Письмо тридцать восьмое ДЕТЕРВИЛЬ — ВАЛЬКУРУ

Вертфёй, 16 ноября

Продолжение истории де Сенвиля и Леоноры

История Леоноры

— Если что-либо извиняет мое опрометчивое бегство из монастыря, к чему меня склонил господин де Кармей, более известный вам как де Сенвиль, в дальнейшем я буду называть моего любимого старым именем, — обратилась очаровательная Леонора к госпоже де Бламон, — если, повторяю я, мне еще можно надеяться на прощение, тогда я смиренно прошу его у вас. И в самом деле, как я должна была поступить, ведь моя мать обходилась со мной по-варварски. Вы скажете, что данное обстоятельство нельзя выставлять в качестве извинения, ибо дочь обязана терпеть суровость родителей, я это прекрасно понимаю. Но где мне было искать утешения? Женщина, считавшаяся моей матерью, постоянно твердила мне, что между нами нет ничего общего, что ее подло обманули, подкинув кормилице чужого ребенка, что вместо законной дочери ей вручили крестьянку... Одними разговорами мое воспитание не ограничивалось, за ними следовали угрозы и наказания, и, как вы понимаете, здесь истощилось бы любое терпение; в довершение всех бед меня разлучили с любимым, попытались выдать замуж за человека, достойного одних лишь проклятий... Мне исполнилось всего пятнадцать лет, и я, с моей сумасбродной головой, наделала много глупостей.

— С какой головой? — переспросила госпожа де Бламон.

— Да, да, сударыня, — отвечала Леонора, — вскоре вы убедитесь в моей ветрености, поэтому я и осмелилась попросить у вас прощения заранее.

Сударыня, — продолжала она, — я не буду останавливаться на тех событиях, которые вам уже стали известны, и, поскольку я вижу, что вам не терпится узнать, из-за каких роковых обстоятельств мне пришлось разлучиться с Сенвилем в Венеции, сразу перехожу к рассказу об этом ужасном происшествии.

Единственная причина моих несчастий — недостаточная осторожность, в чем потом я не раз жестоко раскаивалась. Наш семейный союз был жестоко разрушен неким Фальери, венецианским аристократом — он, впрочем, и не собирался скрывать от меня свои замыслы. Гондольер, состоявший у него на службе, доставил мне письмо с грязными предложениями, и, вместо того чтобы сделать строгое внушение незваному посланцу, заявив ему, что его господин напрасно тратит труды и время, а кроме того, рискует столкнуться с полицией, я попросту разорвала злополучное письмо, ничего не сказав Сенвилю. Потом под предлогом, что люди эти якобы выглядят подозрительно, я уговорила мужа рассчитать прислугу. Подлинную причину данного поступка я обошла молчанием. Сенвиль подчинился, но спасти нас уже ничто не могло, интрига Фальери близилась к развязке: венецианец был слишком богат, его окружали многочисленные слуги, так что его жертве не приходилось рассчитывать на спасение. Великий Боже! Вы не представляете себе этого Фальери, чудовища, разлучившего меня с моим любимым! Когда я начинаю рассказывать о нем, меня охватывает чувство глубочайшего отвращения, вспоминая его, я прямо-таки содрогаюсь от ужаса. Природе почему-то вздумалось собрать вместе все самое безобразное, когда она задумала создать этого страшного человека. Внешний облик Фальери внушал непреодолимое омерзение, но помыслы и желания этого закоренелого развратника были еще более гадкими. Не думайте, что он решил похитить подругу Сенвиля из-за внезапно вспыхнувшей страсти: негодяй надменно заявил, что ранее ему никогда не приходилось меня видеть. Поступки Фальери определялись одним лишь его распутством: сладострастный мерзавец хватался за все, что казалось ему хоть чуть-чуть привлекательным. Письмо, что мне вручил гондольер, было приказом, прочие послания Фальери составлялись в том же стиле; письменные предписания не принесли результата, и вскоре венецианцы перешли к активным действиям.

После того как я разорвала в клочья наглое послание Фальери, прошло четыре дня, и вот Сенвилю почему-то вздумалось оставить меня одну на острове Маламоко, в саду среди смоковниц. Мрачные предчувствия волновали мою душу, но мне не удавалось докопаться до причин этих опасений. Раз двадцать я порывалась вернуть Сенвиля, я уже была готова рассказать ему о злополучном письме; затем я решила разбудить в нем ревность, не раскрывая подлинных мотивов неожиданных признаний. Едва держась на ногах, я бормотала какие-то слова, из моих глаз непроизвольно катились слезы, однако ничто не могло нарушить безмятежности добродетельного Сенвиля: он преспокойно отправился в путь, а я так и не осмелилась рассказать ему о мучившей меня тайне. Едва лишь лодка с Сенвилем отчалила от берега, как я сразу осознала весь ужас моего положения: интуиция подсказывала мне, что я скоро встречусь со страшными опасностями.

Презренная хозяйка сада, которую мы почему-то считали женщиной порядочной, сообщала Фальери о каждом нашем шаге; именно она убедила венецианца, желавшего меня похитить, послать своих людей на остров, где, по ее словам, все пройдет гладко, даже в том случае если Сенвиль никуда не уедет.

Увидев, что мой супруг отплыл достаточно далеко, венецианка тут же оставила свою прежнюю почтительность: тоном наглым и вызывающим она приказала мне убраться вон или войти в дом, если я не желаю попасться на глаза неким господам, выразившим намерение прогуляться в тени фигового сада.

Развязный тон, грубые речи, надменный вид... Я пришла в бешенство от ярости и отчаяния.

«Как вы смеете, сударыня, — сказала я этой бесстыднице, — разве вы забыли условия нашего договора? Муж мой вернется сюда очень скоро».

«Ха-ха! Иди ты, тварь... твой муж... — отвечала хозяйка, — да таких мужей вокруг сколько угодно, а я подыскала тебе кое-кого получше...»

Когда я услышала эти злобные слова, лоб мой покрылся холодным потом, я окончательно поняла, что погибла безвозвратно. Я упала на колени перед мерзавкой и в отчаянии стала целовать ей руки...

«О сударыня, — кричала ей я, — о моя любезная повелительница, неужели вы меня оставите?.. Умоляю, будьте моей защитницей! Пощадите стыдливую невинность...»

Но было поздно: хозяйка ушла к себе в дом. Увидев перед собой шестерых бандитов, я потеряла сознание; меня переносят на гондолу, и та с невероятной быстротой отчаливает от берегов острова, входит в канал Брента[4] и после четырех часов пути пристает к какому-то уединенному дворцу, где нас ожидает презренный сластолюбец.

Когда меня положили у ног Фальери, я мало чем отличалась от трупа. Негодяй понял, что в таком состоянии я вряд ли удовлетворю все его желания, и если он и отказался немедленно совершить надо мной насилие, то вовсе не потому что в душе его осталось немного деликатности. Нет, повинуясь своему эгоизму, Фальери решил переждать какое-то время, пока несчастная жертва его преступной страсти не придет в себя. Он приказал перенести меня в постель, далее все и так ясно...

Здесь Леонора запнулась и густо покраснела.

— Сударыня, — продолжала она в смущении, по-прежнему обращаясь исключительно к президентше, — вы приказали мне ничего не скрывать; повинуясь вашему приказу, я обязана рассказывать обо всем откровенно: поведение мое было безукоризненным, и вы не должны осуждать меня за то, что я против воли подчинилась негодяям, покушавшимся на мою стыдливость: я сделала все, что было в моих силах, меня нельзя упрекнуть ни в малейшей слабости.

— Ах, право же, кто этого не понимает, — промолвил старый генерал, — всем ясно, что девушка, оказавшаяся в руках похитителей, потеряв сознание, просто неспособна защитить себя от бесстыдных посягательств; малейшее подозрение о вашей вине должно быть решительно отброшено; женщина не может согрешить против своей воли, так что вся вина здесь ложится на грубого насильника; пусть ваша совесть успокоится; да, еще не перевелись негодяи, которые, не задумываясь, пойдут на преступление, лишь бы осуществить свои грязные желания, и они не остановятся ни перед чем...

— Увы, сударь, — подхватила Леонора, — этот развратник явно был из их числа. Он приказал вошедшей в комнату служанке, которой поручался уход за мной, уложить меня на постели, между тем взоры распутника жадно пожирали мое тело...

— Они вас раздели? — спросил граф.

Леонора покраснела:

— Сударь!..

— Давайте воздержимся от излишне подробных описаний, — сказала госпожа де Сенневаль, — граф, в самом деле, ваше любопытство неудержимо. Неужели вы не поняли, что венецианец — наглый бесстыдник, позволяющий себе любую низость, а воздержание его объяснялось исключительно желанием получить более полное удовольствие... Не так ли, моя дорогая?

— Разумеется, сударыня, — отвечала ей Леонора, — с достойным похвалы прямодушием вы избавили меня от непристойных рассказов; какая тонкая деликатность...

— Но мне хотелось узнать еще кое-что, — сказал граф...

— Вы этого никогда не узнаете, — прервала его госпожа де Бламон, — ваши нескромные вопросы заставили покраснеть наших молодых людей; продолжайте, продолжайте же, Леонора, вы и так достаточно долго говорили нам об этой личности, так что мы и сами в состоянии догадаться, что позволил себе Фальери.

— Пережитое душевное потрясение, — продолжала прекрасная искательница приключений, — печаль, не оставлявшая в покое мое сердце, горькие слезы, постоянно лившиеся у меня из глаз, — повергли меня в такое состояние, что Фальери, явившийся на следующее утро ко мне с визитом, был неприятно разочарован: злодей рассчитывал насладиться плодами своего преступления, но перед ним лежала девушка, мучавшаяся жестокой лихорадкой, бившаяся в судорогах, так что ни о каком осуществлении цели его желаний не могло быть и речи. Фальери, далекий от сострадания, пришел в крайнюю ярость; выходя из комнаты, он в гневе пробормотал, что француженки в сравнении с прочими женщинами всегда отличались какой-то хрупкостью и деликатностью, они неизменно устраивали ему подобные сцены. «Пусть она пока побудет одна, — распорядился он, — я не переношу этих недотрог, теряющих сознание, когда им предлагают заняться тем, что наверняка привлекло бы сюда целую толпу более покладистых женщин». Фальери скрылся за дверью, приказав послать за ним сразу же, как только мое состояние улучшится.

Как полагают, в несчастье у человека просыпается сообразительность, и он находит верные средства противодействовать ударам завистливой судьбы: я надеялась только на себя и никогда не буду в том раскаиваться.

Дольчини — так звали врача, которому были поручены заботы о моем здоровье, — оказался красивым мужчиной примерно лет тридцати. Вел он себя с достоинством и не проявлял ко мне никакого недружелюбия: я сразу же заметила, что он настроен ко мне благожелательно. Дольчини не только сочувствовал мне, узнав о моих прошлых несчастьях, но и обеспокоился за мою судьбу, ведь после выздоровления меня ожидали немалые неприятности; я со своей стороны не жалела слов самой искренной благодарности; мои речи растопили сердце врача, и, когда я его поцеловала... он загорелся ко мне любовью. Любовь его не была для меня неожиданностью, поэтому я позволила ему признаться мне в этом; мои слова и поступки свидетельствовали о том, что страсть врача нашла отзвук в сердце его пациентки. Самое главное, думала я тогда, любой ценой избежать нависшую над моей головой угрозу, и если Провидению будет угодно благосклонно выслушать мои мольбы, то в будущем я не пропаду; когда необходимо было преодолеть несравненно более легкие затруднения, фортуна охотно помогала мне, так неужели она откажет мне в помощи теперь, когда я оказалась в такой серьезной опасности? Наверно, подвернется какое-нибудь средство избежать как домогательств Фальери, так и ухаживаний Дольчини.

Вы должны понять, почему я так тогда думала, — сказала Леонора, прервав свое повествование, — возможно, мысли мои покажутся вам совершенно нелепыми, но и в дальнейшем я всегда поступала точно таким же образом, смело бросая вызов новой опасности, лишь бы только избавиться от старой.

Видя, что я одобряю его пыл, Дольчини принялся размышлять о средствах, которые позволили бы ему получить более весомые доказательства взаимной страсти.

«Главное вытащить вас из этого дома», — как-то раз во время нашей беседы с жаром сказал он мне.

«Увы, ни о чем ином я и не мечтаю!»

«Но это не так просто сделать, как вы предполагаете... да и для меня, к сожалению, это весьма трудная задача: дом переполнен шпионами. Женщина, которая за вами ухаживает — из них... Не думайте, что от нее очень легко избавиться. Ну а я... если наши намерения откроются, то со мной будет покончено; короче говоря, если нам удастся скрыться отсюда, то лучше всего перебраться на Сицилию, где я родился. Надеюсь, вы действительно испытываете ко мне неподдельное чувство, со своей же стороны я даю слово, что как только мы ступим на землю Сицилии, то сразу же пойдем под венец. Но как нам туда попасть?»

«Почему вы спрашиваете об этом меня, если, как уверяете, безумно влюбились? Разве истинная любовь не способна преодолеть все трудности, что так пугают вас?»

«Ах! Меня теперь ничто не остановит, я преодолею любые препятствия».

Какое-то время Дольчини сидел, погрузившись в глубокие размышления.

«Я вижу только один способ выбраться отсюда: ваша болезнь должна сослужить нам добрую службу».

«Но какой нам от нее толк?»

«Выслушайте меня внимательно и, самое главное, ничего не бойтесь, хотя я и намерен предложить вам нечто ужасное, но в данных обстоятельствах выбирать не приходится».

«Объяснитесь подробнее».

«Начиная с сегодняшнего дня я буду сообщать Фальери совершенно иные сведения о вашем самочувствии, скажу ему, что появились новые симптомы в вашей болезни, что здоровью вашему угрожает опасность и скоро наступит агония, что жить вам осталось лишь считанные часы. Вы тем временем притворитесь умирающей; в момент вашей мнимой смерти никого, кроме меня, в этой комнате не будет. Я уверен, Фальери не допустит сюда ни моих коллег, ни священников, чтобы они могли отпустить вам грехи; нам останется только обмануть сиделку. Отделаться от нее будет трудновато... Ничего, мы ее как-нибудь обманем; это дело я беру полностью на себя. Когда все подумают, что вы действительно умерли, Фальери прикажет мне закопать тело на приходском кладбище, расположенном поблизости от замка. Местный могильщик — прекрасный парень, к тому же он мне кое-чем обязан; он поместит вас в склеп, ключи от которого находятся у меня постоянно. Той же ночью я вас освобожу и мы, не теряя ни секунды, отправимся на Сицилию. Но не пугает ли вас мой план?»

«Он кажется мне довольно-таки рискованным. Какое-нибудь печальное недоразумение... забывчивость...»

«О Господи! Вы же знаете, как сильно я вас люблю, и, тем не менее, говорите мне о таком. Неужели я решил пойти на смертельный риск только для того, чтобы похоронить вас заживо в склепе? Я освобожу вас оттуда, несмотря ни на какие опасности».

«Допустим, но случиться может всякое, поэтому действовать надо с крайней осторожностью: вы закроете меня в склепе, а потом с вами что-нибудь произойдет... беды всегда готовы свалиться людям на голову; поскольку же секретом владеете только вы, участь моя окажется весьма незавидной».

«Но могильщик разве не будет действовать заодно с нами? Да и как нам обойтись без его помощи? Итак, если со мной что-нибудь произойдет, вас освободит могильщик».

«Согласна, тогда я полностью на вас полагаюсь; надеюсь, мое абсолютное доверие к вам поможет мне справиться со страхами».

«О моя прекрасная Леонора, — вскричал Дольчини, падая передо мной на колени, — разве вы не отблагодарите меня за любовь и верность?»

Я протянула ему руку, и он тут же осыпал ее жаркими поцелуями. Между тем я старалась не смотреть Дольчини в глаза, иначе бы он сразу же догадался о моих истинных чувствах к нему. Наконец итальянец вышел из комнаты, ведь ему предстояло еще немало потрудиться.

Вечером я увидела его снова.

«В городе мне удалось заказать великолепный гроб, — сказал он мне, — внутри он обит белым атласом, толщина подкладки из перьев и волоса — три дюйма; кроме того, я приказал поместить там два выдвижных ящичка, в один из них мы положим нашатырный спирт и нюхательную соль, а во второй — сладости, бисквиты и испанское вино; в гробу проделаны небольшие отверстия, так что дышать вы будете без затруднений, а содержимого ящичков для поддержания жизни в течение суток — более чем достаточно. Короче говоря, спать будете как в постели. Гроб взялся изготовить один мой приятель, и он же отвезет его в Падую, к одному моему родственнику. Я сам отправляюсь в Падую, разумеется, ночью, чтобы обмануть бдительность окружающих нас шпионов. Ну, а ваше мужество — остается ли оно неизменным? Не испытываете ли вы каких-нибудь колебаний?»

«Нет, — отвечала я, — можете на меня рассчитывать, ведь я вам полностью доверяю и, видя столь доброе ко мне отношение, нисколько не сомневаюсь в искренности ваших чувств».

Воодушевленный моим ответом, Дольчини не поскупился на слова благодарности: он уверял меня, что в дальнейшем окажется достойным моей любви.

«Я всего лишь бедный лекарь, — говорил Дольчини, — но я порядочный человек... бедность, унижения, несчастливая звезда привели меня в этот дом, где я долгие годы вынужден был исполнять прихоти развратного Фальери, и как я теперь в этом раскаиваюсь, как хорошо, что я нашел возможность бежать отсюда! О Леонора, для меня начинается новая жизнь! Еще вчера раб и пособник греха Дольчини превращается сегодня в бесстрашного защитника добродетели!»

Бюллетени о моем здоровье, регулярно отправляемые Фальери, теперь стали выглядеть совершенно иначе: моя болезнь обостряется, исход лечения становится сомнителен, Дольчини не берет на себя ответственность за мою жизнь и наконец просит прислать в замок более искусного врача, на что Фальери, как и ожидалось, ответил решительным отказом.

«К чему эти речи? — сказал Фальери (правду говорят, что сердце закоренелого развратника теряет способность испытывать естественное чувство сострадания).[5] — Когда она умрет, вы ее просто тайком захороните на кладбище. Вы должны сказать кюре, чтобы он молчал; дайте ему немного денег, пусть помолится за упокой души этой несчастной, которую мне самому, к сожалению, не пришлось отправить в ад».

«Каков негодяй, — сказал мне Дольчини, рассказывая о беседе с Фальери, — даже если бы он добился от вас последних милостей, все равно мысли бы его остались такими же нечистыми; ну, что же, теперь вам позволили умереть — не правда ли, трудно было ожидать от этого чудовища такой милости?»

Теперь предстояло ввести в заблуждение сиделку, женщину чрезвычайно хитрую и ловкую... По счастью, мне прекрасно удалась роль умирающей, так что бдительная надзирательница ничего не заподозрила: слишком естественными выглядели мои судороги, содрогания, обмороки и отчаяние. После особенно сильных судорог я затихла, Дольчини не замедлил объявить о моей смерти и сообщил сиделке последние указания Фальери. Он приказал этой женщине хранить обо всем увиденном абсолютное молчание; между тем гроб вносят в комнату, сиделка с помощью Дольчини укладывает меня туда...

«Идите отдыхать, — сказал он, обращаясь к сиделке, — вы честно исполнили свой долг; с наступлением ночи я с приятелем вынесу гроб из дома и мы его захороним. Кроме вас, тайна известна только двоим, так что никто ничего не узнает... Ступайте».

Сиделку не пришлось долго упрашивать; она с величайшей радостью воспользовалась предложением Дольчини. Освободившись от ее услуг, лекарь помог мне устроиться в гробу поудобнее.

Несмотря на сильные душевные страдания и вполне понятные опасения, я чувствовала себя в гробу превосходно. Тело мое не ощущало ни малейшей усталости, шевелиться и дышать я могла вполне свободно и, тем не менее, меня угнетало какое-то мрачное предчувствие.

Время нашего побега приближалось; Дольчини, не успевший сделать все необходимые приготовления к отплытию, попросил у меня отсрочки на шестнадцать часов — он хотел действовать безошибочно. Мы сверили часы: из дома меня вынесут в четыре часа утра в понедельник, значит, освободить меня должны в восемь часов вечера того же дня (счет идет на минуты, когда решаются на такие рискованные авантюры). Ключи от склепа находились у Дольчини и у могильщика, который, твердо зная о том, что я нахожусь в добром здравии, пообещал прийти мне на помощь ровно через шестнадцать часов, независимо от того, приедет ли Дольчини. Но вот гроб вынесли из замка. Кюре, точно выполняя приказы Дольчини, встретил процессию у дверей церкви и без лишних церемоний проводил до заранее приготовленного склепа. Гроб опускают, двери склепа закрываются, и я, полная сил, оказываюсь в обители смерти.

В склепах, как правило, оставляют щели для вентиляции, поэтому я вполне свободно дышала через проделанные в гробу отверстия. Вскоре я, однако, начала мерзнуть и, хотя Дольчини успел надеть на меня теплое нижнее белье, мое тело охватила сильная дрожь. В своем воображении я рисовала самые мрачные картины, сердце мое трепетало от страха, временами я, казалось, теряла сознание. К счастью, я вспомнила о лекарствах, укрепляющих дух. Открываю один из ящичков, указанных мне Дольчини. Великий Боже! Можете представить себе мое изумление, когда вместо обещанных лекарств я нащупала рукоятку кинжала.

Если я когда-нибудь и чувствовала приближение смерти, то, уверяю вас, это было в ту роковую минуту. «Увы! — говорила себе я тогда. — Меня подло предали, оставили лежать в могиле, положили кинжал мне в гроб, чтобы я сама ускорила свою гибель; такова последняя услуга, которую следовало ожидать от этого ужасного чудовища, рассчитывавшего на то, что я умру от отчаяния; так зачем же колебаться? Ведь меня могла ждать еще более злая судьба, смерть от кинжала не так уж и плоха...»

Но потом я одумалась; обещанные лекарства лежали рядом с кинжалом, неужели бы их положили в гроб к обреченной на смерть жертве? Кроме того, гроб был сработан с таким непревзойденным искусством, отверстия в нем были проделаны так незаметно, разве стоило ли затрачивать столько труда, если бы меня просто решили заживо похоронить в склепе?.. Неожиданная мысль вызвала у меня сильнейшее душевное потрясение, первоначальную расслабленность как рукой сняло. Собравшись с силами, я продолжала исследовать стенки гроба; вскоре я наткнулась на второй ящичек, где лежали принесенные Дольчини съестные припасы. «О-о! — сказала себе я тогда. — Вот я и успокоилась; чем более знаков внимания, тем вернее надежда на спасение, оставлять меня в склепе никто не собирается; кинжал, вероятно, положили в гроб по ошибке — почему я так не подумала раньше?» Откупорив склянку с испанским вином, я выпила несколько глотков этого бодрящего напитка. Теперь я могла спокойно ждать прихода моего похитителя. Наконец, настал намеченный час — роковое мгновение, но в склепе никто не появился... «О праведное Небо, — вскричала я тогда, — определенно настал мой последний час и теперь я; увижу ужасное лицо смерти, готовой пожрать меня внутри своего святилища!.. Я стану добычей мерзких тварей, населяющих этот склеп; возможно они через какие-то минуты вонзят свои зубы в мое тело... Ах, зачем же ждать столь страшного конца, лучше самой приблизить роковое мгновение гибели...» Вновь схватившись за кинжал, я провела пальцем по его острию, поднесла смертельное орудие к груди... Горькие слезы лились у меня из глаз.

«О Сенвиль! — шептала я в отчаянии. — Ты похитил свою любимую Леонору в столь юном возрасте! Мы могли бы счастливо жить многие-многие годы! И вот Леонора погибает... О, моя роковая доверчивость, о, презренные итальянцы... Увы, я сама являюсь виновницей собственной гибели, нечего сетовать на других».

Погруженная в мрачные размышления, я была готова расстаться с жизнью. Но вот я слышу, как приподнимается могильный камень... Трудно передать все те порывы души, что нахлынули на меня в это мгновение: надежда, опасения, радость... Сердце мое одинаково открывалось всем этим чувствам, и я не знаю, какое из них было сильнее. Когда крышка гроба открылась, я увидела над собой лицо Дольчини.

«Нам следует поторопиться, — сказал он мне, — сиделка что-то заподозрила и успела предупредить Фальери, так что, если только мы промедлим — то погибнем... Все готово к отплытию, фелука поджидает нас в ста шагах отсюда; вместе с могильщиком я перенесу вас на нее, но вам придется оставаться в гробу все время путешествия; вот холстина — в нее мы завернем гроб, и тогда он не будет отличаться по виду от коммерческого груза; эта уловка безусловно позволит нам благополучно доплыть до берегов Сицилии».

«Нет, нет, жестокий вы человек, я никуда не пойду до тех пор, пока вы не расскажете мне, почему в гробу оказался кинжал: каковы были ваши планы? Для чего понадобился кинжал?»

«О Боже! Вы испугались... О, глупая моя голова! Почему я не предупредил вас заранее?.. Сначала я думал вывести вас из замка переодетой в мужское платье, и тогда вам необходимо было бы оружие, именно потому я и приобрел кинжал!.. О, преступная неосторожность... нет мне прощения!

Но быстрее, Леонора, бежим отсюда, миг промедления может стоить нам жизни; я отвечаю за ваше спасение... Мною уже были вам даны клятвы, так что оставьте бесполезную медлительность, иначе я не выполню данного вам обещания».

Дольчини и могильщик живо подхватили гроб и доставили его на борт фелуки. Судно проворно отчалило от берега.

Три раза в день под тем предлогом, что ему нужно взять что-то из ящичков, Дольчини приоткрывал крышку гроба, чтобы дать мне воздух. Он также приносил мне еду и ласково утешал, говоря, что заставляет меня страдать только из-за боязни погони.

К концу четвертого дня плавания поднялся ужасный шторм; именно тогда Сенвиль и был выброшен волнами на берег Мальты. Ветер понес нас в том же направлении. Во время шторма фелука полностью легла на борт, и в таком состоянии она промчалась около восьмидесяти льё; добавьте сюда изнурительную качку, и вы поймете, почему я потеряла сознание, этим же объясняется и удивительная сцена, которую нарисовал вам Сенвиль. Когда Дольчини внес гроб в комнату гостиницы и открыл крышку, он залился горькими слезами, ведь ему показалось, что перед ним лежит труп возлюбленной; заметив же, что в моем теле еще теплится жизнь, он страшно обрадовался и поспешил оказать мне необходимую помощь. Как раз в это время нетерпеливый Сенвиль отправился искать меня где-то в другом месте.

После кровопускания я сразу почувствовала себя значительно лучше. Попутный ветер, заставивший Сенвиля снова подняться на борт, приглашал и нас к путешествию. Дольчини, теперь уже уверенный в благополучном исходе плавания, позволил мне, наконец, выйти из моего мрачного убежища.

Буря отбросила нас далеко от берегов Сицилии, и нам надо было добраться хотя бы до Катании. К несчастью, погода сыграла с нами злую шутку, жертвой которой стал и Сенвиль: внезапно поднявшийся свирепый восточный ветер прибил нашу фелуку к африканскому побережью; и в этот роковой миг какой-то пират из Триполи, видя нашу совершенную беспомощность, немедленно напал на жалкую фелуку; мы были слишком слабы, чтобы думать о каком-либо сопротивлении — выбирать приходилось между гибелью и пленом.

Дольчини, охваченный пламенем любовной страсти, встал на мою защиту и тут же лишился жизни: несчастному отрубили голову; всех прочих пассажиров фелуки перевели на пиратское судно.

Ветер, не позволивший нам добраться до Сицилии, дул в сторону африканского побережья, где нам пришлось вскоре высадиться. Пират, которому я принадлежала, рассчитывал выручить за меня хорошие деньги и не причинял мне ни малейшего беспокойства; от этого доброго турка я слышала лишь слова утешения; не знаю, чем объяснялось его поведение, состраданием или деловыми интересами, но я могла ожидать встретить у пиратов гораздо более суровый прием...

На следующее утро мы прибыли в порт Триполи. Когда мы сходили на берег, у трапа случайно оказался французский консул, сразу же узнавший во мне свою соотечественницу. Консул задал мне несколько вопросов, а затем, не теряя напрасно времени, выкупил меня у корсара.

«Ну вот вы и на свободе, прекрасная Леонора, — сказал консул, беря меня под руку, — пойдемте в мой дом; возможно, жизнь там покажется вам несколько более привлекательной, чем на пиратском судне».

«Ах, сударь, — отвечала я ему в крайнем смятении, — благодаря вашему великодушию я избежала ужасного жребия; поверьте, я навсегда сохраню к вам живейшее чувство признательности».

«Но доказать это вы должны на деле, — парировал Дюваль, — женщине с вашей внешностью, когда с ней заводят речь о том, что нужно отблагодарить мужчину, оказавшего ей услугу, можно ли сомневаться, что хотят получить от нее?»

Игривый тон Дюваля не оставлял никаких сомнений: если я не вошла рабыней в гарем турецкого паши, то мне предлагалась роль наложницы в апартаментах французского консула. Женщине моего возраста в принципе безразлично, с кем поневоле разделить ложе, так как опасность и в том и в другом случае примерно одинакова.

Грустные размышления... Нежная и чувствительная девушка, думавшая единственно о том, как бы сохранить верность любимому, вынуждена была сделать выбор... Слезы хлынули у меня из глаз, что не укрылось от внимания Дюваля; он спросил, не скрываю ли я от него какую-нибудь тайну, и я чистосердечно рассказала все о Сенвиле.

«Успокойтесь же, очаровательная Леонора, — сказал мне Дюваль, — хотя вы и очутились в Африке, но попали отнюдь не к варвару. Я и в самом деле испытываю к вам все чувства, какие ваша красота может пробудить в мужчине, но ни о каком насилии я конечно же и не помышляю; вы увидите, я сумею заслужить вашу любовь, ради этого я готов положить все силы...»

«Увы, сударь, — отвечала ему я, растроганная напускной вежливостью Дюваля, — как вы можете на что-то надеяться, ведь с Сенвилем меня связывают брачные узы? Так будьте уж великодушными до конца: соблаговолите сообщить обо мне моему мужу, с кем меня столь жестоко разлучили в Венеции, скажите ему, что я нахожусь в доме французского консула. Как только Сенвиль прибудет в Триполи, он, поверьте мне, тут же возвратит вам те деньги, что вам пришлось заплатить за меня пирату, и тогда вы сделаете счастливыми сразу троих».

«Троих?»

«Да, троих, сударь, надеюсь, вы меня правильно поймете. Ваши превосходные душевные качества позволят вам почувствовать себя счастливым после этого великодушного поступка».

Дюваль, раздраженный моими отговорками, заявил, что я плохо понимаю свои собственные интересы, и если девушка желает отвергнуть ухаживания такого человека, как он, то ей не следует выказывать столько остроумия.

«И не надейтесь на то, — продолжал Дюваль, — что я стану относиться к вам равнодушно, хотя вы этого горячо желаете, мои чувства к вам — слишком сильны; я не буду злоупотреблять моими правами, но это еще не означает того, что я готов уступить их какому-то Сенвилю; в Триполи мне остается жить всего около суток, так как я получил новое, гораздо более соблазнительное и выгодное назначение: скоро я займу должность французского консула в Александрии. Вы отправитесь в путь вместе со мной, впрочем, до окончания путешествия я даю вам время подумать; но по прибытии в этот египетский город, предупреждаю вас об этом, независимо от принятого решения, вам придется вести себя так, как я того пожелаю...»

«О сударь! — вскричала я в смущении. — Но вы же обещали мне не злоупотреблять своими правами!»

«Истинно так, — голосом повелителя отвечал Дюваль, — злоупотреблять правами господина — значит обращаться с вами как с последней рабыней. Нет, я хочу воспользоваться этими правами, и прошу вашей руки».

«Какая хитрость! Какая жестокость!..»

«И не помышляйте о том, что я откажусь от этого; лучше хорошенько подумайте».

Последние слова Дюваля прозвучали весьма сурово: по всей видимости, он не желал более слышать никаких возражений. Подумайте сами, что я должна была тогда чувствовать, ибо наглый тон консула вверг меня в глубочайшее уныние... «Увы! — с горечью думала я. — Судьба опять сыграла со мной злую шутку: корсар, захвативший нашу фелуку, возможно, повел бы себя достойнее моего соотечественника... О несчастная Леонора, какой еще ужасный подарок готовит тебе злой рок?»

Но я поспешила скрыть от Дюваля обуревавшие меня чувства, к этому меня принуждала необходимость; мои жизненные принципы всегда оставались неизменными, поэтому я решила пойти навстречу новой опасности, полная надежд на то, что какой-нибудь другой мужчина вскоре освободит меня от домогательств Дюваля.

Завершив в течение суток все свои дела в Триполи, Дюваль вместе со мной поднялся на борт корабля, отправлявшегося в Египет. Во время плавания мой новый поклонник делал вид, что относится ко мне с крайним равнодушием: таким образом он, вероятно, рассчитывал уязвить мое самолюбие; впрочем, вряд ли он сомневался в том, что я даже в столь печальном положении охотно предпочту душевное спокойствие терзаниям ущемленного самолюбия: ради Сенвиля я была готова вытерпеть любые унижения. Наконец Дюваль решил, что настало время для откровенной беседы.

«Завтра мы приплываем в Александрию, — сказал он мне, — в город, где меня уже давно ждут и где я скоро займу высокий пост; однако вы почему-то медлите ответить на мое предложение, заставляете меня ждать слишком долго, хотя я не терплю недомолвок и неясностей; соблаговолите стать моей женой, так как совместная жизнь с авантюристкой меня не устраивает, да и вам пора остепениться — короче говоря, если вы откажетесь, то займете место моей служанки».

«Служанки?» — вскрикнула я в изумлении.

«Я прекрасно понимаю, что вам неприятно слышать такие речи, но у вас нет выбора: в Александрию вы приедете или моей женой, или рабыней».

«Какая низость! И вы еще хотели пробудить во мне любовь? Вы хотели заслужить мою признательность? Отвечайте без обиняков, неужели вы рассчитываете вызвать в моей душе ответное чувство? Ах, лучше наденьте на меня цепи, от которых вы сочли нужным меня избавить; да, я хочу вернуться к пиратам, ибо вы освободили меня от них только потому, что прониклись ко мне греховной страстью; возможно, пираты поведут себя милосерднее и я смогу надеяться хоть на какое-то снисхождение...»

В порыве отчаяния я бросилась к корме нашего судна, желая найти добровольную смерть в морских волнах.

«Стойте, — схватив меня почти в воздухе, произнес Дюваль, — остановитесь, что пришло вам в голову?»

«Мне лучше уйти из жизни, так как смерть кажется менее менее ужасной, чем тот жребий, который вы мне уготовили».

«О Леонора, неужели вы так сильно меня ненавидите?»

«Нисколько, но вы сами стараетесь пробудить ненависть в моем сердце, вы продолжаете насильно навязывать свои чувства женщине, сердце которой не может вам принадлежать...»

«Ну что же! Я вас более не неволю, поступайте так, как сочтете необходимым. Я прошу у вас лишь одной милости и готов встать перед вами на колени: позвольте мне называть вас моей женой; поверьте, я не воспользуюсь этим правом до тех пор, пока мне не удастся преодолеть вашу отчужденность».

Житейская неопытность помешала мне распознать подвох, таившийся в предложении консула, поэтому я, не задумываясь, дала все требуемые от меня обещания, тогда как консул торжественно поклялся не злоупотреблять своими супружескими правами до того времени, пока я не проникнусь к нему ответной любовью; я прекрасно понимала, что оставила Дювалю определенные надежды, зато теперь мне было обеспечено хоть какое-то спокойствие, и, кроме того, я избавилась от опасности стать служанкой этого жестокосердного человека.

По прибытии в Александрию мы первоначально остановились в доме некоего Дюпра, французского негоцианта, которому, следуя нашей договоренности, Дюваль представил меня как свою законную супругу. На следующий день мы переехали в специально отведенную для нас резиденцию.

В Александрии, как и в прочих иноземных городах, европейцы по возможности проводят свободное время вместе, ибо в общении друг с другом они находят гораздо большее удовольствие, чем в беседах с местными жителями. Примерно через месяц салон Дюваля окончательно сформировался: чаще всего наш дом посещали Дюпра, о котором я только что вам рассказывала, а также консулы Англии, Голландии и Португалии; кроме того, нас регулярно навещали все мало-мальски крупные европейские негоцианты, заезжавшие по делам в Александрию. Гости приходили к нам вместе со своими женами, с которыми мне и приходилось вести разговоры; все эти женщины, разумеется, считали меня законной супругой французского консула.

Между тем, любовь Дюваля разгоралась все сильнее и сильнее, и от предложений он перешел к явным ухаживаниям; какие только средства он не предпринимал... Надо сказать, что кавалером он оказался непревзойденным, так что вскоре в Египте не осталось ни одного европейца, который не насмехался бы над французом, влюбленным в свою собственную жену.

Некий молодой португалец, приехавший в Александрию из колоний в Зангебаре по коммерческой надобности и остановившийся в доме своего дяди, — португальского консула, с насмешливым видом спросил у Дюваля о причинах его столь странного поведения.

«Моя страсть не должна вас удивлять, — отвечал португальцу Дюваль, — признаюсь, я перешел все мыслимые границы и открыто ухаживаю за моей женой при людях; неужели вы думаете, что чувственное удовольствие может затушить пламя любви, раз уж оно разгорелось у кого-нибудь в сердце: супруга, отдающая мужу свою красоту, заставляет себя любить еще сильнее; да, супружеские узы кое-кому представляются тяжелыми цепями, но эти люди вряд ли изведали сладость любви; о, как приятно, когда движения твоего сердца пребывают в гармонии с повелениями Неба, с законами природы и законами общества. Нет, нет, я не променяю свою жену ни на какую красавицу: с радостью уступая порывам законной страсти, я готов наградить мою супругу любыми титулами, назвать ее любовницей, подругой, наперсницей, сестрой, божеством; именно эта женщина делает мою жизнь счастливой, придавая ей какую-то терпкую сладость, любовное пламя горит у меня в душе, все чувства воспламеняются, я думаю только о моей любимой, живу только ради нее одной, и у меня нет никаких других желаний. Ах, друг мой, ты не представляешь себе, что значит быть супругом: на свете не существует уз более соблазнительных, никакое иное удовольствие не может даже сравниться с радостями брака, никакие другие блага не возбуждают наши чувства с такой силой; горе тому, кто, забыв об этом священном союзе, пытается искать наслаждения на стороне, ведь такой человек, испытав лишь неглубокие чувства, так и не найдет себе счастья в жизни».

Такими вот размышлениями поделился Дюваль с доном Гаспаром, молодым португальцем, сыгравшим важную роль в моих последующих приключениях. Восхваляя радости брака, Дюваль, как бы извиняясь, постоянно твердил о своей любви. Но любил ли он на самом деле? Что стало бы с его чувством, если бы он действительно испытал те наслаждения, которые он так красочно расписывал Гаспару? Любая из женщин прекрасно знает, какими ветреными бывают мужчины!

Как бы там ни было, пылкий Дюваль, человек молодой и на вид приятный, только и делал, что подпитывал свою страсть бесконечными проявлениями изысканной вежливости. Люди вульгарные, наделенные от природы грубой физической организацией, неспособные проникнуть в тонкие движения человеческой души, вряд ли сумели бы по достоинству оценить поведение французского консула, ведь они, подобно животным, знают лишь материальную сторону наслаждения. Короче говоря, даже самая добродетельная из женщин со временем уступила бы настойчивым домогательствам такого галантного кавалера, а мне, кроме того, приходилось жить в доме Дюваля. Вы знаете, что комплименты нравятся женщинам, мы наслаждаемся льстивыми словами, даже не отдавая в этом себе отчета. Что же касается Дюваля, то его натиск с каждым днем только усиливался, и он ждал удобного случая, чтобы одержать надо мной победу.

Однажды, утомленная непривычной для меня жарой, я заснула в садовой беседке, обсаженной кустами жасмина. Каково же было мое удивление, когда, проснувшись, я увидела себя в объятиях Дюваля, а на мне почти не оставалось одежды...

«О Небо! — вскричала я тогда, пытаясь отделаться от наглеца. — Вы же обещали не злоупотреблять правами супруга!»

