На командировку прибыла медицинская комиссия. На шахте вот уже в течение двух дней работы не ведутся. Бригада за бригадой проходят перед лицом этой комиссии.
Предстал перед ними и я — скелет, обтянутый кожей. Кровянятся дёсны, шатаются зубы, ноги покрыты тёмными пятнами. Осмотр закончился очень быстро. Меня даже не ощупывали и не слушали, как и многих. Ограничились общим визуальным осмотром, заглянули в рот, коротко спросили: «Давно?». Ответить я не успел. Явственно услышал: «Списать! Кто там следующий? Подходи!»
На следующий день колонна в двести человек двинулась в сторону Норильска — города будущего.
Шагаем в полярном ночном безлюдье. Крепкий мороз подстёгивает нас и конвой. Несмотря на добротные белые полушубки, меховые шапки и валенки первого срока, подшитые толстым войлоком, рукавицы мехом внутрь и наружу — конвой всё же убыстряет шаг, подгоняет нас рвущими ночную тишину, громкими окриками:
— Шагай быстрее!.. Подтянись!
Небо напоминает грандиозный планетарий. Звёзды над нами сверкают так ярко, что кажутся искусственными.
Через мгновение небо уже запылало всеми цветами радуги. Мы, как зачарованные, смотрим на это чудо природы — северное сияние. В небе творится что-то непонятное, потрясающее и таинственное. Гирлянды с причудливыми очертаниями и разнообразнейших оттенков — от ярко-красного до тёмно-фиолетового — сполохами пробегают по небу друг за другом. Гигантские радуги с красивой бахромой свисают с чёрного неба, то свёртываясь и исчезая, то вновь медленно развёртываясь и переливаясь разнообразием цветов и оттенков. То вдруг, закрывая полнеба, спускаются разноцветными полотнищами складок чудесного громадного театрального занавеса. Небо то розовое, то красное, то вдруг — чёрное — трепещет, дрожит, тает и вновь озаряется быстро меняющимися красками. Мощные вспышки белого пламени на горизонте сменяются заревом, как будто вот-вот поднимется солнце. Зарево медленно угасает, небо темнеет и вдруг вверх побежали ручейки бледно-зелёного цвета. Они взбираются всё выше и выше, меняя окраску, и как бы тонут в волнах плещущегося моря.
В непрерывно меняющемся освещении лица людей кажутся чужими, не знакомыми, не земными. Малой, ничтожной песчинкой кажется человек в этом необъятном море красок, поистине фантастическом, ежесекундно меняющемся свете.
Со всех сторон ввысь поднимается лавина потоков цвета морской воды, сливающихся в неописуемо красивые, сказочные драпри, но уже не зелёного, а какого-то переливающегося от бледно-розового до тёмно-красного. Вспышки следуют одна за другой, завершаясь ослепительным сиянием всего небосвода. Тьму прорезают ярко-оранжевые, фиолетовые, жёлтые, зелёные, пурпурные полосы, беспрерывно меняющие свои очертания и оттенки.
Красота, таинственность этого грандиозного явления природы давит и уничтожает собственное «я». Кажется, что фраза «Человек — царь природы» нигде не звучит так робко и фальшиво, как здесь, под неспокойным небом Заполярья. Не родился ещё художник, чтобы воспроизвести на полотне это чудо, эту потрясающую своей грандиозностью и разнообразием красок картину. Описать это явление, рассказать о нём — не хватит всех слов человеческого языка. Не хватает и красок, выдуманных людьми, чтобы создать всю гамму цветов в их ошеломляющей и чарующей динамике. Это нужно видеть. Видеть хотя бы один раз в жизни, чтобы запомнить навсегда.
Даже человек высокой культуры теряется в этом мерцающем и переливающемся неземном освещении, он потрясён, очарован, он околдован. Что-де говорить о местных жителях-ненцах, сплошь ещё неграмотных, застигнутых на своих нартах в сотнях километров от жилья. Они могут только преклоняться и молиться неизвестному, чему-то великому и непонятному.
Кто творец этого чуда, кто управляет им, и по каким законам и велениям начинает гореть и беспокоиться небесный свод? Не предупреждение ли это тем, кто дерзает и посягает на необъяснимое и непонятное, на красивое и страшное? Суеверный человек в эти минуты, как никогда, утверждается в существовании сверхъестественной силы, которой ему должно поклоняться и повиноваться.
И как буднично звучат слова наших энциклопедий, что «полярное сияние — это свечение (люминесценция) верхних слоёв атмосферы, возбуждаемое потоком заряженных частиц (корпускул), извергаемых из активных областей Солнца». Это лишь объяснение явления, а не показ его. Это только математическая формула его, а не раскрытие во всей полноте, со всеми оттенками и своеобразием.
Надо всё это, повторяю, видеть своими глазами, прочувствовать всем своим существом, запечатлеть в своём мозгу.
Голодный, замёрзший заключённый, истомлённый и до предела угнетённый человек забыл в эту ночь обо всех невзгодах и бедах, свалившихся на его голову. Он потрясён увиденным и пережи тым. В эти минуты он был далёк от всего мерзкого и постыдного, что его окружало, он забыл его, поражённый красотой мироздания и человеческой беспомощностью перед Вселенной и загадочной природой. И все земные страсти сегодня казались ему незначительными, мелкими и ненужными.
Незаметно приблизились к вахте так называемого хозяйственного лагерного пункта. Встреча обычная — обыск и поверка по формуляру.
Ведут по заснеженному полю, огороженному проволокой. Бараков не видно — одни крыши и трубы с дымом из них, длинными, прямыми столбами рвущимися к ночным сполохам.
Чтобы попасть в барак, приходится сначала спускаться по ступенькам, вырубленным в снегу, в глубокую яму и уже из неё узким тоннелем добираться до двери барака. В бараке полутьма. Раскалённые докрасна печки разбрызгивают по потолку, стенам, полу, розовые блики, освещая сплошные двухэтажные нары. После перехода по жгучему морозу и вспоминая барак на «Надежде», здесь кажется даже уютно.
Встречает дневальный. Спасибо заботливому человеку — согрел и убрал барак. Оказывается, всего пару часов назад из этого барака отправился этап на «Надежду». Мы его не встретили, очевидно, он прошёл другим путём.
Разместились на нарах вплотную друг к другу. Никто не в обиде, что тесновато, что матрасные наволочки пришлось складывать вдвое по ширине (на каждого человека места — всего шестьсот миллиметров). Намёрзлись, устали, рады тому, что есть.
Полагали, что денёк дадут передохнуть, но предположения не оправдались. Уснуть также; не удалось — стали комплектовать бригады.
Какими судьбами — не знаю, кто за меня молился Богу — не ведаю, но с сего дня сделали меня бригадиром. Так, по крайней мере, скомандовал нарядчик.
— Завтра утром выход на работу, на коксовый завод. Бригадир, смотри, чтобы все по сигналу были на вахте! Без опозданий!
— Ну, что ж, совсем неплохо, товарищи, попали на завод, это вам не «Надежда»! — объявил я бригаде.
Ещё издали видны дымки над большими конусными кучами. Подходим ближе. Там и сям кучи светятся язычками синего пламени. Возле них копошатся люди с лопатами и баграми на длинных ручках и тачками.
— Пришли! — говорит конвоир. — Кто из вас бригадир? Предупреди всех, что к флажкам ближе десяти метров подходить нельзя. В нарушителей будем стрелять без предупреждения! Понятно?!
— Понятно, гражданин начальник, предупрежу!
— Вот тебе и завод! — разочарованно и иронически «подначивают» нового бригадира.
— Даже проволокой не загородили, понатыкали флажки, вроде на охоте за лисой!
Нахожу сравнение довольно удачным. Лису гоняют по огороженному флажками и она, глупая, ни за что не уходит за них. А вот нас огородили, да ещё и предупредили, что пристрелят, если кто попытается подойти к ним. А могли бы и не проявлять такой ретивости. Дураки у нас давно вывелись.
— А где же греться, товарищ бригадир?!
Вот это здорово! Я — товарищ, а конвоир — гражданин!
— Вали-ка, бригадир, в разведку! Узнай там, что за работа на этом «заводе». Что-то не видно никаких машин, кроме тачек. Может ошиблись, не туда привели?!
Нашли ледяной домик. Стены плачут от тепла установленной посредине печки и дыхания тридцати, а может, и всех сорока человек, ожидающих смены людей, закончивших свой трудовой день.
