А через полмесяца, с раннего утра, по несколько человек на каждую букву алфавита стали вызывать «на коридор» со всеми вещами. Группами по восемь-десять человек шли за надзирателем «без отстающих». Надо полагать, что команда «следовать без отстающих» подавалась машинально, просто по привычке. Ни одного человека подгонять не приходилось, так как путь следования оказался крайне коротким, а желание уйти подальше от надоевшей камеры, хоть и к чёрту в зубы — было чрезмерно большим.
В конце коридора — остановка. По одному пропускают в камеру, дверь которой открыта настежь. В середине совсем пустой камеры установлен небольшой стол, а за ним сидит на простой табуретке кто-то в штатском. Рядом с ним стоят два надзирателя — один справа, другой слева.
— Назовите свою фамилию, имя, отчество!
После ответа «человек в штатском» открывает папку «Дело», некоторое время листает бумаги, ища нужную, достаёт её и невнятным, уставшим голосом (в это день он прочёл не одну сотню таких бумажек) речитативом произносит:
— Особое Совещание при Народном Комиссариате Внутренних дел в своём заседании от июня месяца 1937-го года постановило: за контрреволюционную троцкистскую деятельность подвергнуть гражданина Сагайдака Дмитрия Евгеньевича тюремному заключению со строгой изоляцией сроком на восемь лет. Начало срока считать с 23 апреля 1937-го года.
Переворачивает листок обратной стороной, кладёт его на стол и, указывая на лежащую рядом с листком ручку, говорит:
— Распишитесь в том, что вы ознакомлены с решением Особого Совещания по вашему делу!
— А почему же не было суда с вызовом меня, свидетелей, защиты? Ведь следствие закончено с установлением моей виновности в контрреволюционной агитации по статье 58, часть 10-1, с передачей дела на рассмотрение суда. В чём дело, гражданин начальник?! За что и почему?!
— Я же вам зачитал — кем осуждены, за что и на какой срок! Могу прочесть ещё раз, если не понятно!
Ну вот и кончилось всё — допросы, побои, издевательства, бессонные ночи, стул-дыба.
Восемь лет! Ведь это не восемь дней и не восемь месяцев! С изоляцией… строгой!
Сколько надежд возлагалось на суд. Уже мерещилась близкая свобода. Товарищи по камере считали, что следствие закончилось весьма благоприятно, даже резковато отчитывали меня зато, что я рисовал им своего следователя как изверга, а на самом деле он оказался уж не таким подлецом. Все радовались такому исходу следствия и считали, что суд безусловно не найдёт основания осудить меня. Дело дошло до того, что многие давали адреса своих родных, чтобы я мог принести им весточку из тюрьмы.
Ошиблись все, не учли, что начальник следственного отдела также прекрасно понимал, что дело, состряпанное с двумя подставными свидетелями, являвшимися к тому же секретными осведомителями, да и не давшими в своих показаниях ничего конкретного, кроме «своей глубокой убеждённости», — рассматривать в суде не станут. Хорошо ещё, если только вернут дело обратно на доследование, а могут ведь и освободить за недостаточностью улик, вот и решил поэтому направить «дело» на Особое Совещание. Там уж осечки не будет, там никто не нужен — ни подсудимый, ни следователь — было бы «дело».
Это, конечно, мои личные предположения, что именно так и было. Могло быть и совсем иначе. Но не в этом дело! Дело в том, что вот суда не было, а срок — есть. Да ещё какой! Увесистый! И совсем без какой-либо статьи Уголовного кодекса, а просто КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность. Звучит достаточно убедительно, куда уж больше! А что кроется в этих четырёх буквах — не пытайтесь даже разгадать. Воображения окажется недостаточно. Можно перечислить все статьи в Уголовном кодексе, связанные с политическими преступлениями, и все они при желании вмещаются в эти зловещие четыре буквы. ТОЛЬКО В ЧЕТЫРЕ БУКВЫ!
Одна за другой прочитываются такие же бумажки, только с различными вариациями сроков и «содеянных преступлений». Шесть, восемь, десять лет. С содержанием в тюрьме или исправительно-трудовых лагерях.