«Богиня, покорившая мое сердце! — воскликнул изнывающий от страсти Дюваль: одной рукой он пытался подавить мое сопротивление, тогда как другая рука... — Радость моя, не лишай меня скромного удовольствия, которое выпало мне по воле случая; успокойся... дай мне насмотреться на твои прелести, раз уж ты отказываешься предоставить их мне во владение, дай мне надышаться ими вдоволь... любовь, наслаждение... не отворачивайся, я хочу принести перед ними подобающую жертву... мне приходится наслаждаться одному, жестокая, я отдаю тебе то, чего мне никак не удавалось получить от тебя; но не отнимай того, что оказалось в моих руках по воле фортуны... какая красота... свежесть тела... формы грациозные и привлекательные!.. Ах, какая ты нежная и красивая!.. О Леонора, какое божество тебя создало? А может быть, ты сама богиня?.. Ах, Небо! Дай моей безумной любви свободно излиться! Ты видишь... чувствуешь... обманщица... жертва уже принесена, но я по-прежнему несчастен!»

Несмотря на мое героическое сопротивление, я не смогла вырваться из рук Дюваля, решившего дать выход своим бурным чувствам; однако я так успешно защищалась в объятиях непрошеного любовника, что он даже не мог и думать о победе: жертвоприношение было совершено вдали от предназначенных для него алтарей, а божество, покровительствующее любви, оказалось жестоко обмануто. Дюваль бросился от меня прочь.

«Вероломный, — в ярости прокричала ему я, — ты жалкий негодяй, решившийся напасть на спящую женщину, отныне все наши химерические соглашения недействительны, и я смело расскажу правду людям! Я навсегда покину твой дом».

Потерявший голову Дюваль снова бросился ко мне, но я, ловко от него увернувшись, успела закрыться у себя в комнате, откуда не выходила в течение суток.

Там я предалась серьезным размышлениям, ибо теперь мне угрожали новые опасности.

«Увы! — говорила я себе. — Я опять балансирую на краю пропасти. Могу ли я похвастаться, что победила Дюваля, что нашла средства, которые мне помогут избавиться от насильника? Ведь он все равно не перестанет меня преследовать, будет опять выжидать подходящий случай; но могу ли я рассчитывать на успех, подобный сегодняшнему? Итак, мне нужно бежать из этого дома, поэтому ускорим час побега».

Среди моего окружения лишь один дон Гаспар был способен помочь мне претворить в жизнь эти планы, так что я сразу принялась его обольщать. Прежде всего я осведомилась у португальца насчет его видов на будущее, причем на лице моем нельзя было прочитать даже намека на страсть. Гаспар сказал мне, что он вот-вот должен возвратиться в Мономотапу; там он только отчитается о результатах поездки и затем отправится в Капстад, с тем чтобы оттуда незамедлительно отплыть к берегам Португалии. Намерения Гаспара полностью отвечали моим планам; путь в Европу, разумеется, получался слишком долгим, но в неволе выбирать не приходится, главное — достичь успеха. Итак, я решилась довериться этому молодому человеку и сочла, что лучшее средство быть услышанной — положиться на помощь того могущественного божества, что соединяет людские сердца друг с другом (вспомните о моих принципах и не браните меня за дерзкие поступки).

Я начала кокетничать с португальцем; дон Гаспар, молодой, энергичный, пылкий и порядочный, прекрасно понял мои намеки. По его лицу я быстро поняла, что он уже загорелся огнем любовной страсти; оставалось договориться, как нам лучше всего подготовить побег. Дон Гаспар писал мне письма по-французски, этим языком он свободно владел; я ему отвечала. Мы условились о встрече; наедине я откровенно призналась юноше:

«Дюваль никогда не был моим мужем, я досталась ему по воле случая, когда он выкупил меня у ливийских корсаров. Теперь он хочет злоупотребить своими правами, навязать мне семейные узы, хотя я испытываю к нему лишь отвращение. Согласны ли вы освободить меня из этого рабства?»

«Разумеется, — отвечал Гаспар, — ради вашей свободы я не пожалею усилий; в сравнении с Дювалем я поведу себя благороднее: сначала привезу вас в Европу, а уже потом потребую вознаградить меня за труды».

«О дон Гаспар, я полностью на вас полагаюсь. Мне кажется, что вы неспособны обманывать... Вы возвращаете несчастную женщину к жизни и можете рассчитывать на мою признательность...»

После этой встречи мы начали серьезно готовиться к бегству.

Предприятие оказалось не таким уж и легким: приходилось опасаться как ревности Дюваля, так и влияния, которым французский консул пользовался в Александрии и ее окрестностях; дон Гаспар, намеревавшийся следовать в направлении Мономотапы, мог рассчитывать только на караваны, которые отправлялись из Каира; сначала следовало подняться по Нилу до столицы Египта, там присоединиться к каравану и следовать за ним. Все это занимало слишком много времени, так что французский консул мог нас задержать в пути в любую минуту.

В конце концов мы придумали весьма необычный план. Молодой португалец имел в услужении негра, примерно одного со мной возраста и роста, мы договорились, что Гаспар выкрасит мне руки и лицо особой черной краской, секрет приготовления которой знал только он; в таком виде я сумею спокойно выехать из Александрии: в случае необходимости молодой негр скажет, что он вместе со своим братом следует в Каир; мы одни доберемся по Нилу до Каира, где будем ждать Гаспара. Сам Гаспар прибудет в столицу Египта точно накануне отправления каравана; оставаясь до той поры в Александрии, Гаспар сможет воспрепятствовать Дювалю организовать розыски и, кроме того, расскажет мне потом, какие смешные события последовали за моим бегством. Мы также решили, что перед тайным отбытием в Каир я напишу Дювалю письмо примерно следующего содержания: не желая более переносить любовные домогательства ненавистного мужчины, я решилась бежать и отправилась в Дамьетту, где торговец, с которым я познакомилась во время пребывания в Египте, получив от меня послание с просьбой о помощи, предложил мне средства, чтобы переправиться в Европу; как только я там окажусь, Дювалю будут возвращены те деньги, которые он потратил на мой выкуп. Подложное письмо наверняка спутает планы Дюваля: он будет вынужден вести поиски сразу по двум направлениям, так как не станет сбрасывать со счета путь через Каир. Вряд ли ему удастся что-либо обо мне выяснить, даже в том случае если он приедет досматривать караван, как же ему узнать меня в каком-то негре?

Я понимала, что рисковать приходится многим, ибо, даже если мне посчастливится благополучно отделаться от Дюваля, мое будущее, тем не менее, останется неопределенным. А юный португалец, которому я решилась доверить мою судьбу, окажется ли он порядочным человеком? Не захочется ли ему злоупотребить явными выгодами своего положения? И если вдруг с ним случится какое-нибудь несчастье, что я буду делать одна в этом караване? Опасности впереди, без сомнения, немалые, но зато все они были только возможные... Дюваль же мог расправиться со мной немедленно; стоит мне еще раз заснуть в жасминовой беседке — и я окончательно пропала. Итак, отбросив прочь все колебания, я отважно приступила к осуществлению задуманного плана. Написав прощальное письмо Дювалю, я без промедления покинула резиденцию французского консула. Первую ночь я провела в доме Гаспара, и он заставил меня снова поклясться в том, что по прибытии в Европу я отблагодарю его за оказанную мне помощь. Затем он, как мы с ним условились заранее, вымазал мне лицо и руки черной краской. Одетая в платье раба, вместе с моим мнимым братом-негром я добралась до Каира без приключений. Через пять дней к нам присоединился дон Гаспар. Возница усадил меня на верблюда, на горбу которого помещался багаж португальца, и мы поспешили догнать караван, отправившийся в длительное путешествие...

В пути Гаспар поведал мне о том, что произошло без меня в Александрии. Дюваль пришел в неописуемую ярость; поверив письму, он направил все свои поиски в сторону Дамьетты. Отчаяние Дюваля, между тем, изрядно повеселило жителей Александрии, обвинявших во всем только его; по-видимому, шептались между собой люди, Дюваль круто обходился с собственной женой, такой тихой и скромной: она явно не могла провиниться первой. Короче говоря, женщины единодушно встали на мою сторону, а мужчины открыто смеялись над незадачливым Дювалем. Но оставим Александрию, ведь я хочу рассказать вам о моем удивительном путешествии, на которое не часто отваживаются путешественники, любящие удобства.

Несмотря на то что среди наших попутчиков были представители самых разных религий и национальностей, караван двигался в образцовом порядке: я думаю, что даже в армии приказы не выполняются столь быстро и беспрекословно. Вот почему путешествовать таким образом вполне безопасно — будто едешь по нашим французским дорогам. Если в пути возникают какие-нибудь конфликты, что происходит крайне редко, решающее слово остается исключительно за человеком, возглавляющим караван, чьи приказы отличаются неизменной справедливостью. Караван отправляется в дорогу за два часа до рассвета, где-то в полдень путники отдыхают около часа, и затем движение продолжается до трех часов ночи; когда проводники начинают бить в медные тарелки, каждый должен быть готов немедленно выступить в путь, задерживаться никому не позволено, да никто и не захочет совершить оплошность, которая может стоить ему жизни: если кто-нибудь отстанет от каравана, то догнать остальных ему, как правило, не удается. В пустынях не проложено никаких дорог, однако проводники ведут за собой караван с таким искусством, что всегда достигают цели; в день отправления на каждого накладывается какая-нибудь постоянная обязанность, и исполнять ее надлежит до конца пути. Но, пожалуй, самое удивительное в караване — наблюдать за поведением верблюдов, животных неприхотливых и весьма выносливых. По пустыне, как известно, передвигаются только на верблюдах; они стойко переносят любые превратности случая, при необходимости идут несколько дней вообще без пищи; впрочем, многие из них гибнут в пути, о чем свидетельствуют скелеты этих животных, которые то и дело попадаются по дороге. Скелеты верблюдов часто служат проводникам в качестве ориентиров. Итак, хотя верблюды отличаются невиданной выносливостью, их сил иногда недостает на длительное путешествие по пустыне.

В образцовом порядке наш караван вступил в египетские пески, вид которых вызывал у меня ужас. Едва мы продвинулись вперед, в пустыне разразился свирепый ураган: песчаные волны поднимались до облаков и затем падали нам на головы сухим дождем. Ослепленные проводники сбились с пути, поэтому мы вынуждены были остановиться примерно на сутки. Промедление меня сильно беспокоило; хотя Дюваль остался далеко позади и, кроме того, я ничем не отличалась от негра, со стороны французского консула можно было всего ожидать: вдруг он настигнет караван и распознает меня? От дона Гаспара не укрылись мои переживания, и он с любезной предупредительностью рассеял все мои опасения. Вскоре я совершенно успокоилась.



Благополучно пережив наше первое приключение в пустыне, мы успешно добрались до Хелауэ, красивейшего оазиса, название которого с арабского языка переводится так: «Земля, преисполненная сладости». Этот город находится на границе владений турецкого султана. Там мы могли созерцать великолепные сады, орошаемые журчащими ручьями, чистая вода которых представляет немалую ценность для путешественников, часто страдающих в песках пустыни от жажды. Наполнив наши бурдюки водой и прикупив в оазисе немного вина, мы двинулись дальше.

Окончательно убедившись в том, что опасность, связанная с Дювалем, осталась далеко позади, я попросила дона Гаспара позволить мне надеть на себя женское платье, так как негритянское одеяние меня крайне утомляло. Однако Гаспар, не желая вызвать среди путешественников излишние толки, убедил меня ради большей безопасности не менять свой внешний вид до тех пор, пока караван не доберется до португальских колониальных владений. Пустыня, по которой нам пришлось ехать после краткого отдыха в Хелауэ, выглядела сухой и мрачной.

«Леонора, — как-то обратился ко мне дон Гаспар, — как вы думаете, почему при сотворении нашей планеты были допущены непростительные просчеты?»

«Ответ не приходит мне в голову».

«Но просчеты очевидны, никаких сомнений быть не может: сделано ли это нарочно или, пожалуй, из-за непредусмотрительности Создателя мира. Если нарочно, то перед нами — злое божество, если случайно — приходится признать слабость Бога, но и в том и в другом случае Господь поступил несправедливо».

«Ваши доводы безупречны, я ничего не могу возразить, но чувство, возникающее при виде несовершенства земли, заставляет повременить с восхвалениями Творцу, допустившему такие серьезные ошибки».

«Ну а какие восхваления Всевышнему станете вы возносить, если по воле случая попадете в лапы отъявленных негодяев?»

«Ясное дело, никакие».

«Все существующее несовершенно, но поклоняться человек должен только чему-либо безукоризненному, а вот этого идеала мы и не находим в творениях Создателя. Следовательно, поклоняться Богу нет необходимости. О Леонора, попробуйте опровергнуть мои рассуждения, они мне представляются неопровержимыми, попробуйте доказать их ложность, прошу вас».

Философские рассуждения Гаспара заставили меня взглянуть на моего избавителя по-новому: я поняла, что нахожусь рядом с человеком зрелых убеждений, далеким от предрассудков толпы; мое уважение к Гаспару усилилось. В дальнейшем мне еще представится возможность поговорить о философских взглядах Гаспара, а теперь я намереваюсь продолжить рассказ о моих приключениях.

После Хелауэ мы сделали остановку в Машу, крупном селении, расположенном на восточном берегу Нила. Там мы увидели два острова, где росли пальмы, кассия и горькая тыква. На восьмой день пути от Машу мы прибыли в Донголу, находящуюся на границе с Нубией. Донгола окружена прекрасно обработанными землями, простирающимися примерно на одно льё вокруг, а далее тянется песчаная пустыня, один вид которой заставляет трепетать от ужаса. Нил, пересекающий эту прелестную равнину, течет спокойно, но здесь не бывает приливов, которым жители Египта обязаны плодородным илом. Изобилие увиденных нами земель объясняется трудолюбием местных жителей, вынужденных прибегать к искусственному орошению, что доставляет им немало хлопот. Дон Гаспар показал мне обитающих в этой местности лошадей, которые выглядят гораздо лучше, чем хваленые европейские скакуны. Населяют Донголу преимущественно мусульмане, склонные к самым разнообразным порокам, с особенным удовольствием они предаются богохульству. Ни одна фраза не произносится там без многочисленных ругательств, причем туземцы способны варьировать оскорбления с непревзойденным умением. Когда-то донгольцы были христианами, однако эта строгая религия, слишком тягостная для их нравов, быстро им надоела. Из-за распространенного здесь повсюду распутства крайне трудно точно определить характер вероисповедания местных жителей.

Удивительное пристрастие донгольцев к богохульству предоставило Гаспару прекрасную возможность поделиться со мной некоторыми своими философическими положениями, о которых мне трудно умолчать.

«И с чего это люди вообразили, — говорил мне храбрый и благородный Гаспар, — будто бы Верховное Существо, выше которого они не признают ничего иного, это могущественнейшее из существ, которое они считают своим Создателем, будто бы оно гневается, когда кому-нибудь вздумается послать Небесам проклятия? Разве Создатель всего сущего, являющийся, по их мнению, единственным началом всего вокруг, не выше людских оскорблений? Да и кто докажет, что подобные оскорбления когда-нибудь до него доходили? И не кажется ли вполне обоснованной жалоба на Бога, если она исходит из уст страдальца? Разве не выглядит естественным недовольство того, кому причинили вред? Почему бы несчастному не проклинать виновника своих бед? И Господь, допускающий, чтобы зло распространялось по земле, разве не знал, что рискует услышать в ответ вполне обоснованные упреки? Но почему по-прежнему свирепствуют стихийные бедствия? Господь прекрасно знал о том, что люди, испытывая страдания, могут ответить только проклятиями, значит, Бог с безразличием выслушивает эти заслуженные обвинения; но если, повторяю это еще раз, Бог пренебрегает заслуженными им проклятиями, разве он станет из-за них гневаться на людей? Допустим, сильный притесняет слабого. Сильный знает, что неудовольствие слабого выражается только в оскорблениях. Так будет ли он обращать внимание на эти пустые слова, если ему прекрасно известно, что слабый бранится, потому что его притесняют? Если бы Господь был чувствительным к нашим упрекам, он наверняка устроил бы все так, чтобы в адрес повелителя Вселенной отовсюду раздавались одни восхваления. Но Бог так не сделал, он не посчитал нужным устроить мир совершенным, хотя и прекрасно понимал, что люди, страдая от этого, начнут богохульствовать. Следовательно, Бог относится к богохульству абсолютно равнодушно и мы можем, ничем не рискуя, предаваться этому пороку; нас выслушают без гнева и раздражительности, ведь наши оскорбления представляются вполне закономерными; более того, на Небесах потешаются над нашим невежеством, над неспособностью предугадать капризы судьбы, над нашими ругательствами, когда мы по своей глупости попадаем в неприятную ситуацию. Европа погрязла в нелепых предрассудках средневековья, естественная реакция слабого на притеснения сильного и по сей день возводится у нас в ранг религиозного преступления, караемого с бесчеловечной жестокостью. Жалкие проклятия, звучащие в устах слабого, быстро растворяются в воздухе и, следовательно, не могут быть вменены богохульнику в преступление: реальную опасность представляют собой несправедливые притеснения со стороны сильного. Ответы слабого, напротив, выглядят совершенно безобидными. Вы станете возражать: раб явно оскорбит своего господина, если, взяв в руки оружие, нанесет ему жестокий удар. Но ваше возражение ничтожно, ибо в таком случае сильнейшим является отнюдь не господин, но вооруженный раб. В приведенном вами примере господин обладает лишь кажущейся силой, тогда как могущество раба вполне реальное. Если же говорить о Боге, то ваше возражение выглядит совершенно бессмысленным, поскольку Бог превосходит все прочие существа по силе; мы вольны грозить ему любым оружием — победы нам все равно никогда не удастся одержать. Понятно, что любые наши потуги следует рассматривать в качестве слабых попыток сопротивления сильнейшему, до которого даже не доносятся стоны посылающих ему проклятия. Разумеется, сильнейший изрядно повеселится, если он все же услышит оскорбления, ведь он, заслужив их по справедливости, теперь со смехом может вспомнить прошлое. О люди, как глупо создавать себе божество по своей собственной мерке! Вы наивно полагаете, будто Господь гневается на вас из-за слов, которые всего-навсего сотрясают воздух, вы воображаете, будто Бог ничем не отличается от вас...

Ах, давайте же прекратим представлять Всевышнего в образе подобного нам материального существа, которое раздражается, услышав наши проклятия, умиляется, слушая слова благодарности, снисходит до человеческих просьб; но нет, мы по-прежнему желаем видеть в нем земного владыку, чинящего над своими поддаными суд и расправу. Какая мелкая перспектива! Любой, даже самый искренний приверженец такого Бога, по сути дела, ничем не отличается от идолопоклонника. Нет, Господь слишком велик, слишком духовен для всех этих человеческих проявлений; нам оставлено в зависимости от нашей физической организации быть добрыми или злыми, признавать или же отрицать существование Бога, любить его или ненавидеть. Да, физическую организацию мы получаем от Бога, но сам он относится к нашему дальнейшему поведению с абсолютным безразличием; равнодушный к возносимым ему хвалам, презирающий наши оскорбления, неизменно превосходящий нас своим могуществом, чтобы обращать внимание на людские поступки, беспристрастно взирает он на деяния смертных, потому что все в мире происходит по законам железной необходимости. Следовательно, не стоит думать, будто мы получаем награду за молитвы и страдаем из-за богохульства: и то и другое не оказывает на нашу жизнь никакого влияния. Не смешно ли наблюдать за тем, как человек, создание слабое и ничтожное, неспособное на мгновение изменить траекторию движения даже самой маленькой из звезд, начинает воображать, будто его проклятия и молитвы раздражают или ублажают Создателя этого мира, в котором по нашей воле не происходит ни малейшего изменения? Мы, очевидно, сталкиваемся здесь с глупейшим тщеславием: лучше уж считать себя преступником, чем признаться в собственной ничтожности; слабоумные идиоты, люди всю жизнь трясутся от страха, опасаясь совершить какие-то мнимые преступления, вместо того чтобы мужественно и честно признаться в собственном бессилии, но ведь при этом пострадает человеческая гордыня. О Леонора, ведь Бог, существо достаточно могущественное для того, чтобы сотворить этот мир добрым или злым, с абсолютным безразличием выслушивает молитвы и проклятия, одинаково равнодушно взирает на богохульников и людей благочестивых; если бы Бог умилялся при виде жертвоприношений или гневался на смертных за их прегрешения, то тогда он ничем не отличался бы от человека, раздираемого разнообразными душевными страстями; но обладает ли подобное существо творческой энергией, которая есть не что иное, как совокупность всех возможных совершенств? Короче говоря, если богохульство, это слабое оскорбление, которое мы иной раз адресуем Небесам, когда возмущаемся или изнемогаем от страданий, либо по какой-нибудь иной причине, облегчает нам душу, мы можем сквернословить без опасений: Господь на нас за это нисколько не прогневается, ведь он слишком велик, чтобы мстить людям; если бы Бог боялся тех упреков, которые высказывают ему люди, наделенные разумом, то он сделал бы так, чтобы мы вообще не замечали ошибок Провидения, или создал бы мир совершенным».

«По-моему, — сказала я дону Гаспару, — ваши взгляды на религию отличаются простотой и убедительностью».

«Если говорить о религии, — отвечал мне Гаспар, — то вы ошибаетесь, Леонора. Мои религиозные убеждения отнюдь не отличаются ни простотой, ни убедительностью, потому что я их не имею; я давно перестал обращать внимание на детские сказки, обременяющие ум и память нашей молодежи; вместо того чтобы растрачивать свободное время на пустые фантазии, я употребил досуг для расширения своих познаний и выработал оригинальные философские и моральные принципы; убеждения мои твердые, и я от них не отступлюсь. Да, я признаю наличие некоего деятельного начала, можете называть это начало Богом или природой, ясно ведь, что у всего существующего должен быть творец; но, признавая его наличие, я не собираюсь ему поклоняться, потому что убежден в том, что такого поклонения от меня никто не требует; кроме того, я пребываю в неуверенности относительно того, заслуживает ли это начало поклонения вообще, так по какому праву мне его почитать? Время, которое прочие теряют на бессмысленные молитвы, я посвящаю добродетели, так что Создатель, знай он о моем поведении, отнесся бы ко мне с большей благосклонностью, чем к бездельникам, прохлаждающимся в тени алтарей. Если бы я не видел разлитого по нашей земле моря зла, если бы я жил в обществе людей порядочных, а не среди негодяев, тогда, возможно, я бы и согласился с тем, что создатель Вселенной заслуживает некоторого признания; однако со всех сторон взор мой поражается картинами всевозможных несчастий, повсюду я нахожу пороки, жестокость, измену, вероломство, людскую мерзость и гнусность; воздерживаясь от оскорблений в адрес виновника всех этих несовершенств, я, как мне кажется, поступаю излишне осмотрительно; да, сам я не богохульствую, зато открыто высмеиваю безмозглых святош, издеваюсь над противоречащими друг другу религиозными системами, прислушиваюсь только к голосу разума и сердца, безразлично отношусь к Создателю, которому я, кстати говоря, ничего не должен. Что же касается богохульства — я обхожусь без него, так как считаю его бессмысленным».

«А как быть с нравственностью?»

«Она остается незапятнанной! Как? Разве нужно благоговеть перед химерами, дабы заслужить право называться порядочным человеком? Я люблю ближних, стремлюсь помогать им по мере сил, благотворительность переполняет мою душу радостью, поэтому мне приходится сожалеть лишь о том, что моих возможностей недостает, чтобы сделать всех счастливыми; я уважаю частную собственность, не имею желания захватить жену и имущество ближнего; знайте, что я не осмелился бы похитить вас у Дюваля, если бы считал вас его законной супругой... Любовь так же радует мне сердце, как и всякому другому порядочному человеку; я ненавижу порок, с воодушевлением поклоняюсь добродетели и буду поступать таким образом до последнего дня моей жизни, не стремясь к смехотворным райским благам и не трепеща перед нелепым жупелом ада».

Рассуждения Гаспара настолько пришлись мне по душе, что я решила подружиться с ним; однако я еще недостаточно его знала, поэтому признание, которое я собиралась ему сделать, могло привести к неприятнейшим последствиям, и, тем не менее, я решила поговорить с португальцем откровенно, несмотря на мое зависимое от него положение. Молодой человек, по-видимому, полностью избавился от нелепых предрассудков, и если он действительно держится твердых нравственных принципов, как мне не терпелось это узнать, то он никогда не перестанет быть порядочным человеком. Ранее я предпочитала скрывать от Гаспара мои отношения с Сенвилем, так как не хотела лишать португальца надежды стать моим мужем: сразу же после того как мы окажемся в Европе, я должна была стать женой дона Гаспара, такая награда была ему обещана за все труды и лишения. Во время очередного привала, через некоторое время после описанного мною разговора, я откровенно призналась Гаспару в том, что являюсь законной супругой Сенвиля и никогда мне не рассчитаться достойно с моим спасителем, ведь я давно уже себе не хозяйка; Гаспар волен поступить со мной как ему вздумается, он вправе наказать меня за обман, бросить меня в песках пустыни, но если он сдержит однажды данное слово, то я останусь ему навеки за то признательна, ведь его благородное поведение совершенно свободно от низкого эгоизма.

«Возможно, мне следовало скрывать эту тайну до нашего возвращения в Европу, — сказала я Гаспару, — но ваша деликатность, чувства, в которых вы мне признались, последовательная философия, неприятие химер, затемняющих человеческий рассудок, — все это, Гаспар, внушает мне глубокое уважение к вам, и я не считаю нужным скрывать от вас что бы то ни было: теперь вы владыка моей судьбы, и я готова вам подчиниться».

Взволнованный Гаспар пристально посмотрел мне в глаза и затем, как бы приходя в себя, бросился меня обнимать с радостными криками:

«О Леонора, как же я вам признателен! Отныне я буду трудиться ради добродетели, точно так же как ранее я все делал из любви к вам!»

Португалец пытался было навязать мне какой-то кошелек, хотя я всячески этому противилась.

«Пусть кошелек останется у вас, — продолжал настаивать на своем португалец, — я могу умереть до того, как мне посчастливится выполнить мое обещание привезти вас в Европу. Если бы я считал вас только лишь любовницей, тогда такие заботы были бы излишними, ведь денежный вопрос мы решим и после бракосочетания, но ради подруги я готов пожертвовать всем».

Признаюсь вам, я упала на колени перед этим благородным мужчиной, и прежде чем ему удалось поднять меня на ноги, успела оросить его платье потоками благодарных слез.

«О великодушный покровитель, — горячо благодарила его я, — вы отвергли заблуждения религии, освободили свой разум от нелепейших из вымыслов, приносящих человеку одни несчастья, но теперь я прекрасно вижу, что вы обратились не к лживым химерам, а к подлинной добродетели, заключающейся в том, чтобы делать счастливыми себе подобных. Ах! Позвольте же мне принести вам свою самую искреннюю благодарность, позвольте считать вас другом... братом... божеством, которому вы отказываете в каких бы то ни было достоинствах... ведь поклоняться ему пристало лишь тогда, если оно будет обладать хотя бы малой толикой ваших душевных качеств. О Гаспар, ни один святоша не поступил бы так благородно, как вы».

Своими речами Леонора полностью раскрылась: относительно ее манеры размышлять о религии у нас не оставалось более никаких сомнений. Госпожа де Бламон, хотя и прониклась уважением к поступкам благородного Гаспара, тем не менее дала почувствовать своей дочери, что ей неприятно слышать рассуждения, не согласующиеся с правилами христианской нравственности; женщина достойная и чувствительная, отличающаяся к тому же крайней набожностью, не могла не волноваться, слушая столь вольнодумные речи. Леонора поспешила успокоить свою мать.

— О сударыня! — сказала она. — Вы сами настояли на том, чтобы я говорила все откровенно; утаив свои убеждения, я бы первая нарушила данную вам клятву; если мои рассуждения поставили вас в неловкое положение, я готова замолчать, иначе мне придется поведать вам о событиях еще более страшных; узнав о них, вы осудите меня гораздо строже, потому что, по правде говоря, многие из них произошли не без моего участия. Ни господин де Сенвиль, ни дон Гаспар и никакое иное лицо, которое встретится, сударыня, в рассказе о моих приключениях, не виновны в том, что я переменила отношение к христианской вере; муж мой подтвердит, что с тринадцатилетнего возраста я испытывала неодолимое отвращение к религии; в столь юном возрасте я успела прочитать все важнейшие сочинения, направленные против разделяемого вами учения; необходимую литературу мне дала одна из подруг графини де Керней; я набросилась на непривычное чтение с жадностью, вместе с этой подругой мы размышляли о предметах веры, так что я окончательно укрепилась в безбожии, доказательствами в защиту которого были наполнены прочитанные мною книги. За два года общения с этой женщиной, великой поклонницей философии, объяснявшей мне самые сложные вопросы мироздания, я прониклась идеями вольнодумства. Опыт, пережитые несчастья, мир, который я увидела во время своих странствий, только укрепили мои прежние взгляды, ставшие для меня настолько привычными, что, по-видимому, я не откажусь от них до самой смерти. Я полагаю, что мои убеждения позволяют душе добродетельной раскрыть свои самые лучшие качества, в чем вы, вероятно, сами убедитесь, если выслушаете до конца мою историю. Не думайте, впрочем, сударыня, что я вообще отвергаю идею Бога; я просто считаю, что Господь выше любых человеческих религий, и утверждаю, что он не требует от нас поклонения, да он его и не заслуживает. Ну а католическая вера, самая нелепая из всех религий, явно нанесла бы Господу наибольшее оскорбление, пожелай он вмешаться в человеческие безумства.

— Бедное дитя, — сказала госпожа де Бламон, прижимая Леонору к своей груди, — если бы не подлость твоего отца, ты жила бы безмятежно и спокойно. Ах, разве ты не понимаешь, что нравственные добродетели только выигрывают, когда их поддерживают, прилежно следуя заповедям христианства: тот, кто усердно служит Богу, будет трепетнее любить ближних.

Несколько слезинок выкатилось из прекрасных глаз этой нежной матери, Алина также была готова расплакаться; взяв сестру за руку, она с состраданием смотрела в лицо Леоноре, рассуждения которой вселяли в нее тревогу. Добрая Алина, конечно же, не считала себя более добродетельной и потому вольной осудить грешную подругу, она просто свыклась с религией, считая что вера в Бога дает счастье в настоящей и будущей жизни. Человек, по каким-либо причинам думающий иначе, казался ей несчастным, а один вид несчастья угнетал нежную душу дочери госпожи де Бламон.

Граф понял, что ему пора вмешаться и успокоить собравшихся.

— Сударыня, — обратился он к президентше, — вы не должны вменять себе в вину заблуждения Леоноры, гоните прочь малейшие угрызения совести; мы будем оплакивать горький жребий Леоноры, не стараясь ее исправить, поскольку успеха нам здесь не добиться: ведь нет ничего другого, за что бы человек так держался, как за свои религиозные воззрения; вы знаете, что даже при приближении последнего часа он не может их изменить.

— Нет, нет! — живо возразила Леонора. — Страх загробного воздаяния, из-за которого смерть кажется столь ужасной в наших глазах, — вот от чего надо избавиться в первую очередь, дабы перейти в мир иной безмятежно; так неужели я откажусь от моих убеждений, которые приносят мне одно благо? Муж, мать и занятия философией делают мою жизнь счастливой. И вот сейчас, видя терзания матери, я перестаю чувствовать себя счастливой. Госпожа де Бламон, на свете нет ничего такого, что бы я не сделала ради вашего блага, но при одном условии: не принуждайте меня добровольно надеть на себя цепи, один вид которых вызывает во мне содрогание от ужаса.

— Прекрасно, — сказал граф, — я считаю вопрос улаженным, так что нам следует перейти к другому — послушать продолжение рассказа Леоноры; мы еще раз убедительно просим ее ничего от нас не скрывать. Мои дорогие прелестные подруги, — продолжал граф, обращаясь к госпоже де Бламон и Алине, — ваша моральная твердость и несокрушимая добродетель, надеюсь, позволят Леоноре говорить откровенно, тогда как присущая вам мудрая рассудительность обнадежит несчастную грешницу, ведь вы будете любить ее и впредь, даже оплакивая ее тяжкие заблуждения.

После непродолжительных объятий с матерью и сестрой Леонора, побуждаемая к тому нетерпеливой аудиторией, продолжила свой захватывающий рассказ.

— Когда мы проезжали окрестности Донголы, проводник каравана попросил у местного царя разрешения посетить столицу; хотя согласие было получено тут же, на деле милость эта не доставила нам удовольствия. Город выглядел омерзительно: пустые, полуразрушенные дома, заваленные грудами песка улицы, повсюду нищета и разорение. Посреди города возвышался неумело выстроенный замок, где располагался гарнизон бедуинов. В обществе голландских негоциантов, которые путешествовали с нашим караваном, я и дон Гаспар имели честь отобедать вместе с правителем Донголы; он восседал за отдельным столом, но пищу всем подали такую же, что и ему.

Дон Гаспар недолго выдавал меня за своего слугу; как только мы посчитали себя в безопасности от преследований Дюваля, мой новый друг представил меня попутчикам в качестве племянника некоего африканского владыки, которому не терпится повидаться со своим родственником. По дороге я научилась свободно объясняться по-португальски и в дальнейшем говорила только на этом языке.

На четвертый день пути, после того как мы покинули Донголу, караван вошел в пределы королевства Сеннар. Из страха быть ограбленными племенами, которые населяют берега Нила выше Корти, мы решили повернуть от реки в пустыню Бихонда — местность, в сравнении с ливийскими песками несколько более приятную: здесь, по крайней мере, росли какие-то деревья. Перейдя пустыню, мы наткнулись на кочевников, живущих в палатках. Кочевники снабдили нас всем необходимым для продолжения путешествия. Наконец мы достигли Харгаби; здесь путешественники могут чувствовать себя как в раю; изобилие продуктов, особенно приятное после изнурительного пути по иссохшей земле, манило нас, и мы решили остановиться в этом краю на несколько суток. По дороге оттуда нам попадались навстречу великолепные акациевые рощи, навевавшие бодрящую свежесть; мы видели множество крохотных зеленых попугаев, рябчиков и каких-то других птиц, неизвестных нам; их веселый щебет делал наше путешествие удивительно приятным. За рощами простирались плодородные равнины, а за ними — город Сеннар.

Позвольте же мне подробнее описать этот город, ибо там с нами произошло несчастье, едва не стоившее нам жизни. Итак, в Сеннаре проживает около трехсот тысяч душ; город показался мне грязным и, к тому же, дурно управляемым; королевский дворец выстроен из красного кирпича, ни о каком едином плане нет и речи: мы увидели некое нагромождение строений, отличающихся неопрятностью и безвкусием. Полы в комнатах там устилают коврами, а обстановка напоминает левантийскую; рядом с дворцом раскинулись сады. В Сеннаре круглый год стоит непереносимая жара, особенно с января по апрель; по религии местные жители — магометане, все они мошенники, негодяи, ханжи и сластолюбцы, так что, едва очутившись в их среде, я думала лишь о том, как бы побыстрее от этого общества избавиться.

Король, которому нас представили, оказался закоренелым развратником и жестоким тираном; возраст его — примерно пятьдесят лет. Приблизиться к нему можно только предварительно разувшись, а царственная физиономия скрывается от глаз подданных под покровом вуали, как будто этот слабоумный боится ослепить присутствующих своим великолепным видом. Когда владыка Сеннара отправляется в свою загородную резиденцию, расположенную в двух льё от города, его сопровождают четыреста конных гвардейцев, двести слуг распевают хвалебные гимны в его адрес, двенадцать рабов несут королевский паланкин, семьсот обнаженных женщин несут на головах плетеные корзины, которые наполнены разнообразной снедью, идущей на обед его величеству; шествие замыкают триста всадников. Кортеж иной раз растягивается на такое расстояние, что король успевает въехать в свою резиденцию, в то время как замыкающие шествие всадники еще топчутся в стенах города. Король, впрочем, волен утопать в роскоши, если на это ему позволяют средства, но его беспримерная жестокость вызвала справедливое негодование путешественников. Она часто возмущает и его подданных, которых он боится, как все деспоты, — вот почему с недавних пор он принялся притеснять путешественников, проходящих через его владения. Мы были заблаговременно предупреждены о грозящей опасности, однако наше проклятое любопытство (его не остановили самые мудрые советы), завело нас в ловушку, одну из тех, в которую, как правило, попадают проезжающие через Сеннар караваны, и мы едва не сделались жертвами кровожадного правителя. Гнусный негодяй обожает острые ощущения, но в особенный восторг он приходит в тот час, когда ему посчастливится посадить на кол преступника, захваченного на месте преступления (замечу, что палач не щадит ни женщины, ни ребенка). С удобством расположившись у окна своего дворца, отстоящего в пятнадцати или двадцати футах от места казни, этот презренный мерзавец, окруженный наложницами, услаждает свой взор жестоким зрелищем казни несчастных. Чтобы увеличить их число, владыка Сеннара обложил караваны многочисленными налогами и запрещениями; малейшее промедление с уплатой или легкое нарушение — и вас сажают на кол. Гаспар, я, а также несколько наших попутчиков стали жертвами одного из таких запрещений, текст которого зачитывался при звуке трубы всякий раз, когда очередной караван проходил через Сеннар. Постараюсь рассказать об этом происшествии поподробнее. Где-то в полульё от города находится невзрачный павильон, в котором якобы хранится орган Магомета и к которому путешественникам строжайше запрещается приближаться. Но вероломный правитель Сеннара не ограничивается запретом: одновременно с глашатаями он подсылает к иноземцам тысячу соглядатаев, которые с незаурядным красноречием убеждают путников взглянуть на невиданное чудо, так что любой человек, в ком не угасла любознательность, просто не может не поддаться их настойчивым уговорам. Мошенники тотчас предлагают себя в качестве гидов; они уверяют, что королевский запрет — пустая формальность, даже если кто-нибудь и будет задержан, то он ничем не рискует; вас убеждают, вы идете с ними и в результате попадаете в капкан.

Нам не терпелось взглянуть на это величайшее из чудес света, любопытство пересилило осторожность, и мы поверили тому, что никакого запрета в действительности не существует. И вот, на рассвете следующего дня по приезде в Сеннар, я, Гаспар и наши попутчики: три арабские женщины, два турка, четыре голландских и португальских негоцианта — отправились на экскурсию в павильон Магомета. Нас сопровождали два негодяя, вызвавшиеся проводить нас к нужному месту. Не успели мы подойти к зданию на тридцать шагов, как целый взвод вооруженных ружьями солдат выскочил из находившейся по соседству рощи, где, лежа на животе, они давно уже нас поджидали. Мы попали в окружение, и арестовать нас составляло столько же труда, сколько требуется охотнику для того, чтобы достать запутавшуюся в силках дичь. Увидев одиннадцать пленных, король разразился хохотом, ведь он и не рассчитывал на такую богатую добычу. Нам пообещали, что наказание себя ждать не заставит. Затем нас подвергли осмотру, причем молодость и красота трех арабских женщин ничуть не тронула сурового судью; несчастные бросились было перед ним на колени, моля о пощаде, но им отвечали, что смотреть на женщину, особенно если она переносит пытки так же стойко, как мужчина, необыкновенно приятно.

Надетое на меня мужское платье не позволяло определить мой истинный пол, и король принял меня за мужчину. Гаспар, надеявшийся спасти мне жизнь, напомнил владыке Сеннара о его договоре с африканским царем, племянником которого будто бы я являлась; португалец умолял пощадить особу королевской крови, однако его старания не увенчались успехом.

«Говори о себе, — отвечал ему варвар, — говорить о других не твоя забота».

Между тем нас накормили превосходным обедом в одной из комнат дворца и оставили там ожидать того мгновения, когда начнется спектакль, главными героями которого, к сожалению, придется быть нам. Не стану описывать вам охватившее меня отчаяние: положение мое казалось безнадежным, но я думала только о Сенвиле.

«О мой несчастный возлюбленный! — вскричала я. — Мне тебя никогда более не увидеть; лучше было принять смерть от кинжала, когда я лежала в гробу, там, в Венеции... Умереть, что ж, это прекрасно!.. Но умереть на колу!..»