Через десять минут бригада освободила ледяной домик и ушла на отдых, а мы остались полными хозяевами и «завода», и ледяной хибары.
Те, кто оказались поближе к огоньку, раздеваются, отворачивают от пышущей жаром печи лица, сушат портянки, поджаривают кусочки хлеба (дольше жуётся). Те, кто подальше, а в особенности те, кто оказался у самых ледяных стен, тепла не чувствуют, завидуют первым, упрашивают дать им места у печи, чтобы хоть немного согреться.
Меня вызывает на площадку завода десятник. Он в брезентовом плаще поверх полушубка и в добротных валенках.
— Вот тебе шестнадцать угольных печей. В каждой из них — по двадцать пять тонн угля. В обязанности бригады входит наблюдение за шлаковым покрытием печей — не допускать оголения угля. К разборке вон тех двух, что около коксовой кучи, приступите немного попозже. Как разбирать их — я вам покажу. Как только начнут подвозить уголь, закладывайте новые печи (кучи он упорно называл печами). Всё понятно или повторить?
— Понятно, гражданин начальник!
— Ладно, ладно, гражданин начальник, сам таким же недавно был. Называй просто Иван Петровичем! Запомни, что если не убережёшь хотя бы одну печь — будут судить и меня, и тебя! Понятно?! Ну ладно, действуй! Пока! Скоро подойду!
Возвращаюсь в обогревалку. Растолковал, что от нас требуется. Тут же решил, что двадцать человек будут следить за кучами, а десять — топить печь в обогревалке, колоть дрова для новых куч, греться. Меняться по моей команде. Таким образом, треть рабочего времени каждый будет проводить в относительном тепле.
— Не так уж плохо, товарищ бригадир! А пайка будет полная?
— Полная, товарищи! Десятник обещал даже вывести на прем-блюдо, если всё будет сделано, как он сказал!
К полудню заметно потеплело, начал порывами задувать ветерок, оголяя то одну, то другую кучу. Бросаемся с лопатами засыпать образовавшиеся плешины шлаком. Строго выполняем задание.
Из куч вырываются сернистые газы, начинаем кашлять, кое-кто задыхается. А ветер крепчает, разгуливается. Подошёл десятник, оглядел печи. Как видно, остался доволен, замечаний не сделал.
— Вот эту будем разбирать. Два человека — оголяйте печь, другие двое — возите тачками снег, побольше снега, и сваливайте рядом. А ещё двое — разбирайте печь и засыпайте снегом! Бригадир, зови-ка ещё двоих, — пусть поправят трапы, будут по ним отвозить кокс вон на ту кучу!
В стороне — громадный штабель кокса. К нему и по нему в разных направлениях проложены доски впритык одна к другой.
— В рапорте, бригадир, отмечается только количество выработанного кокса, это ваш паёк, прем-блюдо, а при хорошей выработке — даже прем-вознаграждение — деньги. Всё в ваших руках, бра тцы. Вкалывайте! Разберёте эту кучу, принимайтесь вон за ту!
— А какая норма? Сколько нужно сделать за смену, гражданин десятник?
— Сколько я скажу, столько и будете делать, а я знаю, чего вы сможете осилить! Лишнего не потребую! — повернулся и ушёл.
При разборке кучи сернистые газы едят глаза, проникают глубоко в лёгкие. Глаза сильно слезятся, становится больно дышать, начинаем все кашлять. А в это время стали подходить одна за другой автомашины с углём. Нужно разгружать и закладывать новую печь. Сложили колодец из дров. До самого верха обложили его большими кусками угля. Затем засыпали более мелким, придали куче форму усечённого конуса, а сверху закрыли слоем мелкого шлака. Деревянный колодец подожгли. Процесс образования кокса начался. Теперь осталось тщательно следить, чтобы внутрь печи не засасывался в больших дозах воздух.
К концу дня разобрали две печи и успели заложить две новых.
Порывы ветра превратились в дико завывающий, многоголосый рёв. Вой ветра не прекращался ни на минуту, он только менял тональность, то стонал, жалобно тянул одну надоедливую ногу, то, вдруг вздохнув, гудел, как сотни морских пароходов одновременно на низких басовых нотах. Он ревёт и мечет, сметая на своём пути все преграды — крыши, столбы. Он гудит и как бы радуется своей силе и неистовству.
Люди, изнемогая от напряжения и непосильной борьбы с ветром, мечутся от одной печи к другой, забрасывая шлаком оголённые места раскалённого угля. Но борьба явно становится неравной. Непрерывно несущийся ураганным ветром мелкий снег больно бьёт и обжигает лицо, набивается за воротник бушлата, валит с ног, рвёт из рук лопату.
Уже шесть печей оголены, шлак унесён во тьму бескрайней тундры. Ветер раздул огонь печи — сплошное море пламени, шипящего, потрескивающего от снега, попадающего в них. Ветер подхватывает большие куски угля и несёт их с собой в неизвестность. Как метеоры, они описывают причудливый путь в пространстве и тают в темноте.
Над Норильском проносится чёрная пурга — гроза запоздавшего где-то в пути ненца, гроза оленей, сбившихся в тесную кучу, гроза всего живого и мёртвого. Она сметает со своего пути всё, встречающееся ей, оголяет землю, вырывает прижавшиеся к земле берёзки, заметает и забрасывает снегом жильё и дороги.
Подходить к пылающим вулканам огня стало опасно, ветер может опрокинуть человека в бушующий пламенем и жаром громадный костёр. То и дело начинают тлеть бушлаты, шапки, валенки.
Отступаем, как в бою, отступаем от огня, от летящих раскалённых кусков угля, от миллионов искр, отступаем от газов, насыщенных серой.
Пурга побеждает. В мозгу назойливая мысль — бросить всё, укрыться в ледяном домике, пересидеть этот ужас. Ведь всё равно, не найти таких сил, которые смогли бы победить бушующую стихию. Наши силы иссякли. У оставшихся пяти печей, ещё чернеющих на фоне снега, идёт неравная борьба, но с каждой минутой всё убедительнее бесполезность этого «соревнования».
Сколько же прошло времени? Час, два, три? Кажется — гораздо больше. Триста тонн угля горят, освещая завод заревом. Борьба закончилась полным поражением человека.
Телефонные столбы, столбы освещения давно лежат на земле, все провода оборваны, перепутаны, но на площадке ещё светло, её освещают догорающие печи.
Стягивается кольцо конвоя. Слышна команда:
— Бросай работу! Заходи, все до одного, в обогревалку! Запоздалая команда. Только несколько человек пытаются ещё что-то сделать. Остальные давно в обогревалке. Кто-то ушёл без команды, другие, воевавшие «до последнего патрона», покинули «поле боя» по команде бригадира.
— Проверь людей, бригадир!
— Хорошо, гражданин начальник!
Проталкиваюсь к печке. Это не так легко сделать — печка окружена плотным кольцом.
— Дайте пройти бригадиру! — разноголосо сопровождается моё проталкивание. Сочувствие или насмешка отогревающихся — не понять, но место у печки всё же освобождают. Закоченевшими руками достаю список бригады, выкликаю фамилии тридцати человек. По ответам можно хотя бы отдалённо, пунктирно судить, что за люди пришли со мною сюда в этот день. Все тридцать на месте.
— Гражданин начальник, все тридцать человек на месте!
— Ладно, иди, грейся!
Поверил на слово, не потребовал вывести всех и построить для пересчёта. Пожалел людей?! Или себя?! Пойди, пойми их поступки!
Мы в относительном тепле, нас не хлещет колючий снег, с нас не срывает ветер одежды. Внезапно возникает мысль: а где же сейчас конвой, каково им на бешеном ветру, под открытым небом? И, как бы читая мои мысли, из разных углов слышится:
— Бригадир, зови конвой! Не погибать же им?! Люди же!
— Да, люди, конечно же люди!
Любовь к человеку, а в особенности — попавшему в беду, — характерная черта человечества. И сколько бы ни говорили, что человек человеку — волк, сколько бы ни приводили примеров в подтверждение; своей концепции — всё это не убедительно. Они забывают, что эти извращения — не характерная черта человека, а продукт общественных отношений, результат классового, имущественного, социального расслоения.
Люди, очутившиеся здесь, под сводами слезящегося льда, своим отношением к человеку, стихийным, без речей, агитации и пропаганды, своим сочувствием со всей убедительностью опровергли клевету на человека.
