Летом 1953 года я вернулась в Москву и с осени начала преподавать в Московском областном педагогическом институте зарубежную литературу.
Мы задумали с первокурсниками вечер на тему «Мое любимое стихотворение». Тогда с удивлением выяснила, что нет Маяковского среди любимых поэтов моих ребят. Да и вообще мало у кого есть по-настоящему любимые поэты. Читали Лермонтова, Твардовского, Симонова, Щипачева.
Толя читал отрывок из поэмы «Василий Теркин».
Девочки попросили меня поговорить с Толей — у него двойки, он прогуливает. И самое страшное — говорит, что собирается покончить с собой; жил он в общежитии.
Тогда, в 1954 году, произошел разговор, который сыграл немалую роль в моей судьбе.
Мы с ним остались в институте, уходили последними; ночная дежурная подозрительно на нас посмотрела. Сначала разговор не клеился. Я молчала. Толя, видимо в ожидании нравоучений, ощерился, замкнулся. Просидели мы около часа, вяло перебрасываясь фразами, где-то возникла искра контакта. И здесь на меня вылился поток.
«Зачем жить?» — спросил он, глядя на меня в упор своими чистыми, честными глазами.
Родителей нет. Дедушка в деревне, голодает, как все; это он сказал спокойно, как нечто само собой разумеющееся.
Толя поехал в Смоленск, стал комсомольским активистом. Ему хотелось понять, почему в газетах одно, а в жизни все по-другому. Хотелось все исправить, улучшить. Он выступил на комсомольском активе, поделился этими мыслями. Секретарь райкома комсомола («Для меня тогда, Раиса Давыдовна, секретарь райкома все равно что Бог был») сказал: «Что же ты скрывал, я и не знал, что ты еврей, это евреи всем недовольны, вот и врачи-убийцы среди них». Толя — потомственный белорусский крестьянин, с черными вьющимися волосами. Он бросился на секретаря с кулаками и, сам признается, чуть не убил. Его исключили из комсомола, едва не посадили за хулиганство.
«Я тогда решил, что здесь несправедливость, самоуправство. А в других местах не так. Сталин ничего об этом не знает. Четыре месяца я в Москве. И здесь вижу то же самое. В институте столько лжи… На словах одно, а на деле… В Москве люди гладкие, идешь по улице, кажется, все сыты. Ем в студенческой столовой (очень плохая была столовая), а мне все сестренки голодные мерещатся. И вообще маленькие дети с нашей деревенской улицы. Никогда сахара не видели. Пришел я в квартиру к Витьке (сыну заместителя министра), шесть комнат, одна больше другой. Баре они и есть баре. Витька — сосунок, ничего не знает, не понимает, что такое голод. Он-то неплохой парень. Но что же это за социализм — одним все, а другим ничего?»
Что я могла тогда ему ответить? Горький стыд и полное бессилие — вот что я чувствовала. Имею ли я право преподавать — это ведь значит учить жизни?
Я уже не заблуждалась сама и не могла, как в Таллине, разъяснять, убеждать. Были грозные вопросы, надо было искать ответы. А они — юные, честные — не могли ждать, пока я найду ответы.
Что стало дальше с Толей — не знаю.
Зимой 1955 года мне предложили пойти в только созданную редакцию — «Иностранную литературу». Я сначала работала по совместительству, а летом и вовсе перестала преподавать.
С 1953 года я все время натыкалась на гниль.
Быть может, я сейчас несколько выпрямляю. Началось раньше. Ведь мы еще в 1946 году собирались ехать в разоренный город, строить истинный социализм. Значит, жили-то тогда в н_е_и_с_т_и_н_н_о_м. Только произнести эти крамольные слова еще не могли.
А после смерти Сталина клапаны открылись.
В 1954 году была опубликована пьеса молодого драматурга Леонида Зорина «Гости». В трех поколениях одной семьи прочерчивались закономерности времени: дед — старый большевик, анахронизм; отец — переродившийся аппаратчик; сын дружит с дедом и стыдится отца. Ему отвратительна фальшь, с которой он в своей семье сталкивается на каждом шагу.
Специальное заседание коллегии Министерства культуры занималось разгромом этой пьесы. Тогдашний министр Александров объявил пьесу Зорина враждебной.
Через несколько месяцев было закрытое письмо ЦК, в котором Александров изобличался как глава притона, где происходили оргии. После этого его послали в Минск, в университет, учить студентов марксизму.
Академик Александров получал тогда 30 тысяч рублей в месяц, уборщица у него в институте — 300 рублей[9]. Это соединение называлось социализмом.