Слезы обильно текли у меня из глаз, и только благодаря предупредительности дона Гаспара, в заботах обо мне забывшего о своей горькой участи, я немного успокоилась. Товарищи наши пребывали в отчаянии: мужчины буйствовали и бранились, женщины, натуры более нежные, плакали и стенали; мрачная комната дворца оглашалась стонами и проклятиями, которые сливались в одну мелодию, услаждавшую сердце кровожадного палача; чтобы удобнее было слушать наши вопли, он решил поужинать вместе со своими наложницами в соседней комнате.

Но вот наступил роковой час, на который была назначена наша казнь; я встретила его бестрепетно, только прижалась к Гаспару: хотя его ожидала такая же печальная участь, он продолжал оставаться моей опорой; заняв свое обычное место, правитель с удовлетворением осмотрел кровавую арену мучений, а затем стал наблюдать казнь. Сначала на кол были посажены два турка, потом — четыре европейца и, наконец, три арабские женщины; оставались мы с Гаспаром. Вот палач приблизился ко мне; я обняла моего доброго друга и сказала ему:

«Я спокойно иду на смерть, ведь меня избавили от ужасного зрелища ваших страданий».

Собравшись духом, я стремглав бросилась к месту казни; палач схватил меня за руки...

О сударыня! — всхлипнула Леонора, содрогнувшись от тяжелого воспоминания. — Могу смело сказать, что никогда еще мне не приходилось смотреть в лицо смерти с такого близкого расстояния.

Приготовления к нашей казни напоминали действия, совершаемые при кастрации ребенка, мягкие части тела которого освобождают от одежды; короче говоря, ничто не должно мешать заостренной палке свободно войти в часть тела, обреченную этой жестокой казни. На глазах у монарха, предававшегося сладостному созерцанию казни, меня с удивительной проворностью освободили от излишних одеяний, препятствовавших экзекуции; вообразите же себе мое смятение, когда я, лишившись одежд, услышала громкие крики удивления, даже палач в величайшем испуге отпрянул от меня. Слишком взволнованная моей горькой участью, я забыла о том, что ослепительно белый зад в сочетании с черным торсом, естественно, удивит туземцев, собравшихся у места казни. И действительно, все присутствующие были охвачены ужасом: одни принимали меня за какого-то демона, другие считали меня ведьмой, но, несмотря на различие мнений, зрители единодушно поспешили убраться подальше. Король, человек менее легковерный, приказал подвести меня к нему. Гаспар шел рядом. Королевские чиновники спросили у нас, как объяснить столь чудесное явление природы, так как ранее им не приходилось видеть ничего подобного. Отпираться было бессмысленно, и мы во всем чистосердечно признались. Король распорядился стереть с моего лица черную краску и облачить меня в женскую одежду; к несчастью, я пришлась ему по вкусу, и он торжественно объявил, что той же ночью я буду иметь честь разделить с ним ложе.

«Роковое решение, — говорила я себе, — между тем мучением, которого я избежала, и ожидаемой пыткой разница не великая... О Сенвиль, Сенвиль, лучше уж бы меня посадили на кол!..»

Король Сеннара, мечтая о ночных удовольствиях, которые он намеревался вкусить в моих объятиях, помиловал также и юного португальца, однако нас тут же разлучили: Гаспара отправили спать к рабам, а меня поместили в маленькую комнатку, прилегавшую к помещениям гарема.

К моему счастью, вечером в городе произошли крупные беспорядки, зачинщиками которых были наши товарищи по каравану. Узнав о казни мирных путешественников, они пришли в ярость и жестоко отомстили вероломному монарху. Мятеж принял такие размеры, что король, став во главе войска, решил лично навести порядок в столице; вернувшись довольно поздно и чувствуя себя усталым, он в одиночестве удалился в свои покои. Мне было сказано, что царская милость, о которой меня уведомили, переносится на следующий день.

Выслушав эту новость, я несколько успокоилась, ведь отсрочка — единственное утешение несчастных; любое время, каким бы кратким оно ни было, кажется достаточным, чтобы освободиться от цепей рабства, а узник всегда мечтает обрести свободу.

Солнце уже давно зашло за горизонт, но я, погруженная в глубокие раздумья, осталась сидеть на балконе; в моей голове роились тысячи невероятнейших планов спасения от опасности, так неожиданно обрушившейся на меня. Веря в свою счастливую звезду, я не сомневалась в том, что фортуна скоро предоставит мне возможность скрыться из дворца. Вдруг я услышала чей-то голос: меня окликали по имени.

«Кто это? — спросила я. — Разве кого-нибудь волнует судьба несчастнейшей из женщин?»

«С вами говорит ваш лучший друг, — отвечали мне, — бедный Гаспар спешит оказать вам помощь».

«Гаспар!..О Боже... что я слышу?»

«О Леонора! Спускайтесь вниз, ведь балкон расположен достаточно низко; действуйте смелее и ничего не бойтесь: я щедро оплатил услуги одного королевского гвардейца, он стоит рядом со мной и ждет нас; он готов бежать вместе с нами, так что не будем терять время даром. Караван, покинувший город сразу же после начала мятежа, отошел от Сеннара всего на две мили, если мы поторопимся, то легко его догоним, не мешкайте же».

Бальзам, пролитый на кровоточащие раны, роса, освежающая цветок, чуть было не погубленный сухим южным ветром, не могли бы оказать такое благотворное воздействие, какое произвели на мое сердце слова Гаспара. Не теряя ни секунды, я бросилась с балкона вниз и через мгновение очутилась в объятиях юного португальца. В сопровождении гвардейца мы ускоренным маршем кинулись догонять караван и через три четверти часа настигли наших товарищей, пришедших в немалое изумление от случившейся со мной метаморфозы. Добрые путешественники встретили нас с неподдельной радостью: опасность объединяет людей — они становятся братьями; благородный солдат, спасший нас от неминуемой гибели, принимал поздравление за поздравлением; я же то и дело целовала Гаспара: у меня просто не хватало слов, чтобы отблагодарить моего друга; пока мы отсутствовали, негр охранял наше имущество, так что мы ничего не потеряли; караван продолжал путь.

— Ах! Теперь я могу вздохнуть спокойно, — заметил граф, — ведь вы так напугали меня своим рассказом... меня, не знакомого с чувством страха; думаю, что это объясняется той симпатией, которую вы сумели мне внушить; ни одна хорошенькая девушка, мне кажется, не спасалась от смерти столь странным образом, зато тысячи из них погибли, обнажив ту часть тела, которую вам пришлось оголить на лобном месте.

— Право же, граф! — остановила его президентша.

— Сударыня, разрешите мне вдоволь повеселиться, ведь я никогда не слышал ничего подобного; уверяю вас, что эта часть белоснежного тела Леоноры по контрасту с ее черной мордашкой производила приятнейший эффект.

— Рассказывайте, рассказывайте дальше, дочь моя, этот проклятый граф становится просто невыносимым.

— Покинув Сеннар, — продолжала свое повествование Леонора, — мы двинулись в сторону Бакаса — маленького городка, расположенного на берегу Нила. Оказавшись там, мы заметили, что в этом месте великая река от жары пересохла. Оттуда мы двинулись к Джезиму, городу значительно более многолюдному, однако и в Джезиме мы также нашли Нил пересохшим. В этом краю нам попадались деревья, ствол которых с трудом могли обхватить десять крупных мужчин; в одном из таких чудовищных творений природы от старости образовалось дупло, так вот в этом дупле свободно бы разместилось полсотни человек. Вскоре нам пришлось сойти с верблюдов, потому что в горах, которые нам предстояло пересечь, произрастает трава, вызывающая смертельное отравление животных.

За Джезимом начинаются великолепные вечнозеленые тамариндовые леса, в которых встречается очень вкусный сорт сливы; солнечные лучи не проникают сквозь густую листву тамаринда, так что многие путешественники рисковали простудиться; я же, наделенная от природы отменным здоровьем, полная молодых сил, спокойная душой, получила от этого опасного путешествия только удовольствие. Наконец мы прибыли в Серке — маленький городок, затерявшийся в горах. Он раскинулся в живописной долине, орошаемой струями кристально чистой реки, которая отделяет Эфиопию от королевства Сеннар; повсюду мы встречали хорошо обработанные поля и плантации, на которых произрастали чудеса земледелия: хлопок, бамбук, эбеновое дерево, огромное множество разных сортов ароматических растений — все это свидетельствовало об удивительном богатстве почвы. Отовсюду, однако, доносилось рычание львов, поэтому удовольствие от путешествия оказалось изрядно испорченным. Местным жителям приходится разжигать огромные костры, чтобы избавить себя от этих свирепых животных, в противном случае они рискуют очутиться в компании хищников, как известно не отличающихся кротостью нрава. Через несколько дней нам пришлось с великой опасностью для жизни переходить вброд многочисленные бурные реки, за которыми простиралась огромная равнина, где росли гранатовые деревья. Плоды граната путешественники поглощали с жадностью.

Идти по этим землям приятно, так как эфиопские князьки приказывают своим подданным нести поклажу путешественников — обычай этот распространен по всей территории страны.

До столицы Эфиопии мы так и не добрались, однако увиденного мною в этой редко посещаемой европейцами стране вполне достаточно для того, чтобы вкратце описать вам местность, где на каждом шагу философа и натуралиста поджидают интереснейшие открытия. Ни одна европейская страна не может похвастаться такими успехами в области сельского хозяйства: кардамон и имбирь, оживляя плодоносные равнины, насыщают воздух благоухающими ароматами; берега широких каналов окаймляются там лилиями, нарциссами, фиалками и тюльпанами; нет ничего удивительного в том, что некоторые люди, наделенные излишне богатым воображением, после посещения Эфиопии решили, будто бы в этой стране находилось то приятнейшее из мест, откуда наш общий праотец был изгнан из-за известного недоразумения с яблоком; впрочем, никаких яблок в Эфиопии мы не обнаружили. Леса показались нам еще более приятными, чем равнины: повсюду там произрастают апельсиновые и лимонные деревья, гранаты, множество других деревьев, цветущих круглый год. Посчастливилось нам, в частности, наслаждаться розами, запах которых по нежности и свежести далеко превосходит те, что растут у нас.

Эфиопов часто путают с их соседями, жителями Нубии, хотя по внешнему виду они разительно отличаются друг от друга. Кожа у эфиопов — коричневая с оливковым оттенком, рост — высокий, осанка — величественная, черты лица производят самое приятное впечатление; прекрасные глаза, тонко очерченный нос, узкие губы, белоснежные зубы. Негры, попадавшиеся нам по дороге ранее, выглядят совершенно иначе, и, кроме того, кожа у них чрезвычайно черная.

Эфиопы исповедуют коптскую религию — нечто среднее между православием и католичеством. Все они крайне набожны, почитают святых, слепо верят в чудеса, особенно в пресуществление святых даров. Однако и среди аборигенов встречаются вольнодумцы, отвергающие догму, которую вера, самый обманчивый вожатый, стремится навязать возмущенному разуму.

«Но как с этим согласиться? — рассуждал один местный философ, обрадовавшийся случаю побеседовать с Гаспаром на латинском языке. — Найдете ли вы догмат более нелепый, чем учение о пресуществлении? Почему бы не обратиться к истинным словам Иисуса Христа, вместо того чтобы забивать себе голову абсурдными тайнами, способными отнять у человека последний разум? Неужели мы поверим в то, что добрый Господь до такой степени злоупотребил нашим простодушием? Разве не ужасно думать о том, будто бы Бог приказал вкусить от его плоти? Верить в то, что человек, будь он даже святой, может вызывать Бога своими молитвами, заставлять его по своему произволу превращаться в материю, подверженную порче и уничтожению, — не является ли это верхом присущей нашему роду смехотворной надменности? В облатке Бог присутствует или материально или духовно; если он присутствует материально, то почему тогда не увеличивается количество материи? Почему после пресуществления облатка не изменяется в объеме? Если же Бог вселяется в облатку духовно, то почему частицы материи тогда не обожествляются? Итак, при материальном пресуществлении облатка должна увеличиваться, а при духовном — одушевляться; всецелое изменение материи абсолютно невозможно, изменение нельзя мыслить в качестве идеального фактора, ведь при нем видимые части первого тела прекращают существовать, а на месте разложившихся частей с моментальной быстротой утверждаются элементы второго тела; в ходе этого процесса атомы первого тела сталкиваются с атомами второго, и мы становимся наблюдателями этого процесса, в противном случае мы имеем дело с иллюзией, недостойной внимания людей рассудительных. Что касается пресуществления, то мы должны рассматривать его исключительно как соединение атомов. Сейчас вы увидите, почему такое соединение невозможно. Прибегать здесь к теории непосредственного божественного вмешательства бессмысленно, поскольку такой довод не выдерживает даже самой поверхностной критики: если при творении элемента были приданы определенные качества, то и впоследствии Бог вынужден оперировать именно с этими качествами; Бог не может произвольно изменить природу элементов мира, лишить их присущих им качеств. Объяснять непонятное ссылками на чудо — удел глупцов; мы скорбим об их невежестве, но отнюдь не обязаны прислушиваться к бредням слабоумных. Если понимать чудо как проявление божественного всемогущества, то Господь, действуя таким образом, отменяет ранее установленные им законы. Но зачем Верховному Существу так поступать? Допустим, он отменяет прежние законы для того, чтобы вселить веру в сердца людей, значит ли, что все ранее сотворенное оказалось для этого недостаточным? Выходит, Бог сам сознается в том, что сотворил мир с недостатками и настало время исправить их... Вот вам и первая нелепость; но откуда вы взяли, что Бог рассуждает подобным образом? Где вы находите изменения законов мироздания, именуемые чудом? Почему вы недооцениваете Бога, заставляя его действовать по вашему же усмотрению?

Разве вы успели изучить все законы мироздания? Но тогда к чему цепляться за пустые системы человеческого произвола? Допустим, вы столкнулись с чем-то удивительным, но говорить о чуде вы все равно не имеете права: возможно, это один из законов, до сих пор остававшийся неизвестным. Неужели такой закон вы назовете чудом? До тех пор пока мне не докажут, что поразившее меня явление не зависит от законов природы, я отказываюсь считать его чудом, но такого доказательства я, разумеется, никогда не услышу. Чудом считается событие, противоречащее законам природы; ну, и где вы видели подобные события и возможны ли они? Нам ли это решать, нам, сумевшим до сих пор разгадать едва ли четвертую часть таинственных загадок природы?.. Но предполагать, что превращение, о котором идет речь, действительно происходит, что его можно увидеть и что происходит оно от магических слов священника?.. Не зная, является ли и может ли являться такое изменение одним из законов природы, я мог бы все же, даже наблюдая его, не признавать его чудом; увидев его, я мог бы делать заключение о его причине; но что можно сказать, если я вообще не вижу никакого превращения, если чудо происходит только на словах, которыми вы утомляете мой слух, не давая себе труда подкрепить свою речь вескими доказательствами? Да и какие доказательства сможете вы привести, если по совершении таинства я наблюдаю процессы, заставляющие меня усомниться в реальности этого священнодействия? Допустим, я вижу, что тесто облатки, приравненное вами к телу Бога, усыхает, покрывается плесенью, пожирается червями, поджаривается на огне, рассыпается в прах, переваривается желудком, превращается в млечный сок и экскременты без малейшего риска подвергнуться осквернению, — короче говоря, могу ли я, будучи в здравом рассудке, признать то, что частица тела Бога, являющаяся Богом сама по себе, становится объектом столь унизительных действий? Не в тысячу ли раз лучше отвергнуть ваши догматы, чем признавать их под гнетом принуждения, когда возмущается разум, кровоточит сердце и в конце концов наносится оскорбление самому Господу? Вы возразите: тайна должна приводить разум в замешательство, человек обязан почтительно склониться перед тем, что недоступно его слабому рассудку. Пустые увертки! Господь наделил меня разумом, чтобы с его помощью я не заблудился в жизни, чтобы я имел о создателе Вселенной истинное представление; так могу ли я думать, что Господь вынудил меня поверить каким-то бредням, очевидно противоречащим моему разуму? Разве Бог не одарил бы меня каким-нибудь другим разумом, пожелай он от меня слепой веры? Согласитесь, но тогда Бог поступил бы гораздо проще; так зачем заставлять меня верить в то, что явно противоречит разуму, который я получил от Бога? Неужели вы думаете, будто из двух средств Господь не выберет наилучшее? Судя по всему, вы стараетесь вселить в мое сердце ненависть к Предвечному, хотя я стремлюсь ему поклоняться. Между прочим, как вы думаете, кто впервые начал говорить об этой непостижимой тайне? Помогу вам избавиться от старого заблуждения: за несколько столетий до Иисуса Христа Конфуций учил этому, ведь китайцы, как и мексиканцы, которые от них произошли, подобно вам верят, что с помощью таинственных заклинаний можно вселить Святой дух в освященные хлеб и вино; эти отвратительные басни преподносились ученикам в древнеегипетских школах, где признавались любые виды метаморфоз и метемпсихоза; именно в Египте, правда в разное время, Конфуций, Пифагор и Иисус Христос узнали об этом таинстве, ставшем одним из элементов их философских систем. Если же говорить о догмате пресуществления в христианстве, то связанный со святым причастием, он объясняется гораздо проще, чем аналогичные положения в системах Конфуция и Пифагора. Соображение это, продолжал эфиопский мыслитель, почему-то ускользнуло от ваших деистов, здесь же впервые обратил на него внимание как раз я. Так что слушайте, и перестаньте верить бредням.

Проповеди Иисуса никогда не следует воспринимать буквально, в них все символично; и когда незадолго до смерти Иисус сказал апостолам: “Вкусите, это — мое тело; пейте, это — моя кровь”, он хотел сказать: “Вечеря, на которой вы присутствуете, подготовлена на деньги, вырученные Иудой за то, что он предал меня. Сейчас вы едите мое тело и пьете мою кровь”. Присмотритесь внимательней к остальным проповедям этого пророка, постарайтесь разгадать их смысл, и вы везде столкнетесь с теми же оборотами речи, символическими намеками, благодаря которым эти проповеди и вызывают у нас восхищение. Воспринимая слова Иисуса буквально, мы не только напрасно теряем время, но и подвергаемся опасности впасть в грубое идолопоклонство — дело нечестивое и позорное. Итак, нам надо отказаться от опасных заблуждений и окончательно отвергнуть догмат о пресуществлении. Нет, мы не станем атеистами, если вместе с жителем Капернаума совершенно искренне воскликнем: “Quomodo potest bic nobis dare carnem suam?”.[6]

Так философствовал негритянский мыслитель. Гаспар, придя в изумление, с радостью заметил:

«Не думал я, что просвещение успело проникнуть в отдаленные уголки Африки. Бесполезно проповедовать ложные учения, насильно распространяя их по всему свету, ибо нелепость всегда встретит достойных противников, ей всегда выставят заслоны там, где человек обретает свободу быть услышанным».

Я полностью согласилась с доном Гаспаром и негритянским философом, поскольку их рассуждения были мне бесконечно близки.

В Эфиопии признают Священное писание, и у народов этой страны приняты те же самые таинства, что и в католических странах; причащают в местных церквах, однако же, хлебом и вином в соответствии с обычаями греков. Отпущение грехов происходит просто и поучительно; возможно, нам стоит здесь кое-чему поучиться у эфиопов: признавая себя грешными, жители становятся на колени перед священником и просят отпустить им грехи. Они не расписывают подробности, унизительные для грешника, весьма опасные для того, кто слушает исповедь, и совершенно неинтересные Господу, требующему от верующих только покаяния.

Церкви в Эфиопии красивые и опрятные; внутри царит строгая пристойность; на стенах, правда, висят иконы, но никакая скульптура в храме не допускается, эфиопы с полным на то основанием считают, что скульптура — признак дичайшего идолопоклонства. Пение хора сопровождается гармоничным звучанием инструментов; хотя при этом не пользуются нотами, музыка получается гармоничной и приятной. В Эфиопии, как у турок и евреев, практикуется обрезание; никакого особенного значения этому, впрочем, не придается, просто местные жители хотят подражать почитаемому ими Христу.

Во время нашего путешествия по Эфиопии дон Гаспар предложил мне осмотреть знаменитые истоки Нила, так как наш путь проходил поблизости; несколько наших товарищей к нам присоединились, и мы вместе могли наблюдать это чудо природы.

Два гигантских потока с великим грохотом скатываются вниз с вершины высокой горы, находящейся в гряде Лунных гор: один из них течет на восток, другой — на запад. С поразительной стремительностью вода распространяется по болотистой равнине, покрытой камышами и тростником; затем все исчезает, чтобы появиться на поверхности через двенадцать льё от горы; два упомянутых ручья, соединившись, образуют собой исток реки Нил, которая постепенно расширяется благодаря огромному числу впадающих в нее мелких речушек. Недалеко от начала Нила можно наблюдать весьма занимательную картину: Нил величественно течет по поверхности огромного озера, причем воды реки и озера не смешиваются друг с другом.[7] Посреди озера возвышается величественный дворец императора Эфиопии, который мы не смогли осмотреть из-за недостатка времени. В продолжение нашей экскурсии мы видели необычайное животное, размером с кошку и с головой, напоминающей человека с красивой белой бородой; животное это издает звуки, похожие на человеческий плач; обитает оно, как правило, на деревьях и с трудом приручается. Это животное, так же как человек, любит свободу и погибает, если его посадить на цепь.

Эфиопские города мало чем различаются между собой; домики там строятся низкие, верхние этажи украшаются балконами, вместо заборов эфиопы рассаживают живые изгороди, покрытые плодами и цветами, на правильном расстоянии друг от друга произрастают различные деревья. Мне очень хотелось осмотреть и другие области Эфиопии, но для этого нужно было присоединиться к той части нашего каравана, которая намеревалась достигнуть пределов Мономотапы кратчайшим путем, через королевство Моноэмуги и страшные пустыни кафров. Дон Гаспар не рискнул двинуться по столь опасному пути: распрощавшись с большей частью наших попутчиков, мы вместе с голландскими и португальскими купцами решили добраться до берегов реки Зебе, сесть там на лодки и спуститься до Монбаки, расположенной на побережье Зангебара, где находилась португальская фактория. Позвольте же мне сразу перейти к рассказу о Монбаке, поскольку до нее мы доехали без малейших приключений и не видели по пути ничего необыкновенного. Дон Гаспар представил меня своим соотечественникам в качестве юной француженки, которую по воле судьбы ему довелось спасти от величайших опасностей; как только он закончит свои дела в Мономотапе, я, в соответствии с его обещанием, буду доставлена обратно в Европу. Великодушный дон Гаспар! Он всегда называл себя лишь моим другом, при встречах с европейцами он не присваивал себе никакого иного титула! Я была тронута до слез благородством и добрыми делами этого человека. Если бы и другие португальцы оказались такими же достойными людьми, тогда мне бы не пришлось рассказывать вам о несчастьях, свалившихся на мою голову впоследствии.

В первой португальской фактории мы пробыли непродолжительное время; дон Гаспар, спешивший завершить свои коммерческие дела и, главное, желавший побыстрее выполнить данное им обещание доставить меня в Европу, решил не останавливаться в Монбаке. Мы могли бы легко достигнуть Мономотапы, если бы двигались по цепи португальских факторий, которых так много в тех краях, но дон Гаспар предпочел кратчайший путь: на голландском паруснике, отправлявшемся в Капстад, мы добрались до устья реки Гуама, там отыскали португальское суденышко и спустя немного времени доплыли до форта Сена, первой фактории из числа тех, что расположены на границе с Мономотапой. Выполнив кое-какие поручения александрийского консула, мой друг поспешил отправиться к пункту назначения — форту Тете, откуда мы намеревались отправиться в Европу.

Возглавлял факторию управляющий — мужчина в возрасте сорока пяти лет; в его подчинении были четыре приказчика и воинская команда из шестидесяти португальцев и мулатов, находившихся под началом трех офицеров. Управляющего звали дон Лопес де Рибейра; любовницей его была симпатичная испанка двадцати трех или двадцати четырех лет, по имени Климентина, женщина сообразительная, говорившая на двух или трех языках, образованная и начитанная, хорошо игравшая на различных музыкальных инструментах, очень живая и веселая, с приятным характером, но без всяких нравственных и религиозных убеждений, хотя еще и не окончательно испортившаяся.

Позвольте же мне несколько подробней описать мою новую подругу, ведь мне пришлось с ней общаться довольно-таки продолжительное время. Климентина была родом из Мадрида; несмотря на то что она родилась от куртизанки, заниматься этим ремеслом ей не пришлось. Мать ее добилась в Мадриде некоторой известности благодаря влиятельным любовникам, личному обаянию и мошенническим проделкам; не удивительно, что нравственный облик дочери оказался весьма сомнительный; сама Климентина за всю свою жизнь сожительствовала лишь с двумя мужчинами: герцогом Медина-Чели, который купил двенадцатилетнюю девочку у матери и тайно содержал ее у себя во дворце до семнадцати лет, и доном Лопесом де Рибейрой, отвезшим Климентину в Африку по настоянию герцога, на службе у которого состоял португалец. Хотя прелестная Климентина, повторяю вам, знала лишь этих двух мужчин, она отличалась нравственной развращенностью, делавший ее общество весьма опасным для девушки моего возраста; вместе с тем, Климентина была крайне предупредительна, остроумна, обаятельна, обольстительна и противоречива; слушая ее рассуждения, собеседник сразу становился на ее сторону. Слово добродетель эта оригинальная женщина считала пустым звуком; разговоры о любви она называла бреднями. Любовь, утверждала она, существует только в стародавних романах, женщина должна заставить себя любить, но не влюбляться сама. Дружбу Климентина ценила несколько более, но полагала, что она завязывается только между лицами одного пола. Климентина допускала, что при большом сходстве вкусов и характеров иногда можно доверить подруге, если она не соперница, тайны своего сердца. Прочие нравственные обязанности и качества в глазах Климентины не стоили ровным счетом ничего: доброта, по ее словам, была всего лишь одним из способов обмана; сентиментальность — слабостью, от которой следует избавляться; скромность — заблуждением, которое лишает женщину очарования; откровенность — глупостью, из-за которой мы неизменно становимся жертвами обмана; смирение — слабоумием; умеренность — лишениями, которые отравляют нам самые лучшие годы жизни; религиозность — обезьянничаньем, которое достойно осмеяния. После того как я представила вам моральный портрет моей дорогой подруги, остановлюсь на ее внешнем виде, поскольку Климентина была писаной красавицей, высокого роста, с формами, которым позавидовала бы сама Венера; кожа ее блистала удивительной белизной, зато волосы были цвета воронова крыла; черные шаловливые глаза ее смотрели на вас так томно, что мужчины, равно как и женщины, не могли не проникнуться к ней любовью; выразительные взгляды выдавали намерения Климентины помимо ее желания, даже когда она говорила ничего не значащие слова, собеседник непроизвольно испытывал к ней симпатию. При необходимости Климентина несколько умеряла живость своего взгляда, чуть-чуть опуская веки, но от этого она становилась еще более привлекательной, а ее слова — еще более убедительными; если же ее глаза загорались огнем радости или сладострастия, тогда никто не мог выдержать жгучего взгляда этой женщины. Полноты ради упомяну правильный, тонко очерченный нос, красивые алые губы, небольшой рот и ослепительно белые зубы. Тонкая талия и некоторая худощавость не помешали Климентине иметь великолепно развитые формы: она могла похвастаться полной, округлой грудью, прекрасными ягодицами, бедрами и руками, видом свежим и здоровым, который привлекал к ней внимание мужчин... Но, несмотря на все это очарование — простите меня за невольную гордость, — где бы мы с Климентиной ни появлялись вместе, мужчины всегда останавливали свой выбор на мне; по правде говоря, я была на семь лет моложе, лицо мое светилось какой-то невинной наивностью, от которой я не избавилась даже после опаснейших приключений. Все это можно считать глупостями, но движения души оказывают решающее влияние на внешность; по привычке лицо наше меняется в зависимости от душевных порывов, поэтому трудно избавиться от выражения, диктуемого нам страстью; при равной красоте стыдливость придает женщине изысканное величие, отсутствующее у бесстыдниц, которые презирают наивную привлекательность, — короче говоря, добродетель смягчает блеск телесной красоты.

В качестве дуэньи к Климентине была приставлена пожилая женщина, другая, помоложе, служила в ее доме горничной; кроме того, в случае необходимости дон Лопес присылал к ней своих подчиненных.

Дон Гаспар представил меня в новом обществе точно так же, как он то делал всегда; в фактории юноша, однако же, занимал не самую важную должность, поэтому встретили нас весьма прохладно; относительно наших отношений возникли понятные сомнения, так что скоро местные шутники принялись упражняться на наш счет в своем остроумии. Но уже через полтора месяца я сумела переменить мнение общества себе на пользу, так что никто более не сомневался в чистоте нашего с Гаспаром союза. Насмешники стали относиться к нам с почтением, на предрассудки в фактории не обращали особенного внимания, а благодаря нашему безукоризненному поведению начальники прониклись к нам уважением.

Ежедневно мой друг жаловался на то, что дела не позволяют ему выполнить обещание отвезти меня в Европу немедленно, но где-то через год, уверял он, начальство разрешит ему вернуться в Португалию.

Между тем Климентина прониклась ко мне дружеским чувством, я, со своей стороны, также не осталась в долгу. Доверившись мне, испанка рассказала, что не испытывает к Рибейре никакой симпатии; она якобы только и думает о том, как бы поскорее возвратиться в Европу, но, к несчастью, надежды вернуться на родину у нее весьма слабые.

«Хотелось бы верить, — добавила Климентина, — что дон Лопес постепенно ко мне охладеет; я прекрасно его знаю, поскольку никогда его не любила: чтобы проникнуть мужчине в сердце, надо сохранять хладнокровие, для нас гораздо важнее его знать, а не любить. О, как бы я желала убедиться в холодности дона Лопеса! То, что повергло бы другую в уныние, наполнило бы мое сердце неописуемой радостью; как только я ему разонравлюсь, он перестанет чинить препятствия моему отъезду; однако я боюсь быть отвергнутой сразу, вот почему я предпочитаю постепенно гасить его любовное пламя; признаюсь, задача моя трудная, ведь я должна показывать, что продолжаю любить дона Лопеса, стараясь поступать так, чтобы он меня возненавидел».

Жизнь в фактории протекала достаточно спокойно до тех пор, пока с Гаспаром не случилось страшного несчастья, и впервые после моей разлуки с Сенвилем в Венеции я почувствовала себя тогда на краю гибели. Португалец опасно заболел: страдая от жестокой лихорадки, на четвертый день болезни он испустил дух у меня на руках. Гаспар не думал о себе, его волновала только моя участь: он прекрасно себе представлял, какие беды меня поджидают после его кончины, смерть вселяла в него отчаяние потому, что отнимала у него возможность быть мне полезным.

Какой поворот судьбы!.. Оказаться в глубине Африки, на расстоянии в две тысячи льё от родины, среди едва мне знакомых людей, без средств к существованию, не зная, что делать дальше, имея только одну подругу, на сопереживание которой я мало рассчитывала... О Боже! Какое положение!

Впрочем, я бы горько оплакивала Гаспара, даже если бы со мной все обстояло благополучно, ведь молодой человек всегда вел себя благородно, чувства его отличались чистотой, поведение — вежливой предупредительностью; одним словом, он заслужил мою признательность, и я оплакивал его смерть от всего сердца. Умирая, Гаспар умолял дона Лопеса не мешать мне вернуться на родину; несчастный юноша уже не мог себя сдерживать, с последним вздохом он признался, что любил меня больше всего на свете.

— Сенвиль, — вмешался здесь в разговор граф де Боле, — после подобных отношений, вам, как мне кажется, совсем не было нужды присутствовать при осмотре пленниц во дворце Бен-Маакоро, чтобы убедиться в чистоте любви Леоноры.

— Господин граф, — отвечал Сенвиль таким же шутливым тоном, — душа Леоноры для меня полностью открыта, поэтому мне не требуются доказательства ее благоразумности: любовник чувствительный и деликатный не покусится на священные права дружбы.

— И в самом деле, граф, — сказала госпожа де Сенневаль, — избавьте нас от ваших комментариев, соблюдайте, по крайней мере, пристойность!

— Разумеется, сударыни, непристойно подозревать других, как будто бы, к несчастью для вас, ежеминутно для этого не находится повода.

— Постараюсь ответить вместо Леоноры, — сказала госпожа де Бламон, — готова поспорить, что она не запятнала себя в отношениях с доном Гаспаром даже нечистыми помышлениями.

— О! Что касается помышлений, — сказал граф, — то здесь женщины никогда не признают себя виновными; поэтому не будем говорить о помыслах, умоляю вас: в мире не осталось бы ни одной целомудренной женщины, если бы все ваши мысли стали бы вдруг известными.

— Но я именно такая женщина, — поддержала беседу супруга Сенвиля, — уверяю вас, сердце руководило моими помыслами с младенческих лет, и во время разлуки с Сенвилем я думала только о том, как бы поскорее воссоединиться с ним.

— Продолжайте, продолжайте ваш рассказ, прекрасная Леонора, — сказал граф, — ведь вы созданы для необыкновенных поступков; моя дорогая президентша, эти качества, по-видимому, передаются по наследству, не правда ли?

Госпожа де Бламон потупила свои выразительные глаза и густо покраснела, а наша очаровательная искательница приключений воспользовалась наступившим молчанием, чтобы вернуться к своей истории. Вот что она нам рассказала дальше.

— В то время, когда дон Гаспар отошел в лучший мир, в форте Тете думали только о том, как бы наладить сухопутное сообщение с португальскими факториями в Бенгеле, расположенными в глубине материка, для чего требовалось возвести укрепления в королевстве Бутуа. План этот, предложенный лиссабонскому кабинету графом де Суза, чрезвычайно заинтересовал португальское правительство, стремившееся к объединению своих африканских владений. Дон Лопес умудрился собрать все необходимые сведения о характере Бен-Маакоро, чьи владения находились в центральной части Африки. Твердо веря в успех, португалец, наконец, решил приступить к делу. Через неделю после смерти дона Гаспара меня и Климентину неожиданно вызвали к правителю фактории, что прервало мои размышления о возвращении в Европу. Оставшись в своем кабинете только с нами, дон Лопес тщательно притворил все двери, а затем потребовал, чтобы мы его внимательно выслушали. Речь португальца сводилась примерно к следующему.

«Климентина, — сказал он, обращаясь к своей любовнице, — я прекрасно вижу, к чему вы стремитесь; любить меня вы явно перестали и мечтаете лишь о том, как бы поскорее вернуться в Португалию. Не советую вам меня обманывать, — с живостью продолжал дон Лопес, — да, вы, женщина соблазнительная, хитрая, возможно, бы преуспели в своих начинаниях, не заподозри я обман первым. Ну а вы, мадемуазель, — сказал дон Лопес, посмотрев на меня, — вы также стремитесь вернуться в Европу, и это вполне естественно, ведь с нами вас ничто более не связывает; вам хочется снова увидеть свою родину, и вы быстро сговорились с Климентиной. Но какими бы обоснованными ни казались вам эти планы, исполнение их зависит только от меня: я волен разрешить вам уехать или оставить здесь навсегда, если мне в голову придет такая блажь или вынудят меня к тому интересы португальской короны; любовь, уверяю вас, нисколько здесь не замешана. Климентина, я не претендую более на ваши прелести, ну а что касается вас, мадемуазель, то нежных чувств к вам я вообще никогда не испытывал. Теперь вам обеим нужно будет узнать об одном смелом плане, и как только мои начинания увенчаются успехом, с кругленькой суммой в кармане вы усядетесь на корабль и через три месяца окажетесь в Лиссабоне».

«О Небо! Сударь, что я должна сделать? — вскричала я с воодушевлением. — Говорите, говорите, обещаю вам, что сделаю все от меня зависящее, лишь бы оказаться на этом корабле!»

«Присоединяюсь к ее словам, — добавила от себя Климентина, — ты оказался хитрее меня, дон Лопес: да, я думаю только о возвращении на родину; приказывай, я подчинюсь тебе так же, как Леонора».

«Слушайте же внимательно, — продолжал португалец. — Все наши помыслы устремляются к тому, чтобы объединиться с колонией Бенгела, но для этого нам необходимо построить целую цепь укрепленных пунктов, и притом на землях, лежащих между Мономотапой и заливом Святой Марии; успех предприятия зависит от того, удастся ли нам договориться с живущими там неграми; к сожалению, это самые жестокие и дикие племена Африки; племена эти, впрочем, немногочисленны, зато они отличаются воинственностью, так что наших сил для их покорения пока явно не хватает: остается прибегнуть к хитростям дипломатии. Владыку тамошних негров зовут Бен-Маакоро, его любовь к женщинам безгранична, но с особенным пристрастием он относится к белым женщинам, и с помощью белокожей любовницы от Бен-Маакоро можно всего добиться. Короче говоря, я посылаю вас к этому монарху. Вы словно созданы для того, чтобы покорить его сердце... Я сумел довести до него кое-какие ложные сведения, и Бен-Маакоро уже готовит нападение на мой форт, где ему легко удастся вас захватить в плен... Форт, впрочем, скоро снова перейдет под мое командование. Ну, а вас как военную добычу отправят прямо в королевский дворец... Сердце монарха воспламенится страстью; вы, надеюсь, ломаться не станете и при помощи женских чар склоните Бен-Маакоро к союзу, которого давно желает добиться португальская корона. Помните о том, что вы должны полностью избавиться от ревности друг к другу, иначе успех ваш станет сомнительным, действия запутаются, и весь план может провалиться. Та из вас, которой Бен-Маакоро почему-либо откажет в милости, обязана с прежним воодушевлением помогать подруге; королевская избранница, думаю, сумеет быстро обменять розовый букет любви на лавровый венок победы, так что наши цели будут достигнуты в кратчайшее время. Работайте вместе, неустанно поддерживайте друг друга, ведь этого требуют ваши собственные интересы, поскольку от этого зависит успех моего предприятия. Как только вы войдете в доверие к Бен-Маакоро и получите разрешение построить несколько укреплений на территории королевства Бутуа, сразу же убедите монарха сообщить это мне; к тому времени мне удастся получить подкрепление из соседних португальских фортов; увеличив, таким образом, число состоящих под моей командой солдат, я прорвусь к дворцу Бен-Маакоро и, надеюсь, найду способ вызволить вас. Вам следует подготовиться: узнав о моем приближении, собравшись духом, вы убежите из дворца, тем более что я, не подавая вида, буду прикрывать ваше бегство. Доехав до Бенгелы, вы получите обещанное вознаграждение и сядете на корабль. Если из дворца сбежать вам никак не удастся, я потребую вашей выдачи в качестве первого пункта предстоящего договора. Бен-Маакоро может не согласиться; что ж, тогда придется подождать пару месяцев... Тем временем я построю несколько фортов, расставлю там португальские гарнизоны, соединюсь с факториями Бенгелы, так что мы незаметно для Бен-Маакоро станем хозяевами его королевства и тогда потребуем от него силой вернуть то, что нам не удалось выторговать путем переговоров. Итак, вы меня выслушали, пришла очередь говорить вам, но, прежде чем ответить, знайте, попасть в Европу иным путем вам не придется — у вас нет выбора».

«Но хорошо ли вы все продумали, сударь, — сказала я португальцу, как только он закончил свою речь, — ведь от вашего предложения веет какой-то свирепой жестокостью? По какому праву вы распоряжаетесь судьбой двух женщин, которые, по сути дела, в ваших услугах и не нуждаются? Вы разговариваете со свободными гражданками...»

«Свободными? — надменно отвечал дон Лопес. — Вы ошибаетесь, едва лишь вы узнали о моем плане, свободе вашей пришел конец, отныне вы находитесь в рабстве. Попытайтесь-ка для начала выйти из кабинета».

Климентина опрометью бросилась к дверям, но была вынуждена в ужасе попятиться назад, потому что за дверью заблестели штыки караула.

«Чудовище!.. — закричала она в отчаянии. — Вот чем отплатил ты за мою любовь! В награду за радости прошлого ты посылаешь меня к людоедам!.. А эта несчастная, чем она провинилась, почему и она запуталась в паутине твоей адской политики? Она что, родом из Португалии? Твоя рабыня? Ты забыл о последней просьбе Гаспара?»