Значительная часть людей молча расписываются. Некоторые от подписи отказываются, спорят, пытаются доказать незаконность вынесенных приговоров, апеллируют к Конституции. В этих случаях «человек в штатском» пишет на обороте: «от подписи отказался» и даёт подписать обоим надзирателям. Вот, оказывается, зачем они здесь присутствуют.
Итак, форма соблюдена. Заключённым приговор объявлен. А зачем нужны были их подписи — не совсем ясно. Ведь в суде, кажется, осуждённый не расписывается в том, что ему приговор объявлен. А впрочем, может быть, я и не прав.
Затем ведут в другую камеру. Здесь уже дверь закрыта на замок. Из камеры слышны истерический хохот, захлёбывающиеся и не менее истерические рыдания, громкие выкрики, слышные даже в коридоре: восемь, десять, КРД, КРТД, СОЭ, КРВЗВД!
ТАКИХ СТАТЕЙ В УГОЛОВНОМ КОДЕКСЕ НЕТ! Кодекс имеет всеобъемлющую статью 58 с пунктами от 1-го до 12-го. Тут и измена Родине, шпионаж в пользу иностранных государств и разведок, и вредительство, саботаж и контрреволюционная агитация, историческая контрреволюция, и много других, подобно этим. Этой статьёй широко пользуются суды.
А вот Особое Совещание и «тройки» не судят, а постановляют («Нэ вмэр Даныло, та болячка вдавыла») — подвергнуть тюремному заключению или исправительным трудовым лагерям.
И несмотря, казалось бы, на такие исключительно страшные и тяжёлые преступления, как «контрреволюционная военнозаговорщицкая вооружённая деятельность» (КРВЗВД) или «контрреволюционная троцкистская деятельность» (КРТ) — Особое Совещание ограничивается сроком, не превышающим пяти лет и без поражения в правах. Но с 1937-го года Особое Совещание стало давать сроки до 10-ти лет.
Наши дела рассматривались в июне, а потому сроки соответствовали расширенным правам, данным Особым Совещаниям. Теперь же пять лет были редкостью, превалировали — десять лет.
В камеру загоняют двести пятьдесят человек, а камера такого же размера, как и та, в которой нас было сто восемьдесят два человека. Несмотря на предусмотрительно убранные нары и стол со скамьями, всё же люди стоят вплотную друг к другу, а в двери толкают ещё и ещё. Когда переполнение камеры достигает предела, всю группу выводят во двор.
Небесная лазурь над головой уже блекнет, затягивается причудливыми облаками, быстро уносящимися вдаль, недосягаемую для глаз. Куда они плывут? И почему так спешат? Может, потому и спешат, чтобы скорее скрыться и не видеть человеческого горя и слёз, чтобы быть подальше от людской лютости и безжалостности!
Посреди двора — церковь. В дореволюционное время ею пользовались для богослужений. В праздники её заполняли арестанты. Тут же им раздавали пожертвования мирян. А священник давал причастие и отпускал грехи на исповеди. «Преступления» не входили в рубрику грехов, а потому и не отпускались.
Теперь это громадное помещение заполнено осуждёнными со статьями и без, но все со сроками, жаждущими отправки во все уголки необъятной Родины. Некоторые из этих уголков я тщетно искал на большой карте СССР в кабинете следователя.
Маршрутов много: Совгавань, Магадан, Колыма, (Бурят?) — Монголия, Карелия, Караганда, может быть, Воркута, Норильск, Ухта, Инта, Абезь или Кемь, Соловки, Печора или Тайшет, Гусиноозёрск, Джида, весьма вероятны Нарым, Джезказган, Сухобезводнинск или Темники, Потьма, Сольвычегодск. Не исключены лагеря около или вокруг Архангельска, Читы, Красноярска, Иркутска, Новосибирска, Улан-Удэ, Вятки, Перми, а может быть, и поближе — куда-нибудь в Вологду, Рыбинск, Дмитров или ещё ближе, почти в самой Москве — в Серебряный бор, Новый Иерусалим, Павшино, Ховрино, Бескудниково, Химки.
А может быть, и в те места, которые не значатся на карте. Много их, ох уж как много этих мест! Голова идёт кругом от одного перечисления. Вся Россия-матушка опутана колючей проволокой и уставлена вышками.