Выхожу. С подветренной стороны, спиной к несмолкаемому ветру, полузанесённые снегом, согнувшись, как бы переломленные в пояснице, стоят пять человек. Это всё, что осталось от бодрых, жизнерадостных, подчас грубых и бессердечных в своей ретивости воинов.
Заходят в наше убежище. Мы теснимся, пропускаем их к печке. Земцов, врач по специальности, а сейчас — «враг народа» с десятью годами за плечами как «шпион в пользу Франции», каким-то не очень чистым носовым платком вынимает из глаз людей кусочки угля и шлака. Облегчённо вздыхая, люди благодарят его за оказанную помощь, предлагают ему закурить — больше нечем им отметить свою признательность. А врач — некурящий — чтобы не обидеть человека, — завёртывает козью ножку и с улыбкой на измазанном лице пускает дым, а закашлявшись, передаёт папиросу соседу.
— Посмотри и мне, что-то запорошило правый глаз, сильно режет, терпежу нет! — протягивая свой носовой платок, говорит начальник конвоя.
Платочек надушен. Откуда-то из темноты слышится голос:
— Ишь ты, как понесло, вроде из парикмахерской!
Ловко и быстро справляется наш медик, получая за это чётко произнесённое «Спасибо!»
— Кому спасибо и от кого?
— Да человеку же — от человека!
Сидим все вместе. Тут же оружие. Оно не стискивается руками солдат, оно стоит между колен у сидящих и прислонено к ледяной стене теми, кому негде присесть. Сели бы, пожалуй, все, но пол мокрый от падающих с потолка капель воды. Под ногами хлюпает. Сидят только те, кто поближе к огню — там вокруг печки деревянные скамейки, да ещё те, кто предусмотрительно прихватил с собой чурбаки и полешки дров. Остальные топчутся в грязи или стоят, опираясь на черенки лопат.
— Значит, смену из зоны не вывели! — говорит один из солдат.
— Да, наверное, сактировали! — отвечает ему начальник конвоя.
— Вот всякий раз после северного сияния бывает пурга, я это уже заметил. В прошлом году в мае семь дней просидели в бараках, никуда не водили, — поддерживая разговор, говорит молодой татарин Ризван Юсуп. Он из Казани, где «готовил взрыв железнодорожного моста». Как вредитель постановлением Особого Совещания приговорён к восьми годам. В Норильске уже третий год.
— Вот это лафа! — вскрикивает бывший слесарь Киевского арсенала Женя Петренко, а сейчас — заключённый со сроком в десять лет как «вредитель».
— Лафа-то лафа, только потом всё лето вкалывали без выходных… вот тебе и лафа!
Разговор умолкает. Каждый думает: а зачем, собственно, смена, даже если бы она и пришла. Вот, долго ли будем здесь сидеть — это поважнее. Охота спать, а ещё больше желание пожрать, всё равно чего, лишь бы побольше, чтобы можно было долго жевать.
Начинают гадать — долго ли продолжится пурга, как теперь пройти в зону, а заканчивают тем же надоедливым вопросом: что сегодня на обед? Как будто бы не зная, что баланда и каша.
Согревшиеся у печки начинают поговаривать о возвращении в лагерь, стоящие подальше — протестуют. Начальник конвоя молчит, молчат и солдаты, не успевшие ещё отогреться.
Разговор опять обрывается, чтобы через пять минут возобновиться снова и вновь погаснуть. Спрашиваю начальника конвоя, сколько сейчас времени. Оказывается, что уже около восьми вечера. Проходит ещё полчаса. Некоторые уже дремлют. Все до изнеможения устали, разговор никак не налаживается… Солдаты деля гея своими запасами дешёвых папирос. Проходит ещё томительный час. Двое просят разрешения выйти по своей нужде, а заодно и посмотреть, что делается на белом свете. Немного помедлив, начальник конвоя коротко бросает:
— Идите, только от обогревалки далеко не отходите, пропадёте!
А ведь всего пять часов тому назад он же говорил, что будет стрелять без предупреждения!
Двое выходят, за ними полезло ещё трое. Конвой остаётся на месте, не возражает.
Можно ли оправдать такое поведение конвоя? Прежде чем ответить на этот вопрос, нужно не забывать, что «любое явление может быть подвергнуто рассмотрению в самых различных ракурсах». Так, с точки зрения дисциплинарного устава, конечно, оправданию места нет. Однако, отвечая так безапелляционно, нужно помнить, что «закон, прежде всего, всё упрощает, а жизнь гораздо сложнее». А потому «в зависимости от освещения вопроса в целом этот поступок можно расценить двояко — и как недопустимое явление, даже преступление, а можно усмотреть в нём и подвиг души человека».
У конвоя было два пути: или замёрзнуть, стоя на посту, так как рассчитывать на скорую подмену нельзя было, или зайти в обогревалку, отогреться, набраться сил и попытаться привести бригаду в зону.
Правда, был ещё и третий путь — выгнать из ледяного домика заключённых, а самим по очереди отогреваться в нём, не задумываясь об участи выгнанных.
На этот путь они не стали и выбрали второй. Таким образом «граница между добром и злом» оказалась не такой уж и непроходимой, как это могло показаться.
А теперь остаётся выяснить, только ли добро, восторжествовавшее над злом, явилось одной и единственной причиной такого поступка?! Думаю, что не только.
Солдаты в эту страшную ночь видели в нас прежде всего людей. От них не ускользнуло, как эти «враги народа» боролись с пургой, спасая уголь, падали от изнеможения, задыхались в сернистых газах, но не покидали порученного дела. Разве действительные враги народа могли так поступать?
Так или иначе, но грани различия стёрлись. Заключённые трясут из карманов крошки табаку. Сделанные две козьи ножки обходят всех курящих. Один из солдат, тот, что вначале угощал папиросами, принимает активное участие в очереди за затяжкой.
Возвратились сперва двое, затем — остальные. Вход в обогревалку занесло снегом, пришлось лопатами пробивать выход. Пурга не прекращается. По их словам, как будто даже дует ещё сильнее. Кругом темнота. Кучи догорели или погасли под напором ветра со снегом, а может, просто занесены снегом — разве разберёшься, что там делается!
Историк по образованию, сын директора Московского ипподрома, рассказывает о Бородинской битве, о Кутузове, Багратионе, Денисове, Наполеоне и его маршалах, об отступлении французов, о партизанах, о величии русского человека. В обогревалке тихо, только негромкий, интересный и захватывающий рассказ, как песня, льётся под несмолкаемый вой ветра и разрывающуюся о головы, плечи, спины капель, срывающуюся с потолка, как бы аккомпанирующую этой песне. Время приближается к одиннадцати. Кончился уголь, сожгли уже чурбачки и досочки, служившие сиденьями для запасливых людей; печка из бело-красной становится всё темнее и темнее. Заготовленный в последнюю минуту уголь в тачках посланные найти не смогли, хотя ставили мы их у самой двери. Наверное, занесло снегом. Оттаявшие бушлаты оказались мокрыми насквозь. Табаку больше ни у кого нет, сосёт под ложечкой, страшно хочется есть.
— Ну, как, бригадир, может, пойдём?! Пургу, как видно, не переждёшь, она может дуть ещё несколько дней — как-нибудь доберёмся. Все отдохнули, добежим, а? — как бы советуясь и недостаточно решительно говорит начальник конвоя.
— Пойдём, пойдём! — зашумела в ответ бригада.
Расчищаем снег, успевший снова замести вход.
— Шагай! — командует начальник.
— Держитесь кучнее, не растягивайтесь!
И бригада выходит на дорогу. Ветер толкает в спину, сбивает с ног. Шаг непроизвольно убыстряется, переходя в бег. Ветер опрокидывает людей, они падают, поднимаются и снова бегут. Друг друга не видно и не слышно. Каждый предоставлен самому себе. Ни один фонарь вдоль дороги не светит. Дорога чиста от снега и скользка, как каток.
Задыхаюсь, дышать нечем, падаю, ветер гонит по скользкой дороге, ухватиться не за что. Кричу, не слыша своего голоса, прошу обожда ть, помочь. В ответ, хохоча и торжествуя, завывает ветер. Люди пробегают мимо, не в силах задержать свой бег.
Все уже где-то впереди. Мимо пробегает конвоир.
— Товарищ, товарищ, — вместо «гражданин», кричу я, — помоги, да помоги-же!
