Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край.
И мы поймем, в сколь тонких дозах
С землей и небом входят в смесь
Успех и труд, и долг, и воздух,
Чтоб вышел человек, как здесь.
Когда же в мою жизнь вошла Грузия? Когда же это возникло — Грузия, свобода, праздник, любовь?..
Я пытаюсь снимать воспоминания пласт за пластом, слой за слоем. Я ухожу в эту опасную бездонную шахту, не оглядываясь по сторонам, не задерживаясь. Ведь только стоит задержаться — и острый холод: а ведь я н_и_к_о_г_д_а, действительно никогда уже не вернусь, не вернусь в тот год, в ту страну, в то свое «я», в ту вчерашнюю, молодую. Нет, края уже прочерчиваются на горизонте, теперь мы под гору идем, хотя иногда спуск принимаем за восхождение.
Но я про спуск воспоминаний. Первая Грузия появляется в моей жизни в старых, потрепанных книгах с золотым обрезом. Эту Грузию зовут Нина Джаваха. С вольных кавказских гор привезли эту девочку в холодный императорский Петербург, в институт благородных девиц.
На обложке стоит имя Чарской, но я еще не смотрю на имена писателей — книги возникают сами собой. Ведь дети же никогда не спрашивают: кто написал эти горы? кто автор этого моря?
Так с той далекой поры и осталось: Грузия — это вольность. Грузия — это гордость. Это возможность человеку быть самим собой. И он съеживается, как только его обдает ледяным дыханием Петербурга.
Потом в жизнь вошел Лермонтов, и тянуло, тянуло за хребет Кавказа. А пока, пока надо было научиться танцевать лезгинку. Надо обязательно научиться танцевать лезгинку. Сейчас горец в бурке с кинжалом — это ресторанно-позолоченная пошлость, как тройка, как ковбои. Но ведь до пошлости были и есть и настоящие тройки, и настоящие ковбои, и настоящие горцы.
Сегодняшние девочки мечтают танцевать твист или другие новейшие танцы — так я мечтала о лезгинке.
В 1938 году я увидела впервые Тифлис с горы Давида, мне было двадцать лет, мы стояли с Леней, взявшись за руки, мы, впрочем, никогда не разнимали рук, и смотрели вниз. Нам было хорошо, хотя номеров в гостиницах не было, знакомых не было, ночевать было негде, пришлось брать билеты на первый же вечерний поезд.
Я ничего не увидела в Грузии в тридцать восьмом году. Нам с Леней тогда было — что Москва, что Кратово, что Тифлис — все едино, лишь бы вдвоем.
Грузия истекала кровью, были уничтожены Табидзе, и Яшвили, и тысячи других, а я об этом ничего не знала.
В сорок шестом году я в Грузии с корейской делегацией на двое суток. Сопровождаю от ВОКСа.
Почему так много мужчин на улицах? Почему они просто так стоят в лакированных ботинках и задевают проходящих женщин? Вся эта красочная, праздничная страна, особенно по сравнению с разбитой Россией, казалась мне чужой, враждебной. Нас кормили в ресторанах, возили на машинах, водили по музеям. Зачем так много истории? Что мне эти старые кувшины, что мне царица Тамара? Рассеянно-неприязненно слушаю экскурсоводов, ни искры контакта. Даже красота раздражает, я по-иному воспринимаю красоту. Что по-иному — это я и сегодня повторю, это нормально. Но тогда я самоуверенно утверждала: моя красота лучше вашей, моя — единственная.
В первый раз я была в Грузии просто наивной, слепой. А во второй раз мои глаза начали заклеиваться ложью.
И вот, наконец, в третий раз, уже вместе с Левой, начинает открываться мне Грузия. Она все та же, но я-то изменившаяся. И обрушивается на меня Грузия как влюбленность. С тех пор и твержу ласкающе-гортанное слово «сакартвело». Твержу строки Бараташвили в переводах Пастернака:
Звуки рояля
Сопровождали
Наперерыв
Части вокальной
Плавный, печальный
Речитатив.