Свыше полутора тысяч человек получили сегодня длительные «путёвки» в новую неизвестную, грудную жизнь. Для многих эти «путёвки» закончились трагично — одни не доехали до места назначения, не выдержав грудных этапов, другие — доехали, но тоже не выдержали уже на месте суровых условий жизни.
Шум, гам неописуемые. Дадут ли перед отправкой свидание с родными, примут ли от родных передачи, позволят ли возвратить часть вещей домой, сообщат ли родным — куда отправят, всех ли в один лагерь, неужели с «урками»???
Все эти, и много других вопросов, задаются друг другу. Спорят, доказывают недоказуемое и никому неизвестное, предполагаемое навязывают, как непреложную истину, надуманную фразеологию выдают, как что-то достоверное. Беспредметные споры переходят в ссоры, начинаются взаимные оскорбления, ругань, кое-кто пускает в ход кулаки. Надзирательский контроль явно ослабел.
А в это время умудрённые опытом «друзья народа» (так не без основания называли рецидивистов, воров и убийц «политические», но об этом немного позже будет сказано предостаточно) ставили в полутора-двух метрах от двери одного из своей компании, загораживая таким образом «волчок» в ней. Пользуясь этим «затемнением» любители-парикмахеры буквально обломком сантиметровой длины от лезвия безопасной бритвы виртуозно, быстро, почти безболезненно брили всех желавших за махорку и хлеб. Плата небольшая — табаку всего на одну закрутку, а хлеба — четверть дневной пайки.
К вечеру этого же дня всем стало известно, что эта «акция» безнаказанно не прошла. Многие, в том числе и я, оказались в карцере за отказ указать владельцев «страшного холодного оружия», которым можно при случае вскрыть вену и этим не искупить своё преступление, а при более-менее безвыходном положении поцарапать физиономию соседа или даже, что страшнее всего, охране, надзирателю, а то и самому начальнику тюрьмы.
Даже если бы я хотел, всё равно не смог бы указать владельца бритвы — я не запомнил его лицо, а самое главное (да, пожалуй, самое главное!) то, что уже усвоил кое-что из не-писанных законов тюрьмы. Один из них — чисто этического порядка — запрещающий быть «легавым», то есть лицом, помогающим тюремщикам выявлять то или иное «нарушение» тюремного режима.
К нашему общему удивлению и, конечно, удовольствию, через два часа из карцера нас возвратили обратно в камеру — очевидно карцер понадобился для более серьёзных нарушителей.
В углу, не просматриваемом через «волчок», на полу спешно делаются игральные карты. Этому искусству и золотым рукам, владеющим им, нельзя было не восхищаться. Карты не рисовались и не писались, а печатались. Клише готовилось обрезком железки, гвоздём или просто кусочком стекла. Чёрная краска делалась из сажи, для чего жглась бумага, а красная, говорят, из крови добровольца, разрезавшего себе ногу или руку. Признаюсь, сам этого не видел, но многие были свидетелями и этой операции. Работали, как правило, три человека. Один резал форма тки плотной бумаги (где брали бумагу — тоже не знаю), другой мазал краской клише, а третий — печатал. Формат карт в три раза меньше обыкновенных — легче прятать от надзирателей и меньше расход материала.
Уже к ночи несколько колод карт было достоянием камеры. В разных углах началась азартная игра отъявленных жуликов, ставивших на кон мешок или чемодан соседа-«фраера» (фраерами называли всех, кто имел политическую статью и людей, впервые попавших в тюрьму по бытовым статьям), понравившиеся на ком-то сапоги, ботинки, шапка, костюм, ставивших на кон жизнь «стукача» или даже чересчур насолившего надзирателя.
Только под утро «игорный дом» закончил свою деятельность. Участники уснули сном праведников, а десятки «фраеров» охали, вздыхали, просили возвратить им украденное или отнятое. Ответная реакция того, кого просили всегда была одной и той же: «Замолчи, гад, а то быстро «сыграешь в ящик», у меня это — раз и готово!»
Стуком в дверь вызывается надзиратель. Оказывается, нужно убрать проигранного с проломленной головой. Крышка «параши» в руках «блатного» явилась оружием, устранившим незадачливого «стукача». Былли он действительно «стукачом» — не обсуждалось. Может быть и был!