С 1955 года я каждое лето жила в деревне Жуковка, станция Барвиха. Раньше там вблизи была дача Сталина — запретная зона, простым смертным недоступная. И до сих пор требуется особая прописка — теперь это объясняют близостью Рублевского водохранилища.
Отходишь от деревни на сто шагов и натыкаешься на заборы. Сплошная полоса длинных серых или зеленых заборов. Иногда поверх забора колючая проволока. Конечно, при лучшем зрении можно было бы обнаружить эти заборы и раньше. Но теперь уж некуда было мне от них деваться.
Кто же отделяет себя от народа этими заборами? Чьи это поместья? Что это за каста особая, что за особая прослойка? И в поисках ответов неумолимо вставало такое знакомое, такое обжитое, такое наше слово — класс. Шепотом, тихо, откуда-то из самой глубины — класс. Новый класс. Перерождение. Произнести, выговорить, осмыслить эти слова было страшно. Это не был страх перед возможными наказаниями. Страшно было за свою веру.
С 1956 года об этом заговорили вслух не только по квартирам, но и с трибун собраний.
Я слышала о выступлении Б. Кедрова в Институте философии. Предсмертное письмо его отца, замученного пытками, приводил Хрущев в докладе на XX съезде.
О выступлении гроссмейстера М. Ботвинника.
О выступлении Ю. Орлова в институте теоретической физики.
О выступлениях в Институте востоковедения.
Говорили о социальных основах культа, о той системе, которая и могла породить культ.
Б. Кедров с тех пор побывал директором Института философии, сейчас он заведует сектором в Институте истории естествознания. В декабре 1979 года снова выступал на партийном собрании — говорил о катастрофе, перед которой стоит наша страна.
Ю. Орлов — член-корреспондент Армянской академии наук, в 1976 году возглавил группу «Хельсинки», с 1977 года в тюрьме, потом в лагере.
На словах провозглашался исторический материализм, на деле — чистейший идеализм. Почему возник культ личности? Потому что…
Я стала перечитывать статьи Ленина 1920, 1921, 1922 годов. Они исполнены тревоги. Ленин предвидел такую возможность, когда бюрократизм, когда сила и власть аппарата могут изменить течение революции. Перерождение.
В 1955 году услышала впервые о так называемых госдачах, где жили Сталин и другие члены правительства. Что дворцы русских царей по сравнению с этой роскошью! Срубали вековые деревья. Проводили специальные дороги.
Облик нового класса возникал для меня прежде всего в его бытовом обличье. Роскошь. «Коммунизм на семьдесят кувертов» — острота родилась в правительственном санатории «Барвиха». Закрытый магазин в Жуковке вся деревня-именовала «Грецией». «В Греции все есть».
Трусость — все скрывается за заборами. Ложь, лицемерие. Безнаказанность. Книгу Милована Джиласа «Новый класс» я прочла позже.
В «Комсомольской правде» появился фельетон Шатуновского «Плесень» — рассказ о том, как безобразничали министерские сынки и дочки. Возникло одно из важных для того времени слов-понятий.
Вот что я поняла к началу шестидесятых годов.
В сталинский период была у нас в стране большая пирамида, похожая на те, которые рисовали в старых учебниках обществоведения.
В основе ее был класс рабов. 10–11 миллионов — точные цифры до сих пор неизвестны. Рабским трудом были освоены Север и Дальний Восток, прорыты каналы, возведены величайшие гидростанции. И даже построено «чудо науки» — Московский университет.
Второй класс — крестьянство. По существу — полукрепостное. У колхозника и до сих пор нет паспорта, иными словами — он лишен права передвигаться по стране. Он в полнейшей власти председателя колхоза.
В 1974 году объявлен обмен паспортов. Теперь и у колхозников будут паспорта.
В 1960 году в маленьком городке Восточной Латвии нам рассказали такую историю. В колхозе не хватало людей. Командировали в соседнюю Белоруссию — вербовать. Там с радостью согласились — нищета полнейшая. Из Белоруссии в Латвию уехали несколько семей самовольно — справок им не дали. По существу, латыши просто выкрали эти семьи. Мы видели одного из «украденных». Забитый человек из некрасовских поэм. Он шел переводить своему сыну деньги куда-то под Ленинград, чтобы тот мог приехать к отцу. Такую сумму денег — 300 рублей — он не то что в руках раньше не держал, он и видел-то их впервые.
Вот она, тетка Дарья из поэмы Твардовского —
С трудоднем пустопорожним
И с трудоночью не полней.
Писательница Фрида Вигдорова говорила как-то, что возвращаться из командировок в ее благоустроенную большую московскую квартиру ей всегда стыдно.
И я разделяла это чувство острого стыда за благополучие, сытость, кров, свободу. Да, при всех наших ограничениях, по сравнению с этим белорусским крестьянином — относительную свободу.