Ритмы Грузии. Неведомыми путями это скрепилось в подсознании так прочно, что стоит мне ступить на землю Тбилиси, как эти строки словно какая-то пружина выталкивает на поверхность.
Я прошел над Алазанью
Над волшебною водой
Поседелый, как сказанье,
И, как песня, молодой.
(Н. Тихонов)
Долго-долго это и было для меня Алазанью, а саму настоящую Алазань, вовсе не зеленую, а серо-желтую, я увидела в шестьдесят четвертом году, увидела всю долину сверху, с горы Сигнахи. Мы сидели в уродливо стандартном, не грузинском по архитектуре ресторане. Шел сбор винограда, вся Кахетия пенилась своим вином, а нам настойчиво предлагали украинское «биле»; чья-то равнодушная лапа забросила сюда «биле» — ресторану надо было выполнить план.
По дороге к Сигнахи стояла статуя, пионерка из зеленоватого папье-маше, может быть, на самом деле это гипс, но выглядит как бумага, к тому же жеваная. Сколько я перевидела этих пионерок, девушек с веслами на наших дорогах — но нигде это стандартное уродство не оскорбляло так, как в Кахетии.
Что же для меня Грузия сегодня?
— Подсвеченный снизу Джвари, поднятый в скрещении лучей высоко над землей.
— Сад Мамулашвили в Мцхете. В чаше плавает водяная лилия, и я только одного не понимаю — почему в этой чаше нет Дюймовочки?
Увидишь Джвари, Мцхету, Алазанскую долину — и хочется закрыть глаза, сохранить надолго, продлить мгновение. И тогда понимаешь, что Грузия — это художники.
Сначала в мастерской были буро-желтые пятна Давида Какабадзе. А когда мы поехали в Кутаиси, я увидела эти пятна на склонах Имеретинских гор. Нет, Какабадзе, конечно, не копировал, он, как истинный Бог, создавал свою вселенную. И находил свое везде — ив Грузии, и в Бретани.
Арагвийская стела — памятник, установленный в честь тбилисских Фермопил. Здесь сражались храбрые юноши. И каждый очередной наш провожатый не просто гордился памятником, нет, он там был, он сам защищал родной город, и защитил бы сегодня.
Грузия — это лучшие наши фильмы. Это «Листопад», «Жил певчий дрозд», «Пастораль» Отара Иоселиани, и «Кувшин», и «Зонтик», и «Свадьба». Звук, цвет, смысл — образ Грузии, образ времени, образ мира…
Это тоже Грузия, та, что притягивает, поражает, внушает зависть. За каждым сегодняшним грузином — длинная, чаще всего известная дорога в прошлое. Реальная дорога — дом, деревня, клан, род, родина. Это не только сохранившиеся на стенах и в альбомах фотографии, это люди, о которых помнят, поминают, думают, как о живых. Это, в сущности, и есть нация.
Конечно, и в Грузии есть много дурного, есть свои пороки, своя мерзость, где этого нет?
Есть и дом в Гори, откуда пошло по нашей земле море бедствий; и наследники есть у человека, родившегося в этом доме. Но когда произносят слово «Грузия», я об этом никогда не думаю.
Грузия — это друзья. Это самый красивый на земле обряд дружбы. Правда, когда мы бываем в Тбилиси, ощущаем в полной мере их любовь, их внимание, мне горько. Потому что я знаю, что мы так не можем. Не можем ответить ни на щедрое грузинское застолье, ни на тонкую деликатность наших друзей. Нет у нас традиции, умения, времени. Нет той спокойной свободы, которая необходима, чтобы отправлять прекрасный культ дружбы.
Пастернак записал в альбом Ладо Гудиашвили: «Будни, в которые Вас посещаешь, часы, проведенные у Вас, кажутся часами иного времени и другого века. На другой день после посещения Вас просыпаешься с ощущением, будто все, виденное и сказанное у Вас, приснилось».
Спасибо судьбе за то, что мои грузинские сны столько раз — ив самые трудные, и в самые горькие времена — оборачивались явью.
1968