Тут же шёл импровизированный суд, с прокурором и защитником, виновным, пострадавшим и следователями. Разбирали «дело» Карзубого (это кличка осуждённого, который не смог в установленный срок возвратить своему партнёру по картам чужой проигранный костюм. Костюм принадлежал «фраеру» латышу Лаймону. Лаймон провёл четыре года в царской каторге, освободился в феврале 1917-го года. В Гражданскую войну — рядовой стрелок латышской части Красной армии, а теперь — заключённый с десятилетним сроком как шпион. С ним я встретился и работал в 1943 году в Бурят — Монголии на Гусиноозёрских шахтах. Он не только не отдал свой костюм, но «Карзубого» ещё и пришлось спасать товарищам Лаймона. Не будь их вмешательства, утром пришлось бы выносить и «Карзубого», как вынесли «стукача».
«Карзубый», не ожидая исполнения приговора суда, запросился на коридор и долго оттуда не возвращался. Избежать возмездия ему не удастся, оно от него не уйдёт, оно его настигнет, куда бы он ни скрылся.
Вызвали двух подозреваемых в убийстве стукача, и больше этих двух никто не видел, по крайней мере, до ночи.
День прошёл шумно и безалаберно. Желающим выдали тетрадные листы линованной бумаги и кусочки карандашных грифелей.
— Можете писать кассации и жалобы в любые инстанции. Срок — два часа! — громко объявил надзиратель, раздававший бумагу.
Почти все «фраера» бумагу взяли и занялись мучительным «творчеством». Кто, как мог, пытался на небольших клочках бумаги изложить и недовольство следствием, и доказательство своей невиновности, жалобы на побои и истязания, отказ от вынужденных признаний себя виновным по всем пунктам необозримой пятьдесят восьмой статьи.
Писал и я. Искал подходящих слов и убедительных выражений, пытался высказать своё возмущение несправедливостью решения Особого Совещания, настаивал на пересмотре всего дела и передачи его в суд, как это предусматривалось протоколом окончания следствия, доказывал, что ошибка, допущенная на кружке (если это и была ошибка) — не есть криминал, а рекомендация книги Джона Рида — вполне обоснована и не является даже намёком на ошибку.
А невозмутимые парикмахеры продолжали своё дело, картёжники проигрывали и выигрывали чужие вещи. Появились искусно сделанные из хлебного мякиша шашки и шахматы, в нескольких местах бог весть откуда взявшимися иголками зашивались в швы одежды, в козырьки кепок — кусочки лезвий, огрызки карандашей, кусочки бумаги, неизвестно как сохранившиеся фотографии, деньги — камера судорожно готовилась к этапу.
В самом дальнем углу камеры приводился в исполнение «приговор» над «осуждённым» «Карзубым», который к вечеру был возвращён в камеру. Его накрыли чьим-то одеялом и исступлённо молотили кулаками и ногами, неистово плясали на нём. А он стонал и охал, вобравши голову в плечи и прикрыв лицо руками, корчился, извивался, но не кричал и пощады не просил.
Только пострадавший имел право помилования, то есть прекращения избиения, но он не имел права довести дело до смерти.
Этот пощадил.
— Лады, — хриплым голосом произнёс он, и все отошли от избиваемого. Зубы выбиты, разбит нос, заплыл правый глаз, переломана рука, надо полагать — поломаны рёбра. Ни слова не говоря, со стонами подполз «Карзубый» к двери, оставляя на грязном полу следы крови, постучал в дверь и исчез за нею.
Чем объяснил он за дверью своё состояние — неизвестно, однако после его ухода никого не вызывали и никого не допрашивали.
«Карзубый» в карты больше играть не будет до тех пор, пока новый «суд» из «законников» не разрешит ему этого.
Ни в одной тюрьме, нив одном лагере он этого не сделает, так как везде, куда бы он ни попал, о решении первого «суда» будут знать его «кореша» (товарищи).
Подошла пора получать хлеб, сахар, кипяток. Последний — в неограниченном количестве, с разливом супным черпаком в алюминиевые обжигающие миски. Хлеб и сахар распределяются неизвестно когда и кем выбранным старостой камеры из «блатных». Может, он уже был избран до нашего прихода в камеру. А, скорее всего, сделался им явочным порядком — «бригадиров нам не надо, бригадиром буду я».