«Климентина, — с явным равнодушием отвечал дон Лопес, — все твои возражения относятся к частной жизни, так что они теряют смысл, когда речь заходит о государственном интересе. Любовь, признательность, права человека — все эти понятия тускнеют, когда родина зовет нас на службу и начальство отдает соответствующий приказ; государства живут и укрепляются за счет ущемления прав слабейшего, которые сводятся к нулю, когда речь идет о праве сильного».

«Но ведь это страшная несправедливость».

«Согласен, но если бы вы хоть немного разбирались в политике, вам было бы известно, что насилие и несправедливость являются столпами любого монархического государства, ведь монарх получает свои права путем тысячи несправедливостей, чинимых им обществу. Впрочем, вы вольны выбирать, я не заставляю вас ехать к людоедам: если вы откажетесь, можете провести остаток жизни и здесь, но закованными в цепи».

«О дон Лопес, — вскричала я тогда, — как же вы осмелились, помимо прочего, пренебречь заповедями христианства? Перед алтарем Господа, которому вы поклоняетесь, я поклялась в верности моему супругу, а вы заставляете меня идти на измену».

«Этот грех целиком ложится на мою совесть, — с презрительной улыбкой сказал португалец, — лишь одни плебеи верят в то, что королевская власть даруется Господом. Сами же короли соглашаются считать божественным законом только то, что служит их священнейшим интересам, тешит их алчность и самолюбие».

«Ах! — с жаром возражала ему я. — Но что скажут подданные, если короли, думая только об удовлетворении своих страстей, забудут о справедливости?»

«Монарх менее всего беспокоится о судьбе своих подданных, — отвечал португалец, — он заботится только о величии государства; если ради этого величия нужно пожертвовать каким-нибудь подданным, судьба несчастного решена».

«Вы говорите скорее о тиранах», — возразила я.

«Все монархи в той или иной степени тираны, чьи преступления определяются исключительно государственными интересами. Но откуда вы взяли, что преступления, вселяющие в вас такой ужас, противоречат законам естества? Вдумчивый исследователь природы ежедневно убеждается в том, что главнейшим законом ее является гибель слабого существа, приносимого в жертву интересам сильнейшего: чахлое растение, оказавшись под густой листвой величественного дуба, лишается солнечного света, перестает расти и засыхает; волк пожирает ягненка; богатый выжимает из бедняка последние соки; повсюду мы наблюдаем торжество грубой силы, тогда как природа почему-то не торопится защитить слабого, его страдания остаются неотомщенными и только обостряются; окружающие, не чувствуя к нему ни жалости, ни сострадания, не спешат противодействовать насилию и деспотизму».

«По-вашему, тирания никак не нарушает законов природы?»

«Она служит этим законам, является их точнейшим отражением, запечатленным и в душе дикаря, и в сердце цивилизованного человека; тирания управляет поведением животных, позволяет произрастать растениям, определяет течение рек и движение звезд; без тирании природа погрузилась бы в спячку, ведь любой естественный процесс представляет собой одно из проявлений тирании».

«Ну, а гуманность?»

«Это оправдание слабых, желающих избавиться от ярма, надетого им на шею, это аргумент, меняющийся в зависимости от обстоятельств. Перемените роли, и угнетенный тотчас же превратится в тирана; неужели эти ухищрения изменят законы природы? Мысли о гуманности родятся лишь в мозгу эгоистичного раба, проливающего слезы при виде мучений окружающих только потому, что он сам боится стать жертвой; вот почему государственные интересы не знают сострадания... Правительство не боится своих подданных, зато подданные трепещут от страха перед правительством».

«Ну что ж, — сказала я моей подруге, — наше мужество должно быть равным жестокости этого чудовища; пойдем».

«А твои обещания?» — спросила Климентина де Рибейру.

«Я сдержу данное вам слово: это зависит только от меня; находясь на королевской службе, я могу позволить себе любые преступления, а если бы я действовал как частное лицо, они тяжелым бременем легли бы на мою совесть. Я обещал вам помощь и любую поддержку, теперь я торжественно повторяю прежнюю клятву, будьте уверены: мое слово крепкое. Зло причиняет вам государственный деятель, в остальном я ваш искренний друг».

«О Климентина, — твердо заявила я, — мое решение принято; я доверяю Лопесу, он нас не покинет».

«Прекрасно! — сказала Климентина. — Я иду вместе с тобой».

Затем она обратилась к правителю фактории:

«Могу ли я, по крайней мере, захватить с собой прислугу?»

«Разумеется, — отвечал дон Лопес, — ваших женщин похитят вместе с вами. Бен-Маакоро знает о том, что в форте остался слабый гарнизон, что здесь находятся белые женщины; он пошлет свои войска, я разыграю сцену отступления, дикари заберут вас в плен... Успех предприятия зависит только от вас самих; обдумайте это хорошенько, ведь иначе вам не выбраться на свободу. Как смогу я проникнуть во владения Бен-Маакоро, если вы мне не поможете?»

«Ясно, что никак, — отвечала ему я, — дело для меня абсолютно понятное, опасностей же я не боюсь; в жизни мне приходилось видеть и не такое; надеюсь, Господь поможет мне и на этот раз; когда мы отправляемся в путь?»

Пораженный моим бесстрашием, дон Лопес не удержался от похвалы.

«Берите пример с Леоноры, — сказал он Климентине, — будьте так же мужественны, как она, помогайте ей, забудьте о ревности, храните дружбу; если одна из вас, уступив другой, будет поддерживать подругу, я ручаюсь за успех предприятия».

Я спросила дона Лопеса о том, имеет ли Бен-Маакоро хоть какое-нибудь представление о плане, который мы обсуждали.

«Не думаю, — отвечал португалец. — Впрочем, при дворе негритянского владыки уже давно нашел приют один наш соотечественник, закоренелый злодей, ускользнувший от правосудия. Полагаю, что он работает на Бен-Маакоро; если он еще жив, вам следует остерегаться предательства с его стороны. Надо сказать, что этот несчастный все-таки оказал нам кое-какие услуги: он научил Бен-Маакоро говорить по-португальски, так что вам легко будет общаться с негром на этом языке. Сообщите ему о части моего плана, не забывая расписывать преимущества договора с португальской короной».

Наша беседа подошла к концу; в сопровождении солдат мы разошлись по своим комнатам; у наших дверей был выставлен караул. На следующее утро дон Лопес начал действовать и через неделю мы стали свидетельницами нападения негров на форт. Португальцы, хотя и были предупреждены о штурме, все-таки потеряли двух человек; отступление, впрочем, они разыграли великолепно. Тем временем дикари ворвались в наши комнаты со свирепыми криками победителей; Климентина, две ее служанки и я оказались легкой добычей. Неграм не терпелось поскорее доставить нас во дворец Бен-Маакоро, поэтому по пути туда нам оказывали всяческие услуги. Дорога в Бутуа заняла четыре дня, и мы проделали ее без малейших затруднений. Очутившись в рабстве у негров, я было потеряла надежду на спасение, но веселый нрав Климентины снова вселил в меня бодрость.

«Я не боюсь разделить ложе с Бен-Маакоро, — сказала мне как-то вечером моя подруга, — но мне не улыбается перспектива быть поданной к его столу в качестве блюда».

«А я думаю совершенно иначе! Быть съеденной кажется мне в тысячу раз предпочтительнее, чем удовлетворять гнусную похоть грязного развратника».

«По-моему, ты зашла в добродетели слишком далеко».

«Просто я нежно люблю Сенвиля».

«Когда мы будем в более спокойном месте, ты подробней расскажешь мне об этой нежности; сейчас я тебя не понимаю».

«Неужели ты не понимаешь, что лучше умереть, чем предать любимого?»

«Но стать жертвой насильника отнюдь не значит предать кого-либо».

«Измена может объясняться разными обстоятельствами, но я все равно предпочитаю ей смерть».

«Мне повезло больше, ведь я никого никогда не любила; если бы я разделяла твои убеждения и, так же как ты, доводила все нравственные принципы до крайности, то я бы умоляла Бен-Маакоро поджарить меня на вертеле, только не тащить в свою постель! Но Бог миловал, я не терзаюсь любовью; Бен-Маакоро волен распоряжаться моим телом, если я ему приглянусь, хотя повадки дикарей и вызывают во мне отвращение, ведь он не только охотно приносит женщин в жертву своим идолам, что само по себе не переполняет мою душу надеждой, но и, как утверждают некоторые, не брезгует в любовных утехах и услугами мужчин... Какая мерзость!..»

«Ах, только это тебя и останавливает? Ты дрожишь от ужаса перед палачом лишь по этим двум причинам?»

«По правде говоря, я не вижу других опасностей».

«Странная философия: ты боишься преступления лишь из отвращения к преступнику, зато страх быть запачканной грязью греха для тебя, по-видимому, не существует».

«Опять эта твоя мораль, абсолютно чуждая мне! К чему мне твои проповеди? Ты хочешь, чтобы я исправилась или чтобы грешила с еще большим наслаждением?»

«Грешить с наслаждением?»

«Именно так; если ты имеешь представление о глубине разврата, разве ты не знаешь, что от греха наслаждение усиливается? В Мадриде я часто ходила на исповедь. Женщины в Испании отличаются показной набожностью; на исповеди мне рассказывали о разных ступенях грехопадения, об опасностях, что подстерегают грешников. О Леонора, если бы ты знала, с каким удовольствием я слушала обо всем этом!»

«Мерзавка, — вскричала я тогда, — ты обязательно попадешь на обед к Бен-Маакоро!.. Пошли, пошли, не то и я стану такой же развратницей!»

Но вот мы прибыли в столицу Бутуа; с повязками на глазах, закутанные в покрывала и с ватными затычками в ушах, мы вошли в королевский дворец. Нас не предупредили о том, что все новые женщины сначала должны подвергнуться унизительной процедуре осмотра; впрочем, мои подруги дали себя раздеть с полнейшим равнодушием, тогда как я испытывала жесточайшие страдания, защищалась изо всех сил...

Этот варвар, — промолвила Леонора, улыбнувшись Сенвилю, — этот суровый инспектор лично отдавал приказания, заставлявшие меня краснеть от стыда.

По окончании осмотра нас отвели в гарем; Бен-Маакоро своими руками освободил нас от покрывал; служанок Климентины, между тем, увели в какие-то тайные комнаты, предназначенные для особых развлечений. Возможно, Бен-Маакоро пожелал вкусить в их обществе какие-то другие, неизвестные нам удовольствия, во всяком случае, с этими женщинами нам встретиться более не пришлось... Отделавшись от служанок, негритянский владыка, возбужденный уже одним видом белокожих рабынь, подошел к нам поближе; Бен-Маакоро решил не затягивать церемонию знакомства: сгорая от нетерпения, распаленный похотью, негр набросился на Климентину, а эта несчастная... О! Какое страшное зрелище, Господи! Мне показалось, что свирепый тигр подмял под себя жалкого ягненка... Иной раз встречаются люди, полностью лишенные обходительности и чувствительности, не имеющие понятия о ласках нежной любви. Наслаждаясь, они разражаются яростными криками и ради своего удовольствия готовы пожертвовать жизнью и здоровьем женщины! Сердце мое переполнилось негодованием, я начала сомневаться, достанет ли у меня сил для выполнения плана Рибейры.

Удовлетворив свою страсть, Бен-Маакоро повернулся ко мне: по всей видимости, он решил поразвлечься и со мной.

«Подойди поближе, — сказал он мне, — сейчас ты станешь такой же счастливой, как твоя подруга».

«Тиран, — отвечала ему я, — ты плохо знаешь женщин моего народа; ласки такого чудовища, как ты, не доставляют нам ни малейшего удовольствия. Если ты того желаешь, сначала заслужи мою любовь, а я сама решу, достоин ли ты разделить со мной постель».

Пришедший в крайнее удивление, Бен-Маакоро схватил меня за руку. Раньше он не успел рассмотреть меня как следует, поэтому он подвел меня к окну и какое-то время внимательно смотрел мне в лицо.

«Каким именем зовется твой народ, — спросил он, — если ты осмеливаешься так дерзко отвечать своему повелителю?»

«На моей родине мужчины находят наслаждение в чистой любви, они стараются завоевать наши сердца вежливым обращением, склоняются перед женщинами на колени и получают заслуженную награду только после долгих трудов».

«Но та, что мне подчинилась, разве она из другой страны?»

«Разумеется; впрочем, ты не нанес ей ни малейшего оскорбления: пока ты наслаждался ее телом, она тебя проклинала. Со мной советую вести себя по-другому; не спеши с грубыми удовольствиями, и со временем ты узнаешь сладостные утехи нежной любви; эта радость будет сопровождать тебя в течение всей твоей жизни, и ты с презрением будешь вспоминать о животном удовольствии грубого совокупления».

«И какие такие радости ты обещаешь дать мне взамен только что мною испытанных?»

«Сладчайшие для мужчины, ибо только возвышенная любовь может сделать его счастливым».

«Говори яснее, я ничего не понимаю!»

«Я буду тебя любить».

«Ты меня полюбишь?»

«Более того, я буду тебя уважать».

«Ну и что? Где же обещанное удовольствие?»

«Ты еще не знаком с такими чистыми удовольствиями: твоя душа испытает сладость в тысячу раз более ощутимую, чем те, какими ты наслаждался ранее».

«Ты красивая, — сказал Бен-Маакоро, продолжая внимательно меня разглядывать, — мне кажется, что я начинаю понимать твои слова: мне нравится смотреть на твое лицо, я испытываю при этом почти такое же удовольствие, как и при мыслях о почитаемом мною божестве. Может быть, ты на самом деле и есть это божество, представшее передо мной в облике белой женщины?»

«Нет, я отнюдь не божество, но всего лишь скромное творение природы; слушай же меня внимательно: если ты заслужишь мою любовь, я сделаю тебя счастливей самого твоего божества».

«Значит, ты способна подарить мне удовольствия, ранее в моей стране неизвестные?»

«Да, но для этого потребуется время; когда-нибудь ты встанешь передо мной на колени — и мнимое право силы склонится перед торжеством женской слабости; приказывать буду только я... ты будешь подчиняться, предупреждать любые мои желания, удовлетворять их... ты станешь моим рабом, я буду держать тебя в цепях, и в награду за подчинение ты вкусишь счастье истинной любви».

«Твой голос действует магически на мою волю; слова твои растопили мое сердце; твои глаза обжигают меня, надо было надеть на тебя вуаль, ведь на солнце нельзя смотреть в упор; по сладости твои речи я бы сравнил с бальзамом, успокаивающим раны от ядовитых стрел жагов».

«Ты начинаешь чувствовать мою власть?»

«Это власть луны, что превосходит своим блеском все прочие звезды на небе; я побежден твоей красотой, подобно тому, как могучий кедр ломается под ударом молнии».

«Прекрасно, теперь я с подругой отправлюсь отдыхать; отныне ты оставишь в покое нас обеих».

«А если я тебя послушаюсь?»

«Я позволю тебе за мной ухаживать».

«И когда ты меня отблагодаришь?»

«Как только удостоверюсь в том, что ты меня любишь по-настоящему».

При этих словах Бен-Маакоро отворил двери помещения, где мы находились, и приказал слугам приготовить для меня самую лучшую комнату во дворце. Пока его приказ выполнялся, он спросил меня, не желаю ли я отобедать в его компании. Я согласилась. Отведав фруктов сам, Бен-Маакоро поделился с нами спелыми плодами. После обеда я сказала негру, что ухожу в свою комнату вместе с Климентиной. Бен-Маакоро не имел ничего против моего ухода, но поначалу не соглашался отпустить вместе со мной мою подругу: по-видимому, он рассчитывал на более быструю победу, коль скоро я останусь одна. С огромными усилиями, угрожая тем, что никогда не полюблю такого жестокого тирана, я добилась от него обещания не разлучать меня с Климентиной. Наконец в сопровождении двух служанок, отданных в наше полное распоряжение по приказу Бен-Маакоро, мы прошли в отведенную нам комнату.

Мой дорогой Сенвиль, — обратилась Леонора к своему супругу, — мрачное настроение владыки Бутуа объяснялось моим поведением; вы заметили, что Бен-Маакоро стал вести себя как-то по-другому и подумали, что он на вас прогневался. В результате вы бежали из его страны.

«О какой мужчина, — шепнула мне Климентина, когда мы остались в комнате одни, — какие гигантские размеры!.. Никогда мне еще не приходилось видеть ничего подобного. Ни одна европейская женщина не согласится: стать женой такого субъекта. Да, да, смейся, — продолжала она, видя, что я не могу удержаться от смеха, — хотелось бы мне, чтобы ты оказалась на моем месте, тогда бы ты вряд ли так веселилась».

«Ого! Ты расстроилась из-за такой безделицы?»

«Безделицы?.. Повторяю, мне еще никогда не приходилось видеть ничего похожего; лучше сражаться с разъяренным быком у ворот Алькала в Мадриде, чем попасть в лапы этого людоеда; впрочем, подождем немного, скоро ты сама расскажешь мне о своих впечатлениях».

«Напрасные надежды: по-моему, он в меня влюбился, я добилась над ним такой власти, что теперь и тебе нечего опасаться».

«Дай-то Бог>, — сказала Климентина, после чего мы мирно заснули.

Ранним утром следующего дня Бен-Маакоро нанес нам визит; в игривом настроении он позволил себе некоторые вольности с Климентиной: ухватившись. за ее талию, негр приступил к делу, тогда как Климентина трепетала от страха. Я разразилась отчаянным плачем. Бен-Маакоро, оставив Климентину в покое, приблизился ко мне:

«Что случилось, гордая рабыня? (Так он предпочитал меня называть.) Что такое? Почему ты расстроилась?»

«Ты мне изменяешь; я думала, что ты любишь меня, но вижу, что ошиблась в твоих чувствах».

«Но я обнимал другую женщину, ведь ты отказываешь мне в любви; тебя никто не насилует, чего же ты еще хочешь?»

«Мои желания идут гораздо дальше: я хочу, чтобы ты любил только меня одну, хочу одна владеть твоим сердцем, предпочтение, оказанное сопернице, наносит мне оскорбление, а разве любимая станет терпеть оскорбления?»

«Как? Если я люблю тебя, то должен отказаться от сношений не только с тобой, но и пренебрегать остальными женщинами? Рабыня, ты слишком многого требуешь, слишком многого!»

Я стала опасаться того, как бы этот развращенный дикарь не ускользнул из моих сетей.

«От тебя требуется одно, — сказала ему я, — докажи, что ты действительно меня любишь; я тебя нисколько не неволю, но в твою любовь поверю лишь тогда, когда увижу, что и к другим женщинам ты относишься точно так же, как и ко мне».

«Хорошо, я выполню твое пожелание, я докажу, как сильно мне хочется получить от тебя то, чему ты придаешь столь высокую цену. А ты, — повернулся негр к моей подруге, — ты теперь не получишь удовольствия от общения со мной, раз это неприятно твоей подруге, которую я люблю больше самой жизни; но если она передумает, я снова приду к тебе».

С этими словами Бен-Маакоро покинул комнату.

«Вот и прекрасно, — сказала я Климентине, — теперь ты видишь, что мы стали хозяйками положения: тиран у наших ног; значит, нежность, что ты проклинала, все-таки может иной раз пригодиться? Ты признаешь ее силу, согласна ли ты с тем, что не существует ни мужчины, ни женщины, которых нельзя было бы подчинить себе своевременным отказом?»

Климентина, освободившаяся от объятий чернокожего чудовища, с присущей ей пылкостью осыпала меня словами искренней благодарности.

Переждав неделю, мы приступили к осуществлению задуманного плана; в течение этого времени я старалась подчинить себе влюбленного Бен-Маакоро; вы прекрасно понимаете, что все мои действия объяснялись желанием оказать услугу дону Лопесу, поскольку мне не улыбалась перспектива окончательной победы над новым любовником, презреннейшим представителем человеческого рода. Впрочем, иногда я делала ему некоторую поблажку, ведь я отнюдь не стремилась исправить дурной нрав негра, но скорее опасалась стать жертвой его неумеренной похоти; чрезмерно ограничивать желания Бен-Маакоро для меня было слишком опасно: разъяренный слишком строгими запретами, он мог меня изнасиловать; наконец я подыскала прекрасное средство удовлетворить наклонности негра, не изменив моей прежней манеры поведения с чернокожим влюбленным.

Как-то раз он повел меня в потайные комнаты королевского гарема. Представив мне всех своих наложниц, Бен-Маакоро спросил, не желаю ли я взглянуть на его любимцев... Намереваясь сделать хоть что-то приятное моему хозяину, я согласилась. И вот мы оказались в обители мерзкого разврата, где чернокожему владыке были оказаны постыднейшие знаки рабского подчинения, услаждавшие гордыню похотливого негодяя... Бен-Маакоро попросил разрешить ему этот вид удовольствия, если он, конечно, меня не оскорбляет этим.

С крайним отвращением я поспешила дать требуемое согласие, так как понимала, что общение с мальчиками заметно убавит пыл негритянского владыки, чувства которого ко мне останутся неизменными; получив некоторое послабление, Бен-Маакоро безусловно станет менее свирепым возлюбленным, что было совершенно необходимо для успешного и, главное, безопасного осуществления моего плана. Дикарь, чье сердце не отличалось восприимчивостью к нежным чувствам, был очень доволен разрешением, которое я ему дала: три дня и три ночи он провел в непристойных оргиях, окруженный презренными прислужниками разврата. Кстати сказать, Бен-Маакоро, влюбившись в меня, поначалу пренебрегал мальчиками.

«Природа иной раз преподносит нам труднообъяснимые загадки, — сказала я Климентине, — как могут противоестественные вкусы, преступные наклонности, пусть даже и вошедшие в привычку, мирно уживаться с чистейшими движениями души и даже составлять с ними одно целое?»

«Очень просто, — отвечала мне Климентина, — разве ты не знаешь, что самые грязные проститутки иногда вызывают у мужчин возвышенные чувства, тогда как своих возлюбленных, напротив, они заставляют совершать омерзительные поступки?»

«Но так поступают не влюбленные, а люди с извращенными наклонностями».

«Ты ошибаешься, Леонора, ибо человеческие страсти непостижимы; кроме того, они отличаются чрезвычайным разнообразием; те злоупотребления, о которых идет речь, или какие-нибудь другие отклонения, или что-либо иное, на них похожее, встречаются у отъявленного развратника, равно как и у субъекта нежного и деликатного; развратника на извращение толкает пресыщенность, тогда как человек порядочный просто получает более утонченные удовольствия. Но и в том и в другом случае побеждает чувство, управляющее всеми нашими поступками, даже самыми непостижимыми, что становятся лишь доказательством самой пылкой страсти. Порок, вызвавший у тебя столь сильное удивление, присущ в той или иной степени людям от рождения; в зависимости от различных жизненных обстоятельств отклонения такого рода укореняются в душе человека, руководствующегося в зрелые годы впечатлениями своего детства. Если подобные впечатления были сильными, он обращает их себе на пользу, находя выход своим страстям. Ну, а если эти впечатления были слабы? Тогда любовь, питаемая ими, не становится более яростной, чем они, и действует под влиянием разума, проявляясь в нежности. Но, иногда приходится наблюдать иную картину, когда ничто не может противостоять дикой страсти. Она уподобляется бурному северному ветру, ломающему, крушащему, разносящему в клочья, сметающему все на своем пути; урагану, или скорее пламени, пожирающему сухие деревья: чем больше их попадает в огонь, тем страшнее становится пожар. Вот каковы последствия любовной страсти. Своенравные дети часто ломают свои погремушки; разбивая их вдребезги, они испытывают живейшее удовольствие, но вскоре проливают горькие слезы над обломками. С любовью дело обстоит точно так: ее проявления не поддаются нашему пониманию, они могут быть непристойными или бесчеловечными, но в любом случае гармонируют с законами естества. Надменный глупец не знает этих законов, напыщенный моралист выносит им обвинительный приговор, зато философ, единственный, кто проник в тайники человеческого сердца, относится к таким законам с величайшим уважением. Невежественная толпа, незнакомая со светом философии, ежеминутно приходит в удивление, наблюдая за странностями влюбленных, когда зов сердца противоречит велениям разума; в действиях одного человека, наделенного добрым сердцем и развращенным разумом, а это случается очень часто, толпа видит соединение множества пороков с явными добродетелями; невежды начинают тогда твердить о противоречиях, якобы присущих человеческой натуре, хотя никакого противоречия в действительности не наблюдается: следствия двух противоположных причин с необходимостью отличаются друг от друга. Адриан любит Антиноя точно так же, как Абеляр — Элоизу: первый известен как владыка с порочными нравами, второй — как добропорядочный влюбленный. Однако Адриан, человек с организацией тонкой, хотя и развращенной, мог стать любовником Антиноя и Элоизы одновременно, тогда как Абеляр, человек тонкий, но далекий от разврата, будет любить лишь одну Элоизу».



Бен-Маакоро влюбился в меня окончательно: он руководствовался только моими советами и не принимал никаких государственных решений без моего одобрения. Я посчитала, что настало время приступить к решительным действиям. Получив от Климентины необходимые сведения, я начала убеждать негритянского владыку в том, что союз с португальцами значительно упрочит положение его королевства, ведущего беспрерывные войны с соседними племенами. Одна мысль о союзе с европейцами, значительно превосходящими местных жителей по уровню развития, вселила страх в душу Бен-Маакоро: он опасался, что европейцы подчинят его себе. Тогда я сказала, что португальцы далеки от намерения поработить королевство Бутуа — им и так едва удается управиться с уже имеющимися колониальными владениями в Африке. Португальцы якобы хотят лишь проложить кратчайшие пути между своими факториями, чтобы получить доступ к западному побережью. Бен-Маакоро спросил, не поручили ли европейцы мне вести с ним соответствующие переговоры. Я решила ничего от него не скрывать и призналась, что если бы войска владыки Бутуа не атаковали португальский форт, то сама вместе с подругой отправилась бы к Бен-Маакоро с аналогичными предложениями. Помолчав минуту, негр сказал, что готов согласиться с моим проектом, однако он опасается, как бы европейцы, проникнув в пределы Бутуа, не похитили меня. Я избавила его от этих страхов: португальцы даже не будут помышлять о таком похищении, ведь они испытывают нужду в посреднике, пользующемся абсолютным доверием владыки Бутуа, чье расположение — одно из основных условий заключения предполагаемого договора. Бен-Маакоро понял меня прекрасно; я продолжала настаивать на своем, негр постепенно поддавался моим уговорам и наконец дал свое окончательное согласие, заявив, что уступает мне в последний раз и если я хочу по-прежнему быть его советчицей, то должна разделить с ним ложе. Бен-Маакоро не намеревался более пребывать в ожидании, никакая другая женщина до сих пор не получала от него столько благ, добавил он, и моя власть, пожалуй, равняется силе змия, создавшего землю.[8] Как только португальцы подпишут текст договора, владыка Бутуа одержит любовную победу над очаровательной посредницей... По всему видно было, что Бен-Маакоро не шутил; я поняла, что в случае моего отказа он готов прибегнуть к насилию. Но я уже добилась желаемого и поэтому со всем согласилась. Теперь мне предстояло одобрить договор с португальцами на королевском совете. Там, разумеется, нашлись недовольные, яростно выступившие против готовящегося соглашения, но я сумела их всех переубедить при помощи веских доказательств, так что постепенно совет принял мою сторону.

Три негритянских воина без промедления посылаются к португальцам с дружеским приглашением посетить королевство Бутуа; дон Лопес через шесть дней появляется в королевском дворце во главе двух тысяч солдат, набранных в соседних фортах, и тут же удостаивается частной аудиенции.

«Напоминаю о вашем обещании», — сказала я ему по-французски, едва лишь дон Лопес показался в дверном проеме.

«Можете на меня рассчитывать, — отвечал португалец, — в Бенгеле вас ожидает наш корабль; шесть моих вооруженных солдат, которые немного знают дорогу, проведут вас с Климентиной до порта. Тамошние чиновники уже мною предупреждены и готовы оказать вам финансовую поддержку. Нужно только бежать из дворца: я вас прикрою, однако оказать непосредственную помощь мне будет трудно: нельзя начинать мирные переговоры с враждебных действий».

«А если потребовать нашей выдачи как одного из условий договора?» — спросила я дона Лопеса.

«Постараюсь, конечно, но вряд ли Бен-Маакоро пойдет мне навстречу, ведь он в вас сильно влюбился. Повторяю, рассчитывайте только на бегство; когда вы решитесь бежать, я постараюсь задержать негров, даю вам честное слово, но это все, что я могу сделать».

Несмотря на смертельную опасность, мне пришлось согласиться с доном Лопесом: переубедить этого целеустремленного человека было невозможно. Аудиенция с Бен-Маакоро скоро завершилась, и договор был подписан без малейших затруднений. Португалец пытался было заикнуться о пленницах, захваченных неграми в форте Тете, но тут Бен-Маакоро прямо-таки затрясся от гнева; он заявил, что скорее расстанется с жизнью, чем вернет потругальцам плененных женщин. Дон Лопес, опасаясь, как бы не вызвать враждебных действий — негры могли напасть на его войско, — посчитал, что из-за нескольких женщин не стоит проливать кровь. Более о нас на переговорах не было, сказано ни слова.

Положение мое, однако же, становилось все более и более затруднительным; я уже не могла отказать Бен-Маакоро во взаимности ни под каким предлогом, ведь владыка Бутуа выполнил все мои желания; смерть казалась мне приятной забавой при мысли о том, что я разделю ложе с этим чернокожим чудовищем. Но как ускользнуть от его объятий? Готовая к любым испытаниям, лишь бы избавиться от домогательств Бен-Маакоро, я попросила Климентину следующей ночью не спать слишком крепко; португалец обещал привести шесть своих солдат и разместить их близ ограды сада, где любил прогуливаться владыка Бутуа. В этом саду, недалеко от дороги, находилась плетеная беседка; высота ее перил изнутри не превышала трех футов, а снаружи они находились на высоте около шести футов. После того как в моей голове сложился план побега, я сообщила чернокожему королю, что желаю сделать его счастливым, но я отдамся ему только в тени очаровательного сада, ведь этот сад таит в себе столько неги, так влечет меня. Бен-Маакоро одобрил мой выбор; надо сказать, что ранее спускаться в сад нам было категорически запрещено, поскольку его ограда не могла служить препятствием для бегства и мы рассматривали зелень деревьев только из окон дворца; Бен-Маакоро подумал, что мне захотелось отдохнуть в тени деревьев.

«Но это еще не все, — сказала я Бен-Маакоро, после того как он пообещал выполнить мою первую просьбу. — Климентина также пойдет со мной. О повелитель! Для наших восхитительных удовольствий требуется вторая женщина, скоро вы сами поймете, зачем она нам необходима».

В ответ Бен-Маакоро радостно вскрикнул; я поняла, что достигла желаемого: негр, на благородные чувства которого рассчитывать не приходилось, был обманут. Остаток дня Бен-Маакоро, мечтавший об обещанных мною наслаждениях, провел в прекраснейшем расположении духа; по привычке он решил начать с традиционных оргий со своими рабынями, здесь я ему не противодействовала, так как изнуренный любовными трудами Бен-Маакоро представлял для меня гораздо меньшую опасность.

Незадолго до нашего свидания в саду Бен-Маакоро попросил разрешения взять с собой нескольких своих жен, дабы они, став свидетельницами изысканных любовных ласк, научились доставлять повелителю истинное наслаждение; я сказала, что не могу ему этого позволить: с помощью Климентины я прекрасно сумею погрузить моего возлюбленного в сладострастное опьянение; кроме того, европейские женщины отличаются крайней стыдливостью, так что мы не желаем разделять любовные ласки монарха с другими женщинами. Была уже темная ночь (мне удалось убедить Бен-Маакоро отложить наше свидание до заката солнца под тем предлогом, что ночная свежесть усилит наслаждение), когда мы втроем углубились в сад; вокруг царила полная тишина. Добравшись до беседки, я прежде всего удостоверилась, что шестеро вооруженных португальцев прибыли к условленному месту. Климентина, между тем, улегшись на перилах, выставила на обозрение свое прекрасное тело. Сластолюбивый монарх задрожал от вожделения.

«Ну что ж, — заявила я тогда, делая вид, что уступаю домогательствам Бен-Маакоро, — пока одна из нас будет возбуждать твои чувства, другая сумеет ублажить тебя должным образом».

Последние мои слова служили сигналом; Климентина, отчаянно закричав, спрыгнула со стены на дорогу. Бен-Маакоро, оправившись от минутного испуга, бросился было догонять ее, тогда как я, проворно перепрыгнув через стену, побежала вдогонку за моей подругой. В сопровождении шестерых солдат мы неслись по какой-то равнине, радуясь, что столь малой ценой спаслись, убежав из обители преступлений и разврата.

Вопли Бен-Маакоро, раздававшиеся какое-то время за нашими спинами, скоро прекратились. Негр, по-видимому, понял, что в одиночку ему не справиться с шестью вооруженными мужчинами, поэтому он отказался от преследования и, как мне представляется, пристыженный, вернулся к себе во дворец. Итак, две европейские женщины сумели обмануть грозного владыку Бутуа, считавшегося могущественнейшим из королей Африки: от одного его имени две тысячи обитательниц гарема содрогались от страха.

Уже в Бенгеле мы узнали, как разъяренный Бен-Маакоро обвинил дона Лопеса в том, что он содействовал нашему побегу и что португальские войска якобы помешали Бен-Маакоро послать своих людей вдогонку за беглянками.

Дон Лопес горячо оправдывался, он даже послал за нами отряд португальских солдат, направив их, впрочем, по ложному следу. Тем временем высокие стороны беспрепятственно подписали текст договора, к которому, правда, был добавлен дополнительный параграф: ради взаимного мира и согласия дон Лопес обещал подарить Бен-Маакоро десять белых женщин, причем самая невзрачная из них будет в тысячу раз красивее тех, что он лишился.

По пути нам, кстати говоря, пришлось преодолеть великие опасности, ведь до Бенгеле мы могли добраться только через владения племени жата, народа столь же омерзительного, как и тот, с которым мы только что расстались. Питались мы мясом обезьян — нам посчастливилось пристрелить их по дороге, — а ночевать приходилось на деревьях. Никаких особенных, приключений с нами, впрочем, не случилось; судьба, готовившая нам тяжкие испытания на родине, избавила нас от кровожадных людоедов; наша жизнь была спасена, но если бы мы могли тогда заглянуть в будущее! Какие ужасные страдания ожидали нас впереди!

В расположенной на африканском побережье португальской фактории нас встретили гостеприимно; консул, успевший получить донесение от дона Лопеса, горячо поблагодарил нас за героический поступок, так что нам нужно было только дождаться благоприятного ветра, чтобы отплыть на торговом судне в сторону Лиссабона. На прощание мы попросили консула, лично проводившего нас до корабельного трапа, навести справки о двух женщинах, которые попали в плен к неграм вместе с нами и спасти которых нам, к сожалению, не удалось. Португалец пообещал сделать все от него зависящее. Мы отплыли от берегов Африки.

Пока свежий ветерок, равномерно надувая парус, гонит судно по лазурной глади моря, пассажир, зевая от безделья, мечтает о том времени, когда он сможет заключить в объятия любимую супругу, корабельный священник читает молитвы, матрос сквернословит, капитан напивается пьяным, мне кажется уместным поподробней рассказать о нашем с Климентиной финансовом положении.

Подруга моя чувствовала себя вполне уверенно, хотя и не владела солидным имуществом: гардероб ее состоял из нескольких газовых платьев, которые обычно носят в африканских странах. В Бенгеле благодаря усилиям дона Лопеса, успевшего связаться с местным комендантом, Климентина сразу по прибытии получила принадлежавшие ей шестьдесят тысяч франков.

О такой сумме я, разумеется, не смела даже и мечтать: когда похитители набросились на меня в венецианском саду, в моем кошельке оставалось не более шести или семи луидоров, выданных мне Сенвилем на мелкие расходы; когда у меня кончались карманные деньги, он всегда выдавал мне небольшую сумму. Пират из Триполи отнял у меня всю наличность, а Дюваль, выкупивший меня у пирата, никогда не давал мне денег. Таким образом, дон Гаспар связал свою судьбу с совершенной нищенкой. Как вы помните, в пустыне я отказалась взять из рук дона Гаспара набитый золотом кошелек; по прибытии в Тете он все же уговорил меня принять от него несколько дублонов и, кроме того, перед смертью завещал мне все свое имущество. Однако дон Лопес опротестовал завещание, заявив, что юноша находился под опекой родственников и, следовательно, не имел права свободно распоряжаться своими деньгами и их якобы теперь необходимо отправить назад, в Португалию. По-видимому, дон Лопес думал только об успехе вторжения в Бутуа, которое без моей помощи было обречено на провал; он хотел связать меня всеми доступными ему путями, а я, лишенная средств, была просто вынуждена согласиться на его предложение. Короче говоря; когда мы с Климентиной прибыли в Бенгелу, я располагала лишь шестью португезами,[9] заботливо спрятанными в моей прическе. Перед отплытием я получила от португальского консула двести испанских пистолей,[10] которые я должна была разделить с подругой за заслуги перед королем Португалии. Две трети от этой весьма скромной суммы мы потратили тут же, так как нам необходимо было поприличнее одеться. Как вы видите, после всех расходов денег у меня оставалось немного. Все наши пожитки умещались в трех дорожных сундуках; два огромных сундука принадлежали Климентине, а один маленький — мне. Во время плавания Климентина, словно в наваждении, предложила спрятать деньги среди вещей, а не носить их в карманах... Слава Богу, что я не последовала ее советам!.. Спустя семь недель после того, как наше судно покинуло гавань Бенгелы, мы благополучно прибыли в Лиссабон.

Река Тахо, как вы то, вероятно, знаете, весьма широкая; даже очень крупные суда беспрепятственно доплывают по ней до Лиссабона. Покончив с таможенными формальностями, мы спустились на берег, где толпилось множество гальегов,[11] всегда готовых помочь путешественникам перенести багаж. Климентина приказала первым попавшимся носильщикам взять сундуки, и вот наше имущество хватают трое подозрительных личностей.

«Куда изволите, ваше сиятельство?» — спросил один из гальегов, пристально всматриваясь в лицо Климентине.

«Улица Стрелла, дом Бульнуа», — отвечала моя подруга, вручая носильщику адрес гостиницы, которую нам рекомендовал голландский купец, разговорившийся с нами в порту Бенгелы.

Получив приказ, носильщики бодрю отправились в путь, мы же следовали за ними. Пока мы шли по набережной, гальеги, несколько вырвавшись вперед, все-таки постоянно оставались в поле нашего зрения, однако они потихоньку прибавляли ход и скоро скрылись в толпе. В это время горожане пришли в страшное возбуждение: по набережной в церемониальной карете проезжал король Португалии, направлявшийся в загородный монастырь, где должна была принять постриг какая-то благородная фрейлина. Каждому из прохожих не терпелось взглянуть на королевскую карету, Климентина также остановилась, чтобы не упустить столь редкое зрелище. Пока мы разделяли восторги невежественной толпы, злоумышленники подготовили нам пренеприятнейший сюрприз. Улицы тем временем опустели, и мы могли свободно двигаться дальше. Вот впереди показалась колокольня монастыря Сан-Бенте, напротив которого находилась гостиница Бульнуа, куда мы и направлялись. Мы постучались в гостиничную дверь.

«Отведите нас в комнату, которую мы изволили для себя выбрать. Трое носильщиков, доставивших наш багаж, вас о ней предупредили», — надменно приказала гостиничному лакею Климентина.

«Какой еще багаж?» — развязно отвечал лакей.

Охваченная зловещим предчувствием, я содрогнулась от ужаса: душа моя, казалось, угадывала надвигавшуюся опасность.

«Как ты смеешь так разговаривать с нами, наглец? — гневно закричала Климентина. — Я спрашиваю тебя, куда отнесли наши сундуки? Скорее отведи нас в номер, куда прошли с багажом носильщики».

«В этой гостинице такого номера нет».

«А разве это не гостиница “Добрая трапеза”?» «Ясное дело, что она».

«Голландская гостиница, что на улице Стрелла, принадлежащая господину и госпоже Бульнуа?»

«Истинная правда».

«Но разве три гальега только что не принесли сюда наши сундуки?»