— Бежи, браток, сам! — доносится в ответ. А может, это только показалось мне, скорее всего, так. Остановиться солдат, очевидно, не смог.
И вот я один в этом озверевшем, бушующем океане снега и ветра. Поднимаюсь — и тут же ветер снова сбивает с ног. Несколько минут, которые кажутся вечностью, ветер несёт меня, кувыркая, по дороге. Упёрся руками в наледь дороги, прижал по-пластунски тело к земле — только бы удержаться на дороге, не попасть на обочину. Дорога насыпная, справа и слева многометровые снежные наносы, завалившие обочину. Попасть туда — это утонуть и не выбраться.
Снова поднялся и снова упал. На коленях, животе, спине, на карачках качусь по бесконечному ледяному катку. Ещё мгновение — и последние силы иссякнут, начнётся безразличие, а там и вечный сон. Только через много, много дней, может быть, летом, когда растает снег, найдут меня, изуродованного, обглоданного и неузнаваемого. Ведь песцы учуют меня раньше людей. Они уж поработают!
Из последних сил делаю рывок, встаю и вновь падаю. Поднялся ещё раз, спотыкаясь, бегу на приглушённые, еле слышные хлопки.
А может, мне это только кажется? Может, я совсем и не поднимался? Нет, это конвоиры стреляют, чтобы собрать в одно место всю бригаду. Так условились, когда выходили из обогревалки. Ещё десять шагов — и меня подхватывает под руки солдат.
— Кто-нибудь ещё остался? — кричит он мне на ухо.
— Не знаю! — пытаюсь крикнуть я, но своего голоса не слышу, как не слышит его, очевидно, и солдат.
Вдвоём бороться легче, поддерживаем друг друга, падаем, подымаемся, но упорно продвигаемся вперёд.
И идут, задыхаясь, двое. Ещё несколько часов назад конвоир-солдат и «враг народа»-заключённый, а сейчас — два человека, борющихся со стихией, помогающих друг другу. Да, идут два человека.
Подходим к вахте. Бригады здесь уже нет, она давно в бараке. На вахте солдаты с фонарями в руках и верёвкой. Приготовились во главе с начальником конвоя искать невозвратившихся. Да, искать и меня! Явственно слышу голос:
— А мы собрались вас искать, через десять минут вышли бы! — это сказал начальник конвоя. И чувствую искреннюю радость в его голосе. Он доволен, что не придётся опять идти в эту проклятую ночь, он радуется, что мы пришли, вырвались из цепких лап чёрного смерча Заполярья.
Пурга, ни на минуту не затихая, продолжалась почти пять суток. Лагерь занесло до труб. За сухарями в столовую ходили, взявшись за канат. Подвоза хлеба не было. Баланду не варили — не было угля. Бараки не отапливались по той же причине. Было холодно; может, даже не так холодно, как сыро. Но ветер по нарам не гулял — бараки до труб были занесены снегом.
Двоих человек всё же лагерь потерял — выползли они по снежному тоннелю из барака, отошли немного в сторону, а обратно не попали. Замёрзших и занесённых снегом их нашли в десяти метрах от барака, но не со стороны входа. Наверное, долго они искали вход, да так и не нашли.
Наконец, ветер стих, пурга закончилась. Трое суток мы очищали лагерь от снега. Что значит очищали лагерь? Да просто проделали проходы к бане, к столовой, к баракам. Собственно, даже не проходы, а траншеи, глубиной от одного до четырёх метров. Восстановили столбы с осветительной и телефонной сетью.
На четвёртые сутки свыше трёхсот человек, в том числе и мою бригаду, вывели на коксовый завод. За двое суток мы расчистили площадку, обнесли её проволокой, сколотили сарай для обогрева, вахту и деревянные будки с печурками для часовых. Заложили новые угольные печи. И началось снова производство кокса.
Бригада, получившая боевое крещение, изо дня в день в течение трёх месяцев, без выходных дней (за выходные дни засчитали актированные дни, которые из-за пурги мы просидели в лагере) выжигала кокс. Приобрели сноровку, кое-какие навыки. Меньше уставали, хорошо спасались от удушливого газа, выбирая место работы с той стороны, откуда не задувал ветер от куч.
Десятник оказался человеком. Паёк мы получали полный, с премиальным блюдом (пирожок с капустой или черпак овсяной каши). Даже дни неудач, невыполнение задания, не сопровождались лишением полного пайка. За это мы платили ему уважением и работали без «туфты» и «кантовки».
За второй месяц работы сверх ожидания получили по пятьсот рублей деньгами на руки. С конвоем наладились несколько «противозаконные» отношения. Начальник не читал «молитвы» перед уходом в зону, уводил с работы всю бригаду раньше установленного времени, если смена приходила с опережением, задерживался, если бригаде было необходимо закончить начатую работу. Были случаи увода в зону части бригады раньше времени по моей просьбе или по просьбе десятника.
Вскоре этот конвой заменили. Пришла ли пора этой замены или заметили «нарушения». Десятник рассказал, что начальника конвоя поставили рядовым бойцом на какую-то отдалённую командировку. Если это было правдой, то остаётся только удивляться мягкости наказания. За либеральное отношение к «врагам народа» наказывали чрезвычайно строго — вплоть до отдачи под суд.
Бригада искренне жалела начальника. От него и его людей мы плохого нечего не видели. Общая беда, постигшая нас в первый день, сблизила нас и без всякого договора установила в отношениях взаимное уважение.
Заключённый, как и любой другой человек, сознательно или просто интуитивно, во все времена требовал и требует уважения к своему человеческому достоинству и никакие угрозы, издевательства, никакие крики: «Ложись, застрелю, как собаку», «Сгною в карцере», не могут заставить его забыть, что он человек. Пусть начальник будет строг, требователен, может быть, излишне криклив, но если этот начальник видит в заключённом человека — его будут уважать и никогда не подведут. Таким нам казался начальник конвоя и мы его уважали.
Дождались конца полярной ночи. Появились короткие и как бы робкие дни. Сперва солнце долго не выглядывало из-за горизонта, освещая на полчаса в сутки гору «Шмидтиха», терриконники и копры шахт. А потом стало выглядывать большим круглым оранжевым пятном низко-низко над горизонтом, медленно, нехотя двигалось огненным шаром по небу и опускалось в далёкие снега на горизонте.
А вскоре оно стало кружить по горизонту целыми сутками. В это время вся бригада была переброшена на работу по строительству большого металлургического завода (БМЗ), куда тысячами сгоняли людей из различных лагерных пунктов.
Большая площадка, на которой велись работы, имела уже действующие: малый металлургический завод, опытную металлургическую фабрику, ремонтно-механический завод, агломерационную фабрику, завод электролиза.
Все работы стройки велись в основном ручным способом. Подготовка к взрывам, а также разборка скалы и грунта производились при помощи кирки, зубила и кувалды, а вывозка — шахтными вагонетками по переносной узкоколейке на расстояние до полутора километров.
В нашей бригаде, доведённой до сорока человек, было два деповских слесаря, паровозный машинист, дорожный мастер службы пути Струнин, которого в Соловках я обучал математике, с нами оказался и Борун, с которым бок о бок я провёл три месяца в Бутырской тюрьме, остальные были партийными, военными, советскими работниками. Среди них два студента из Киева, артист из Минска, историк из Казани, два обрусевших немца, колхозник, несколько человек уголовников.
Бригаду поставили на смазку букс вагонеток, рихтовку узкоколейки и на переноску её вплотную к забою после каждого взрыва скалы. Работа не сложная, труд не нормированный, рассчитывать на денежное вознаграждение нельзя было, но паёк был обеспечен полностью.
После лагерного пункта, настоящего произвола на горе «Надежда» и коксового завода — эта работа была, как говорят, «не бей лежачего». Когда не требовалось переносить узкоколейку и работа бригады сводилась только к уходу за вагонетками, десять человек оставались на путях для дежурства, а остальные тридцать перебрасывались на сооружение шурфов в скале. Они расходились на пятнадцать точек скалы, отмеченных колышками, и долбили в этих местах шурфы. Грунт — сплошная скала. Шурфы круглого сечения с метровым поперечником. По заглублении на один метр была установлена норма проходки — десять сантиметров за десять рабочих часов. Да, всего только десять сантиметров на двух человек. Как будто бы совсем немного — и всё же…
Вначале редко кому удавалось осилить эту норму. Опыт приходил со временем, как и во всяком деле. Так и у нас. К концу месяца все тридцать человек бригады за одну смену углублялись в пятнадцати шурфах на три метра. Опять на столе появилась ежедневная добавка в виде премиального блюда. Деньги на стройке никому не начислялись.