Он клал руку на пайку хлеба или сахара, разложенных на столе и кричал: «кому?», а стоящий к нему спиной его помощник выкрикивал по списку фамилию, ставя против неё огрызком карандаша галочку или крестик. Каждый хотел получить хлебную горбушку (дольше жуётся) или пайку с довеском.
Наступил обед. Внесли баланду в термосах. Хлебали через края мисок, почему-то ложек не дали. Обжигались и торопились, так как мисок было мало. А желающих обедать — много. Счастливчики, у кого на дне миски попадалось несколько чёрных картофелин или следы мяса (кусок плохо промытой кишки или требухи) вылавливали этот трофей палочками от хлебных довесков, а то и просто руками.
Большинство обедало без хлеба, уничтоженного ещё утром, по мотивам не столько чрезмерного аппетита, сколько из боязни потерять оставленный кусок, ввиду вполне допустимой «экспроприации» со стороны мелких воришек. Подобные воришки вызывали всеобщее презрение и нередко сильно избивались. Тюремная этика (тоже неписанный и никем не утверждённый закон) не позволяла лишать казённого хлеба ни «фраера», ни «легавого», ни тем паче «аристократию» камеры — вора, афериста, убийцу, грабителя, то есть «законника» и его «шестёрок» (помощников-слуг). Все должны есть, вне зависимости от ранга.
И всё же, совсем потерявшие облик человека, шли на это. «Авось, прокосит», — думали они, хотя хорошо знали, что поймавший с поличным имеет право, охраняемый всей камерой, бить его сколько хочет и чем только может.
Поздно ночью стали вызывать на коридор для отправки по местам назначения.
В одну из партий, вызванных с вещами, попал и я. Опять выворачивали мешки и чемоданы, раскидывали бельё и сухари, карточки родных и кусочки сахара. Высыпали спички из коробков и табак из кисетов, ощупывали, некоторых заставляли раздеться.
Наконец, и это позади.
Вплотную к церковным дверям подъехал «воронок». Одного за другим, справляясь по какой-то бумажке и выкрикивая фамилии, впихивали в его раскрытые двери.
Не обошлось без казусов. Некоторые приговорённые, так же, как и я, Особым Совещанием или тройкой без суда, заочно, по списку — в знак протеста отказывались называть, кем они осуждены. Это несколько нарушало намеченную программой «комедию», но отнюдь не изменило положение вещей. Конвой разъярился и в назидание ожидавшим своей очереди, сунул двух особо «несговорчивых» в «карманы» «воронка». «Карманы» — это два ящика по обе стороны двери внутри «воронка». В них стоять нельзя — не позволяет высота, сесть тоже нельзя — не позволяют размеры, а потому человек как бы подвешивается, упираясь коленями полусогнутых ног и спиной в переднюю и заднюю стенки ящика, а локтями — боковые. Переезд в «кармане» на большие расстояния доводит «пассажира» до потери сознания из-за физической боли и недостатка воздуха.
Несмотря на это, мы все, оказавшиеся просто в «салоне», считали, что их поездка намного комфортабельнее нашей и даже завидовали им, так как нас напихали до отказа и пошевельнуть рукой или ногой во всё время переезда никому не удалось.
«Путешествие» длилось, может быть, полчаса, а может быть, и час, но показалось исключительно длинным.
— Куда везут? К поезду или на «Красную Пресню», а может быть, и в центральную пересыльную тюрьму?
Наконец, резкий тормоз, затем толчок. Машина остановилась. Открыли двери.
— Выходи, по одному!.. Садись!..
Вышли. Сели. Очевидно, незадолго до нашего приезда прошёл летний дождь. Садиться пришлось в полужидкое земляное месиво. Счастливцами оказались те, кто имел чемодан, они восседали на них, остальные садились на свёртки или просто на землю.
Пять служебных собак, волкоподобных овчарок, до хрипоты надрываются в захлёбывающемся собачьем лае. Собаки рвутся из рук собаководов, одна завывает и скулит, задрав морду к небу и поджав хвост, очевидно молодая, впервые выведенная на тренировку. Командный состав с пистолетами в руках. В десяти метрах от нас — железнодорожные пути, на четвёртом или пятом — несколько столыпинских вагонов.