«Наверное, вы дали им другой адрес, — сказал лакей, заканчивая разговор, — здесь они не появлялись».

Климентина схватила меня за руку.

«Нас ограбили», — прошептала она мне на ухо.

Затем она подкрепила свое предположение отборным ругательством: в сложных жизненных ситуациях Климентина охотно прибегала к крепким выражениям.

«Да, эти сволочи нас обчистили. Только ничего мне не говори, словами делу не поможешь, а теперь недурно было бы отобедать, да и ночевать на улице нет желания. Камерьеро! — крикнула она вслед удаляющемуся лакею. — Отведите нас все же в какую-нибудь комнату и, пожалуйста, будьте внимательны, ведь наши носильщики могут подойти в любое время. Как только они здесь появятся, сразу же укажите им наш номер».

«Возможно, ваши люди заблудились, сударыня, — сказал лакей. — Сейчас они скорее всего околачиваются на улице Буэнос Сьерес, у английской гостиницы господина Вильямса;[12] если желаете, я могу отправить туда посыльного».

«Разумеется, — ответила Климентина, — и скорее сообщите нам о результатах».

Нам предложили занять роскошные апартаменты, плата за которые, естественно, значительно превышала наши скромные средства. Курьер, между тем, отправился в путь.

Первое время мы еще на что-то надеялись, положение наше не казалось нам' совершенно безнадежным, хотя мы изрядно волновались. Климентина широкими шагами мерила комнату; я лежала на софе, едва переводя дыхание. Мы обменивались какими-то бессвязными фразами, вздрагивая от малейшего шума, напряженно прислушивались... затем погружались в невеселые размышления... Посыльный, наконец, прибыл. Выяснилось, что описанные нами гальеги в гостинице господина Вильямса не показывались.

«Пустяки, — с наигранным спокойствием заявила Климентина; впервые за время нашего знакомства я сумела по достоинству оценить силу воли моей подруги. — Пустяки, прикажите подать ужин. Носильщики скоро придут: куда им еще деться. Мы пропали, — сказала она мне, едва лишь лакей затворил за собой дверь. — Мы никогда больше не увидим наших вещей. Леонора, мы погибли!..»

Я зарыдала. Климентина снисходительно добавила:

«Не расстраивайся, вспомни лучше о тех опасностях, что нам удалось преодолеть в прошлом; как-нибудь выпутаемся и из нынешнего затруднения... Дитя мое, с нашими способностями и красотой трудно умереть с голоду».

«О Господи! Не думай, что я решусь на столь позорное дело».

«Я, как и ты, не горю желанием зарабатывать на жизнь развратом; более того, я презираю это ремесло, не потому, впрочем, что считаю его нечестивым, ведь тебе известно, что я давно уже избавилась от религиозных предрассудков, да и женская распущенность, способствующая умножению наслаждений, скорее приносит обществу пользу, чем наносит вред, — нет, я ненавижу проституцию как таковую, ибо из-за нее мужчины, создания, говоря по справедливости, достойные лишь презрения, начинают относиться к женщинам с высокомерием. Соблазнитель подводит несчастных девушек к краю пропасти и затем подвергает их наказанию за невинные проступки... Но ведь жить как-то надо, Леонора, и это главное; голос естества заглушает любые требования общества, поскольку и оно подчиняется законам природы, Едва лишь социальные правила, сами по себе вторичные, перестают соответствовать законам естества, как они тотчас же становятся объектом нашего презрения».

«Но нам отнюдь не безразличны средства, при помощи которых мы добиваемся поставленных целей».

«Все позволено, лишь бы нам сопутствовал успех; если человеку надо спасти себе жизнь, у природы нет запретов: разве она наказывает хищную птицу, когда та добывает себе пищу? Неужели она станет обходиться с людьми с большей жестокостью? Все эти общественные условности, запрещающие, когда не останется других средств, бороться за жизнь, таким образом, по моему мнению, явно противоречат законам природы. И ты думаешь, что я буду уважать условности, которые переполняют мое сердце — а я прислушиваюсь только к его велениям — горечью и досадой? Однако, поскольку уж ты такая неженка, постараемся не навлекать на нас особых упреков, попробуем вернуть себе потерянное добро законными средствами».

Мы вышли на улицу.

«Теперь, по крайней мере, не надо носить с собой ключ от номера, — сказала мне эта шальная особа. — Слава Богу, наши вещи уже никто не тронет, не правда ли, дорогая?»

Я оставила ее шутку без ответа: горе мое было слишком велико и, кроме того, мне недоставало решительности, какой отличалась Климентина, готовая парировать любые удары судьбы, даже если для этого потребуется пойти на преступление. Но я должна признаться, что ее прекрасное расположение духа (а моя подруга не теряла его даже в самых рискованных обстоятельствах) подействовало на меня благотворно, и я, полная надежд, шла за Климентиной... Солнце еще не скрылось за горизонтом, и мы вскоре добрались до знакомого нам причала; навстречу нам не попалось ни одного лица, хотя бы отдаленно походившего на носильщиков, которым мы доверили наш багаж; в надежде получить помощь, мы навели справки о судне, доставившем нас в лиссабонский порт, но оно, как мы вскоре выяснили, после высадки пассажиров и таможенной проверки успело отплыть в Кадис, где капитан намеревался уладить какие-то важные дела. С момента его отплытия прошло около часа.

Возвратившись в город, мы отыскали дом алькайда, отвечавшего за порядок в том квартале, где находилась наша гостиница. Нам необходимо было заявить о краже и узнать, как вести себя в дальнейшем.

Дон Лоренцо де Парденос, человек с умильной физиономией, разыгрывал из себя добряка, хотя в действительности был опасным негодяем, одним из множества проходимцев, которые используют выпадающие им по должности преимущества лишь затем, чтобы с удобством ублажать свою похотливую алчность. Эти люди не брезгают ничем, лишь бы уловить в свои сети приглянувшихся им девушек. Ловкий плут, поднаторевший в искусстве лжи и обмана, хладнокровный эгоист, равнодушно взирающий на страдания ближнего и даже стремящийся извлечь из них определенную пользу, закоренелый развратник, великий ханжа, прожженный злодей — вот кем оказался на деле почтенный магистрат, в чей дом мы заглянули для того, чтобы отыскать мошенников, обрекших нас на голодную смерть.[13]

Едва лишь мы заявили о себе, как дон Лоренцо приказал провести нас к нему в кабинет, а затем ласково и добродушно спросил, чем может быть нам полезен. Хотя мы не произнесли еще ни слова, он, благосклонно посматривая на нас сквозь лорнет, всячески нас подбодрял: поощрительно кивал и делал одобрительные знаки руками. Поведав ему свою историю, мы подробно остановились на услугах, оказанных нами королю Португалии. С видом глубочайшего сожаления алькайд заявил, что мы, не заручившись рекомендательным письмом от властей Бенгелы, совершили великую ошибку, ведь такое письмо гораздо полезней денег, так как с ним мы бы наверняка получили бы вспомоществование в королевской палате по торговле с Африкой.

«Но представлять вас там без соответствующей рекомендации, — продолжал этот лицемер, — рискованно, двух достойных девушек могут принять за мошенниц; я бы не советовал вам идти по такому пути...»

«Но что же нам делать, сударь, — с горечью вымолвила я, — неужели вы желаете нашей гибели?»

«Терпение, терпение, — продолжал магистрат, — не отчаивайтесь: возможно, розыск, который, будьте уверены, я объявлю немедленно, принесет желаемые результаты; тем временем, вы должны вести себя пристойно, и, главное, — промурлыкал дон Лоренцо, поглаживая нас по щекам, — остерегайтесь многочисленных капканов, в которые преступление толкает неосторожную невинность; я надеюсь на лучшее... Господь добр, он не покинет вас в беде; разве его благодатная десница когда-нибудь оставляла без помощи несчастного? Скажите же мне, милые детки, — разглагольствовал алькайд, плавным движением руки коснувшись груди Климентины, поначалу даже и не думавшей сопротивляться, — скажите мне, успели ли вы подыскать для себя в Лиссабоне достойного духовника? С тех пор как вы оказались среди дикарей... Я бы мог порекомендовать вам одного достопочтенного священника...»

Климентина, наконец, вырвалась из объятий дона Лоренцо, заметно преуспевшего в своих начинаниях.

«Нет, — ответила она, — нет, сударь, мы пока не выбрали себе духовника; желание поужинать явно пересиливает стремление исповедоваться, ведь денег у нас не хватает даже на хлеб...»

«Ах, какой ужас! Какой ужас! — воскликнул тогда святоша. — Поистине, мне еще не приходилось видеть...»

В это мгновение прозвучал колокол и дон Парденос, прервав свои речи, бросился на колени перед огромным распятием, призывая нас следовать его примеру. Четверть часа прошли в сосредоточенной молитве...

«Повторяю вам, — продолжал алькайд, поднимаясь на ноги, — вы обязаны рассчитывать на доброту Всевышнего! Я тотчас же объявлю розыск, и завтра утром лично доложу вам о его результатах».

«Сударь, — бесцеремонно заявила ему Климентина, — все это прекрасно, но повторяю вам еще раз, на ужин у нас не осталось ни единого рейша;[14] одолжите нам хотя бы один португез; раз уж вы отличаетесь такой набожностью, то, конечно, охотно сотворите доброе дело, которое в тысячу раз угоднее Господу, нежели постоянное бормотание молитв. Господь воздаст вам сторицей».

«Я никогда не даю денег в долг, — сказал почтенный полицейский. — Но ради вас и этого прелестного создания, — продолжал он, снова положив руку на грудь Климентины и с вожделением поглядывая на меня, — из живейшего сочувствия, что вы пробудили в моем сердце, я готов одолжить вам половину требуемой суммы.[15] Если завтра я не сообщу вам ничего утешительного, предупреждаю вас, вы обязаны будете рассчитаться со мной так или иначе».

С этими словами дон Лоренцо учтиво проводил нас до дверей своего кабинета.

«Минуточку, сударь, — остановила его Климентина, — объясните нам, пожалуйста, ваше требование: как мы сможем вернуть вам деньги, если сундуки останутся у жуликов?»

«Точно так же, как и все остальные женщины, — ответил алькайд. — Разве они испытывают в аналогичных случаях какие-то затруднения? — Дон Лоренцо потеребил рукой попку Климентины. — Как видите, вам есть чем сполна расплатиться со мной».

«Ваша подачка выглядит совершенно непристойно, если мы согласимся рассчитаться с вами таким образом! — гневно возразила я алькайду. — Раз уж вы цените нас столь низко, на успех розысков надеяться не приходится».

«Я вас не понимаю, — сказал дон Лоренцо с несколько обескураженным видом. — Забирайте деньги, завтра вы мне их вернете, или я поступлю с вами по своему усмотрению».

«Согласна, — ответила Климентина, — но более мы вам ничем не обязаны. Мы боялись, что вы отнесетесь к нам с презрением, однако теперь я вижу, что презрения заслуживаете только вы; мы с подругой должны вам лишь полпортутеза».

Добравшись до гостиницы, мы сразу же осведомились о пропавших вещах. Нам заявили, что сундуки до сих пор не прибыли. Путешествующие без багажа, как правило, в гостиницах доверием не пользуются, поэтому нам предложили заплатить за ужин вперед, а иначе, как нам сказали, стол сервироваться не будет.

«Прекрасно, — вымолвила Климентина, всматриваясь мне в лицо, — теперь ты понимаешь, насколько человеческие сердца открыты возвышенному чувству сострадания; едва лишь возникли подозрения, что мы в стесненных обстоятельствах, как со всех сторон на нас посыпались оскорбления: алькайд обязан был оказать нам помощь по долгу службы, но в обмен на жалкую подачку он потребовал от нас услуг крайне постыдных; владелец гостиницы, утопая в роскоши, требует заплатить вперед за нищенский ужин: он, видите ли, боится потерять эти гроши. Держи, — крикнула Климентина, бросив в лицо лакею полпортугеза, — заплати за ужин, болван, и неси его сюда поживее!»

Когда все блюда были поданы, моя подруга недовольно проворчала:

«И это стоит полпортугеза?»

«Что вы, сударыня, у вас осталось целых два крузадо,[16] вот они».

«Принеси-ка нам на эти деньги сетубалского вина; я желаю выпить за здоровье мошенников, что обворовывают нас с такой наглостью. Безнаказанно такое можно творить только с попавшими в беду путешественницами».

Когда бутылки появились на столе, Климентина выставила лакея за дверь, побеспокоить нас она разрешила только в случае получения новостей о пропавших сундуках.

«Приступим к ужину, — сказала она, после того как дверь за спиной лакея закрылась, — как видишь, у нас еще кое-что осталось, так что отчаиваться пока не следует».

Непоколебимое хладнокровие подруги несколько меня ободрило; ела я с аппетитом, но пила гораздо умереннее. Решив утопить свое горе в сладостном соке виноградников Сетубала, Климентина осушила целые две бутылки, тогда как я ограничилась стаканом лимонада. Захмелев, Климентина предалась необузданному веселью; никогда мне не приходилось видеть ее такой оживленной и привлекательной. Прекрасные иссиня-черные волосы разметались по ее белоснежной груди, восхитительные глаза горели огнем от отчаяния и досады. Какое-то старое воспоминание заставило ее расплакаться... Легкое газовое платье — из-за жары мы носили его на голом теле — расстегнулось у пояса... Приятное личико, на котором явственно читались следы усталости... Одним словом, Климентина выглядела настолько соблазнительно, что ни один мужчина не смог бы устоять перед ее чарами, даже я, несмотря на природную рассудительность и любовь к Сенвилю, иной раз забывала о том, что родилась на свет женщиной.

Мы легли в постель. Климентина не давала мне спать, в своем сумасбродстве она не знала удержу: она, видимо, забыла о том, что завтра нам, скорее всего, предстоит выпрашивать милостыню или даже согласиться на худшее, чтобы не умереть с голоду.

Утром, пробудившись от сна, Климентина вновь расплакалась... Алкоголь действует подобно опию, боль затихает на время, но зато потом ощущается гораздо острее.

«О моя подруга, — сказала мне она, — почему я не умерла во сне!.. Уж лучше вообще не просыпаться, если впереди грозят одни горести. Какое счастье было бы мне принять смерть вчера, когда я забылась в опьянении».

«Нет, — отвечала я, — нет, мы справлялись и с более страшными опасностями, будем надеяться на милость Провидения».

«Провидения!.. Ах!.. К чему надеяться на Небо?

Такие призрачные надежды утешают только круглых дураков».

«О Климентина! Призрачные они или нет, надежды облегчают судьбу несчастных, так что не надо лишать нас последнего утешения, и мы тогда почувствуем себя лучше».

«Разрази меня гром, если я хотя бы на секунду поверю в эти басни! Перестань болтать вздор: Господь остается совершенно равнодушным к судьбе своих созданий, сотворенных им лишь для того, чтобы они мучились и страдали, лишь для того, чтобы они проливали слезы. Он сохраняет им жизнь, но лишь затем, чтобы дать выход своей ярости, обрушить на них беды; в довершение же всего несчастных ждут адский пламень и топор палача. Клянусь жизнью, я счастлива, что твердо уверена: небесный тиран никогда не существовал вовсе; меня следовало бы запереть вместе с буйно помешанными, признай я хотя бы на миг небесную власть над нами!»

«Тот, кого ты осыпаешь проклятиями, Климентина, выглядит совершенно иначе: он вызывает у тебя ненависть из-за тех искажений, которые укореняются вместе с религиозными обрядами; освободи культ от нелепостей, и ты полюбишь Господа; ты найдешь в нем доброго и сострадательного отца, иной раз попустительствующего несчастьям, но всегда искусно поддерживающего в наших сердцах теплый огонек надежды, чтобы мы не теряли мужества. Чем страшнее земные беды, тем приятнее будет для нас небесное вознаграждение... Выдержав с честью посланные нам испытания, мы имеем право надеяться на вечное блаженство в раю!.. Ах, загляни в тайники собственного сердца, и услышишь голос Всевышнего, утешающий тебя даже в минуты самого глубокого отчаяния, когда ты так несправедливо оскорбляешь его... О моя подруга, я нашла чем тебя успокоить; посмотри, Господь готов принять тебя с миром, так давай же славить его нашими поступками, оставим пустые заклинания и нелепые ужимки, бежим прочь от монахов и алтарей, но сохраним Господу наши души, и мы, сотворенные по его образу и подобию, будем служить ему, по крайней мере не совершая дурных поступков и оставаясь добродетельными».

«Я не верю ни в Бога, ни в добродетель, — сказала Климентина, утирая горькие слезы, — добродетель будет для меня что-то значить лишь тогда, когда у меня будет на что жить; я поверю в Бога, если на земле воцарится добро».

Разговор наш был прерван требовательным стуком в дверь. Мы еще лежали в постели и поэтому попросили незваного гостя немного подождать.

Отворив дверь, мы увидели перед собой алькайда.

«Никаких надежд, — произнес он, входя в комнату, — ваши сундуки похищены членами крупной преступной шайки, которая давно свирепствует в городе и его окрестностях; отыскать логово злодеев пока невозможно, так что лучше всего, по-моему, отозвать вашу жалобу».

Речь алькайда повергла меня в крайнее замешательство, и я расплакалась.

Климентина, сохранив присутствие духа, отвечала, что слова алькайда звучат для нее особенно горько, так как она должна написать своей матери в Мадрид, чтобы получить хоть какие-то деньги, которые, конечно же, скоро придут в Лиссабон, но теперь ей снова приходится прибегнуть к щедрости дона Лоренцо, который, разумеется, не откажется дать несчастным девушкам взаймы несколько монет.

«Вы ошибаетесь, — отвечал алькайд, плотно затворяя за собой дверь, — вы ошибаетесь, мои добрые детки; я не собираюсь сорить деньгами, напротив, в мои намерения входит потребовать от вас долг или кое-какие услуги...»

Алькайд приблизился ко мне:

«Смелей, решительней, крошка! Сначала я займусь тобой, подруга пока может подождать; ну, скорее, скорее, умоляю тебя, слава Богу, работы у меня хватает, пока мы тут ведем разговоры, меня ждут еще в нескольких местах».

Погруженная в мрачные размышления, я лежала на кушетке, обхватив голову руками, так что этот страшный человек подкрался ко мне сзади как-то незаметно. Внезапно алькайд бросился на меня, прижал к кушетке, и одним махом освободил от платья мое беззащитное тело; не понимая, что со мной происходит, я поначалу даже не думала защищаться. Однако же триумф злодея продолжался недолго; проворно вскочив на ноги, я так ударила нахала кулаком, что он отлетел в сторону.

«Прочь, подонок! — закричала я тогда. — Мерзавец, ты отказал нам в помощи; прочь, не оскорбляй нас своим присутствием!»

Во время схватки Климентина проворно отворила дверь и позвала на помощь хозяйку гостиницы. Та вскоре прибежала...

«История наших приключений весьма недолгая, сударыня, — обратилась моя подруга к хозяйке гостиницы, — соблаговолите присесть со мною рядом и выслушать мой рассказ. Этот человек, — заявила Климентина, указав пальцем на сконфуженного дона Лоренцо, — этот человек повел себя подло: зная о нашем бедственном положении, он попытался им воспользоваться. Мы прибыли сюда из африканских колоний Португалии; благодаря нашим стараниям эта страна увеличила свои владения на триста квадратных льё, хотя сами мы здесь иностранки: я испанка, а моя подруга француженка; труды наши были щедро вознаграждены, и мы прибыли в Лиссабон с тремя сундуками, набитыми деньгами и ценными вещами; следуя местным обычаям, мы доверили их гальегам, приказав им отнести поклажу к вашей гостинице; нас обокрали, и мы вынуждены были обратиться за помощью к этому негодяю; тот же, видя нашу совершенную

нищету, ссудил нас крайне незначительной суммой, а когда мы не смогли ее возвратить, потребовал от нас грязных услуг. Правильно ли он поступил? Обязаны ли мы были потворствовать его желаниям, сударыня? Могут ли две порядочные женщины чувствовать себя в безопасности под кровлей вашего дома? Почему с нами обращаются как со шлюхами? Отвечайте нам скорее, мы охотно прислушаемся к вашему совету».

Госпожа Бульнуа внимательно посмотрела на дона Лоренцо; она осведомилась у него, правда ли, что лицо, облеченное доверием общества, мог позволить себе такое.

«Эти женщины вас обманывают, — нагло отвечал лицемер, принимая свой обычный слащавый вид, — мне бы не хотелось, чтобы их лживые слова ввели вас в заблуждение. По доброй воле я пожертвовал им португез и вот теперь наслаждаюсь плодами благотворительности».

Покончив со своими лживыми оправданиями, дон Лоренцо гордо удалился. Мы остались с хозяйкой одни.

«Сударыня, — сказала я тогда этой женщине, — сконфуженный вид развратника явно свидетельствует о его преступлении; умоляю вас, сжальтесь над нами; мы не солгали вам ни единым словом; поверьте нам, ведь мы ничего от вас не требуем; подумайте, к каким ужасным средствам нам придется прибегнуть, если вы не окажете нам действенную помощь; ваш отказ толкнет нас на преступление, и оно полностью ляжет на вашу совесть. Сейчас мы напишем письма друзьям и родителям, мы приложим величайшие усилия, чтобы побыстрее вернуть вам те деньги, которые я умоляю вас дать нам в долг; пока деньги не придут в Лиссабон, мы останемся в гостинице в качестве заложниц. Сжальтесь над нами, сударыня, и Господь сторицей отблагодарит вас за доброе дело».

«По правде говоря, мои любезные подруги, — отвечала хозяйка гостиницы, поднимаясь с софы, — я не испытываю ни малейшего желания даром кормить у себя в доме двух сомнительных особ; если бы я того захотела, недостатка в подобных девицах у меня, конечно же, не было бы; но, слава Богу, дом мой пока еще не превратился в притон. Если вы собираетесь оставаться в гостинице, то это зависит только от вас самих; вчера я рассчитала моих служанок, так что я предлагаю вам занять их место; условия, кстати говоря, довольно-таки приличные».

«Проклятье! — в ярости закричала Климентина, бросившись с кулаками на хозяйку гостиницы. — Считать нас прислугой! Так знай же, подлая шлюха, что у моей матери таких, как ты...»

«Не слушайте ее, сударыня, — сказала я хозяйке, вставая между ней и Климентиной, — не слушайте ее, от несчастий голова ее слегка повредилась; разрешите нам остаться здесь хотя бы на один день, я не прошу у вас ничего большего, вот, держите, — добавила я, протягивая ей золотой крестик, который я постоянно носила на шее, — пусть это послужит платой за проживание».

«Ну, хорошо! — сказала хозяйка, забрав крестик и цепочку. — Вас пока будут кормить в пределах стоимости этой вещи, но затем вам следует принять какое-то решение».

«Мое решение уже принято, — в раздражении заявила Климентина, бросившись в кресло, — принято... или это последний день моей жизни».

«О Боже, Боже! Отчаяние — плохой советчик».

«Хочешь поработать прислугой?»

«Нищие, но благоразумные, мы сумеем заработать себе на хлеб».

«Но я не умею ничего делать».

«Ну и что же? Я умею шить и вышивать, значит, стану трудиться за двоих; у нас появятся какие-то деньги... Я тебя не оставлю в беде, только будь, пожалуйста, благоразумной и не впадай в отчаяние».

«О Леонора, — вскричала моя подруга, бросившись мне на грудь и орошая меня горькими слезами, — ты, кого я люблю больше всех на свете, не бойся, я всегда буду с тобой; предоставь заботы о пропитании мне одной! Не отличаясь присущей тебе деликатностью, я вернее заработаю необходимые нам деньги... Продолжай наслаждаться своей воображаемой добродетелью, упивайся ее призрачной славой, а я ради нашего спасения пойду по другому пути, и если когда-нибудь сердце мое начнет терзаться угрызениями совести, то я в оправдание сошлюсь на священные права дружбы».

«Ах! Неужели ты думаешь, что я смогу воспользоваться плодами преступления?»

«Послушай, — сказала Климентина, несколько успокоившись, — я, как и ты, вовсе не горю желанием заниматься проституцией, мы уже говорили на эту тему: я бросаюсь в пропасть продажной любви только в самой крайней нужде; впрочем, я все прекрасно продумала, к сожалению, из этой проклятой страны нам никак иначе не выбраться. Мы, как ты знаешь, собираемся поехать в Мадрид; там я предоставлю тебе все необходимые средства на путешествие во Францию, разумеется, если моя мать по-прежнему живет с герцогом Медина-Чели, так что от моих прежних клятв я не отрекаюсь. Но нам надо как-то добраться до Мадрида. Подумаем, как мы можем это сделать: проституция позволит нам собрать требуемую на дорогу сумму, кроме этого, мы в состоянии лишь просить милостыню и воровать; какое же из помянутых трех занятий кажется тебе более достойным?.. Предлагаешь поработать? Но, трудясь двенадцать часов в сутки, мы получим здесь лишь по сто двадцать местных грошей,[17] и куда мы с ними поедем?.. Но что нам помешает тогда писать письма, возразишь ты? Слабое утешение, дорогая; личная беседа иной раз позволяет разжиться деньгами, а вот письменные просьбы, как правило, остаются без ответа. Кстати, некоторые люди вменили себе в привычку вообще не отвечать на послания попавших в беду просителей. Итак, если мы ничего не добьемся с помощью писем, нам придется прозябать на каком-нибудь жалком чердаке, забыв о поездке в Мадрид. Оставим же пустые мечтания и будем заниматься тем, что даст нам возможность доехать до Мадрида, чего бы нам это ни стоило, на какие бы жертвы ради этого нам ни пришлось пойти».

«Ах! Неужели ты полагаешь, — отвечала я на речь Климентины, — что меня соблазнят столь постыдные занятия! Из трех тобой названных просить милостыню все же несколько приличней».

«Моя дорогая подруга, — продолжала Климентина, — это нехитрое ремесло не избавит нас от мерзавцев, вселяющих ужас в твое сердечко; неужели ты веришь, будто бы в наш преступный и развратный век мужчины станут подавать милостыню таким девицам, как мы, ничего не требуя от них взамен? Дорогая моя, бескорыстная благотворительность — пустой звук; милостыню теперь подают или из гордыни, или как плату продажной девице; тот, кто раздает нищим монеты, разыгрывает перед своими ближними спектакль либо же намеревается извлечь для себя иную ощутимую пользу. Ныне никого уже не привлекает надежда попасть в рай при помощи щедрых пожертвований. Священники, призывающие нас творить добрые дела, как выяснилось, преследуют корыстные цели. И правда, разве не кажется подозрительным то, что религия, исповедуемая вначале бедняками, предписывает творить милостыню, что религия, вначале гонимая, взывает к благотворительности, и на алтарях, посвященных Богу, рожденному в грязи, понемногу скапливаются золотые монеты? Зато истинная философия, совершенствуя ум человека, ожесточает его сердце... Она показала нам: чтобы сделать разум светлым, необходимо отнестись с недоверием к лживым порывам сердца. Теперь мы понимаем, что открыть для себя истину можно лишь навсегда отказавшись от химеры добра. Но сколько еще несчастных, сбившихся с пути, стремятся к этому мнимому добру!

Советую тебе вместе со мной заглянуть в темные лабиринты души закоренелого развратника: разве ты не видишь, что он страстно желает подчинить себе предмет своей похоти? Человек, не способный испытывать острых ощущений из-за неумеренного распутства, насилует жертву, причиняет ей боль и только тогда получает наслаждение. Он становится деспотом, по-скотски помыкающим несчастными женщинами, ведь обычная любовь не увлекает грязного сластолюбца. Прося милостыню, мы лишь усложняем наше незавидное положение: нам по-прежнему будут угрожать те же самые опасности и, кроме этого, на нас все станут смотреть с презрением. Какой смысл взывать к добрым чувствам прохожих, ведь при виде молодых и красивых нищенок их похоть только распаляется? Ничего не добившись добродетельным поведением, мы явимся причиной множества преступлений».

Я хотела было возразить Климентине, но лакей, принесший обед в номер, прервал ход беседы.

«Обед получился скудноватый, — сказал нам лакей, — госпожа велела мне сообщить вам, что она будет посылать сюда самые скромные блюда, зато вы сможете столоваться у нас три дня. Надеюсь, за это время вам удастся уладить ваши дела. Вот как оценила моя хозяйка вещь, которую вы ей дали».

«Весьма благодарны, — ответила Климентина. — Закройте за собой дверь и оставьте нас в покое. Приступим к трапезе, — вымолвила моя подруга, приглашая меня разделить с ней дрянной кусок отварной говядины, гарниром которому служили несколько винных ягод, — давай же, прими от благодарной нации португальцев награду за выдающиеся перед ней заслуги; вот что значит служить королям...»

«Увы! — простонала я. — Но владыка этого королевства ничего не ведает о наших подвигах; если бы ему стала известна правда о нас, то, надо думать, он с присущей ему щедростью отблагодарил бы двух отважных женщин».

«Отблагодарил? Требовать признательности от монарха?.. Ах, даже и не помышляй об этом! Природа, вселив в душу всех этих коронованных негодяев всевозможные пороки, поместила туда справедливости ради также и неблагодарность, чтобы люди меньше обманывались на их счет, ожидая признательности».

Не успели мы отобедать, как внезапно появившийся перед нами лакей попросил разрешения ввести в номер некоего курьера, готового передать нам важное послание.

«Пускай он войдет, — заявила я, — в нашем положении не следует пренебрегать ничем; иной раз даже болотные огоньки позволяют путнику найти верную дорогу...»

Представший перед нами субъект походил на лакея, хотя и не носил ливреи. Не произнеся ни единого слова, он положил письмо на стол и проворно выскочил из комнаты. Надорвав конверт, я прочла весьма странное послание:

«Герцог Кортереаль располагали сведениями о вашей пропаже; он желает лично побеседовать с вами, чтобы помочь вам вернуть потерянные вещи. Податель сего письма заедет за вами в гостиницу с наступлением сумерек; через пригород Белем вас отвезут на несколько миль от Лиссабона, на загородную виллу, где проживает некий важный господин, которому не безразличны ваши злоключения. Прибыв на место, вы получите назад ваши сундуки и сверх того треть их стоимости, если беспрекословно выполните все, что от вас потребуют в этом доме».

От удивления у нас захватило дыхание; разинув рот, мы с Климентиной какое-то время тупо смотрели друг на друга. Привыкшая решительно действовать в самых рискованных ситуациях, моя подруга немедленно вызвала в номер гостиничного лакея:

«Кто тот субъект, — сказала она ему, — что принес сюда это письмо?»

Лакей. По правде говоря, я его увидел здесь впервые; в гостинице он раньше не появлялся.

Леонора. Он утверждал, что пришел от герцога Кортереаля; знаете ли вы этого герцога?

Лакей. Конечно; это один из самых богатых вельмож в Лиссабоне.

Климентина. Развратник?

Лакей. Да, он любит женщин и хорошо им платит.

Климентина. Сколько ему лет?

Лакей. Пятьдесят.

Климентина. Скажи мне, друг мой... Ты похож на порядочного парня, так объясни же нам, каким образом герцог проведал о наших сундуках?

Лакей. Он что-то узнал о них?

Леонора. Да.

«Слушайте же меня внимательно, — прошептал лакей, плотно притворяя за собой двери, видимо, из боязни, что нас могут подслушивать. — Попытаюсь объяснить вам эту тайну, но, ради святого Иакова, не выдавайте меня».

Леонора. Говори откровенно и ничего не бойся. Добро, как ты знаешь, никогда не остается без награды.

Лакей. Можете не сомневаться, ваши сундуки действительно находятся у этого господина; вам их никогда не увидать, если вы не окажете известных услуг Кортереалю и его приятелям; их трое, они примерно одного возраста, причем знают они друг друга около тридцати лет; наслаждения они предпочитают вкушать в своей тесной приятельской компании. Каждый из них владеет огромными богатствами, и две трети из них растрачиваются на женщин. Они и их многочисленные прислужники изобретают всякие хитрости, с тем чтобы заманить очаровательных пташек в искусно расставленные силки. В ход тогда идет все: деньги, обман, совращение, судебные преследования, аресты, похищение, воровство и, возможно, еще кое-что похлеще. Они пользуются полнейшей безнаказанностью; кстати говоря, один из них служит начальником таможни; его излюбленная метода заключается в следующем: когда путешественники сходят на берег с кораблей или выходят из карет, намереваясь сдать на досмотр свои вещи, их уже поджидают негодяи, находящиеся на службе наших развратников. Едва лишь они заметят соблазнительную жертву, ее сразу же подцепляют на крючок, примерно так же как обошлись с вами. Если вы решитесь отправиться в гости к этим господам, то, без сомнения, получите назад свои сундуки. Допустим, вы решите поступить иначе и предъявите письмо полицейским, но тогда мошенники запросто от него откажутся, более того — они обвинят вас в провозе контрабандных товаров, из-за чего якобы им пришлось временно задержать ваши вещи на таможне; вам придется забрать жалобу назад, иначе они, люди в нашем городе весьма влиятельные, под каким-нибудь смехотворным предлогом отправят вас в исправительный дом для девиц легкого поведения; они не пощадят вас, и вам никогда не вырваться из их рук.

«Оставь нас одних, друг мой, — сказала Климентина лакею, — благодарим тебя от всего сердца; поверь, как только у нас появятся деньги, мы с тобой рассчитаемся».

«Ну, что ты скажешь? — обратилась ко мне Климентина, когда мы остались в комнате одни. — Приходилось ли тебе видеть где-либо таких отьявленных мерзавцев? Как правильно поступают женщины, обманывающие мужчин, которые, как и эти негодники, расставляют капканы невинным жертвам! Однако рассуждать сейчас не время, — продолжала моя подруга, — надо что-то делать; жду твоего совета».

«Мы должны уехать из Лиссабона».

«Уехать, с нашими скудными капиталами?»

«Все равно, только бы не пострадала добродетель».

«Дать себя одурачить этим злодеям?»

«Если мы им уступим, они только выиграют; мы можем их обмануть лишь в том случае, если избежим очередной западни».

«Нет! Надо действовать гораздо решительнее: мы отправимся в их логово, обнаружим там наши сундуки, обрушим на жуликов град упреков и сломим их волю стойким сопротивлением!»

«Закоренелые негодяи смеются при встрече с добродетелью; она не внушает им ни малейшего уважения. Мы подвергнем себя немалой опасности, причем наши шансы на успех представляются мне весьма сомнительными».

«Но опасностей боятся только трусы!»

«Опрометчиво идти на риск — пустое бахвальство!»

«Расскажем обо всем хозяйке гостиницы: может быть, она согласится поехать вместе с нами».

«Хорошо, но она, конечно, откажется».

Мы пригласили госпожу Бульнуа к себе в номер. Она не замедлила явиться. Показав ей письмо, мы спросили, что она о нем думает и как бы она поступила, оказавшись на нашем месте; об откровениях лакея мы, разумеется, умолчали.

«Я бы не стала отвергать это предложение, — нагло заявила хозяйка гостиницы, не скрывая, что догадывается, каких услуг ожидают от нас на вилле. — В самом деле, в вашем стесненном положении увеселительная прогулка не должна казаться великим злом, не правда ли?»

С этой минуты мы уже не сомневались, что хозяйка подкуплена Кортереалем. Мирно расстаться нам, впрочем, не удалось, так как Климентина, отличавшаяся дерзостью, надменно заявила, что такой совет, по меньшей мере, вызывает у нее удивление и что, по всей видимости, она совершила жестокую ошибку, поверив хозяйке гостиницы, когда та убеждала нас, будто у нее в доме порядочные женщины могут чувствовать себя в совершенной безопасности.

«Мы собираемся действовать иначе, сударыня, — продолжала Климентина, — увидевшись с герцогом, мы обвиним его в подлом воровстве, а вас просим выступить в качестве нашей защиты».

«Меня?.. Чтобы я отправилась в этот притон?..»

«Но вы же сами предложили нам туда проехаться».

«Вам, в отличие от меня, не привыкать к подобному обращению, — сказала хозяйка гостиницы, направляясь к двери, — поступайте как считаете нужным, но не забывайте, впрочем, о том, что через двадцать четыре часа вы должны покинуть стены моего дома».

«Силы Небесные! Все складывается против нас! — сказала Климентина, когда мы остались одни. — Твоя проклятая добродетель и глупые предрассудки нас окончательно погубят... Оставайся здесь, — продолжала она, порывисто поднимаясь и, по-видимому, намереваясь выйти из комнаты. — Я одна справлюсь со всеми призрачными опасностями и не боюсь очередного приключения».

«Нет! — вскричала я, хватая Климентину за руку. — Нет, я отказываюсь есть хлеб, коль скоро он добывается проституцией, мне противно извлекать выгоду из позора подруги! Да и как мне оставаться в этой противной гостинице? Я буду беспокоиться о твоей судьбе, трепетать от одной мысли о том, что злодеи во время твоего отсутствия могут ворваться в номер; мне не вынести такого волнения, так что, вернувшись, ты найдешь здесь мое холодеющее тело».

«Хорошо, наберись смелости и поехали вместе; главное — ничего не бойся. Нам надо вооружиться, — продолжала Климентина, взяв со стола два кухонных ножа и передав один из них мне, — никакой пощады негодяям, преследующим невинных из-за гнусного сластолюбия».

«Хорошо, — сказала я, поднимаясь с кушетки, — еду вместе с тобой».

Ничего другого нам не оставалось; отправившись на виллу, мы могли бы обмануть негодяев и вернуть себе похищенные сундуки; отклонив их предложение, мы обрекали себя на нищету, избавиться от которой можно было только путем преступления. Ожидая прихода посланца герцога, мы продумывали план предстоящих действий, решали, что нам следует говорить и делать. Но вот настал этот роковой час, от которого теперь зависела наша судьба: лакей вошел к нам в номер. Он осведомился, приняли ли мы какое-нибудь решение.

«Да, — сказала ему я, — мы готовы ехать... Где карета?»

«Она поджидает вас на углу улицы. До кареты, если вам то будет угодно, прогуляемся пешком».

«Пошли же».

Мы вышли на улицу, сели в узкую двухместную карету; после того как лакей вспрыгнул на запятки, кучер щелкнул бичом и карета рванула с места.

Состояние мое не поддавалось никакому описанию: кровь, казалось, застыла у меня в жилах, я чувствовала только биение собственного сердца. Чуть менее волнения — и я упала бы замертво.

Климентина, женщина отважная и решительная, хранила напряженное молчание; временами она, не произнося ни слова, крепко сжимала мою руку. Ехать нам пришлось долго; из письма мы смогли составить себе весьма туманное представление о маршруте, но как бы там ни было, Лиссабона нам видеть более не придется. Промчавшись около двух льё вдоль берега Тахо, мы круто повернули налево, по направлению к Лейвии; затем мы внезапно свернули с проезжей дороги и по темной аллее углубились в лес. Аллея в конце концов вывела нас к воротам одинокого, со вкусом построенного дома. Карета въехала во двор; ворота за нами тотчас же захлопнулись. Лакей соскочил с запяток и помог нам выйти из кареты; мы последовали за ним в дом, и он провел нас по каким-то темным коридорам во вторую прихожую. Свет почему-то нигде не горел. Нас попросили подождать.

Я дотронулась рукой до груди подруги и почувствовала, что ее сердце бьется так же сильно, как мое.

«Соберись духом, — ободрила я ее, — вспомни о том, как недавно ты призывала меня быть храброй, а теперь мы поменялись ролями, и я ни перед чем не остановлюсь, Господь придал мне новые силы, ведь он всегда поощряет добродетель, когда та намеревается раздавить гадину порока».

Мы огляделись кругом: в доме, по-видимому, не было многочисленной прислуги, ведь преступники часто обставляют свои злодейства излишними предосторожностями, что их в результате и губит.

Но вот к нам приблизилась какая-то старуха, освещавшая себе путь огарком свечи.

«Мои любезные детки, — обратилась она к нам, — будьте добры подчиниться правилам, принятым у нас в доме; в залу, где вас поджидают важные господа, с которыми вы будете иметь дело, ни одна женщина не должна входить в одежде. Если хотите, я охотно помогу вам раздеться».

Старуха собралась уже расстегнуть теплый жакет Климентины, но моя подруга вежливо уклонилась.