Такой выработки добились не просто физической силой, а применением хитрости и смекалки. По началу один человек работал в шурфе, а другой стоял на вороте (по типу колодезного) над шурфом. Когда стоящий на вороте замерзал, как говорится, до ручки, менялись местами.
В шурфе большим зубилом и четырёхфунтовой кувалдочкой на короткой ручке откалывались маленькие кусочки скалы. По мере накопления их на целое ведро, щебёнка воротом поднималась на-гора.
Редко-редко и далеко не всем удавалось углубиться на установленные десять сантиметров.
Что-то нужно было придумывать. Сегодня простили недоработку, завтра оставят после десяти часов «мартышкиного труда» довыполнять норму, а послезавтра посадят всю бригаду на штрафной паёк.
Ты бригадир, — думалось мне, — ты ведь инженер. Неужели ничего не придумаешь, чтобы облегчить труд и вывести бригаду «в люди»? Неужели посадишь бригаду на триста граммов хлеба?
Вспомнил, как в Москве, при открытых работах по устройству метро в Сокольниках, прежде, чем начать долбить землю, по всей трассе оттаивали грунт и только после этого начинали работать киркой и лопатой. Тогда я часто бывал на строительстве метрополитена как член Московского Совета. Но там был грунт, а ведь здесь скала?!
А что, если привлечь к решению вопроса физику? Что, если нагреть скалу (имеется в виду, конечно, дно шурфа), а потом быстро охладить? Не будет ли легче?
За этот день мы, все сорок человек, почему-то и десять человек, работающих «на транспорте», получили всего двенадцать килограммов хлеба и сорок черпаков турнепсовой баланды без каши. Но зато в этот день мы, рыская по всей строительной площадке, поднесли к каждому шурфу по несколько вёдер угля, наносили обрезков досок, поленьев, а из-под горы — носилками снега (снег в местах, защищённых от солнца, держится здесь круглый год).
За полчаса до ухода в лагерь в шурфах разложили костры, забросав их углем. А утром, придя на работу, быстро, обжигаясь, заполнили ещё тлеющим углем вёдра, воротом вытащили на-гора, а ямы засыпали снегом, утрамбовывая его ногами.
В шурфах оказалось достаточно жарко, а на постели шурфа с успехом можно было печь картошку, если бы она у нас была. Через полчаса опустились в шурф, а ещё через час норма была «схвачена». Дно шурфа во всех направлениях было в трещинах. Забивая в эти трещины зубила, мы откалывали иногда куски, не вмещавшиеся в ведро.
С этих пор мы были уже ударной бригадой на стройке. Нашлось много последователей. А нам даже стали подвозить в бочках воду для заливки шурфов, дрова и уголь. Нормы, конечно, пересмотрели, но не обидели.
Вольнонаёмный прораб обещал даже похлопотать перед лагерным начальством о выдаче всей бригаде обмундирования первого срока. Но — одно дело — обещать, а совсем другое — обещание выполнить. Никакие силы не могли воздействовать на работников вещевого стола. Только хорошее «на лапу» могло гарантировать это. А «на лапу» взять было неоткуда. Да и потом, когда уже были такие возможности, ни один нарядчик, комендант, ни один лагерный «придурок» от меня лично никаких приношений не удостаивался, за исключением одного случая, о чём расскажу несколько позже.
Наконец шурфы готовы. Их глубина шесть метров. В каждом шурфе сделаны карманы — углубления перпендикулярно оси шурфа для нескольких мешков с аммоналом. Вот уже и аммонал заложен в свои гнёзда. Подвезли бочки с водой. К стенке шурфа закрепили на всю глубину деревянные рейки с укреплёнными на них проводами. Стали засыпать шурфы выброшенной из них щебёнкой. Слой щебёнки, а сверху два-три ведра воды. И так до самого верха.
Теперь уже всё готово. До завтра шестиметровый столб сцементируется внутренним холодом скалы (минус десять градусов) в сплошной монолит и можно будет рвать.
А сегодня стало как-то грустно и неуютно. Сколько труда и сил вложено в эти шурфы! Месяц и десять дней мы вгрызались в скалу, а сегодня за одну смену все наши труды стёрты, шурфов больше нет. На их месте грозные, начинённые аммоналом и забитые щебёнкой стволы. Мы уже привыкли к этим колодцам, мы полюбили их, вот почему мы, каждый по-своему, грустили и мысленно прощались с ними.
На другой день у вахты производственной зоны предупреждают под ответственность бригадиров, чтобы к месту вчерашней работы не ходить, а всем пройти до горы, отстоящей в двух километрах от площадки, за красные флажки.
Поднялись на пологий склон горы. Кто стоит, кто сидит, а одетые получше (у некоторых не бушлаты, а полушубки) легли прямо на снег. Тёмная масса одинаково одетых людей, большим, меняющим свои очертания пятном, разлилась по белоснежному склону горы.
А где же часовые, где же проволока? Оказывается, никакой проволоки нет. Конвой где-то в засадах. А вокруг всей производственной зоны, через каждые три-пять метров — торчащие из-под снега колышки с красными флажками.
Проработали уже свыше двух месяцев и не думали, что производственная необходимость сможет заставить конвой мириться с такой несовершенной системой охраны «врагов народа». Ведь в пургу флажки занесены снегом, ведь в долгую полярную ночь эти флажки просто не видны. Так охраняют нас или нет?! Зачем и кому нужен этот фарс?
А ведь к месту работы ведёт конвой, читает «молитву», пропускает через вахту и ворота, обвитые колючей проволокой, прямо в незагороженную зону!
Не имеем ли мы право теперь задать вполне уместный к случаю вопрос: думали ли вы, когда сопровождали нас с ружьями наперевес и со стаями собак, что это необходимо, что вы делаете святое дело — охраняете врагов народа от своего народа? Сомневаемся, что вы сами верили в необходимость и целесообразность вашей работы. А если и верили, то просто потому, что не думали, а не думали — потому что не верили. Вот вам круг и замкнулся!
А ведь уже шла война. Страна изнемогала от её тягот. На заводах, фабриках, нолях работали миллионы женщин и детей, вставших на место ушедших на фронт мужей, отцов, братьев. Вы же здесь разыгрываете неслыханную по своему цинизму комедию!
На десятки и сотни тысяч заявлений во все инстанции с просьбой отправить на фронт, хотя бы в штрафные батальоны, отвечаете отказом: «В помощи врагов народа страна не нуждается». Испытанные в боях Гражданской войны, на озере Хасан и полях Халхин-Гола, на равнинах и в горах Испании, имеющие богатый жизненный опыт, специалисты с золотыми руками, люди с незапятнанной совестью, получают незаслуженную моральную пощёчину, травмируются на всю жизнь. И это тогда, когда люди не ставят перед вами никаких условий, просто как граждане своей страны, стремящиеся отдать свои жизни в бою со злейшим врагом человечества. Ведь они не просят заменить им срок фронтом, они честно хотят стать в ряды своего народа, вырастившего их, давшего им жизнь — защитить то, что обильно полито их кровью.
Вот какими мыслями были заполнены наши головы после сделанного нами открытия: значит, вы знаете, что никто из нас не побежит, что все будут работать и терпеливо ждать торжества справедливости.
И позволительно теперь, когда эти дни покрылись десятками лет давности, задать вам вопрос: неужели вы были настолько одурачены, что не понимали всей трагедии совершаемого, трагедии, активными участниками и исполнителями которой вы являлись?
Ответьте хоть сейчас на этот вопрос! Наберитесь смелости хоть сейчас по-честному заявить, что и вас, задолго до исторических решений ХХ-го съезда партии, обуревали те же мысли, что и нас, что и вы сомневались в правомерности совершаемого и всё же оставались послушным орудием в руках подлых трусов, палачей своего народа!
А уж если это так, то позвольте вам прямо сказать, что вы были далеко не посторонние, не кивайте на кого-то, не валите всё на «гения», «вождя», «учителя», хотя бы часть всего этого примите на себя как соучастника великого истребления людей!
