачем это топор?

— Нужно расклепать болт, чтобы гайка опять не отвернулась!

— Дай, — процедил сквозь зубы капитан.

Тщательно обушком расклёпываю кончик болта. Бросил топор на пол. Капитан тут же наступил на него ногой. Солдат нагибается, берёт топор в руки и тут же выбрасывает за дверь. Мы протягиваем руки к солдату с наручниками. Он вопросительно смотрит на капитана, тот на нас. Наконец капитан изрекает:

— Опустите руки. На остановке назовёте фамилию того, кто отвинтил гайку. Не назовёте — дальше повезу в браслетах.

Вагон закрыли, поезд тронулся дальше.

На остановке, это была станция Котлас (это она продержала нас у семафора), нас двоих повели в вагон конвоя. Не менее получаса «мотали душу». Уговаривали по-хорошему, угощая папиросами. Уговаривали с угрозами, обещая по приезде на место БУР, самые грудные земляные работы, лесоповал (будто от них это зависело!)…

Ничего не добившись, изматерили, не преминув добавить, что враг народа остаётся врагом народа, и возвратили в вагон.

В наше отсутствие приводили в вагон железнодорожного слесаря для проверки нашей работы. Отзыв его оказался весьма положительным:

— Сделано по инженерному, комар носа не подточит!

— Сами себя заклёпывали, а для себя — и не расстараться! — с издёвкой сказал Каплер.

Солдат огрызнулся:

— А ну, разговорчики!

Выходя из вагона, слесарь сумел незаметно от конвоя сунуть в Рабиновичу в руку полпачки моршанской махорки…

На каждой остановке, вплоть до конца «путешествия», выводили двух-трёх человек из вагона на допрос. Заведённое дело «о побеге» явно не вытанцовывалось. Все допрашиваемые отвечали, что к побегу никто не готовился, а гайка отвернулась сама.

Всю дорогу капитан называл меня подчёркнуто иронически:

— Эй, ты, инженер!

А бывшего секретаря МК комсомола: — Эй, ты, технически допустимо!

Несмотря на создавшиеся далеко неблагоприятные взаимоотношения с конвоем, всё же на деньги, вручённые капитану ещё до случая с гайкой, он прислал нам с конвоем несколько пачек папирос. Правда, на эти деньги, по нашим соображениям, можно было приобрести их вдвое; больше, но каждый думал: вора всё равно не найдёшь, а может, и папиросы вздорожали, мало ли что на этикетке проставлена цена. Может, папиросы были изготовлены до пересмотра цен!

В общем, мы были признательны и за это, и никто не думал просить оставшиеся деньги. Только секретарь проворчал:

— Это же безобразие, товарищи! Офицер — и вор!

— Заткнись, секретарь, это не на заседании в МК. Чего расшумелся? Деньги не твои, ну и помалкивай себе в тряпочку!

Загрузка...