«Уважаемая, — сказала она ей, — мы с подругой не привыкли к таким унизительным порядкам; впрочем, мы готовы исполнить любые приказания ваших хозяев, но скажите им, что мы настоятельно просим сделать для нас исключение из этого общего правила».

Старуха ушла, оставив нас в потемках.

«Вот все и выяснилось, — шепнула я Климентине, — моя дорогая, по правде говоря, подчиняться их приказам было бы безумием».

«Подождем, что они нам ответят».

Возвратившись, старуха заявила, что наши претензии смехотворны: рано или поздно нас все равно разденут, так что заставлять себя упрашивать в данном случае неразумно».

«Снимите хотя бы это, — продолжала ворчать старуха, показав пальцем на юбку, — если вы подчинитесь, то, возможно, вам и уступят».

«Мы ничего с себя не снимем, сударыня, — отвечала ей Климентина, — повторяю вам еще раз, мы согласны раздеться только в зале».

«А куда вы денетесь, — хмыкнула старуха, — раз уж вы вошли в этот дом, вам придется подчиниться. Следуйте за мной; вы упрямы, как галисийские мулы...»

Мы пошли вслед за старухой: в первых за передней трех комнатах царил мрак, зато зала, где мы наконец оказались, была ярко освещена. Войдя туда за старухой, мы увидели четырех мужчин в возрасте от пятидесяти до пятидесяти пяти лет, одетых в просторные, сшитые из тафты халаты, под которыми виднелось голое тело. Когда дверь в залу открылась, мужчины нервно прохаживались по комнате, мы же были поражены видом наших сундуков, которые в целости и сохранности стояли на столе, прямо перед нами.

«К чему эти отговорки? — заявил, обращаясь к нам, один из этих мужчин. Трое других остановились и внимательно на нас посмотрели. — Не кажется ли вам, — продолжал свою речь этот оратор, — что парочка голых развратниц — явление самое обычное?.. Вы что, собираетесь вводить здесь новые законы?..»

«Нет, — вступил в разговор второй тип, — ты не прав: малышки, очевидно, боятся получить насморк».

«Опять ошибка, — сказал третий, — они хотят удивить нас своими великолепными платьями».

«Донна Руфина, — обратился к старухе мужчина, до сих пор хранивший молчание, — хватайте этих недотрог, и чтобы через три секунды на них не оставалось даже шейного платка».

Старуха повиновалась...

«Стойте, сударыня, — решительно воспротивилась я, заставив служанку попятиться назад, — стойте, мы пришли сюда вовсе не для этого; могу ли я узнать, господа, — обратилась я к собравшимся в кружок мужчинам, — кто из вас герцог де Кортереаль?»

«Что она несет, — воскликнул первый оратор, — с какой это стати искать здесь герцога Кортереаля?»

«Как? Разве мы находимся не в его доме?»

«Святая простота, — отвечал нам второй, — легко же вас обмануть... Знайте же, что вы находитесь в гостях у первого коррехидора Лиссабона, вот у него, — и он указал пальцем на старшего из мужчин, — мы же, важные судьи, собираемся у нашего почтенного товарища для того, чтобы немного поразвлечься с такими, как вы, дурехами, время от времени попадающими к нам в сети».

«Однако я вижу перед собой наши сундуки, — сказала Климентина, — неужели те лица, которые обязаны следить за порядком, сами же этот порядок и нарушают?»

«Дон Карлос, — промолвил старик, которого нам представили в качестве коррехидора, — надеюсь, мы получим прекрасный урок права: выпускница Саламанки объяснит нам сейчас наши обязанности...»

«Терпение, терпение, — поддержал его дон Карлос, — сейчас мы заставим их пройти нашу школу».

«Сударь, — обратилась я к старшему в этой компании, стремясь положить предел излишней шутливости нашего разговора, — вот наши вещи; их у нас украли, и мы требуем вернуть украденное назад».

«Разумеется, вы их получите, — ответил коррехидор, — но постарайтесь понять, что для этого надо принять участие в известных церемониях. Стоило ли тащить сюда сундуки, чтобы отдать их вам даром?»

«Так мы еще должны их заработать!.. Наши собственные вещи?.. Вы, судья, осмеливаетесь делать нам такие предложения? — с достоинством прервала его я, — о каких условиях может идти речь, когда вы просто обязаны вернуть нам украденное?»

«Какие странные рассуждения, — сказал один из этих отъявленных негодяев, — законы всегда диктуются сильнейшим. Подумайте о том, в какой нищете вы теперь обретаетесь, помощи вам в этой стране, ясное дело, никто не окажет; посмотрите затем, с какими важными персонами вам посчастливилось повстречаться, к чему же приведет вас излишняя строптивость? Мы же искренно хотим вам помочь».

«Возвратить похищенные вещи их прежним владелицам вы считаете помощью? Но сам факт наглой кражи я расцениваю как жестокое оскорбление».

«Дон Карлос, вы были совершенно правы, — вмешался коррехидор, — если бы вчера я определил этих спорщиц в темницу, то сегодня они были бы гораздо покладистее... Донна Руфина, не заставляйте меня напоминать вам второй раз о ваших обязанностях, иначе завтра вы попадете в известное заведение, откуда вам не удастся выбраться до скончания века».

Повинуясь приказу, наглая служанка схватила меня за воротник и повалила на какую-то кушетку; но после непродолжительной борьбы я отбросила ее в сторону и, выхватив нож, проворно вскочила на ноги.

«Несчастная, — прокричала я, — еще один шаг, и ты мертва!»

Четверо приятелей набросились на нас с Климентиной; моя мужественная подруга свободной рукой сбила с ног одного негодяя, второй же мерзавец задрожал от страха, когда к его груди было приставлено острие ножа. Между тем, я сумела расправиться и с остальными противниками.

«Гнусные негодяи, — крикнула Климентина, устремившись к двери, — теперь вы знаете, как невинная добродетель мстит вероломному пороку!»

Климентина выбежала из залы; я бросилась вслед за ней. Промчавшись словно вихрь сквозь три темные комнаты, мы выскочили во двор. Трусливые, обессилевшие от разврата злодеи не решились нас преследовать, да и вряд ли бы им удалось нас тогда догнать.

«Открывай ворота, — властно приказала Климентина лакею, который сопровождал карету, — не вздумай сопротивляться, а не то расстанешься с жизнью».

Увидев перед собой два ножа, мошенник тотчас же подчинился. Выскочив за ворота, мы опрометью помчались прочь, не рискуя оглядываться назад. Несмотря на беспросветную тьму, мы благополучно выбрались из леса. Перед нами расстилалась широкая равнина.

«Прекрасно, — сказала Климентина; едва дыша от изнеможения, она присела у стены невзрачной лачуги, случайно оказавшейся на нашем пути. — Как видишь, дорогая моя, мы избавились от опасности, не пролив ни капли крови... Цветок целомудрия, ценимый тобой превыше самой жизни, не осквернен этими мерзавцами... О! Как трудно делать добро: по правде говоря, порок доставляет нам гораздо меньшие хлопоты. А если бы мы пронзили кинжалами кого-нибудь из этих мерзавцев, неужели потом нам бы удалось легко отделаться от угрызений совести? Всего-навсего вступившись за свою честь, мы бы стали убийцами. Таким образом, сама добродетель иной раз порождает преступление и мы перестаем радоваться героическому поступку, коль скоро он приводит к аморальным последствиям».

«О Боже! — вскричала я, присев от усталости на землю рядом с Климентиной. — Какой гнусный разврат! И какая с нашей стороны неосмотрительность!»

«Теперь мы, по крайней мере, знаем, где находятся украденные сундуки», — грустно заметила Климентина.

«Боже праведный! Какая преступная страна, какие ужасы! Страж закона на деле оказался закоренелым злодеем!»

«Ничего удивительного: он обнаглел от безнаказанности; дорвавшись до власти, люди охотно совершают всяческие злодеяния, ведь лицам высокопоставленным сходит с рук любое преступление».

«Если рассуждать по-твоему, то придется отказаться от всякой власти».

«Власть надо давать людям лишь на краткое время. Опасаясь претерпеть несправедливость от других, когда те, в свою очередь, станут начальниками, чиновник будет вынужден вести себя попристойнее.[18] Впрочем, хватит болтать, подумаем, как нам жить дальше. Мы остались без средств к существованию, кто нас теперь приютит, ведь в карманах наших не найдется и гроша? Поверь мне, в Лиссабон возвращаться нам нет смысла».



«Согласна, — сказала я в ответ, — постараемся добраться до Мадрида; на свете существуют и другие страны, получше, чем Португалия, кишащая прожженными развратниками... Пожалуй...»

«О Боже! Великий Боже! — вдруг громко закричала Климентина. — Я сидела рядом с мертвецом!..» (Подруга моя, не помня себя от страха, явно намеревалась бежать дальше.)

«С каким это мертвецом? — произнес, поднявшись на ноги, атлетически сложенный верзила. — Ангелочек мой, — продолжал он свою речь, придерживая Климентину за руку, — до сих пор я чувствовал себя прекрасно и не думал умирать; я просто прилег отдохнуть. Между прочим, сидели вы подле галантного кавалера, который не причинит вам ни малейшего зла».

«Кто вы такой?» — спросила его Климентина, пытаясь освободиться от руки незнакомца.

«Кто я такой? — повторил вопрос бродяга. — Личность моя повергнет вас в изумление; если я скажу правду, вы ничего не поймете».

«И все-таки?» — задала я вопрос гиганту, по всем признакам настроенному вполне добродушно.

«Мои любезные подружки, — отвечал незнакомец, — знайте же, что я враждую с Господом, служу дьяволу и делаю добро ближним».

«Клянусь святым Христофором, я ничего не уразумела, — пробормотала Климентина, несколько собравшись духом, — объясните-ка яснее, если хотите, чтобы вас поняли, дружок».

«Потише, потише, — оборвал ее незнакомец, — сначала расскажите все о себе; люди нашей профессии не питают доверия к доносчикам. Итак, если желаете узнать мой ответ, в первую очередь говорите вы».

Собеседник наш выглядел до чрезвычайности забавно; чем больше мы его рассматривали, тем больше было наше изумление; в слабом свете восходящей луны мы заметили, что он был облачен в зеленый полукафтан и желтый плащ; физиономия бродяги украшалась длиннейшими усами, а приделанное к шляпе перо достигало в длину около пяти дюймов. Климентина приняла гиганта за безобидного шарлатана и с наигранной наивностью рассказала ему историю наших приключений, не забыв поплакаться о том, что после ограбления мы испытываем страшную нужду.

«Ах-ах, бедняжки, — посочувствовал нам этот человек, — из-за вашей добродетели вам теперь нечем наполнить животики. Пойдемте, пойдемте же... Следуйте за мной. Люди, по долгу службы обязанные оказать вам гостеприимство, повели себя как злодеи, лицемерные развратники, гнусные сластолюбцы, все они важные судьи с каменными сердцами... Пойдемте, убедительно вас прошу, может быть, среди цыганского табора вы найдете настоящих друзей».

В смущенном молчании мы пошли вслед за новым знакомым. Обогнув лачугу, близ которой мы присели передохнуть, он постучался в дверь, видневшуюся с другой стороны. Войдя в помещение, мы увидели дюжину его обитателей, собравшихся вокруг очага и тихонько переговаривавшихся друг с другом, остальные же крепко спали на полу.

«Друзья, — обратился наш проводник к цыганам, — перед вами стоят две бедные заблудившиеся девушки, не знающие, где им приклонить голову. Когда богач оставляет бедняка подыхать с голоду, когда судья выносит приговор невинному, мы обязаны защитить законы общества и восстановить поруганную справедливость. Ну, скатерть на стол!»

Слыша такую речь, мы не могли удержаться от слез.

«О Климентина! — вскричала я тогда. — Посмотри, какие разные бывают на свете люди! Среди блеска цивилизации мы встретили одни только омерзительные пороки, а все добродетели видим среди тех, кого общественное мнение удостаивает одного лишь презрения».

Между тем проснулись спящие; они поспешили приготовить обеденный стол. Нас обступили шесть цыганок; четыре из них показались нам очень симпатичными. Они оказывали нам всяческие знаки внимания, говорили ласковые слова, сожалели о наших бедах, приглашали усесться поудобнее и, хотя сами уже успели отужинать, расположились рядом с нами, предлагая отведать угощение.

Свою меланхолию нам удалось прогнать при помощи жареного каплуна, двух сытных пирогов, окорока и двух кусков разогретой курицы с рисом, а также изрядной дозы превосходной мадеры. Мужчины, сидевшие напротив нас, клялись, что не дадут нам погибнуть, даже если для этого им придется рискнуть жизнью... Слезы продолжали катиться из наших глаз, от избытка благодарности мы не могли вымолвить ни слова и только молча смотрели на этих добрых и приветливых людей; время от времени мы все-таки произносили какие-то бессвязные фразы:

«Предрассудки... роковые предрассудки... сколько раз они вводили нас в заблуждение, и как несправедлив мир!»

Когда мы немного подкрепились, нежные и очаровательные девушки, подойдя к нам поближе, с изысканной вежливостью попросили рассказать им о наших злоключениях, что мы и не преминули сделать. Рассевшись вокруг, они слушали нас с живейшим интересом.[19]

«Теперь настало время вам передохнуть, — сказал нам гигант. — Донна Кортилия, — продолжал он, обратившись к самой старшей из женщин, — возьмите этих девушек с собой и устройте их на ночлег поудобнее. Завтра утром они сами решат, что им делать дальше и окажут нам честь распить с нами еще несколько бутылочек вина».

Донна Кортилия отвела нас в угол хижины; в качестве мягкой постели нам была предложена куча опавших листьев, а вместо подушек — какие-то лохмотья, иначе наши волосы могли ночью намокнуть. Обняв нас на прощание, донна Кортилия сказала:

«Во дворце короля Испании, я, разумеется, оказала бы вам гораздо лучший прием».

Мы сразу же крепко уснули; давно нам не приходилось наслаждаться спокойным сном; находясь среди так называемых благородных людей, мы постоянно трепетали от страха, зато с цыганами мы чувствовали себя в совершенной безопасности.

На рассвете наша добрая хозяйка с помощью своих подруг развела в очаге огонь; подогрев вино и мясной отвар, она пригласила нас к завтраку. Цыганка поинтересовалась, хорошо ли мы спали ночью.

Охотно откликнувшись на ласковые слова, мы горячо поблагодарили ее за радушный прием. Тем временем с утреннего обхода возвратился домой главарь цыган; закусив куском жареного мяса, обильно политого соусом, он осведомился, чем еще он может быть нам полезен.

«Минуточку, — ответила ему Климентина, — я должна посоветоваться с подругой».

Цыгане отошли в сторону, чтобы не мешать нашему разговору.

«Неужели ты сомневаешься, — обратилась ко мне Климентина, — что с цыганами мы повстречались по воле самого Провидения, к которому, кстати говоря, ты испытываешь слепое доверие. Небо желает избавить нас от несчастий, нас окружают добросердечные люди, не лучше ли нам оставаться и дальше в таборе?»

«В этой компании я чувствую себя несколько неловко, — отвечала я Климентине, — но если они действительно направляются в сторону Мадрида, нам нужно к ним присоединиться; в противном же случае, признаюсь тебе откровенно, мне тяжело будет путешествовать с этими компаньонами».

«Можешь не сомневаться, я тоже горю желанием снова увидеть Мадрид, — шепнула мне Климентина, — надеюсь, мне удастся там повстречаться с матерью и возобновить старые знакомства; кроме того, мне не терпится помочь тебе вернуться на родину».

«Значит, наши цели совпадают и нам остается узнать, куда цыгане намереваются держать путь дальше. От их ответа зависит наше решение».

Мы подошли к мужчинам.

«Добрые и гостеприимные господа, — сказала им я, — вы пожалели несчастных нищенок, вы помогли нам скрыться от жестоких и несправедливых людей, готовых при случае напасть и на ваш табор, поэтому мне представляется уместным спросить, куда вы теперь направляетесь?»

«В Испанию, — отвечал нам главарь, — в Португалии кочевать небезопасно, и мы решили отправиться в иное королевство».

«Прекрасно! — воскликнула я, услышав такой ответ. — Умоляю вас, возьмите нас с собой, потому что в Мадриде нам окажут помощь».

«Девушка, — обратился ко мне главарь, — наши обычаи покажутся вам странными, к тому же, мы не хотим задевать ваши предрассудки. Я обязан рассказать о наших порядках, прежде чем соглашусь выполнить вашу просьбу. Итак, вам в первую очередь надо вступить в сообщество, иначе нам придется расстаться. Вы будете зарабатывать себе на жизнь тем же ремеслом, что и мы — воровством, вы примите нашу религию и законы — короче говоря, превратитесь в настоящих цыганок. Если вы пойдете на эти условия — мы возьмем вас с собой до Мадрида; там вы можете идти куда вам заблагорассудится, но я должен предупредить вас: не вздумайте потом донести на нас властям, иначе ваши дни сочтены, даже если все жители Мадрида станут защищать вас; лучше нам будет расстаться по-хорошему, никому ничего о нас не рассказывайте, не пытайтесь причинить нам вред, и тогда в любой стране света, где кочуют цыгане, вам в любую минуту придут на помощь. Устраивают ли вас наши условия? В противном случае мы готовы пожертвовать вам целый португез и отпустить с миром».

Климентина не замедлила заявить:

«Какие могут быть здесь сомнения? Мы останемся с вами до Мадрида, в табор вы можете принять нас, как только у вас появится такое желание...»

Я решила не перебивать подругу, напротив, жестами я выражала одобрение ее словам; не знаю почему, но эти цыгане казались мне совершенно безобидными; отвергнутые обществом люди иной раз внушают к себе больше доверия, чем те, кого считают благородными: первые беспрекословно подчиняются немногим законам, принятым среди них, зато вторые, обремененные многочисленными ограничениями, с трудом переносят столь непосильное бремя и всегда стараются от него освободиться.

«Мой любезный и отважный товарищ, — обратилась я к главарю цыган, — меня беспокоит лишь одно обстоятельство: позволяют ли ваши обычаи и правила проливать человеческую кровь? Если да, то ни я, ни моя подруга никогда не станем вашими сообщницами».

«Клянусь Люцифером, — воскликнул предводитель цыган, несколько рассердившись, — знайте же, дочери Господа, что мы не имеем обыкновения уничтожать создания природы; пусть этим неблаговидным делом занимаются священники, судьи и короли, склонные к жестокости и преступлению; кстати сказать, мы ненавидим этих людей отчасти потому, что они каждый день хладнокровно отправляют на тот свет тысячи несчастных; если вы заметите, что мы убьем кого-нибудь другого, кроме животных, которые служат нам пищей, можете спокойно расправиться с нами».

«Ну и отлично! — сказала я. — По рукам, мой отважный друг, мы остаемся с вами; отныне считайте нас вашими сестрами, мы готовы пройти обряд посвящения; мы будем беспрекословно выполнять любые приказы, если вы пощадите наше целомудрие и не оскверните себя человекоубийством».

«Согласны!» — единодушно ответили цыгане.

«Минуточку, — вступил в разговор главарь, — вы не забыли о том, что от вас потребуют отречься от христианской веры? Мы ведь поклоняемся дьяволу и не верим в Бога; продавшись одному хозяину, другого, как правило, поливают грязью; наши обряды — не для слабонервных, и вам придется их мужественно выдержать».

«Надеюсь, они не оскорбляют чувство стыдливости?» — вымолвила я.

«Мы боремся только с предрассудками, — сказал предводитель, — наши обряды направлены против кое-каких химер воображения и не затрагивают добродетели».

«Мы согласны на все, повторяю вам это, — вмешалась в нашу беседу Климентина. — Ты меня прекрасно понимаешь, Леонора, и я готова за тебя поручиться; нашей дружбе придет конец, если ты заставишь меня клясться понапрасну; не будем отвергать неожиданный подарок фортуны из опасения согрешить против жалкого учения, следуя которому мы чуть было не погибли голодной смертью».

«Хорошо, — сказала я подруге, — ты меня убедила; и почему только преступление прикрывается благотворительностью, чтобы соблазнить нас и завлечь? А вы, цивилизованные граждане, от которых теперь я отрекаюсь, почему вы неизменно преследовали меня, когда я твердо шла по пути добродетели, усыпанному одними терниями? Это вы рассыпали передо мной эти тернии, вы сами вынудили меня изменить добродетели и бежать от вас прочь; в отчаянии от такой черной неблагодарности, я охотно бросаюсь в пучину порока; Господь покинул меня, сограждане оказались злодеями, неудивительно, что я, сбившись с истинного пути, отказываюсь соблюдать законы божеские и человеческие».

Цыганский табор, состоявший из восьми женщин и шести мужчин, на рассвете тронулся в путь. Постараюсь теперь вкратце описать наиболее замечательных из моих попутчиц. Донна Кортилия, о которой мне уже пришлось говорить вам ранее, начальствовала над прочими женщинами; ей, повидимому, исполнилось лет сорок. Свежая, прекрасно сложенная и красивая, хотя и несколько полноватая, она привлекала всех своими необыкновенно выразительными глазами. Самой симпатичной мне показалась шестнадцатилетняя Кастеллина: она могла похвастаться гибкой талией и белоснежной кожей, и это несмотря на то что ей часто случалось проводить на жаре большую часть суток; роскошные каштановые волосы гармонировали с прекрасными карими глазами, а невинное выражение лица свидетельствовало о душевной чистоте этой девушки. Кастеллина была дочь предводителя цыган Бригандоса, у которого был еще и сын, двадцатилетний юноша по телосложению не уступающий Геркулесу. Брата Кастеллины прозвали Ромпа-Теста, то есть Сорвиголовой, так как он храбростью превосходил всех своих товарищей. Именно Ромпа-Теста, которого мы так неосторожно разбудили, пригласил нас войти в цыганскую хижину. Флорентина, маленькая брюнетка тринадцати лет от роду, отличалась весельем и шаловливостью; после Касгеллины она была самой красивой девушкой в таборе. Цыгане выкрали Флорентину из дома некоего священника, жившего в окрестности Коимбры. Святой отец, вероятно, подыскал бы ей более почтенное ремесло. Флорентина успела обучиться обычным цыганским проделкам, работу свою она выполняла легко и изящно: в две секунды она умудрялась вытащить драгоценности из кармана даже самого предусмотрительного человека; а случись ей проходить деревней, ни один спаниель не настигнет зазевавшуюся курицу с такой стремительностью — в считанные мгновения Флорентина схватит ее за горло, придушит и спрячет ее у себя под юбками; мошенница, делая свое черное дело, будет болтать без умолку, а вы, с удовольствием слушая ее бредни, не заметите исчезновения курицы. Кортилия явно благоволила к своей талантливой ученице. Остальных цыган и цыганок подробно описывать не стоит: все они были в возрасте от двадцати до тридцати лет, примерно одинакового роста и телосложения, ловкости и здоровья.

До полудня мы шли по дороге вместе с табором, пока главарь не подозвал нас к себе.

«До Мадрида мы будем добираться по берегу Тахо, — сказал он нам, — путь, конечно, получится длинный, зато людей на нем нам встретится не много; вечерами мы легко подыщем себе ночлег в густых рощах, раскинувшихся близ реки, или на островах. Там нас никто не побеспокоит. С восходом солнца нам придется путешествовать раздельно, мой сын будет идти на двадцать шагов впереди вас; вы должны следовать за ним по пятам, а если пожелаете отдохнуть, предупредите его криком; после передышки окрикните его вторично; Ромпа-Теста приведет вас к месту, где мы остановимся на ночлег этим вечером: это темная пещера, расположенная в глубине леса почти на одном уровне с рекой. Кроме нас, о ней знают только дикие звери. Теперь же нам надо расстаться, примерно через льё я с моими товарищами сверну с главной дороги, до пещеры мы доберемся иными путями — короче говоря, до встречи в пещере».

С этими словами Бригандос оставил нас одних.

Все произошло в точном соответствии с планами предводителя: преодолев расстояние в шесть льё, с наступлением сумерек мы добрались до упомянутой пещеры, где Бригандос успел сделать необходимые приготовления к предстоящему обряду посвящения, детали которого нам отчасти были уже известны. Климентина, завзятая противница христианской веры, с праздничным настроением воспользовалась удобным случаем осквернить ненавистные ей обряды; я, в отличие от подруги, очень волновалась и с душевным трепетом ожидала начала церемонии; как вы знаете, меня трудно заподозрить в ханжестве — мои взгляды на религию вам прекрасно известны; однако я еще не избавилась до конца от некоторых привычек и опасалась, смогу ли преодолеть их. Привычки эти диктуются нам чувством стыдливости, поэтому женщины никак не могут от них отделаться. Подчиняясь смехотворному обычаю, мужчины и по сей день судят о нас по нашим религиозным убеждениям, вот почему даже весьма неглупые, преданные философии женщины предпочитают скрывать свое свободомыслие. Но разве существует что-либо общее между нравственностью и убеждениями? Как? Вас осмеливаются называть развратницей, причем только потому что вы отказываетесь верить смехотворным басням, оскорбляющим здравый смысл человека? Ах! Если бы мне позволили, я бы неопровержимо доказала, что развращенность намного больше отличается от безбожия, чем от суеверия; даже священники, почувствовав себя в безопасности от упреков окружающих, иной раз творят постыдные дела; но женщина, любящая добродетель из приверженности к ней, подчиняющаяся ей по искреннему зову сердца, будет всегда действовать открыто, лицо такой женщины — подлинное зеркало ее души, и, следовательно, она не запятнает себя преступлением, которое, если и произойдет, она не в состоянии будет скрыть.

Вы спросите, не боюсь ли я адского пламени? Но кто, кроме ханжей, сможет с этим пламенем ныне управиться? Полагаясь на свои молитвы, святоши презирают адский жупел, так что страх грядущего наказания не останавливает ни их, ни противников религии — одним словом, безнаказанность, превратившись в привычку, дает свободный выход дурным страстям верующего, тогда как безбожник, постоянно подвергающий себя ограничениям, подчиняется лишь велениям собственного сердца и законам разума; очевидно, безбожник никогда не нарушит эти священные для него правила.

И вот начинается обряд посвящения... Мне бы не хотелось останавливаться на подробностях разыгравшегося в пещере действа... Прежде всего от нас потребовали подчиниться обычаям, укоренившимся в Японии после того, как в ее города проникли голландцы... Но это было только вступление. Символ, почитаемый каждым католиком, священный залог католического культа, выносится перед нами, и, хотя не все христиане относятся к названному предмету с равным благочестием, от нас требуют еще большей жертвы: мы должны были хладнокровно осквернить эти почтенные предметы, так чтобы возврат в лоно христианской Церкви сделался бы для нас совершенно невозможным. Трудно даже себе представить, с какой презрительной отвагой наши новые подруги подавали нам пример, с каким невозмутимым спокойствием подражала их действиям Климентина; вначале я прямо-таки трепетала от страха; тут на меня обрушился целый град насмешек: мне сказали, что грубая материя не способна сообщаться с духовной субстанцией — разве Господь может принимать какую-нибудь материальную форму или пребывать в забвении? Если мы будем поклоняться чему-то материальному, то, по сути дела, уподобимся невежественным идолопоклонникам. Чуточку осмелев, я подчинилась требованиям окружающих и никогда об этом впоследствии не сожалела. То что последовало, напугало меня несколько больше. Если в первом случае мы ограничивались только действиями, то во втором мы вынуждены были говорить. Как вы поняли, я отреклась от христианской веры; о, какие ужасные слова я тогда произносила — смысл их сводился к тому, что я отдавала свою душу и тело во власть дьявола.

Когда с клятвами было покончено, мы спустились в ров, вырытый прямо посреди пещеры. Повергнувшись ниц, мы вторили нашему предводителю, который молил дьявола, чтобы нам всегда сопутствовала удача. По завершении церемонии Бригандос предъявил нам следующие требования: 1) мы не должны отрекаться в будущем от принятой нами веры; 2) мы никому не расскажем об этой церемонии и о действиях, которые могут произойти в дальнейшем; 3) отрекшись от христианства, мы никогда к нему не вернемся; 4) мы оставляем навсегда даже саму мысль о Верховном Существе и отныне поклоняемся только демону; 5) при всяком удобном случае мы обещаем присваивать себе добро ближнего; 6) наконец (что меня несказанно удивило) мы поклялись всегда помогать слабому, если его притесняет сильный, и при любой возможности облегчать несчастья окружающих.

Этим правилам мы обещали следовать.

Церемония завершилась роскошным обедом; за столом царили пристойность и веселье; среди новых друзей, которые ни словом, ни жестом не оскорбляли нашей стыдливости, мы чувствовали себя совершенно спокойно.

Утром мы опять отправились в путь; маршрут наш оставался прежним. Бригандос пообещал нам рассказать об основах и этике цыганской религии, об обычаях и нравах ее приверженцев. Вечером мы расположились на ночлег посреди одинокого острова, поросшего непроходимыми зарослями. Пока женщины готовили ужин, предводитель, желая выполнить недавнее обещание, поведал нам кое-что весьма интересное.

«Болгары, напавшие на Византийскую империю, не удовлетворились захваченными землями, хотя некоторые из завоевателей и остались жить в покоренных провинциях. Большая же часть их, привыкшая к кочевой жизни, повернула к северу и постепенно рассеялась среди лесов Галлии, по течению рек Рейн и Везер; другие же направились в сторону юга и в конце концов добрались до Тахо и Геркулесовых столбов; почти все болгары принадлежали к числу последователей манихейской веры и в странах, где им доводилось останавливаться во время своих постоянных странствий, стремились распространять принципы манихейства. Мы являемся потомками этого народа, и следуем его очищенной религии. Мы верим, что в природе есть некое существо, которое направляет все сущее; однако мы видим, что это существо, признаваемое нами созидателем, творит по преимуществу зло, а не добро, следовательно, поступает жестоко и несправедливо. Вы, кстати говоря, называете подобное существо дьяволом; мы решили последовать здесь вашему примеру. По сути, наш создатель ничем не отличается от вашего. По каким-то странным соображениям вы считаете его добрым, а мы, наоборот, считаем его злым; вы просто не удержались от искушения признать мир творением разумного бога, преисполненного величия и добродетели. В этом вопросе мы оказались в сравнении с вами гораздо мудрее, да, мы признаем, что некое деятельное существо сотворило Вселенную, которая по всем признакам получилась порочной и несовершенной, и потому мы должны считать создателя такой Вселенной обманщиком и жестоким предателем. Молитвы иногда смягчают суровость свирепого творца, но воздавать ему благодарность — пустое дело, так что мы сами созидаем себе добро, не ожидая от этого творца ничего, кроме неприятностей. Мы не заставляли вас отрекаться от бога, вы только признали, что ему не пристало приписывать положительные качества, и, кроме того, осознали, что католические суеверия полностью противоречат предписаниям здравого рассудка и, следовательно, являют собой полнейшую бессмысленность. Вот в чем заключалась суть вчерашней церемонии; как вы видите, мы не отвергаем существования бога, в чем нас обвиняют вероломные враги; вы лишь согласились с нами в том, что несовершенный мир не может быть признан творением совершенного деятеля; совершенный творец — это химера; его существование невозможно среди несовершенства им сотворенного. Теперь я хочу рассказать вам о наших нравах.

Мы позволяем воровать и сожительствовать с кровными родственниками, и это единственные распространенные среди нас проступки, хотя на нас то и дело возводят ложное обвинение в различных преступлениях, о которых мы не имеем ни малейшего представления.

Но разве воровство преступление? Разве природа не установила среди людей имущественное равенство? При появлении на свет мы ничем не отличаемся друг от друга, у всех у нас одинаковые ощущения и потребности, так почему же богач помыкает бедным? На какие божеские или человеческие законы он может сослаться в свое оправдание? Очевидно, собственность — это нарушение установленного порядка. Если сильный подчиняет себе слабого, почему нам не встать на защиту последнего, коль скоро мы чувствуем, что в нашей власти сделать это? Разве мы совершим преступление, если постараемся восстановить естественный порядок вещей? Наши предки, обрушившись с берегов Меотийского болота на соседние богатые провинции и захватив их земли, являлись такими же грабителями, как и мы; подобно нам, они руководствовались вполне понятным желанием восстановить нарушенное равенство: они отняли у богачей излишки и раздали их бедным. Однако болгары, рассеявшись по всему свету, совершили роковую ошибку, и их силы ослабли. Потомки болгар, наученные горьким опытом, решили поступать справедливее и отказались от насилия при перераспределении имуществ. Да, мы считаем страшным злом проливать человеческую кровь и потому ограничиваемся мошенничеством; таким образом, только при помощи ловкости мы исправляем ошибки фортуны.[20]

Мы не выступаем против кровосмешения, а что еще остается делать народу, рассеянному по всему свету, раз уж мы не желаем смешиваться с остальными нациями? Откуда у нас возьмутся жены, если мы не будем жениться на кровных родственницах? Женщин, впрочем, можно и похищать, иногда это у нас случается, но разве насилие не является еще большим злом?

Инцест — человеческое установление, освященное религией. Первобытные люди были вынуждены жениться на ближайших родственницах. Ныне в целом ряде государств кровосмешение дозволяется законами, тогда как в других странах его предпочли запретить.

Само по себе кровосмешение не приносит ни вреда, ни пользы, иной раз оно, впрочем, входит в противоречие с государственными законами, ничуть не нарушая притом общественный договор; семьи, где практикуется кровосмешение, живут дружно, супружеские узы становятся там еще теснее, так что кровосмешение, вероятно, относится к числу подлинных законов природы.

Знайте же, что распущенности нет в одобряемых нами связях между кровными родственниками, по-вашему противоестественных, хотя и допускаемых всеми древними законодателями; несмотря на относительную свободу выбора, у нас приняты кое-какие ограничения: мы даем разрешение на брак лишь в том случае, если пара примерно одного возраста, ведь такой союз, как думается, поощряет сама природа... Никогда еще отец не спал у нас с собственной дочерью, ни один сын пока не осквернил материнского ложа.[21]

Иногда мы, признаюсь вам откровенно, совершаем кое-какие неблаговидные поступки, в частности используем ядовитые лекарственные травы; но таков наш промысел, иначе нам трудно было бы присваивать себе чужое имущество: со злыми людьми, чтобы выжить, приходится быть злыми, ибо в наш развращенный век быть добрым рискованно. Благодаря некоторым тайным знаниям мы умеем напускать порчу на домашних животных: лихоимцы, наживающиеся на перепродаже скота, охотно ссужают нас деньгами; наслав на скотину порчу, мы забираем барыш и безбедно живем на вырученные средства; запомните хорошенько — мы стремимся только к спокойной жизни, это главный из наших законов. Копить несметные богатства не наша забота, заработав немного, мы предпочитаем наслаждаться отдыхом. Когда у нас есть лишнее, мы помогаем нищим. Приведу вам пример неблаговидных поступков другого типа. Из лекарственных трав мы умеем изготовлять очень сильное снотворное средство: если мы хотим похитить у кого-либо приглянувшиеся нам ценности, мы подсыпаем этому человеку в еду усыпляющий порошок, в состав которого входят семена дурмана и мака; но мы пока еще никого не отравили и не сглазили, мы не прибегаем к вредным заклинаниям и не прерываем беременность у женщин. Иной раз мы соглашаемся поворожить, но чем вредит людям это искусство? Посвященные в таинства некромантии, мы можем вызывать перед желающими души усопших: среди предсказателей будущего некроманты, нужно сказать, пользуются наибольшим уважением. Все народы верили в то, что загробные тени иногда навещают нас в дольнем мире, ведь это следует из учения о бессмертии человеческой души.[22] Одиннадцатая книга “Одиссеи” Гомера называется “Некромантия”, потому что в ней Одиссей, дабы посоветоваться с душами мертвых, спускается в царство Аида. В трагедии греческого поэта Эсхила “Персы” перед царицей Атоссой появляется тень Дария, отца Ксеркса; тень эта предупреждает царицу об угрожающих ей несчастьях. Вызывания духов в “Энеиде” и Священном писании известны каждому. Геомантия позволяет нам предсказывать будущее по особенностям земли — этому искусству мы научились у арабов; занимаясь гидромантией, мы используем воду; аэромантия обнимает воздушные явления; пиромантия — это гадание по огню; для леканомантии нужна чаша; хиромантия позволяет предсказывать будущее по ладони; метопоскопия есть не что иное, как исследование человеческого лба; кристалломантия предполагает применение зеркала или какого-нибудь стекла (Кирилл Иерусалимский в своем трактате “О поклонении” рассказывает, что в его время с помощью кристалломантии вызывались души усопших); клеромантия прибегает к помощи жребия; библиомантия открывает грядущее по книжным страницам; при кефаломантии используют ослиный череп; капномантия — это гадание по дыму, а ботаномантия — по лекарственным травам; ихтиомантия обращается к помощи рыб; дактиломантия предсказывает по кольцам.

Относится ли все это к числу суеверий или нет, мои подружки, но, как правило, мы даем точные предсказания; в этом вы сможете убедиться лично, а если пожелаете — я охотно обучу вас всем названным искусствам.

Нас обвиняют в том, что мы похищаем маленьких девочек, которых потом используем как проституток. Согласен, но каких именно детей мы выкрадываем? Покинутых сирот или дочерей бедняков; они только выигрывают от такой перемены в их судьбе; часто таких детей мы оставляем в таборе и тогда их участь определенно лучше той, что их ожидала в родительском доме. Посмотрите на Флорентину: у нас эта девочка наслаждается всеми радостями жизни, она любимица Кортилии, а вот если бы она осталась у своих родителей, то несомненно давно лежала бы в могиле, ведь ее отец — беднейший из крестьян Бискайи; не будучи способен прокормить даже одного ребенка, он только обрадовался, когда узнал о похищении дочери. Итак, здесь наша совесть чиста; между прочим, ни одно доброе дело не делается без малой толики зла.[23]

Но как бы там ни было, наша профессия, возможно, вынуждает нас иной раз далеко уклоняться от праведного пути, и, тем не менее, мы продолжаем горячо любить добродетель и не упускаем ни малейшей возможности помочь попавшим в беду людям; мы часто возвращаем беднякам украденные у них вещи, выкупаем несчастных, взятых под стражу за долги, поддерживаем вдов и сирот, пытаемся хоть как-то смягчить страдания невинных; мы и вас заставили дать клятву поступать так же, и вы скоро увидите конкретные примеры благотворительности».

Кортилия, подойдя к умолкнувшему Бригандосу, сказала, что ужин давно приготовлен. Поев, а затем хорошо выспавшись, на следующий день мы снова отправились в путь. К обеду мы собрались на площади какого-то крупного селения, где мои компаньоны сразу же начали продавать местным жителям различные целебные снадобья: аконит от болей в сердце, ятрышник от половой слабости, клещевину от боли в суставах, зубянку от болезней рта и колютею от воспаления мочевого пузыря. Донна Кортилия предсказывала будущее желающим; Климентина, которой цыгане дали гитару, наигрывала на ней приятные мелодии, а я с Кастеллиной танцевала рядом с подругой, аккомпанируя ей в баскский бубен. Мужчины, решив не терять драгоценное время даром, проверили местные амбары; добыча превзошла самые смелые ожидания: когда мы под вечер собрались вместе, выяснилось, что похищенной провизии хватило бы на всех, даже если бы нас было в четыре раза больше. Флорентина, иногда отдыхавшая от танцев, достала из своих карманов множество колец, платков и других ценных вещей, похищенных ею с невероятной ловкостью. Все это богатство она выложила перед блестящим обществом, которое не поскупилось на похвалы маленькой героине за ее подвиги.

Поскольку мы с Климентиной не годились в воровки, нам поручили продавать целебные снадобья: Климентине — приворотное зелье, изготовленное из купороса и аравийской камеди в смеси с укрепляющими и вяжущими средствами, а мне — снотворный порошок, о котором я вам уже рассказывала. Проходя на следующий день через маленький португальский городок, мы успешно сбыли с рук наши лекарства; больные обращались за помощью к моей подруге, а я помогала влюбленным, рассчитывавшим навести крепкий сон на ревнивых супругов. Выручка получилась внушительная. Между тем горожане то и дело подходили к Ромпа-Тесте, суетившемуся на площади. Они осведомлялись, не владеет ли он свечой Кардано, отлитой из человеческого жира, — ею пользуются все кладоискатели.