И место ваше сейчас на скамье общественного суда. Вы заслужили общественное презрение в веках. И от этого вам никуда не уйти, не спрятаться, не скрыться!
Играют горнисты, слышны удары в подвешенные рельсы и вагонные буфера. Это предупреждение о приближении времени взрыва. Раздаётся ружейный залп и вслед за ним слепящее, жёлто-белое пламя полыхнуло по всей линии шурфов. Пламя тут же окуталось густым желтоватым дымом. Затрясло стены кирпичных строений. Словно в тяжком вздохе затрепетала земля, дрожь от взрыва добежала до склона горы, где стояли мы. Раздался страшной силы, подобно раскатам грома, взрыв, сопровождаемый пронзительным свистом и воем. Потом, как при замедленной съёмке, в небо поднялись огромные куски камня. Они как бы повисли в воздухе, словно не имея желания возвратиться на землю, породившую их миллиарды лет тому назад.
И вдруг эти громадные глыбы стали медленно разваливаться в воздухе и с грохотом, с каким-то надсадным воем, падать на землю. Дождь каменных осколков посыпался на снежное поле, вздымая там и сям снежные свечи.
Падающие камни ломают крыши сараев, обогревалок, инструменталок. Зрелище грандиозное и запоминающееся. И вдруг… наступила мёртвая тишина.
А через минуту — отбой, и вся масса людей хлынула к месту взрыва.
«Крымский хаос» Симеиза напоминало место, где мы свыше месяца били шурфы. На каменный хаос наскочили шахтёры с отбойными молотками и бурильными свёрлами. Облепив со всех сторон куски скалы величиной с железнодорожный вагон, бурили в них шпуры, закладывали аммонал и рвали, рвали, рвали…
Заменялись согнутые в бараний рог рельсы узкоколейки, подгонялись вагонетки, грузились камнем и отгонялись к оврагу, засыпая его и подготавливая тем самым основание для прокладки пучка ширококолейных путей для обслуживания будущего завода.
Наша бригада в полном составе работает на узкоколейке. А я заболел. День работаю, день остаюсь в зоне. Температуры нет, значит, и освобождения от работы нет. А боли увеличиваются, кашель разрывает грудь. В зону ведут под руки два бригадника, сам идти не могу.
После работы — длинная очередь к врачу. Больных много, очень много. Только к одиннадцати вечера попадаю на приём. Врачи свои — заключённые. Но этого далеко не достаточно для получения освобождения, нужна всё же температура.
— Освобождения дать не могу, товарищ, сам должен понимать почему, — говорит врач и голосом, полным горечи, продолжает, — освобожу тебя, а вдруг проверят или кто стукнет, что тогда будет?! Не исключена дорожка на общие работы, долбить землю тундры. Ну, скажи мне по совести, кто на это пойдёт? Сам бы ты как поступил?
Имел ли я право требовать от него такой жертвы? Ведь я не один, нас много, всех не устроишь!
Утром выхожу на развод, а вечером — опять в санчасть. Жалуюсь на кашель, на боли в груди, прошу направления в стационар.
Врач, несмотря опять на отсутствие температуры, внимательно всего ощупывает, осматривает, обстукивает и долго слушает.
— Давно ли в лагере? Кем работаете, кем были на воле, всегда ли были таким худым, не состояли ли на учёте в тубдиспансере?! — и, моя руки в умывальнике, продолжает. — У вас сухой плеврит, но в стационар поместить не могу при всём моём желании помочь земляку. Стационар переполнен. У меня люди с температурой лежат по всем баракам. Три дня полежите и вы, потом сходите на работу и после работы зайдёте ко мне. Не станет лучше — ещё раз освобожу!
Три дня пролежал, а на четвёртый вышел на работу и весь день просидел у костра. Костёр спереди греет, а сзади всё мёрзнет. Хорошо знаю, что сидеть у костра без движения в течение десяти часов — это верный путь в больницу, а то и хуже — можно сыграть и в «деревянный ящик» с фанерной биркой на левой ноге. А отойти от костра не могу — нет сил. Даже повороты, чтобы обогреть замерзающие части тела, делаю со страшными болями в груди.
В зону опять привели под руки, и опять иду в санчасть. Вторично получил освобождение на три дня. К концу третьего дня появились страшные рези в желудке и понос.
Врач, как мне показалось, чем-то доволен. Пишет направление в дизентерийный барак.
— Там отлежитесь, вам повезло!
Ничего себе, думаю, повезло, и поворачивается же у человека язык.
Иду в этот барак, подаю записку.
— Обождите здесь, всего одну минутку!
Санитар выносит судно, приглашает зайти в холодный тамбур барака и оправиться.
Сижу на судне пять, десять, пятнадцать минут, а позывов нет и нет. Входит санитар.
— Ну как, сделал?
— Ничего не получается!
— Ну, иди в свой барак, так не симулируют! Тоже мне, дизентерийник!
Как нужно симулировать, он не объяснил, а его намёка я не понял; он же развернулся и ушёл.
Опять в санчасть, но приём уже закончен. Нахожу врача в бараке медработников (в лагере говорят: «барак медобслуги»). Рассказываю всё, как было. Хохочут долго и дружно.
— Так, говорит, плохо симулируете, так и сказал? Вот это Иван! Придётся расспросить поподробнее! Присядьте, я оденусь и пойдём с вами в другое место, попытаемся что-нибудь сделать!
Приходим в стационар, но не в дизентерийный. Врач с кем-то поговорил. И я остался. Положили меня рядом с таким же, как и я, но у него гнойный плеврит. Он весь горит, дышит тяжело, что-то внутри у него хрипит и булькает.
Я уснул, а под утро соседа от меня взяли. Ему места в стационаре больше не нужно, он «отдал концы», оставшись должником судьям и правосудию в целом. За ним осталось восемь лет срока. Явно не дотянул.
Здесь я пролежал десять дней, температуры по-прежнему нет, но боли утихли. Выписали в барак для выздоравливающих. В этом полутёмном баране пролежал на верхних нарах ещё двенадцать дней. Помогал разносить миски, мыл посуду, подметал барак. Этим снискал уважение санитаров и дневальных. Их протекция и ловкость, с которой они измеряли температуру, давали основание врачам держать меня не три-пять дней, как всех, а целых двенадцать: ничего не поделаешь, всё время повышена температура, и к тому же скачет.
Заметил ли врач махинации санитаров или я действительно стал выглядеть лучше, но так или иначе, меня выписали. Пришёл в свой барак — кругом чужие люди. Обращаюсь к дневальному. Оказывается, наша бригада отправлена на лагпункт, обслуживающий рудник Морозова ещё прошлой ночью. А мои вещи сданы в каптёрку. Постарался Струнин, который замещал меня во время болезни.
С помощью нарядчика получил из каптёрки свёрток с моими вещами. Всё оказалось на месте, кроме одного полотенца. Среди вещей — письма жены, фотографии дочурок.
— В какую бригаду идти? — спрашиваю нарядчика.
— Иди обратно в свой барак, а утром зайдёшь ко мне после развода. Кстати, тебе, кажется, есть посылка!
Стало до очевидности понятно, почему сегодня идти в барак и завтра зайти к нему только после развода. В счёт «калыма» он меня авансировал двумя днями «кантовки».
Возвратился в барак, вытащил из вещей наволочку, остальное оставил дневальному и отправился в посылочную. Нарядчик не соврал. Да, мне есть посылка, и не одна, а сразу две. Ох, как же это кстати!
Для получения посылок нужна справка нарядчика, что я действительно есть я. А справка действительно необходима. Ведь у заключённого никакого документа нет!
Справку нарядчик выдал, она у него уже была заготовлена заранее, а выдавая сказал:
— Иди, получай, да не забудь завтра после развода прямо ко мне в кабину!
В посылках сало, масло, лук, чеснок, табак, папиросы, сухофрукты, две пли тки шоколада, сахар, домашнее печенье, нитки, иголки, пара тёплого белья и самое ценное — брезентовый плащ с капюшоном, тёплые носки, шерстяной шарф.
Одна посылка была от жены, другую прислала сестра. Получил свои посылки последним, а потому на улице никого не встретил, дело было уже после отбоя. Не было ни тех, кто отбирает, ни тех, кто отнимает. Опять повезло!
Пришёл в барак. И тут только заметил, что барак переделан. Вместо сплошных нар — вагонка, барак чисто выбелен. Несмотря на кусочек сала и горсть печенья дневальному, места на нарах всё же не оказалось.