Дует свежий предутренний ветерок. В небе луна, ежеминутно прячущаяся в набегающих на неё облаках. Что-то хорошее, чарующее есть в пробуждающемся рассвете. Кругом первозданная тишина, изредка нарушаемая сигналами составителей поездов, свистками маневровых паровозов да перезвоном буферов вагонов. Хочется думать, что в этой тишине наступающего утра «прекратилась от усталости всякая борьба, а железный кулак насилия ослабел».
По всей видимости, мы на какой-то сортировочной станции; может быть, поэтому так долго ехали. «Воронок» развернулся и уехал, надо полагать, за следующей партией. Нас подогнали вплотную к одному вагону. Опять перекличка. Потом…
— Встать! По одному в вагон, марш!
— Первый, второй, третий, — считает начальник конвоя, сопровождавший нас от тюрьмы.
— Первый, второй, третий, — вторит ему начальник конвоя, принимающий нас.
— Раз, два, три, — считает старший вагона.
— Первый… второй… третий, — считает рядовой конвоир и заталкивает одного за другим в «купе».
Ошибка количества привезённых из тюрьмы и принятых в тюрьму на колёсах полностью исключена.
Всего в нашем «купе» оказалось восемнадцать человек. Наверху, на сплошных, несколько укороченных по длине полках, расположилось шесть человек, ещё выше — на боковых узких полках — четверо, на каждой полке валетом по двое (последнее длилось только до полной загрузки вагона, а после этого сразу же приказали лежать головой только к дверям). Внизу — восемь человек.
Сидим вплотную друг к другу, на коленях мешки, чемоданы, узлы — под полки сложить вещи запретили. Внутренняя стена, отделяющая купе от коридора вагона — от пола до потолка — из толстых железных прутьев, как клетка для тигров в зоопарке. На решётчатой двери огромный амбарный замок — это дополнительно к замку внутреннему. В двери квадратное, открывающееся снаружи, оконце («кормушка»).
Освещён только коридор.
Неожиданный толчок подошедшего паровоза. Вагон вздрогнул, вздрогнули и мы. Начались длительные манёвры. Очевидно, начали формировать состав из вагонов, разбросанных на многопутной станции.
За время формирования поезда пересчёт наличного состава нашего купе производился несколько раз. Конвоир вынимает карманный фонарик, освещает им купе и неоднократно вслух считает нас, как бы не веря себе и крепости вверенной ему клетки с людьми.
Количеством «пассажиров» несколько раз интересуется и начальник вагона. У него механизация более совершенная. На ремне, поверх планшетки, висит в кожаном футляре аккумулятор. Направляемый в купе свет режет глаза и рыщет по стенам, потолку, полу и всем углам «маленькой тюрьмы». Начальник считает про себя и одновременно ощупывает глазами каждую доску вагона, пытаясь найти малейшие следы посягательств на целость стен, пола и даже потолка.
Когда-то такой же аккумулятор мне преподнёс коллектив саратовского завода в знак признательности и благодарности за освобождение их от импортной зависимости. Цех, в котором я был начальником, освоил производство ламельной ленты из железа «Армко» для этого завода. Я с успехом пользовался этим подарком при возвращении поздней ночью с завода для освещения лесной дороги, ведущей на снимаемую мною дачу в Салтыковке.
Не думал я, что мои труды будут вложены в руки конвоя, везущего меня на нехоженые тропы.
Не удержавшись, я съязвил:
— Гражданин начальник, а ведь аккумулятор при таком частом и длительном употреблении скоро сядет.
Ответ оказался неожиданным и не менее язвительным:
— Аккумулятор когда-то ещё сядет, а вот ты уже сидишь и, кажется, довольно крепко.
Под дружный хохот «пассажиров», в том числе и мой, начальник удалился несомненно победителем в «схватке». За ним осталось последнее слово, да какое хлёсткое!
Эти две фразы послужили поводом к знакомству с соседями и вообще к разговору.
Вагоны стали выводить на главный путь. Как бывший помощник паровозного машиниста, по сигналам и свисткам маневровой кукушки я понял это и поделился новостью с товарищами.
— Цепляют к поезду, скоро поедем!
Совсем рассвело, наступило утро. Поезд тронулся. Замелькали телеграфные столбы.
Куда ведёт этот путь? Что ожидает нас впереди?