«Есть у меня одна такая, настоящая свеча Кардано, — тихо отвечал Ромпа-Теста, предлагая направо и налево восковые свечи, украденные в соседнем доме, — зажгите ее, — говорил он несколько громче, — и внимательно следите за направлением пламени, и тогда сокровища, скрытые в земных недрах, станут вашей легкой добычей!»

Цыган, торговавший порошком из корня мандрагоры, продал неимоверное количество своего снадобья, так что этот день мы могли считать вполне успешным.[24]

На десятый день пути мы добрались до испанской границы. Когда мы гурьбой проходили по главной дороге, намереваясь покинуть пределы Португалии, навстречу нам попалась повозка, сопровождаемая двумя сидевшими на конях альгвасилами. В повозке лежали мужчина и женщина, связанные спиной друг к другу.

«Стой!» — приказал кучеру Бригандос.

Затем он обратился к стражникам.

«Куда вы везете эту несчастную парочку, приятели?» — спросил он их громовым голосом.

«Туда, где вскоре придется побывать и тебе, бандит, — отвечал альгвасил, — будь у меня хоть несколько солдат, я бы закинул в повозку и тебя».

«Друг, — отвечал храбрый Бригандос, стаскивая альгвасила с лошади и отбрасывая его на десять шагов от дороги, — твой ответ доказывает, что я имею дело с неотесанным грубияном; иди-ка освежись в ручейке, может быть, это научит тебя правилам приличия».

Пока Бригандос поучал одного альгвасила, Ромпа-Теста также не терял время даром: стащив с лошади другого стражника, он поверг его на землю мощным ударом кулака в грудь. Затем Ромпа-Теста помог своим товарищам освободить от веревок пленников, и те поспешили скрыться с места происшествия. Сделав доброе дело, цыгане занялись альгвасилами, еще не успевшими прийти в себя от полученного строгого внушения, и вскоре связанные стражники очутились в хорошо им знакомой повозке, а Бригандос и Ромпа-Теста проворно вскочили на оставшихся без седоков скакунов.

«Вперед! — приказали они кучеру. — Сегодня ты должен доставить на место двух негодяев, они, правда, в одежде стражников, так что можно и ошибиться... А вы, ребята, — обратился он теперь к альгвасилам, — как вы себя теперь чувствуете?..»

«Прескверно», — ответил один из них.

«Зачем же кидать в телегу своего ближнего? — промолвил Бригандос. — Клянусь бородой Вельзевула! Так поступают только негодяи; нарушая священный закон природы, они осмеливаются еще неизменно твердить о правосудии».

Через какое-то время мы догнали сбежавших пленников.

«Держите, — сказал им наш предводитель, — эти лошади, которых я даю вам в подарок, позволят вам скрыться от преследователей, друзья мои; в будущем, рассказывая о сегодняшнем приключении, не забывайте, что порядочные люди везли вас на смерть, зато шайка злодеев спасла вам жизнь. Прощайте».

Кроме тех пороков, о которых нам стало известно от Бригандоса, за нашими подругами водились и кое-какие тайные грешки, которые наш опытный наставник счел настолько невинными, что предпочел обойти их молчанием, в частности я имею в виду странную тягу отдельных женщин, не способных вкушать любовные радости в мужских объятиях и потому подыскивающих себе предметы обожания среди подруг. Склонность, разумеется, редкая и печальная, однако же совершенно безобидная и не нарушающая общественных приличий, извращение вполне безопасное, чего нельзя сказать о преступных связях между лицами разного пола; природа от такой любви ничего не выигрывает, но и теряет совсем немного.

Донна Кортилия, будучи одной из таких странных женщин, к несчастью, страстно в меня влюбилась; не в силах более сдерживаться, она откровенно призналась мне в своих чувствах; по ее словам, она даже была готова ради меня оставить прежнюю горячую любовь, Флорентину, обещала предупреждать любое мое желание. Вы не поверите, какими ласками она меня осыпала; знаменитая Сапфо не ухаживала так за своей дорогой Демофилой: цветок, сорванный мной по дороге, в глазах донны Кортилии представлял собой величайшую ценность, она покрывала его поцелуями и носила у себя на груди до тех пор, пока он не увядал; если я разрешала ей оказать мне кое-какие услуги, она была на седьмом небе от счастья; если я отказывалась, она тут же заливалась горькими слезами.

«Я не требую от тебя взаимности, — как-то раз страстно прошептала мне донна Кортилия, умевшая придать своему голосу интонации утонченной чувственности, характерные для женщин такого разряда. — Нет, Леонора, мне от тебя ничего не надобно, позволь мне только любить тебя; не отвергай мое искреннее чувство, не унижай меня, раз уж не хочешь сделать меня счастливой».

Затем она становилась передо мной на колени, целовала мне ноги, орошала слезами следы от моих туфель; когда я неосторожным словом оживляла ее преступные надежды, на щеках донны Кортилии проступал румянец и она заливалась смехом. Я не собиралась уступать домогательствам цыганки, но мне приходилось быть осторожной; иногда я тактично просила донну Кортилию не говорить мне более о таких позорных вещах, тогда она, изменившись в лице, покидала меня в смятении — слова мои действовали на нее подобно знойному южному ветру, который в одно мгновение выпивает влагу из нежных цветков гвоздики; стоило мне ее окликнуть — она снова лежала у моих ног; никогда мне еще не приходилось наблюдать столь нежной любви и изысканных ухаживаний.[25]

Раздраженная моим стойким сопротивлением, донна Кортилия решила мне отомстить; она подумала, что добьется своего, нанеся удар по моему самолюбию; поволочившись за Климентиной, цыганка вскоре уже могла похвастаться определенными успехами, я же смотрела на этих несчастных женщин с неподдельной жалостью. Моя темпераментная подруга, проведшая долгие годы под знойным африканским небом, лишенная каких-бы то ни было нравственных принципов и незнакомая с добродетелью, до сих пор удерживалась от разврата только благодаря моим советам, ибо я считала священным дружеским долгом давать их, — короче говоря, Климентина быстро уступила домогательствам донны Кортилии. Их взаимная страсть поначалу была такой горячей, что я, как верная подруга, крайне этим обеспокоилась. Беспокойство мое объяснялось также и тем, что мне было досадно наблюдать превращение нормальной женщины в порочную развратницу. Зная темперамент Климентины, я опасалась того, как бы она, серьезно увлекшись забавами донны Кортилии, не осталась в таборе навсегда. Как ей тогда сдержать данное мне слово? Расстанется ли она с цыганами по прибытии в Мадрид, чтобы собрать необходимые средства для моего возвращения во Францию?

Климентина вскоре сообразила, что своим поведением она сильно меня огорчает, и умоляла меня не волноваться, клялась, что мимолетное увлечение, легкая уступка чувствам и темпераменту не повредят нашей сердечной дружбе. Я несколько успокоилась, но попутчицы не казались мне оттого менее отвратительными, и потому, постоянно думая о том, как бы от них избавиться, я то и дело проливала горькие слезы.

Климентина поступила как настоящая подруга: постепенно она сумела отделаться от донны Кортилии, и мне не за что было упрекать потом верную и обходительную испанку. Дальше, чтобы не усложнять повествование, я не стану возвращаться к истории этой краткой страсти. Перейдем теперь к нашим дорожным приключениям.

Как то раз, мечтая о вечернем отдыхе, мы мирно шли по тропинке, вьющейся по берегу Тахо; проходя мимо оврага, лежавшего в четырех льё от испанского города Алькантара, мы услышали жалобные стоны. Кастеллина, опередив остальных, проворно спустилась в овраг и позвала нас на помощь; по ее словам, какой-то бедняга, получивший несколько ударов кинжалом, теперь истекает кровью. Надо воздать должное Кастеллине: без нее человек, лежавший на дне оврага, неизбежно скончался бы; другие цыганки, испугавшись одного вида пролитой крови, в ужасе отпрянули от края оврага, а их менее чувствительные товарищи равнодушно следовали своим путем. Кастеллина приподняла раненого с земли, прислонила к стволу одинокого дерева, обработала раны целебным бальзамом и перевязала их полосками материи, которые самоотверженная девушка оторвала от своего платья.

Умирающий, придя в сознание, поблагодарил ее и явно возродился к жизни.

«Оставайтесь здесь, друг мой, — сказала ему Кастеллина, после того как раненому была оказана первая помощь. — Пожалуйста, прекратите стонать, через полчаса я вернусь к вам в компании сильных мужчин, и они перенесут вас в надежное убежище, где вы сможете восстановить свои силы».

Успокоив несчастного, Кастеллина побежала вслед за цыганами, успевшими далеко от нее отойти.

Поступок этот, как мне думается, свидетельствует о благородстве души молодой цыганки, и если добродетель столь явно торжествует среди лиц, склонных к мошенничеству и разврату, нам остается проливать слезы сожаления об их судьбе, иначе мы должны согласиться с тем, что царящая среди цыган развращенность, если она отличается такими несомненными достоинствами, должна восприниматься всеми в качестве образца для подражания.

По прибытии на место ночлега цыгане, посоветовавшись друг с другом, одобрили поведение дочери своего предводителя и тотчас же послали за раненым двух крепких мужчин. Тем временем женщины готовили постель для пострадавшего. Бригандос, хотя и отдал приказ помочь попавшему в беду человеку, тем не менее, чувствовал себя как-то неловко:

«Решение мое было продиктовано состраданием, а не разумом, — сказал он мне, — если несчастный стал жертвой преступников, то сыщики рано или поздно обратят внимание и на нас; ну, а если раненый умрет в нашем жилище?.. И кроме того, меня беспокоит какое-то мрачное предчувствие, а предчувствия меня никогда не обманывали; напрасно, напрасно мы пришли на помощь этому бедняге... Но хватит ворчать, — продолжал Бригандос, видя, что раненого вносят в комнату, — меня тронули его муки, так что оставим страх и прислушаемся к голосу сердца, повелевающему нам облегчать страдания ближних».

После того как больному была оказана необходимая в таких случаях помощь, он спокойно проспал целую ночь и почувствовал себя значительно лучше. Мы поинтересовались, каким образом он оказался в овраге.

«Слабость, — отвечал незнакомец, — не позволяет мне подробно распространяться о причинах тех бед, что обрушились на мою голову; меня зовут дон Педро, я судебный чиновник и рыцарь Святой Эрмандады. Мадридский инквизиционный трибунал, к членам которого я имею честь принадлежать, отправил меня в Португалию, где я должен был арестовать одного отпетого негодяя, обвиняемого в страшном преступлении: вместе со своими домочадцами подозреваемый тайно обратился в иудейскую веру; надеюсь, вы понимаете, что преступление это омерзительное, ибо люди, продолжающие поклоняться богу Моисея, достойны лишь пламени костра. С помощью невероятных хитростей мне удалось задержать обрезанного; понадеявшись на собственные силы, я посадил пленника за собой на лошадь и отправился обратно в Мадрид. Но негодяй каким-то образом ухитрился вытащить у меня из-за пояса кинжал и нанес мне сильный удар, так что я даже и не успел подумать об обороне. Свалившись с лошади, я потерял сознание. Злодей оттащил меня в какую-то балку, добавил мне еще несколько ударов и, считая меня мертвым, скрылся с места преступления на моей лошади».

«Славный сеньор,[26] — сказал Бригандос нашему гостю после того, как тот завершил свой рассказ, — немного философии, и вам не пришлось бы сегодня испытывать страдания; какого дьявола вы привязались к этому человеку, будь он мусульманином или иудеем, не лучше ли было оставить его в покое?»

«Неужели? Но он не ест свиного мяса!»

«Глупец, ты, я вижу, совсем лишился рассудка; разве Господь наказывает или награждает смертных в соответствии с тем, каким мясом мы предпочитаем питаться? Предвечный требует от нас одной только добродетели, но отнюдь не толики кривляния, оскорбляющего здравый смысл человека. Приятель, я хочу, чтобы ты уразумел себе следующее правило: нас спасает не религия, а добрые дела, лучше уж вообще отрицать существование Бога, чем предполагать, будто бы Господь осуждает нас на вечную гибель в зависимости от той или иной веры; повторяю тебе это еще раз, разные религии равно угодны Господу, который всегда сумеет отделить праведников от преступников».

«Но мне надо заниматься своим ремеслом!»

«Постарайся переменить его или, оставаясь инквизитором, веди себя достойно».

«Досадно, конечно, выполнять подобные неприятные поручения, но приходится как-то выпутываться, раз уж дали».

«Необходимо всегда быть порядочным человеком; выражаясь иначе — нельзя мешать людям жить спокойно, а особенно лишать их свободы или жизни. После ремесла палача твоя служба — самая омерзительная, и она по праву вызывает к себе презрение. Патрон, моя профессия также не относится к числу благородных, но, если бы я повел себя как подлец, ты давно гнил бы в могиле, а не спокойно бы тут поправлялся, ведь по долгу службы ты являешься злейшим нашим врагом. Да, ты выбрал себе дрянное дело, но и им можно заниматься с достоинством — оставил бы своего еврея в покое, и тогда бы тебе не приходилось жаловаться на судьбу».

«Друзья мои, вы совершенно правы, дайте только мне поправиться; клянусь вам, встав на ноги, я откажусь от постыдной должности инквизитора».

Бригандос, видя, что мошенник мучается угрызениями совести — неизвестно, искренними или притворными, — отогнал прочь дурные предчувствия и решил поступить по велению сердца. Несмотря на немалый риск, предводитель в течение четырех дней не отдавал приказа покинуть стоянку, где нас могли схватить в любую минуту.

«Прощай, брат», — сказал Бригандос инквизитору на рассвете пятого дня.

Мы пошли своми путями, по тропинкам вдоль берега Тахо, а дон Педро мелкими шажками засеменил по направлению к главной дороге.

«Прощай, помни о нас; но если ты собираешься нас преследовать, тебе не жить».

Прощаясь с нами, дон Педро со слезами на глазах пообещал подать в отставку, а если он все-таки останется на службе у инквизиции, мы всегда можем рассчитывать на его помощь.

К вечеру мы добрались до обширной пещеры, где намеревались остановиться на ночлег. Предводитель хотел поведать нам кое-какие тайны ворожбы; подозвав нас с Климентиной к себе поближе, он сказал нам:

«Легковерные люди всегда страстно стремились узнать свою судьбу и разгадать секреты будущего. Иисус Навин, желая выявить нарушителей заповедей Бога, метал жребий и таким образом разоблачил похитителя одежды, золотого слитка и двухсот сиклей серебра. Саул отправился к предсказательнице, которая вызвала к нему тень Самуила; священная история и книги язычников изобилуют подобными примерами; на деле же, все эти сивиллы, авгуры и пророки были, как и мы, цыганами, тщательно изучавшими прошлое и настоящее, дабы вынести наиболее вероятное суждение о будущем. На этом-то и основывается наше искусство. Когда человек обращается к нам с просьбой предсказать судьбу, мы стараемся получить верные сведения о характере, привычках, склонностях и причудах данного субъекта, узнаем, чем он занимался в прошлом и что собирается предпринимать в настоящее время. Надежные сведения, как правило, узнаются у знакомых; как человек поступал раньше, как ведет себя сегодня, точно так же он будет вести себя и в будущем: человек, поистине, является своеобразной машиной, работающей по привычке. Знайте же, что пророчества ваши должны отличаться многословием, чтобы их всегда можно было истолковывать по-разному, и успех будет вам обеспечен, ведь какое-нибудь из противоположных предсказаний обязательно сбудется; в результате доверие к вам только вырастет. Не скажу, что науки, о которых я вам теперь говорю, целиком основываются на химерах, но, поскольку времени у нас немного, постараюсь вкратце рассказать вам о кое-каких внешних приемах, что могут принести вам реальную пользу. Предсказывая кому-либо будущее, не говорите ему ничего неприятного, и тогда вы произведете выгодное впечатление даже в том случае, если ваш прогноз будет ложным. Человек, который завтра, возможно, отправится на тот свет, останется доволен, если вы пообещаете ему двадцать лет жизни; рогоносец вас расцелует, когда вы заявите, что его супруга отличается исключительной верностью; вы прольете бальзам на душу скупого, восхваляя его благотворительность, а если вы намекнете ему на приумножение сокровищ, то радость его будет безгранична. Обучитесь искусству льстить, и вы легко проведете каждого; более того, жертвы обмана никогда не обрушатся на вас с упреками.

Теперь я хочу рассказать вам о талисманах; это, как вы, наверное, знаете, не что иное, как придуманные арабскими философами изображения на симпатических камнях и металлах, соотносящиеся с определенными созвездиями.[27] Палладий греков, колосс Мемнона, статуя Фортуны Сеяна, аисты Аполлония, бронзовые мухи и золотые пиявки Вергилия, жезл Моисея, статуэтки, изображающие священных змей, которые встречаются в некоторых городах, — все это талисманы. Мы обязаны знать их свойства и уметь рассказать о них, продавать их желающим, но не особенно верить им, так как в мире нет ничего сверхъестественного и любое следствие имеет свою причину. Удивительные явления происходят по капризу злого божества, только и помышляющего о том, как бы еще более умножить людские страдания, воспользоваться нашей наивностью и в конце концов обречь нас на гибель. Вот почему мы боимся злого бога, умоляем его сжалиться над нами, но в глубине души мы его все-таки глубоко презираем».

Выслушав речь Бригандоса, мы плотно поужинали и легли спать. На следующее утро цыгане, по обыкновению очень рано, отправились в путь.

Мы прошли около двух льё; взору нашему открылась восхитительная картина: лучи восходящего солнца освещали колосья хлеба, колебавшиеся от легкого ветерка подобно золотым волнам; когда мы подошли поближе к этому живописному полю, мы заметили двух молодых женщин: они плакали, воздевая руки к небу.

«Друзья мои, вперед! — сказал Бригандос. — Вот она возможность сделать добро, нам ведь по большей части приходится творить зло».

Подбежав к женщинам, мы предложили им отбросить страх и поведать нам причины охватившего их отчаяния.

От волнения несчастные не могли произнести ни слова; продолжая проливать слезы, она указали нам рукой на трех всадников, скакавших прямо по колосьям спелого хлеба; мы увидели ломающиеся стебли, разлетающиеся в стороны зерна; в считаные минуты плод трудов целой семьи, источник ее самых радужных надежд, подвергся полному уничтожению...

«Благородный сеньор, — вымолвила, наконец, одна из женщин, обращаясь к нашему предводителю, причем речь ее часто прерывалась всхлипываниями, — поле принадлежит моему отцу; нас в семье пятнадцать душ, и урожай позволяет нам питаться в течение года... Этим летом по воле Неба у нас уродился богатый урожай; отец даже собирался отложить некоторую сумму, чтобы выдать замуж мою младшую сестру — вот она, стоит рядом, — но увы, несчастный старик теперь должен будет отказать себе в этой радости... Вот уже три дня подряд всадники, которых вы сейчас видите, скачут галопом через наше поле. Благородный сеньор, перед вами гарцует наш кюре со своим викарием и ризничим; четыре свирепых урагана за одно лето не смогли бы нам нанести такого страшного ущерба».

«Но зачем они это делают?» — спросил Бригандос.

«Один из прихожан, — продолжала рассказывать женщина, — чей дом виднеется там, в долине, несколько дней тому назад тяжко захворал; он, конечно же, послал за священником, а тот, желая как можно скорее прибыть к постели умирающего и надеясь получить от него по завещанию кругленькую сумму, поскакал через наше поле, вместо того чтобы добраться до места по главной дороге. Священник боялся опоздать, чтобы больной не умер без отпущения грехов; прямой путь, по его словам, позволил ему сберечь едва ли не час. Позавчера больного приготовляли к христианской кончине, вчера соборовали, а сегодня, сеньор, нас разоряют неизвестно по какой причине».

Обе несчастные женщины снова залились горькими слезами. Священник, между тем, стремительно мчался и почти поравнялся с нами. Когда расстояние между нами сократилось до тридцати шагов, разъяренный Бригандос, угрожая всаднику смертью, приказал ему остановиться. Святой отец, не обращая внимания на крики Бригандоса, на полном скаку извлек из кармана штанов маленький жестяной ящичек; викарий, распевая какие-то молитвы, обогнул своего начальника, а ризничий огласил окрестности звоном колокольчика. Не останавливаясь ни на секунду, троица продолжала утюжить поле.[28]

«Клянусь бородой Люцифера! — вскричал Бригандос, от гнева потерявший свойственную ему сдержанность. — Стойте, наглецы, стойте! Не то вы все трое ляжете в землю под теми же самыми колосьями, так безжалостно уничтожаемыми вами!»

«Нечестивец, — крикнул Бригандосу святой отец, — разве ты не видишь, что я везу причащение Божье?»

«Вези с собой хоть самого дьявола, — отвечал ему предводитель, — но дальше тебе пути нет, или я распорю тебе брюхо».

Наши люди бросились к всадникам, так что те вынуждены были остановиться. Обе женщины стояли поблизости, не понимая, чего добивается Бригандос.

«Патрон, — сказал цыган, услужливо помогая священнику спешиться, — почему, намереваясь причастить больного, вы травите урожай у здорового человека? Разве здесь нет других дорог? Нельзя ли было обогнуть это поле?»

«Как, погубить душу умирающего ради нескольких зерен пшеницы?»

«Знай же, тупоумный негодяй, — вскричал Бригандос, схватив за воротник священника, — даже самый чахлый колосок, которым по воле природы питаются эти несчастные крестьяне, в тысячу раз ценнее хлебных идолов, спрятанных у тебя под рясой; между прочим, почитаемые тобой божки изготавливаются из хлеба, и ты, уничтожая зерно, прерываешь существование божественной субстанции!»

«Наглый богохульник!»

«Оставим комплименты; я встал на вашем пути вовсе не для того, чтобы выслушивать похвалу. Немедленно возмести убытки, которые ты за три дня нанес этим добрым людям; видишь, они проливают слезы, и в них — твоя вина; попробуй теперь утверждать, что ты служишь Господу».

«Возместить убытки, мне?»

«Да, дьявол тебя побери, надо рассчитаться».

«Но чем?»

«Вам троим надо выложить сто пиастров, именно так я оцениваю урон, нанесенный этим крестьянам».

«Сто пиастров! Да такой суммы не сыщется во всем приходе».

«Сейчас проверим», — сказал наш предводитель, приказав окружающим следовать его примеру.

Затем он пошарил у священника под сутаной и извлек на свет жестяную коробочку.

«О, какая драгоценность, — произнес Бригандос, отбросив коробочку от себя шагов на сорок, — за нее я не дал бы даже одного мараведи».

Стащив со священника штаны, предводитель обнаружил тщательно спрятанный кошелек из кожи. Повернувшись к своим товарищам, он предоставил священнику возможность прикрыть одеждой оголеные части тела.

«Дети мои, — сказал Бригандос, — посмотрим теперь, сопутствовала ли и вам удача. Сложим все изъятые деньги».

Когда три кошелька были опорожнены и мы подсчитали монеты, выяснилось, что, помимо штрафа, объявленного нашим предводителем, святые отцы располагают лишними десятью пиастрами.

«Подойдите ко мне, славные женщины, — подозвал к себе плачущих крестьянок Бригандос. — Держите: цыганский трибунал присудил вам эти деньги в возмещение понесенных убытков».

«О сударь, сударь! — запричитали женщины, орошая слезами благодарности руки нового Соломона. — Увы, мы вполне довольны, однако священник, которого вы только что оштрафовали, — человек недобрый; стоит вам покинуть наши места, как он отберет деньги, доставшиеся нам по справедливости».

«Отберет? Да мои люди останутся здесь еще на две недели; мы никуда не уходим, — обратился Бригандос к священнику, — и если ты задумал совершить подлость, злодей, я заставлю тебя сожрать твои собственные яйца, поджаренные на вертеле. На, держи оставшиеся деньги, ведь я не полицейский. Друг мой, у меня существуют иные источники доходов; забирай остаток, говорю тебе я, подними с земли своего божка, садись на кобылу и не думай, что я помешал тебе сотворить доброе дело, ведь ты по своей глупости причинил людям немалое зло; добро оказалось сомнительное, а убыток — очевидный. Друг мой, пойми, так называемое добро должно приносить пользу, а если бедная крестьянка прольет хотя бы слезинку, ни о какой пользе не может быть и речи».

Сконфуженный священник, возможно, за всю свою жизнь не произносивший подобной преисполненной философии проповеди, побежал искать свой ящичек. Между тем, пока длились переговоры, на поле разыгралась весьма забавная история. Одна из женщин, повинуясь неким естественным позывам, укрылась среди колосьев, дабы справить нужду со всеми удобствами, не нарушив притом правил приличия. По случайности или по злому умыслу, злосчастный ящичек, упавший как раз туда, раскрывшись при падении на землю, принял в себя избыток того, что содержалось в кишках крестьянки. Найдя свое добро в столь плачевном состоянии, перепуганный священник не решился протестовать; перекрестившись три раза, он подобрал ящичек, взобрался на свою племенную кобылу и помчался прочь от Бригандоса, который на прощание заявил, что при условии примерного поведения он будет считать святого отца своим задушевным другом.

Противники расстались. Молодые поселянки, восхищенные справедливым приговором, умоляли нас погостить на ферме хотя бы дня два.

«Нет, нет, — отвечал им Бригандос, — если этот негодяй будет строить вам козни, я сразу же вмешаюсь, но воспользуйся я вашим приглашением, как тогда оценить мой поступок? Порядочный человек находит награду за добродетель в тайниках собственного сердца; какая ему радость, если за доброе дело ему заплатят? Прощайте!»

Мы отправились в путь. Оставаться в окрестностях фермы, разумеется, в наши намерения не входило: слишком многие люди иначе, чем мы, расценивают похвальные действия нашего предводителя, большинство сограждан продолжает пребывать во мраке невежества... Короче говоря, мы стремительно удалялись прочь от поля и позволили себе передохнуть только через семь льё в неприступной пещере. Там мы и переночевали. На рассвете мы пошли дальше, как ни в чем не бывало.

До Кории, где наш предводитель предполагал остановиться на пару суток, нам пришлось добираться лесом. И вот около восьми часов утра в самой чаще леса нам попался навстречу кавалер ордена Алькантары, сопровождаемый слугой, чей конь не уступал скакуну господина.

«Командор, — сказал Бригандос, заметив кавалера, — ваше сиятельство, видимо, прибыло к нам из дальних стран?»

«Издалека», — отвечал кавалер, несколько растерявшись.

«Клянусь рогами сатаны! — закричал наш атаман. — Мы достаточно прошли, чтобы передохнуть и выпить по стаканчику; сделайте одолжение, присоединяйтесь к нам, командор, мы угостим вас добрым вином, которое поднесут вам хорошенькие девушки».

«Не испытываю ни голода, ни жажды, — отрезал кавалер, — прошу вас, посторонитесь».

«О жемчужина обеих Испаний, — проворчал Бригандос, нахмурив брови, — разве вы забыли, что просьбы таких людей, как мы, мало чем отличаются от приказаний? Будьте так любезны, сойдите с лошади и не заставляйте нас поступать невежливо».

«С позволения сказать, ваше обращение...»

«С вами обойдутся по-хорошему, не сомневайтесь, кавалер, мы умеем вести себя пристойно и предупредительно».

Всадник сообразил, что сопротивляться бесполезно: слуга его был уже схвачен цыганами, а он сам лишен оружия. Спешившись, кавалер спросил, зачем он понадобился бродягам.

«Вы уже слышали, командор, — продолжал наш атаман, — мы хотим вместе с вами отобедать; за обедом я буду иметь честь с вами побеседовать, а затем идите себе своей дорогой, разумеется, после прощальной церемонии. Успокойтесь, мы люди вежливые, так что вы получите удовольствие».

Тем временем мы, повинуясь приказу атамана, расстелили на траве скатерть и подали обед. Кавалер с невозмутимым видом присел рядом с нами, отрезал себе ломоть окорока и принялся есть и пить как если бы находился у себя дома.

«Не желаете поделиться с нами последними новостями, командор? — осведомился Бригандос, очарованный хладнокровием своего гостя. — Подобно медведям, мы редко вылезаем из берлоги, и когда какой-нибудь путешественник любезно соглашается поделиться с нами последними новостями, мы не помним себя от радости».

«Мы только что захватили Маон, — отвечал кавалер, — англичане полностью разбиты; от Англии отпали ее колонии, и вскоре, возможно, за ними последуют Ирландия и Шотландия; разоряемое государственным долгом и раздираемое внутренней смутой, это королевство, как мне представляется, на волоске от гибели».[29]

«Полегче, полегче, сеньор кавалер, — сказал Бригандос и проглотил два стакана вина (следуя своей привычке, он держал в каждой руке по стакану), — полегче, предсказание ваше чрезвычайно меня изумляет. Англичане располагают такими средствами, какие вам и не снились; если бы на вас обрушилась хотя бы половина английских несчастий, от чахлой Испании осталось бы мокрое место, зато величественная конституция Британии позволяет англичанам переносить любые невзгоды».

«Ну, а колонии?»

«Англичане прекрасно обойдутся и без них, а вот вы без колоний не проживете и дня, хотя в прежние времена Испания снабжала весь мир золотом.[30] Жители английских колоний относятся к метрополии, как дети, население же испанских — свысока, как капризные родители; нет, не Мадрид столица Испании, а скорее Лима или Мехико; Лондон же всегда будет столицей Англии, появись на земле хоть тридцать Бостонов и столько же Филадельфий.

Но что произойдет с вами, народом основательно ослабленным, если колонии ваши вдруг обретут независимость? Как вы будете существовать без Америки, вы, привыкшие жить за счет вывозимого оттуда золота? В Испании ведь уже давно не добывается этот благородный металл. А зачем вы присоединились к пакту Бурбонов? В подобной ситуации союз с Англией принес бы вам несравненно большую пользу. Кавалер, вы видите, что я умею предсказывать будущее; желаете знать, что произойдет в ближайшее время? В результате страшной революции Франция освободится от ярма деспотизма, Англия последует примеру Франции, и обе эти страны, заключив союз, обрушатся на Испанию; если хотят предсказать кому-либо его судьбу, то прежде всего обращают внимание на таланты этого человека; посмотрите на обитателей Лондона и Парижа, они преисполнены чувства собственного достоинства, любят свободу, увлекаются философией, науками и искусствами; да, они могут и поссориться, но уже через минуту снова станут добрыми друзьями. Итак, если Англия и Франция договорятся между собой, то Испании грозит тогда неминуемая война, которую вы, разумеется, не выдержите. Славные времена, когда мадридский кабинет мечтал о мировом господстве, давно прошли и более уже не вернутся. Прозябающие в рабстве, стонущие под игом священников и инквизиции, окруженные целыми толпами альгвасилов, рыцарей Крусиаты и Святой Эрмандады, вы, испанцы, клянусь бородой Вельзевула, не выставите ни одного боеспособного солдата, а о ваших генералах я предпочитаю хранить молчание!»

«Что вы говорите, друг мой? Пристало ли вам сейчас оскорблять испанцев? Сегодня Испания переживает возрождение, поля ее дарят нам богатейшие урожаи, а мануфактуры производят разнообразнейшую продукцию. Обратите внимание на промышленность Каталонии, и вы увидите, какие разнообразные товары там сейчас выделываются; а наши дороги, будьте уверены, через полвека не будут уступать французским; повсюду возникают новые академии, оттуда выходят выдающиеся мужи; искусства процветают, науки распространяются среди всех слоев населения, администраторы управляют страной энергично и предусмотрительно... Нет, нет, революция, которой вы нас пугаете, — пустая угроза; какое смелое предположение! Да против нее подымется вся Европа».

«Европа? Она бы только возликовала, увидев вас раздавленными. Вторжение в Испанию осуществится беспрепятственно, никто ведь не воспротивился недавнему разделу Польши. Вы считаете, что сумерки только начинают сгущаться, — напрасно, вам на роду написано оставаться посмешищем всей Европы; лень, мошенничество и ханжество — вот из-за чего вас презирают повсюду, так что европейские державы охотно примут участие в разделе Испании. Но черт возьми, командор, раз уж мы принялись рассуждать о высокой политике, я поделюсь с вами одним замечательным проектом; сделайте милость, выслушайте меня внимательно... Я намерен изменить карту Европы, учредив, вместо множества государств, всего лишь четыре большие республики — Западную, Северную, Восточную и Южную».

«Но зачем учреждать республики? Порочный, признаюсь вам, способ государственного правления».

«Наилучшее правительство — республиканское».

«Именно по этой причине нации, столетия страдавшие под игом монархии, никогда не последуют вашему совету. Переход от хорошего к плохому вполне возможен, ибо везде в природе мы наблюдаем только упадок и вырождение; но ничто противоположное невозможно».

«В Риме поначалу правили цари, однако, осознав опасность такого режима, римляне основали республику».

«Верно, но республика там не прижилась, и римляне подчинились Цезарям, деспотизм которых был гораздо суровее прежней монархии Тарквиниев; уверяю вас, атаман, ни одна республика в мире пока не справилась с аристократией, опаснейшей гангреной на государственном теле. Наихудшее правление — аристократическое, а вы, видимо, предсказываете Европе именно такую печальную судьбу. Атаман, повторяю вам еще раз, деспотизм — родной брат любой республики, чего, разумеется, нельзя утверждать о монархии».

«Допустим, если речь идет о Венецианской республике, управляемой избранными аристократами; в результате дурного порядка вещей народ в Венеции стонет под ярмом деспотизма. Но я имел в виду совсем иную республику, которая, отделавшись от цепей монархии, будет основываться на неотъемлемых правах и обязанностях человека, являя соседним странам образец государственного устройства. Далее мои планы не простираются, поэтому прошу вас не истолковывать мои слова превратно. Командор, я хочу, чтобы задуманные мною республики были образцовыми, не мешайте же мне перекраивать границы, ибо я прихожу в отчаяние, когда вижу на карте Европы множество мелких государств. Итак, я разделил наш континент на четыре республики, их названия вам уже известны; теперь перейдем к их размерам. Западная республика, помимо провинций Франции, будет включать в себя Испанию, Португалию, Майорку, Менорку, Гибралтар, Корсику и Сардинию, если вы, конечно, освободитесь от власти монахов, инквизиторов и аббатов, отправив этих молодчиков с лужеными глотками в глубь Африки, где они начнут служить мессы неграм. Северная республика будет состоять из Швеции и ее провинций, к ним я присоединяю Англию с колониями, Нидерланды, Соединенные провинции, Вестфалию, Померанию, Данию, Ирландию и Лапландию. Россия послужит базой для образования Восточной республики. Петербург должен уступить туркам, исключаемых мною из Европы, все свои владения в Азии — эти земли могут понадобиться России лишь для сухопутной торговли с Китаем. Ныне русские с Китаем не торгуют и вряд ли начнут торговать в будущем. Зато в качестве компенсации Россия получит Польшу, Татарию и все европейские владения Турции. В Южную республику войдут все германские государства, Венгрия и Италия, из которой я вышвырну вон римского папу — его личность в моих проектах не играет никакой роли. Зачем вообще нужен аббат-содомит, получающий двенадцать миллионов годового дохода и не имеющий другого занятия, кроме как распространять индульгенции, с которыми не знают, что делать, или медальоны с изображением агнца Божьего, которые просто топчут ногами. Сицилия также войдет в Южную республику, как и все острова, находящиеся между ней и побережьем Африки. Кавалер, не правда ли, удачный получился у меня раздел Европы? Но я хочу, чтобы названные четыре республики никогда не воевали друг с другом; пусть они оставят в покое Америку, ибо от войны с ней следует ожидать одних неприятностей; коммерция должна ограничиться внутриевропейским рынком; религия упростится, так что повсюду будет принят единый культ, чистый и простой, свободный от идолопоклонства и чудовищных догматов; новая религия позволит людям отказаться от услуг наглых мерзавцев, стремящихся быть посредниками между Господом и невежественной толпой, ведь они лишь обманывают народ, который не становится от этого лучше. В соответствии с моим планом каждая республика пошлет своих представителей в вольный город Данциг. Именно там любые разногласия будут полюбовно решаться третейским судом, а приговоры его станут государственными законами. Если же эти меры окажутся недостаточными, десять депутатов от каждой республики решат государственные споры в честном бою, что спасет от гибели миллионы граждан, сегодня уничтожающих друг друга из-за абсолютно чуждых им интересов».

«Подобный проект был составлен неким аббатом де Сен-Пьером, французским писателем начала нынешнего столетия».

«Вы ошибаетесь, кавалер; книга, которую вы упомянули, мне прекрасно известна. Аббат де Сен-Пьер не решился упразднить мелкие государства, постоянно нарушающие европейское спокойствие, ему был неведом безопаснейший план объединения всех держав, о каком вы теперь имеете исчерпывающее представление, — одним словом, он отказался от системы равновесия сил и таким образом пытался создать союз, тогда как я настаиваю и на союзе, и на равновесии, так что мой проект выглядит гораздо предпочтительнее».

«Но проект ваш не обещает народам вечного мира».

«Равенство устраняет причины военных действий».

«Ну, а честолюбие? Оно по-прежнему будет отравлять своим ядом людские сердца, так что ваш план — пустая затея».

«Я нашел управу и на честолюбие. Война начинается тогда, когда какой-нибудь из народов хочет вернуть утраченное или обогатиться, но и в том и в другом случае он, самое малое, желает сохранить свое прежнее благосостояние; никто никогда не осмелится напасть на сильнейшего, честолюбие отступает перед силой, поэтому мой план предполагает совместные действия трех государств против одного агрессора, который, зная о неизбежной расплате, наверняка предпочтет войне мир и спокойствие. Вам придется затратить немалые усилия, чтобы установить равновесие между множеством маленьких гирек, имеющих разный вес, но, если у вас на весах будут лежать четыре одинаковые гири, вы не испытаете с ними никаких трудностей».

«Вы забыли о патриархе, кто-то же должен управлять христианами после изгнания папы римского».

«Кавалер, искренние христиане думают только о Господе; договорившись между собой относительно сущности и атрибутов почитаемого вами Бога, вы поймете, что он требует от вас только чистоты сердечных помыслов, а все прочее — опасные излишества. Когда вы перестанете убивать друг друга из-за мелких особенностей культа, потребность в духовных владыках отпадет совершенно; кстати сказать, все религиозные войны ведутся из-за этих владык; не запятнай себя римский папа преступлениями и развратом, Лютер никогда бы не отделился от католической Церкви; вы забыли, какие реки крови вызвал этот разрыв? Нет, сударь, никаких римских пап, ведь даже один Бог — и то слишком много. Кавалер, считая вас человеком весьма сообразительным, я позволю себе некоторую вольность: любая богословская система — опаснейший подарок для глупцов».

«Друг, да вы безбожник».

«Командор, да вы совсем не пьете, неужели мое вино не пришлось вам по вкусу?»

«Вино превосходное, господин бакалавр».

«Ей-Богу, приятель, вы наградили меня этим титулом в шутку».

«Вот вам крест, я не шучу».

«Знайте же, командор, что я в свое время прошел курс наук, да, пять лет я провел за книгами в Саламанке, — гордо заявил Бригандос, поглаживая пышные усы, — если бы не кое-какие юношеские грешки и мелкие разногласия с полицией, то сегодня я мог бы быть ректором университета в Компостеле».

«Так вы родом из Галисии?»

«По правде говоря, командор, мне трудно сказать что-либо определенное о моей родине; о матери я знаю лишь то, что она приходится правнучкой внебрачному сыну любовницы какого-то барселонского подкидыша. Как видите, я имею некоторое право претендовать на каталонское происхождение. Если я когда-нибудь плохо кончу, то я, по крайней мере, могу рассчитывать, что палач обойдется со мной как с испанским грандом, это немного утешает».[31]

«Но где-то вы должны были появиться на свет?»

«На верхушке брам-стеньги, командор. Мать моя, плывшая в Испанию из Лимы, укрылась там, дабы без шума произвести на свет плод любви и нежной страсти с одним находившимся на том же судне матросом. Ну, и что здесь необыкновенного? Отец, признав ребенка, вскоре женился на матери; мне дали прекрасное образование, и если бы у меня не обнаружились известные гнусные склонности, то сегодня я бы был самое малое каноником».

«Ах, злодей! — вскричал кавалер, вскакивая на ноги. — Из-за того, что я выпил вина с таким человеком, как ты, мне придется срочно исповедаться».