— Ложись вот здесь, между нар, на полу. Тут рядом печка, не так будет холодно!
В бараке живут бригады рабочих и ИТР Малой обогатительной фабрики. Много нар пустых, нет хозяев, но на всех нарах матрацы, покрытые одеялами, во многих изголовьях фотокарточки, картинки из журналов. Окна завешаны белыми занавесками. У входа — тряпка. На печке — большой чайник, сковородка. За столом несколько человек играют в домино и шахматы, кто-то пишет, ещё один читает какой-то журнал. В бараке, по крайней мере у стола, светло. Часть людей уже спит.
Вытащил масло, попросил у дневального кружку кипятку. Из кармана достал кусок хлеба (стационарного), поужинал, покурил. Приятная истома разлилась по телу. Захотелось спать. Расстелил матрацный мешок, на него бушлат, в голову — наволочку с посылками. Телогрейкой прикрыл ноги. Уснул.
Сон был очень не долгим. Проснулся от ледяного холода. Это пришла бригада с вечерней смены и через открытую дверь струи холодного воздуха доползли до меня.
На нижних нарах справа и слева от меня два товарища собираются пить чай, достают из-под изголовья хлеб и сахар. Предлагаю им печенье, сало, масло. Отказываются, но не настолько категорически, чтобы можно было им поверить, что они не хотят.
Костя, так звали одного из них, находит свободную кружку и наливает мне. За чаем знакомимся. Оба инженеры. Один москвич, другой — томич. Сейчас оба работают на фабрике. Один механиком, другой — конструктором.
Москвич Лёва Абелевич имеет пятилетний срок, данный ему Особым Совещанием как военному инженеру бронетанковых войск Дальневосточной армии Блюхера, за контрреволюционную военно-заговорщическую вооружённую деятельность (КРВЗВД). Костя Шмидт — преподаватель Томского технологического института, имеет десять лет по 58–10 за контрреволюционную агитацию и пять лет поражения в правах после отбытия срока наказания.
Рассказываю всё, что их интересует, о себе.
— Мы работаем этот месяц в вечерней смене. До часу ночи наши места свободны, можете спать на них, а с часу ночи залезете на нары тех, кто работает в ночную смену. Вот и сейчас — лезьте на эти нары, здесь спит тоже москвич, товарищ Омётов. Утром с ним познакомитесь. Тоже инженер, хороший товарищ!
Благодарю и спрашиваю, насколько будет удобно без хозяина распоряжаться его местом.
— А вы бы как поступили, если бы были на нашем месте, неужели допустили кому-нибудь из нас спать на полу?
Я пожал плечами, оставив вопрос без ответа.
— Если хотите, мы поговорим с Муравьёвым — начальником фабрики — о вашем зачислении к нам в механическую группу?
— Конечно, хочу, какой может быть вопрос, хотел даже просить вас помочь мне вырваться с общих работ, да постеснялся, ведь мы только полчаса, как познакомились.
Утром пошёл к нарядчику. В кабинке, переделанной из сушилки, вместе со старшим нарядчиком живут ещё двое, рангом пониже, просто рядовые нарядчики. Вместо большой плиты для сушки вещей всего барака, установлена маленькая, на две конфорки, посередине стоит стол с электролампой, над ним ещё лампа под абажуром. По одной стене железная койка с матрацем, ватным одеялом и двумя подушками с белыми наволочками, покрытыми покрывальцами с вышивкой. Это постель старшего нарядчика. По другой стене — двухместная «вагонка» с постелями победнее — одеяла лагерные, суконные, с одной подушкой, наволочки — цветные, ситцевые.
Получил назначение в бригаду и место в бараке. В первый и последний раз дал нарядчику две пачки папирос «Беломор», банку сгущённого молока, пачку печенья и кусок сала, что-нибудь с полкилограмма на всю компанию.
Нарядчик «спасибо» не сказал — «калым» оказался явно недостаточным, бедным. Однако вдогонку всё же подчеркнул, что я могу исправить свою «ошибку».
— С нами (в кабине никого, кроме нас двоих, не было) не пропадёшь. Ты заходи, если не понравится бригада, может, что-нибудь придумаем получше!
Переспал у обогатительной, а утром перед разводом попрощался с товарищами, забрал вещи и очутился среди новых, незнакомых мне людей. О посылке здесь никто не знал, так что до нашего прихода с работы она спокойно пролежала на нарах в головах, как подушка. Вечером пришлось устроить чаепитие с бригадиром, соседями по нарам и ещё тремя, рекомендованными самим бригадиром Исаевым. Эти трое — «урки» — оказались совсем неплохими ребятами. Кстати, после угощения к посылке никто не притрагивался. Исчез только сильно понравившийся одному из троих — Коле Баранову — вязаный свитер. Зря я его не отдал сразу, как только было высказано восхищение им. Такой шаг сильно повысил бы мой престиж перед «законниками» и надолго создал бы иммунитет. Но даже то, что я не поднял вокруг этого шума и ни у кого не спросил о пропаже, локализовало их отношение ко мне.
«Хоть и «фраер», но не «шумит» и не «продаёт». Коля был уверен, что я знаю, у кого мой свитер.
И потом много раз для меня находилось место у костра, в обогревалке. Обычно у самого костра или в обогревалке у печки сидели «урки», а за ними стояли «фраера». Мне же место предоставлялось, и даже в бараке я спал на нижних нарах у самой печки, а это право нужно было завоевать и закрепить за собой.
Тут на нарах подолгу засиживался я с их «дружками», рассказывая им «романы». Любили они слушать меня. С уважением и должным вниманием слушал и я их, не перебивая, не ловили на вранье и неудачных выдумках. Да это и самому мне давало право на не очень правдоподобные осложнения и переделки давно мною прочитанного и по ходу рассказа переделываемое для удовлетворения их вкусов и запросов.
Моё враньё и несуразные ситуации, в которые я ставил героев, они также прощали и не хотели замечать — лишь бы было динамично, чтобы действующие лица были сильными и хитрыми «жуликами», а полицейские и «мильтоны» должны быть трусливыми и глупыми, так же должны выглядеть судьи, прокуроры, а женщин признавали только красавиц, но не хрупких, а смелых и немного нахальных и не плаксивых. Мать всегда должна быть самой доброй, самой хорошей и совершенной женщиной.
От надуманных, несуразных «рОманов», от повествований, в основе которых лежало непрерывное действие, без философии, картин природы, я всё же пытался рисовать людей действия, но с элементарными человеческими эмоциями, духовными запросами, размышлениями над общественными явлениями. Одновременно я пытался приучить их слушать чтение, а не пересказ.
И нужно сказать без особого хвастовства, я имел успех. За два месяца я заставил их прослушать «Тихий Дон» Шолохова и несколько пьес Островского, собственно, с них я и начал. Читал эти книги для всей бригады. И удивительно, что чтения происходили в абсолютной тишине, настолько непривычной для лагерного барака, что неоднократно заглядывали к нам дежурные надзиратели, заинтригованные тишиной, и часто задерживались в бараке, слушая со всеми чтение.
Работали мы на той же строительной площадке по расчистке дорог от снега, по устройству защитных валов, ремонту и установке снегозащитных щитов. Кормили нас от количества переброшенного снега.
Заключённые считали эту работу бесполезной и искренне удивлялись методичности и настойчивости начальников, требующих её выполнения. Ветер, снегопады и пурга уничтожали наш многодневный труд буквально за считанные минуты. Ещё удивительнее было, когда расчистку тундры от снега заставляли вести во время уже начавшейся пурги. Такая работа была родной сестрой переливанию воды из одной лунки во льду в другую, перетаскиванию земли из одной кучи в другую и обратно. Естественно, что такой труд был самым тяжёлым наказанием для заключённого и он его боялся, ненавидел как никчемный, бесцельный.
А поэтому работа, как правило, бралась на урок. Об объёме её договаривался бригадир с десятниками и прорабами. В этих случаях и «урки» принимали самое живое участие — с единственной целью скорее возвратиться в зону. Во всех других случаях они не работали, сидя у костра. Никогда не были в претензии, что их посадили на штрафной паёк. Лишь бы не был записан «отказ от работы». Отказа они боялись, как огня, так как он мог закончиться судом.