Я сидела в сентябре 1961 года на правлении Американо-советского института. В морозовском особняке. Все вокруг — известные, заслуженные. Деятели. И я «деятель». Со мной рядом сидит молодой социолог Юрий Замошкин, только вернувшийся из Америки, рассказывает о поездке. Говорит Рубен Симонов, режиссер, поставивший «Братьев Ершовых» по роману Кочетова. Шахурин, Герой Социалистического Труда, бывший министр авиационной промышленности; председательствует президент Академии медицинских наук Блохин. Присутствует Нина Петровна Хрущева.
И вдруг мысль, от которой больно: а они, все, кто здесь собрался, они знают, что крестьяне, которые их кормят, совершенно бесправны? Они должны знать. Но они не хотят знать. Как и я не хотела — раньше. Между ними и тем белорусом пропасть! А между мною и белорусом разве нет пропасти?
О рабочем классе я знаю очень мало, но твердо знаю, что он не ведущая сила общества. И уж безусловно — не передовая. Впрочем, рабочие хотя бы с паспортами.
Далее идет аппарат, начальство…
И наконец, над всем этим, вершина, пик — Сталин.
В 1953–1956 годах в значительной степени сокращен класс рабов. Снят самый верх — Сталин. Некоторые изменения произошли в положении колхозников. Отменили задолженность. Уменьшили налог. Портрет Маленкова висел в колхозных избах в течение нескольких лет. Многие слабые колхозы стали совхозами. Но вот в сентябре 1961 года редактор журнала «Коммунист» Константинов делал доклад о программе КПСС. И заявил, что тенденция превратить колхозы в совхозы ошибочна. Ведь все колхозники пожилого возраста стали уходить на пенсию. Разве государство наше может их содержать?
С трибуны редактор теоретического органа партии цинично говорил о гражданах двух сортов — одних государство может содержать, другие обязаны содержать государство…
Несколько — незначительно и ненадолго — пошатнулся аппарат. Отняли «пакеты» — прямую подачку, крупную, тайную — сверх зарплаты, уменьшили количество персональных машин[10]. Словом, чуть-чуть прижали. После венгерских событий 1956 года все начало возвращаться на круги своя.
Какое же место в этой пирамиде занимали мы, интеллигенты? Много раз в разговорах с иностранцами, с зарубежными писателями мы рассказывали с гордостью, как хорошо живет наша интеллигенция. Слишком хорошо. Теми же старыми, испытанными методами: кнутом и пряником интеллигенцию натаскивали на обслуживание правящего класса. На постыдное молчание о положении народа. На лакировку. На оды, панегирики. Всегда, даже в труднейшие времена, это удавалось не до конца и не со всеми. Были «диссонирующие» голоса. Теперь их становится все больше и больше.
…Группа московских поэтов была в Азербайджане. Там владетельный удельный князь — секретарь ЦК Багиров — неожиданно приходит к Вургуну, где собирались друзья и приехавшие москвичи. Сели за стол. Павел Антокольский начал произносить какой-то тост. Багиров голосом, не терпящим ослушания: «Сесть!» Антокольский сел. Сразу же: «Встать!» Исполнено. И так раз десять подряд.
Павел Григорьевич уже был известным поэтом, пожилым человеком, потерявшим сына на фронте. Он рассказывал об этом сам и на вопрос — жестокий вопрос — «Зачем же вы слушались?» — ответил: «Как же я мог поступить иначе, я же член партии». Если бы он просто сказал: «Я боялся, я столько знал уже о Багирове, о его самодурстве, жестокости, которые могли бы соперничать со всеми ужасами средневековья». Но он этого не сказал, а даже в таком унижении человеческого достоинства видел служение партии.
Тот же Антокольский в 1956 году написал стихи:
Мы все лауреаты премий,
врученных в честь его,
спокойно шедшие сквозь время,
которое — мертво.
…И не мертвец нам ненавистен,
а наша немота.
Многие книги, резко критикующие наши пороки, и опубликованные и неопубликованные, книги, в которых содержится большая или меньшая часть правды, находятся в пределах советской идеологии, в пределах социализма, очищенного, утопически очищенного от скверны бюрократизма.
В разные годы это утверждение опровергалось для меня самой — то произведениями А. Солженицына, то А. Белинкова, то В. Шаламова.
Власть правящего класса, и сегодня приносящая неисчислимые бедствия людям, держится преимущественно на насилии. Добровольно правящие власть не отдадут. Значит, не добровольно? Но насилие у нас — пусть и с наиблагороднейшими целями — принесет только новое зло. Нам надо опомниться от цепной реакции зла.
Как выйти из этого заколдованного круга — не знаю.
1961–1962