Но не сам суд их страшил, а неизбежность получения 58-й статьи за саботаж. А быть «фраером», попасть в категорию «фашистов» — не входило в их интересы, хоть день за днём влияние бригады на них сильно сказывалось и они даже часто отказывали себе в обращении с нами называть нас «врагами народа» и «фашистами», а называли «фраерами» или «политикой».
В один из тяжёлых дней перед пургой мы работали на расчистке узкоколейки, беспрерывно заносимой густо падающим снегом. Уже дул ветер, начиналась пурга, но людей с работы не снимали. На завтра намечался очередной взрыв, а на площадке оставалось ещё много не вывезенного камня и щебня.
В маске работать нельзя, так как под ней от дыхания всё лицо покрывалось испариной, она изнутри намокала и замерзала, становясь жёсткой и колючей. А работать без маски — это значит придти в лагерь отмороженными щеками и носом. Вот и выбирай, что лучше, а что хуже!
Колючий снег хлещет в лицо, забирается за воротник. Только что выбранная позиция — спиной к ветру — через минуту оказывается неудачной. Казалось, ветер дул со всех сторон. И это действительно было так. Пурга всегда начинается с того, что начинает крутить.
К обеду большинство бригад явочным порядком забилось во все обогреваемые и защищённые от ветра уголки. Нет такой силы, которая сдвинула бы с места этих людей. Только команда: «Выходи строиться!» могла заставить их вылезти из щелей. Нашей бригаде уход был заказан — она числится на аварийном положении.
— А может быть, ветер утихнет, — думал прораб, а потому не отпускал и всё время твердил: — Чистить, чистить!
И вот, когда не стало сил, когда мы уже не работали, а, сбившись в кучу в сорок глоток истошно орали:
— Актируй, мать-перемать! — подходит к бригаде облепленный с ног до головы человек и спрашивает, не работает ли в бригаде такой-то, называя мою фамилию.
— Можете ли вы пройти на обогатительную фабрику, вас вызывает начальник?!
С разрешения бригадира передаю свою лопату товарищу и собираюсь идти.
— Не опаздывай на вахту, может, всё же сактируют! — слышится наказ Исаева.
— Я пойду с вашей бригадой, — говорит посланец фабрики, — а вы придёте с бригадой обогатительной фабрики, скажите там бригадиру, что пойдёте вместо Сергея Алексеева.
Такие случаи имели место быть довольно часто. Приходит на смену бригада, а человеку, отработавшему уже свою смену, нужно во что бы то ни стало остаться на стройке, в большинстве случаев что-нибудь достать, лежащее плохо, встретиться с кем-либо из вольнонаёмных, работающих в другой смене и обещавших за пару ранее переданного им белья или валенок именно сегодня принести табачку, а то и каких-либо продуктов, а иногда, чтобы сходить на РМЗ, поговорить с начальником смены. Да мало ли зачем? Вот и производится замена. Отработавший смену остаётся, а один из новой смены с удовольствием уходит в зону.
Естественно, что это делалось в «полном секрете» от какой бы то ни было лагерной или конвойной обслуги.
Прихожу на обогатительную фабрику. Попадаю в отделение дробильных мельниц, классификаторов и флотационных машин. Вижу всё это впервые в жизни. Грохот шаров и стержней во вращающихся мельницах, скрежет скребков и шнеков классификаторов, завывание лопаток флотационных машин — всё слилось в один мощный несмолкаемый шум. Молоденькая ненка с глазами-щёлками и чёрными косичками-хвостиками провожает меня к кабинету начальника фабрики.
Стучу и, чуть помедля, открываю дверь. Небольшой чистенький кабинет. Тепло, тихо. За письменным столом черноволосый, с живыми карими глазами — начальник. Улыбаясь, мягким, тихим голосом произносит:
— Сагайдак? Садитесь! Моя фамилия — Муравьёв Михаил Александрович. Вы инженер? Что закончили и когда?
— Да, я инженер-механик. В 1930-м году закончил МВТУ. До ареста работал на московском заводе «Серп и Молот» начальником цеха.
— Значит, москвич? Абелевича и Шмидта знаете давно?
— Нет, совсем недавно, познакомились месяца два тому назад, да больше и не встречались ни разу!
— Они рекомендовали мне вас. А нам как раз нужен помощник механика. Работать в основном в вечерней и ночной сменах. Это пока наладим производство. Ведь мы ещё не работали, пока только опробываем механизмы.
— Простите, гражданин начальник…
— И сейчас, и впредь прошу обращаться ко мне по имени и отчеству!
— Простите, Михаил Александрович, отучили нас от этого, язык не поворачивается!
— Попытайтесь привыкнуть, Абелевич и Шмидт, да и другие, уже привыкли. На производстве мы делаем одно дело и отношения должны быть товарищескими, вам это понятно? Надеюсь, что вы, конечно, понимаете, что наш разговор отнюдь не для печати!
И улыбнувшись, после короткой паузы:
— Так что вы хотели мне сказать?
— Я вашего производства не знаю и боюсь, что буду плохим помощником, нельзя ли просто рядовым слесарем? Я ведь до МВТУ пять лет работал слесарем в железнодорожном депо!
— А вы сколько лет работали на заводе «Серп и Молот»? Это, кажется, у Рогожской заставы, если мне не изменяет память?
— Восемь лет без малого.
— И что же, начинали слесарем после МВТУ? Значит, сразу стали начальником смены прокатного цеха, а через полгода уже и помощником начальника цеха?
И, помолчав немного, как бы что-то обдумывая, продолжил:
— Вот что, Дмитрий Евгеньевич, это очень хорошо, что вы сказали мне о своём незнании обогатительного оборудования, я тоже, кстати, не ахти какой его знаток. Вот и будем вместе учиться! Согласны?
Что мог я ответить на его вопрос?
— Спасибо, Михаил Александрович, согласен! Разговор с вами забыть не смогу никогда, никогда! — вырвалось у меня.
— Завтра выйдете в вечернюю смену вместе с Абелевичем, он вам покажет фабрику, машины. Вам сегодня нарядчик скажет о переводе вас в одну из наших бригад. До свидания! Не забывайте, что на фабрике вы работаете помощником механика, вам будет подчиняться весь ремонтный персонал, ведите себя посмелее. Почаще рассказывайте мне всё, что касается механизмов. Я ведь только технолог.
И в тот же вечер я был переведён в барак обогатительной фабрики. Моё место оказалось рядом с К.П. Шмидтом — Костей, на втором этаже.
— Здесь теплее, — сказал он мне, когда возвратился с работы.
А пока что ни Абелевича, ни Шмидта в бараке нет, они на фабрике. Хоть бы не проспать их приход. Так много нужно сказать им хороших и тёплых слов благодарности, поделиться разговором с Муравьёвым.
Уже свыше четырёх лет мне на каждом шагу, всеми способами доказывали, что я не человек, что от меня отвернулся весь мир. Меня называли «врагом народа» — следователь, «номером триста двенадцать» — тюремные надзиратели, «заключённым» и «фашистом» — конвой и лагерное начальство, «фраером», «политикой» — рецидивисты, убийцы, воры, аферисты. Все забыли, что у меня есть имя, отчество, фамилия, никто не называл меня Дмитрием, никто не давал мне понять, что и в условиях заключения я прежний, может быть, даже нужный человек.
Я поклялся, что все свои силы, все свои знания отдам фабрике, я дал себе слово, что великое звание человека, несмотря ни на что, я оправдаю и пронесу сквозь жизнь до последнего вздоха.
Проявленная теплота и доверие, оказанное М.А. Муравьёвым, вселили в меня волю к борьбе, влили живую, бодрящую струю в моё существование, окрылили меня. Лёжа на нарах, я мечтал о больших и родных мне делах.
Я и теперь часто думаю, был ли Муравьёв тогда морально прав, разговаривая так с «врагом народа». Не совершил ли он этим преступления?
А что ему оставалось делать? Кричать, протестовать? Или молчать, как многие?! Но этого никто тогда не делал, да и не посмел бы сделать. И он тоже не кричал, не протестовал вслух и как будто бы молчал. Но его молчание было сильнее крика. Он протестовал, как мог. И если бы все так молчали, как молчал он, было бы меньше жертв и калек.
«Даже с точки зрения 1966-го года, норильский эксперимент кажется неимоверно трудным. Стократ трудней он был для людей, начавших его. Об этих людях, чья жизнь мало-помалу обрастает легендами, стоит, по-моему, рассказать, тем более что действительность часто оказывается гораздо умнее вымысла».