«Командор, стойте, — сказал атаман, также поднимаясь с земли, — я же предупреждал вас, что последний момент самый трудный, вспомните о четверти часа Рабле. Извините меня за любопытство, куда вы направляетесь, ваше сиятельство?»

«В Лиссабон».

«Знакомые места. Но, ваше сиятельство, вы пропадете в португальской столице без хороших знакомых».

«Там проживает моя семья».

«A-а! Ну что ж, командор, двадцать пять крузадо[32] позволят вам, вашему слуге и лошадям преспокойно добраться до Лиссабона; я вижу у вас на поясе висит кошелек, поменяемся кошельками не глядя?»

«Но по какому праву?»

«По законам природы, командор, которая предписывает равенство имуществ; некто владеет всем, а его ближний умирает от нищеты, разве это справедливо? Как вы, надеюсь, поняли, я являюсь сторонником всеобщего равенства. Сейчас мы его быстренько восстановим, дело только за вами, и после благополучного обмена вам не найти в обеих Испаниях более верного слуги, чем я».

Кавалер, окруженный со всех сторон цыганами, не заставил себя долго упрашивать; обменявшись кошельками с Бригандосом, он собрался было взобраться на своего скакуна.

«Минутку, командор, — обратился к нему Бригандос, — покамест вы только расквитались с долгами, а мы рассчитывали на подарок».

«Клянусь честью, я отдал вам все».

«Но я вижу великолепный крест с бриллиантами. Неужели Пилат распял Иисуса на таком вот кресте? Какая роскошь. Кстати сказать, тяга к роскоши — великий грех, особенно для тех, кто дал обет воздержания от богатств; отдайте мне крест, славный рыцарь Господа, а наши женщины приукрасятся и станцуют перед вами сарабанду или фанданго».

«Отправляйся к дьяволу вместе с твоими шлюхами! — не сдержался кавалер, бросив крест и поспешно вскарабкавшись на лошадь; слуга последовал примеру своего господина. — Прочь отсюда, Габриэло! Будь проклят тот час, когда мы повстречались с этими негодяями!»

«Вот это да! — воскликнул Бригандос. — Скверный характер у этого человека; ставлю три против одного, и я проиграл, если где-либо его обворуют столь же деликатно, как это сделали мы! В путь, дети мои, солнце светит ярко, а у нас осталось еще много работы».

Больше ничего интересного в этот день не случилось. В Кории мы продавали приворотные зелья, бальзамы, талисманы, танцевали, плясали на канате и ворожили.

Оставив позади себя Эстремадуру, мы несколько дней подряд спокойно шли по берегу реки, от которой после Кории старались не отдаляться. По дороге нам не встретилось ничего примечательного, и мы быстро продвигались вперед. Рассчитывая попасть в Толедо, мы свернули в лес, находящийся на границе между Эстремадурой и Новой Кастилией. У лесной опушки нам пришлось остановиться: где-то вблизи раздавались отчаянные крики о помощи. О Небо! Подбежав к месту происшествия, мы увидели бедную девочку тринадцати или четырнадцати лет, полностью обнаженную и привязанную за руки к стволу дерева. Некий здоровяк, чей мул пасся неподалеку, собирался надругаться над беззащитной жертвой.

«Что за дела, приятель? — закричал Бригандос. — Чем провинилась перед тобой эта несчастная, чтобы с ней так обращаться?»

«Ах, мой господин, — рыдая навзрыд, вымолвила девочка, — ничего плохого я ему не сделала, клянусь вам; он повстречался со мной в трех льё отсюда, там, где я пасу отцовских овец, и спросил, как добраться до Толедо; я показала ему дорогу; он сказал, что боится заблудиться и попросил меня идти впереди; по доброте душевной я согласилась; через каждое льё я хотела отделаться от незнакомца, но он обещал мне дать несколько серебряных монет, если я выведу его из леса. Добравшись до этого места, он понял, что нас никто не услышит, и, соскочив с мула, с пистолетом в руках бросился на меня. Он сказал, что прострелит мне голову, если я стану сопротивляться; я все же пыталась бежать, тогда он так сильно ударил меня ногой в поясницу, что я потеряла сознание; воспользовавшись моим беспомощным положением, он подтащил меня к дереву, и вы сами видите, что он со мной сделал. Если бы не моя святая заступница, что прислала вас ко мне на подмогу, этот человек совершил бы ужасное преступление».

«Барон, — вымолвил наш предводитель, пристально всматриваясь злодею в лицо, — что вы можете сказать в свое оправдание?»

«Ничего, а с какой стати вы осмеливаетесь задавать мне вопросы? Проезд по дорогам у нас свободный».

«Клянусь шкурой Астара! — воскликнул Бригандос. — Да ты, парень, грубиян, незнакомый с правилами приличия; отвечай же, болван, приходилось ли тебе когда-нибудь мериться силами с быками в Толедо?»

«Уважаемый судья, — отвечал Бригандосу молодчик, собиравшийся оседлать своего мула, — прошу вас, позвольте мне продолжать путь и избавьте меня от необходимости с вами ссориться».

«Ох! Полегче, приятель, — сказал Бригандос, — так дела не делаются, судебное заседание должно быть проведено по всем правилам. Развяжите девочку, — приказал атаман цыганкам, — пускай она пока постоит рядом с вами; вы отвечаете за нее головой. А вы, дети мои, — обратился он к мужчинам, — позаботьтесь-ка о нашем весельчаке и держите его покрепче: жеребец нам попался необъезженный, так что нам придется его приручить».

Цыгане разделились на две равные группы: женщины охраняли пастушку, а мужчины стерегли преступника. Бригандос, выйдя вперед и подтянув штаны, важно заявил:

«Суд объявляется открытым».

Сначала он обратился к пастушке.

«Невинная девица, — сказал ей он, — если бы этот грубиян повел себя по-иному и, признавшись в любви, спросил, в какую сумму ты оцениваешь свою девственность, сколько бы ты тогда запросила?»

«Увы, сударь, — отвечала Бригандосу эта юная особа, — я прекрасно знаю о том, что рано или поздно мы должны потерять наше самое главное сокровище, нельзя же ведь хранить его вечно; если бы со мной обошлись вежливо и предложили, к примеру, дублон,[33] я с превеликим удовольствием позволила бы делать со мной что угодно».

«Отлично, — заметил тогда Бригандос, — по-моему, перед нами законченная шлюха; остается только договориться об оплате ее услуг».

Затем атаман подошел к молодому человеку.

«Ну, а ты, толедский висельник, — сказал он ему, — осознал ты, наконец, всю глубину содеянной тобой мерзости? Окажись на моем месте какой-нибудь коррехидор, висеть бы тебе в петле, как висит на крюке полученная от истца курочка в его кладовке; ответь мне, почему ты так грубо обошелся с этой несчастной девочкой?»

«О светоч обеих Кастилий, — вымолвил юноша. (Очутившись в плену, он, кстати говоря, сразу же научился вежливости.) — Я студент юридического факультета и в дальнейшем хочу стать судьей; все мои родственники также служат в суде, и они собираются приобрести для меня приличное место в севильской магистратуре. Проучившись шесть лет в Саламанке, я теперь возвращаюсь к себе на родину; по натуре я страстно люблю женщин... В пути, сидя верхом на муле семь часов под лучами палящего солнца, я, увидев эту курочку, просто повиновался властному приказу природы: желание пересилило мою волю».

«Допустим, но зачем ты поколотил бедную девочку?»

«Сеньор кавалер, разбушевавшаяся природа не терпит деликатности: стоит ей отдать нам суровое приказание, и мы сразу же забываем правила приличия. Приходилось ли вам наблюдать разлив реки Тахо? Щадит ли она, выйдя из своих берегов, роскошные оливковые плантации, украшающие окрестности благодаря усердным трудам старательных земледельцев? Ну, а если вам вздумается поставить преграду на ее пути, не прорвет ли река и эту плотину с еще большей свирепостью? О звезда Эстремадуры, это образное сравнение завершает мое оправдание: своим сопротивлением девица лишь еще больше меня раздразнила. Голос природы, которому, как нас уверяют, следует всегда подчиняться, иной раз отдает весьма странные приказания; по закону я готов был совершить преступление, но я, уверяю вас, действовал только из естественных побуждений».

«Друг, никто, кроме меня, не знает, до какого разврата нам приходится опускаться по воле этой нашей общей мачехи; однако мы собрались здесь, чтобы рассудить вашу тяжбу, так что оставим философию. Ответь мне, сколько бы ты заплатил этой девочке, согласись она по доброй воле выполнить то, чего ты хотел добиться от нее силой?»

«Столько, сколько бы она запросила».

«И все-таки?»

«Честно говоря, утомленный жарой путник охотно бы выложил за этот лакомый кусочек десять пиастров; в Мадриде же мне пришлось бы отсчитать целых пятнадцать».

«Приятель, ты сам вынес себе приговор, мне достаточно лишь повторить твои слова: девственность девочки обойдется тебе в десять пиастров, а за побои придется накинуть еще пяток, итого получается пятнадцать пиастров, которые ты бы выложил за похожие услуги в Мадриде.[34] Правильно ли я подсчитал, друг?»

«Совершенно точно».

«Давай деньги, и ребенок твой».

Путник принялся считать монеты; Бригандос между тем подозвал к себе девочку.

«Христианка, — сказал ей он, — мы договорились с тобой, что, если этот юноша будет вести себя примерно, ты отдашься ему за два пистоля: вот, здесь целых четыре пистоля, — продолжал атаман, вручая девице кошелек с пятнадцатью пиастрами, — отдайся этому юноше, пусть он насладится твоим телом».

Потом он повернулся к цыганам:

«Отойдемте отсюда, дети мои, не спуская глаз с влюбленной парочки: пока дело не сделано, мы обязаны оказывать им покровительство. Будущее светило севильского суда, — обратился он далее к молодому человеку, — когда ваши операции завершатся, приходи вместе с твоей потаскушкой к нам, пропустим несколько стаканчиков».

В долинах Кордовы горячий андалусский жеребец не вскакивает на кобылу с такой ловкостью, с какой выпускник Саламанки воспользовался плодами своей победы. Молодые люди скрылись в лесу, мы последовали их примеру, не забыв в качестве залога увести с собой мула. Через час мы встретились снова.

«Сударь, примите нашу искреннюю благодарность, — сказал юноша Бригандосу, — ни один процесс не заканчивался так удачно: ведь обе стороны оказались в выигрыше».

«Коллега, — ответил ему атаман, — раз уж по воле Неба тебе скоро придется вершить судьбы людей, я хочу, чтобы этот урок пошел тебе на пользу; судья вовсе не обязан карать, напротив, он должен стремиться к тому, чтобы довольными остались и истец и ответчик. Задача в принципе несложная, ибо после взаимных уступок любое дело, как правило, решается полюбовно; надо только уметь четко различать добро и зло и затем соотнести их с интересами враждующих сторон; если выяснится, что один из тяжущихся защищает доброе дело, тогда прочь сомнения, действуй! И не бойся обвинений толпы: неподкупный судья с презрением выслушивает ее ропот. Почему у нас сплошь и рядом выносятся несправедливые приговоры? Виной тому — ложные принципы юстиции, из-за которых за частоколом законов перестают видеть реального человека. Чуточку терпимости и остроумия, и в судах будет царить одна справедливость; но для этого надо, изрядно попотев, тщательно изучить человеческую природу, а на это у наших магистратов не хватает ни сил, ни времени; собираясь уладить вашу тяжбу полюбовно, я решил ни в чем не подражать господам судейским, так что в результате вы оба уйдете отсюда довольными; пусть меня научат судить людей с большей справедливостью, я тотчас же воспользуюсь этими советами».

«О сударь, — воскликнула девочка, — я полностью удовлетворена вашим решением, к тому же юноша мне так понравился, что если он того хочет, я готова ехать с ним хоть до самой Севильи!»

«Чем занимается твой отец?» — спросил ее атаман.

«Он крестьянин, бедный и больной».

«Есть ли у него другие дети?»

«Да, сударь, моя старшая сестра постоянно заботится об отце».

«Тебя им все равно будет недоставать; пока сестра ходит за больным стариком, ты прекрасно поработаешь в поле. Возвращайся к себе домой; о поступке своем помалкивай, и хотя ты не сделала ничего плохого, некоторые глупцы могут тебя осудить; половину денег отдай отцу, скажи, что сегодня тебе подали щедрую милостыню».

«Одобряете ли вы мое решение, бакалавр?» — спросил Бригандос жителя Севильи.

«Всецело, господин кавалер, — отвечал ему юноша, — мне бы не хотелось, чтобы несчастная девушка потом страдала, да и зачем она мне нужна в родительском доме?»

«Пусть она идет с миром, — сказал Бригандос, — скажи ей последнее прости, приятель, — и вперед, вон по той дороге, которая ведет в Севилью; а ты, дитя мое, забудь этого молодого человека, — повернулся атаман к девочке, — где-то там должна находиться хижина твоего отца, так что возвращайся к старику поскорее».

Обнявшись на прощание, молодые люди разошлись в разные стороны, мы же не двигались с места до тех пор, пока не убедились в том, что молодые люди расстались друг с другом навсегда.

«Друг правосудия, — спросила я нашего предводителя, когда мы тронулись в путь, — позвольте задать вам один вопрос. Как бы завершился процесс, если бы эта девочка, оказавшись гораздо добродетельнее, отказалась принять от вас деньги?»

«Юноша пошел на преступление, повинуясь велениям плоти, бороться с которыми — пустая затея, — отвечал мне Бригандос, — половая страсть должна быть удовлетворена немедленно, ведь она, не зная деликатности, с огромной силой подчиняет себе человека, так что предмет любви становится ему в принципе безразличен. Короче говоря, я отдал бы юноше на пару часов какую-нибудь цыганку из моего табора. Любовную страсть, как вы теперь видите, легко можно удовлетворить и в городе и в деревне. Чего ради тащить голодного к виселице или вздергивать на дыбе? Не лучше ли просто его накормить? Когда я вершу суд, все уходят от меня довольными, несмотря на различные вариации приговора: девушка, сохранив девственность в неприкосновенности, освобождается от веревок, получает помощь и под надежной охраной отводится домой к отцу, который так же остается в выигрыше от происшедшего. Отбросьте прочь суровые правила, презирайте букву закона, почитайте достоинство человека и величие природы, и тогда вам удастся благополучно завершить даже самые запутанные тяжбы; но если вы рядитесь в тогу законников, цитируете Кюжаса и Бартоло, повинуетесь предрассудкам, мщению и личной выгоде, твердите словно круглые идиоты: “Приговор выносит не судья, а закон”, что ж, тогда все будут вас ненавидеть, ведь своими нелепыми решениями вы заставите содрогаться от ужаса перед законами и судьями любого порядочного человека».

Сенвиль даже в моем присутствии часто обсуждал со своими приятелями различные преступления против нравственности, похожие на то, свидетельницей которого мне только что довелось оказаться.

Я знала, что закоренелые развратники, ослепленные страстью, подыскивают для себя удобных жертв, а не счастливых любовниц. Французские судьи, люди бестолковые и бесстыдные, охотно рассматривают дела, связанные с подобными преступлениями. Я задала вопрос нашему Ликургу, как оценивает он исключительную суровость французской юстиции».

«Отрицательно, — не задумавшись, отвечал Бригандос, — искоренить этот вид распутства можно и без помощи свирепых законов; у одних людей насилие вызывает отвращение, другие мучаются потом угрызениями совести, так что задача перед нами стоит совсем нетрудная; главное, стараться избежать скандальной огласки дел такого рода, предоставьте насильникам и тем, кто им уступает, наказывать друг друга; таким образом репутация магистратов не потерпит ущерба, невинность будет пребывать в неведении, а ироничная усмешка сойдет с уст порока; в особенности перестаньте оказывать помощь жертвам общественной невоздержанности: судейские потакают проституткам только потому, что взамен наслаждаются бесплатными милостями этих несчастных созданий. Падшие женщины сами отказались от своих прав, вот почему защита их интересов представляется мне непростительной непоследовательностью. Поступая подобным образом, судейские навязывают добропорядочным гражданам мерзких гадин, от которых все желают избавиться, открывают двери перед всевозможными пороками, поощряют растление нравов, косвенно совращают скромных малолетних девиц, которые постыдились бы заниматься столь презренным ремеслом, не пользуйся оно покровительством властей. И в самом деле, почему бы дочери ремесленника или мещанина, прекрасно знающей о том, что в суде ей обеспечена надежная защита, и не заняться проституцией? Работенка приятная и легкая, а перед законами, попираемыми этими развратницами, пусть дрожат честные гражданки. Пусть лицемерные судьи поймут раз и навсегда — если, конечно, нарумяненные щечки продажных сирен не отвлекут взоры распущенных магистратов от сияния факела справедливости, — повторяю — пусть они уразумеют себе, что защищать проституток — занятие опаснейшее.[35]

Девушка, уступившая домогательствам пресыщенного развратника, должна получить справедливое и действенное наказание за свою презренную снисходительность и, если в стране царят добрые нравы, обязана исполнить любое желание заплатившего ей распутника. Много ли девиц согласятся отдаваться мужчинам на таких условиях? Значит, судейские могут спать спокойно, не обращая внимание на подобные гнусности, ведь шлюха уже сама себя наказала, так что ей долгое время придется жить со следами грязной проституции, оставленными на ее теле разъяренным развратником. Поскольку же желающих получать побои найдется мало, распутник вынужден будет вести себя более сдержанно и постепенно превратится в порядочного человека. Однако убеждать прихлебателей Фемиды отказаться от этой порочной практики — безнадежное дело, разве могут они удержаться от удовольствия покопаться в судебном дерьме, разве не приятны им маленькие подарочки презренных шлюх, обращающихся к этим болванам не иначе как "милостивый государь"? Скорее вы убедите обжору соблюдать диету, а скупца — вести роскошную жизнь».[36]

Впереди показались окрестности Толедо. Забыв на время о философии, мы молча любовались горами, среди которых расположился этот прекрасный город; вдали показались развалины Мавританского акведука и высокая башня замка, где Филипп IV так долго держал в заключении герцога Лотарингского. Бригандос неожиданно приказал цыганам остановиться. Он сказал, что, перед тем как войти в город, где нам предстоит переночевать, хотел бы дать нам некоторые наставления.

«Прямо перед нами лежат руины заколдованного замка, — начал Бригандос, показав рукой на какие-то развалины, видневшиеся между двумя крутыми скалами к востоку от Толедо в полульё от города, — скоро мы до них доберемся и там все хорошенько обдумаем. В городе, панорама которого открывается перед вами, мы заработаем неплохие деньги, однако и врагов там встретится предостаточно; постараемся сделать так, чтобы по возможности и овца паслась, и волк бы ее не съел: для таких людей, как мы, поклонники Господа страшнее демонов. Милости просим, друзья мои, мы прекрасно переночуем среди развалин, и, пока женщины будут готовить нам ужин, я расскажу вам историю, связанную с заколдованным замком. Рассказ этот займет достойное место в любом романе».

Слушатели расселись вокруг нашего предводителя, как они имели обыкновение делать, когда Бригандос предлагал им познакомиться с очередной занимательной историей, и он поведал нам примерно следующее.

«Друзья мои, я собираюсь рассказать вам тем более удивительную историю, что произошла она в стародавние времена, еще до вторжения мавров в Испанию; король Родриго, полагая найти здесь сокровища, приказал срыть стены этого замка, но одна из башен растаяла в воздухе, едва лишь Родриго приступил к своему дерзкому начинанию; вы требуете от меня подробностей? Сейчас вы все узнаете, слушайте же меня внимательно.

Дон Родриго, далеко превосходивший других королей по умению разнообразить наслаждения, не колебался ни перед чем, лишь бы заполучить жертвы для своей похоти».

«О мой друг, — вдруг в ужасе закричала донна Кортилия, подбежав к мужчинам, — спасайтесь, прочь отсюда! Нам угрожает великая опасность!»

«Эге! Что случилось, милая?» — спросил предводитель, встав во весь рост.

«Труп женщины; вот он, посмотрите сюда, я его обнаружила, когда разжигала огонь для ужина».

«Труп?»

«Да, мертвее не бывает».

Поднявшись на ноги, мы подошли к донне Кортилии и убедились в том, что она действительно не ошиблась: перед нами лежал труп девушки двадцати — двадцати трех лет, на груди которой зияли две страшные раны от ударов кинжалом. Девушка была красива; преступление произошло совсем недавно, и черты лица убитой даже не успели измениться.

«Следовало бы убираться отсюда, иначе нас ждет беда, — сказал предводитель, — но будь все проклято, я не уйду отсюда, даже если в замок нагрянут тысячи толедских сыщиков. Быстрее копайте яму, ведь мы должны похоронить несчастную; часовые и патрули пусть займут свои позиции, чтобы мы могли спокойно трудиться; вряд ли убийца горит желанием сообщить властям о местонахождении трупа; только при исключительно неблагоприятном стечении обстоятельств нас обвинят в этом убийстве... Наконец-то, она в земле... Никаких следов... То, что спрятано в земле, спрятано надежно... Смелее, друзья мои, не будем расстраиваться. Приходится признать, что в мире существуют злодеи пострашнее нас; что ж, они вряд ли скоро попадут в руки правосудию... Провидение поступает справедливо: ловят, как правило, того, кто, прельстившись приманками добродетели, начинает исправляться; бедняга погибает из-за своего добродушия, зато законченный злодей, действуя с неизменной осторожностью, никогда не споткнется на нелегких путях добродетели; суровая истина, друзья мои, но в таких чрезвычайных обстоятельствах я не мог ее вам не поведать. Впрочем, нам пора и отдохнуть, да и мое красноречие иссякло. Завтра на рассвете мы отправимся в путь».

Мы заснули. Ночь прошла спокойно.

«Друзья мои, — обратился к нам Бригандос на следующее утро, когда мы собирались покинуть развалины, — если бы меня не понуждали к тому важные дела, я бы ни за что не согласился войти в этот опасный город. Но меня настойчиво приглашают наведаться в Толедо, и я более не могу отделываться отговорками. Некий дряхлый каноник-мозараб[37] рассчитывает получить от меня укрепляющее лекарство, секрет которого известен одному мне; старичка собирается навестить племянница, она пробудет в гостях у дяди полгода; мое лекарство позволит шестидесятилетнему старцу превратиться в двадцатилетнего юношу. Герцог де Медок, намеревающийся похитить какую-то девушку, утомляет меня частыми письмами... Первый викарий архиепископа имел несчастье сделать ребенка племяннице своего патрона, и он, естественно, желает, чтобы я уничтожил его работу... Но в этом я ему помогать не буду: вы знаете, что я не занимаюсь подобными мерзостями... Кстати говоря, приближается ярмарка, и, пока я буду обслуживать важных господ, вы, пользуясь моей репутацией, можете спокойно орудовать.



Ромпа-Теста, — обратился предводитель к своему сыну, — и ты, Бриз-Идоль, слушайте внимательно, что я вам сейчас скажу. В кафедральном соборе вам надлежит провернуть неплохое дельце: в приделе, посвященном Деве Марии, стоит великолепная статуя Богородицы; покрывало ее усеяно бриллиантами, изумрудами и рубинами. Мать Иисуса, как известно, была женой скромного плотника, так что вряд ли ей приходилось когда-либо носить столь пышное облачение; мы, противники бессмысленной роскоши, должны исправить эту вопиющую историческую ошибку: искусство обязано быть правдивым. Тайно пробравшись в храм, вы похитите покрывало; сама статуя также выглядит недурно, ведь она изготовлена из цельного серебряного слитка. Тысяча чертей, ладно уж, заберем себе хоть недоуздок, раз нам трудно выкрасть скакуна из стойла; драгоценное покрывало вы принесете мне и в случае удачи станете моими заместителями. А вы, — продолжал Бригандос, повернувшись к остальным цыганам, — гуляйте пока по улицам Толедо, смешайтесь с толпой прохожих, и, порывшись в правом кармане камзола какого-нибудь зеваки, немедленно проверяйте левый карман, иначе клиент ваш, потеряв равновесие, заподозрит недоброе.

Ну а вы, мои подруги, разбившись на пары, отправляйтесь в квартал Вега-иль-Рио,[38] где обычно селятся цыгане. Климентина и Леонора, вам я даю иной адрес, вблизи монастыря францисканцев. Там вы сможете устроиться со всеми удобствами; как и другие женщины, вы будете каждый день получать от меня приказания; как и они, вы будете приходить к разным людям, которых я вам укажу, и делать им предсказания, так что не теряйте времени даром. Впрочем, я никого не неволю: если не желаете, можете отказаться. На всякий случай захватите с собой сильнодействующее снотворное, в вашем деле без него никак нельзя. Донна Кортилия, не забудьте взять у меня гиппоман,[39] вы неплохо на нем наживетесь, так как его нынче нигде не достать».

Получив приказания, мы отправились в путь. В город мы входили мелкими группами.

Расставшись с цыганами, мы с Климентиной прогуливались по улицам Толедо, разыскивая указанный в адресе дом; воспользовавшись предоставленной нам возможностью, я призналась Климентине в том, что испытываю неодолимое желание оставить дурную компанию, примкнуть к которой нас вынудили несчастье и нищета.

«Предводитель — славный человек, — сказала я Климентине, — он придерживается твердых нравственных принципов, он философ, его рассуждения доставляют мне удовольствие; он способен повелевать людьми в любой обстановке, и если он получит важное назначение, то общество от этого только выиграет; однако теперь ему приходится руководить бандой жуликов, среди которых, к сожалению, находимся и мы. О Климентина! Нам нужно бежать от них».

Подруга моя отказывалась, ссылаясь на недостаток средств. Бригандос, снабдив нас адресом дома, где нам должны были оказать гостеприимство, не подарил нам ни гроша, более того, мы обязались ежедневно отдавать ему через верного человека все заработанные деньги.

«К тому же, — возражала мне Климентина, — эти добрые люди позаботились о нас, когда нам негде было приклонить голову. И теперь, когда мы можем быть им полезны, покинуть их было бы неблагодарно, не правда ли?»

Ранее моя любезная подруга, имевшая о добродетели самое общее представление, не отличалась признательностью, вот почему я крайне удивилась, услышав такой ответ; по всей видимости, Климентина не испытывала раздражения от бродячей жизни, так что заставить ее бежать от цыган становилось все труднее и труднее.

«Открою тебе и третью причину моего отказа, — добавила Климентина, — убежав от наших новых друзей, мы рискуем навлечь на себя страшные несчастья: цыгане, очевидно, легко нас поймают; с нами пока обращаются прилично, но и мы ведем себя хорошо, стоит же нам изменить свое поведение, будь уверена, наказание себя ждать не заставит».

«Ну, а в Мадриде ты по-прежнему будешь ссылаться на эти причины?»

«Нет, прибыв в столицу, мы сразу же отправимся к моим друзьям, которые сумеют нас защитить от козней этих дурных людей. Да и они должны помнить наш уговор, ведь мы обещали идти с ними только до Мадрида».

«Ну, что ж, покоримся судьбе; по-видимому, нам придется испытать еще немало злоключений».

Климентина, посмотрев на меня, с некоторым замешательством спросила, чем намереваюсь я заниматься в Толедо. По выражению ее лица я поняла, что она задумала что-то порочное, но боится обнаружить свои планы перед добродетельной подругой.

«Хранить верность супругу; до сих пор это было моим основным занятием. Я не предам Сенвиля, даже если мне будет угрожать гибель».

«Но причем здесь я? Воздержание для меня становится обременительным; я свободная женщина, мне некому хранить верность; бродячий образ жизни действует возбуждающе, от всего, что я вижу и чем занимаюсь, голова идет кругом... Какую выгоду извлекла я от излишней стыдливости? Я ведь никогда не собиралась сделать проституцию своим ремеслом. Надо быть совсем дурой, чтобы думать о репутации в столь стеснительных обстоятельствах. Я всегда утешалась тем, что после первого ложного шага второй шаг выходит удачнее. Потеряв честь однажды, ты совершишь страшную глупость, отказавшись от очередного рискованного приключения. Нет, еще не все потеряно... Первый грех наряду с немалым удовольствием приносит нравственные страдания, не теряйся, смело греши и дальше, и ты будешь наслаждаться розами, не боясь уколоться их шипами».

«Как? Когда на карту было поставлено все наше благосостояние, когда в вознаграждение за нашу покладистость перед нами были выставлены наши сундуки, ты, воодушевленная добродетелью, сопротивлялась, а теперь, из-за мелкой выгоды и сомнительных удовольствий готова отдаться первому встречному?»

«Мало ты знаешь женщин, коль скоро упрекаешь меня в непоследовательности! Главное для нас — минутный каприз, причуды темперамента. Нас не соблазнить блеском золота, но мы тут же превращаемся в шлюх, стоит нам влюбиться в какого-нибудь красавчика».

«О Небо! Я вижу, тебя снова кто-то совратил».

«По правде говоря, одна из наших попутчиц дала мне адрес некоего толедского дворянина, неравнодушного к таким, как мы, женщинам. Если я соглашусь разделить наслаждение с этим прекрасно сложенным юношей, то мне не уйти от него без богатых подарков».

«А если наш предводитель прикажет отдать ему весь дневной заработок?»

«Я подчинюсь, но в Мадриде я получу подарки назад; таков был мой уговор с Бригандосом. Разве следует слепо надеяться на то, что в столице нам обязательно помогут? А если мои могущественные покровители давно умерли? Зато на толедские заработки я рассчитываю твердо, так что нам двоим не придется испытывать нужду».

«Пусть так, но как бы нас ни встретили в Мадриде, ты обещаешь мне, по крайней мере, расстаться с цыганами?»

Климентина, как вы слышали, и раньше не раз себе противоречила, теперь дала мне такой неопределенный ответ, что я решила более не надеяться на ее поддержку. Прикинув мои возможности, я посчитала для себя наилучшим дойти вместе с цыганами до Памплоны, куда они собирались отправиться после остановки в Толедо. Из Памплоны я бы легко перебралась в первый же приграничный французский городок и там обратилась бы в полицейский участок. Получив от властей необходимую помощь и поддержку, я спокойно бы доехала до родной провинции. Прекрасные планы! Но по воле Неба им не суждено было сбыться, как вы скоро узнаете, судьба не позволила мне предпринять что-нибудь серьезное.

Перед прибытием в Толедо я настойчиво пыталась отговорить мою подругу от рискованных затей, но если женщина сама подготавливает себе гибель, любые благоразумные советы только приближают час катастрофы; опасности лишь обостряют желание: раскройся перед такой женщиной адская пропасть, и несчастная бросится в нее сломя голову. С поразительным красноречием Климентина находила тысячи оправданий своему падению, и мои обвинения наталкивались на них как на каменную стену. Дурная голова в союзе с пылким темпераментом способны свернуть горы.

Видя, что я оставила свои попытки переубедить ее, Климентина решила в свою очередь обратиться ко мне с уговорами. Доводы ее, впрочем, особого изменения не претерпели, она лишь чуточку переменила прежние оправдания; поскольку мне не удалось обратить подругу на путь истинный, та посчитала, что совращение — занятие несравненно более легкое. Не желаю ли я взять у нее другой адрес, — говорила мне она, — удовольствие мне там гарантировано, а подарки будут еще ценнее... Кто отблагодарит меня за супружескую верность? Кто поверит, что я не изменяла мужу? Ведь я пользовалась полнейшей свободой, кочевала вместе с цыганами. Как рассеять вполне понятные подозрения? Не в силах доказать свою верность, я буду испытывать жесточайшие страдания, так и не вкусив радостей любви.

«Смелее, моя дорогая подруга, — продолжала нашептывать эта коварная сирена, — мужчины ценят самих женщин, а не их мнимую добродетель; нравы теперь испортились, так что твоя драгоценная стыдливость вряд ли привлечет к себе кавалеров. Мужчины отвернутся от нас с презрением, если увидят, что мы придаем значение условностям, по сути дела совершенно бесполезным. Ты устояла против искушения? Значит, искуситель был недостаточно настойчив, и никто сегодня даже не подумает о том, что женщина решится на отчаянное сопротивление...

Ну, а если муж, ради которого ты себя хранишь, не оценит твоего подвига и, оставшись одна, чем тогда станешь наслаждаться? Неужели из суетного тщеславия ты отвергнешь реальные блага? Разве ты променяешь неописуемые радости любви на призрачные удовольствия гордого самолюбия? Перейдем теперь к вещам более важным: допустим, глубокоуважаемый супруг никогда не узнает о твоей неверности — да и кто откроет ему эту тайну? Значит, он по-прежнему будет считать тебя целомудренной, как если бы ты ему никогда не изменяла; между прочим, скрытая измена никого не беспокоит, муж начинает испытывать страдания, только когда правда выходит наружу; не знай он правды, так и не горевал бы... Сенвиль неизмеримо сильнее расстроится, если заподозрит тебя в супружеской измене, хотя ты и сохранишь ему верность, зато пребывая в неведении, он будет наслаждаться семейным счастьем, которое, таким образом, находится всецело в твоих руках. Благоденствие супругов зависит от мнения окружающих; постарайся сделать так, чтобы все считали тебя целомудренной, а сама спокойно предавайся разврату; под покровом тайны ты можешь в тысячу раз превзойти в распутстве Мессалину и Феодору, не испортив притом настроения своему мужу: он огорчится только в том случае, если, несмотря на твое безукоризненное поведение, о тебе поползут гнусные слухи и наговоры.[40] Какие глупости совершает стеснительная женщина! Словно последняя рабыня, она услаждается видом собственных цепей, отказываясь отбросить их прочь, как поступил бы на ее месте любой человек, не совсем лишившийся разума. Ты выслушала мои доводы и все-таки продолжаешь носить на себе эти несчастные цепи? Значит, они тебе доставляют радость, и радость эта всего-навсего от безрассудного упрямства. Должна ли ты ценить себя меньше в своих собственных глазах из-за того, что тебя так высоко ценят другие? Неужели ты будешь себя презирать в зависимости от того, насколько ты потеряла уважение? Разве позорно уступить на секунду сладостным велениям природы? Ты считаешь естественные наклонности менее приятными, чем печальное самопожертвование? Подумаем вместе... Муж твой или любит тебя или же не любит; в первом случае ты не должна опасаться холодности супруга, который, кстати говоря, никогда не узнает о твоей измене. Общественного мнения также бояться не следует, потому что предрассудки бессильны перед лицом добродетели. Но даже если любящий супруг начнет о чем-то догадываться, ты всегда сумеешь перед ним оправдаться: юный возраст, нищета, заставившая тебя уступить искусителям, законы физиологии, и, если Сенвиль — человек чувствительный, он должен только радоваться тому, что ты получила какое-то удовольствие в объятиях соблазнителя. Любящий и справедливый муж не станет завидовать жене, когда та наслаждается с любовниками, он расстроится только из-за ее неуместного целомудрия, из-за жертв, которые она ему принесла. Не лучше ли позволить себе кое-какие маленькие радости, чем прозябать в цепях воздержания? Кого обрадует это воздержание? Только варвара. Зачем подчиняться мужу, если тот предъявляет такие жестокие требования? Ах! Нежный супруг позволит своей подруге наслаждаться полнейшей свободой, ведь он не принесет в жертву воспаленному самолюбию несчастную женщину, лишенную возможности вкушать приятные ощущения ради пустых приличий. Итак, я не вижу более никаких препятствий; если Сенвиль действительно тебя любит, он простит тебе минутное увлечение. Допустим теперь, что он тебя разлюбил. Ты сожалеешь, что ему изменила? Напрасно, ведь ты обманула равнодушного к тебе мужчину, ради которого, кстати сказать, ты пожертвовала многим... Итак, и в том и в другом случае ты совершишь ошибку, если не примешь моего предложения. Ты еще пожалеешь об упущенных возможностях, ведь в Толедо твоя измена спокойно бы сошла тебе с рук. О религии я распространяться не стану, потому что прекрасно знаю, с каким справедливым презрением моя рассудительная подруга относится к этим смехотворным ограничениям. Зато с твоей глупой гордыней, упрямством и предрассудками я поведу беспощадную борьбу: мне так хочется, чтобы ты избавилась от своих недостатков, ведь из-за них ты жертвуешь самыми сладкими удовольствиями. Ах! Леонора, спеши насладиться жизнью! Молодость — только когда мы и можем любить — пролетает быстро, скоро мы завянем подобно нежным лепесткам розы... Разве холодное тщеславие старости заменит нам упущенные возможности юности?

Что касается меня, — продолжала Климентина, — то я, не стану от тебя этого скрывать, уже сделала свой выбор. Лучше мне умереть, чем сдерживаться; я отдамся не только тому дворянину, чей адрес лежит у меня в кармане, но и всем, кто меня возжелает... кто соблазнится моими чарами. Зачем нам дается красота — не для того ли, чтобы кружить головы мужчинам? Природа создала хорошеньких женщин с тем, чтобы они привлекали к себе кавалеров, не правда ли? Если любить — преступление, почему тогда мы выглядим так привлекательно? Ах! Щедро одарив нас всем необходимым, природа как бы понуждает нас заниматься любовью, зато те, кто, отвергнув ее подарки, будут упрямиться, наверняка навлекут на себя ее справедливое мщение. Итак, зная цену ее дарам, станем думать лишь о том, как с большей пользой применить их... Погнавшись впустую за обманчивым призраком добродетели, ты умрешь, так и не изведав настоящих удовольствий. Я же готова расстаться с добродетелью ради малейшей своей прихоти».

«О Климентина! — вскричала я тогда. — Я вижу, что теряю тебя: увлеченная блеском новых удовольствий, ты забудешь о нашей дружбе и мне останется только проливать слезы о моей некогда верной подруге».

«Не надейся меня разжалобить, — сказала Климентина. — Будь уверена, я вечно буду тебя любить; но не пытайся проникнуть в мою душу, чтобы меня образумить; все твои хитрости бесполезны: я лишь больше утверждаюсь в своем решении, чем более ты стараешься меня переубедить. Твоя подруга, можешь успокоиться, не потеряет голову из-за мимолетного увлечения; я предаюсь распутству отнюдь не по любви, нужда меня на это толкает; да и к чему мне любить? Просто я хочу получить кое-какие приятные ощущения».

«Но разве можно наслаждаться без любви?»

«Конечно, только с холодным сердцем и вкушаешь подлинное удовольствие; стоит тебе в кого-нибудь влюбиться, и ты будешь стараться подарить ему наибольшее счастье, зато, свободная от чувств, ты заботишься лишь о самой себе; я не собираюсь воспламеняться любовью и хочу только немножко пощекотать себе нервы: как приятно со спокойным безразличием анализировать свои ощущения! Вот они, наслаждения, достойные философа, — думать только о себе, с презрением смотреть в глаза любовника, потерявшего от страсти последний разум, равнодушно выслушивать его излияния, ничем не жертвовать ради него... Ах, Леонора, Леонора, если бы ты знала, как приятно с холодным сердцем выслушивать признания в любви! Без легкого мошенничества желаемое блюдо не вышло бы таким пикантным, ведь в него забыли добавить самую острую приправу».

Напрасно я пыталась опровергнуть ложные доводы Климентины, разум которой был явно не в ладу с ее сердцем; в пустых препирательствах, стоивших мне душевного спокойствия, мы дошли до городских ворот. Нам пришлось пройти через весь Толедо, пока мы не оказались в нужном квартале; на площади Кармелитов нас окружила толпа зевак, удивленных странными нарядами заезжих красавиц. Климентина, с гитарой на перевязи через плечо, с бесстыдной наглостью дразнила прохожих, начинавших догадываться о ремесле моей подруги. Нравственная порча начинается с подавления мучительного чувства стыда; позволяя себе все, женщина постепенно перестает краснеть, и спасительная скромность окончательно пасует перед соблазнами порока. Вот почему опытный распутник, желая совратить какую-нибудь девицу, прежде всего отучает ее от стыдливости; как только вам удастся убедить девушку в том, что все ее опасения — пустые причуды, хотя они и диктуются ей природой, с ней можно будет делать все что угодно. Желаете совратить порядочную женщину? Никаких проблем, заставьте ее только насмехаться над нравственностью.[41] От стыда за Климентину я готова была провалиться сквозь землю, многое бы я дала, лишь бы оказаться за сто льё от Толедо.

Наконец мы прибыли к назначенному месту. На узкой улочке, расположенной за монастырем францисканцев, нас встретила женщина в возрасте лет сорока пяти; дом ее показался мне весьма подозрительным; отступать, впрочем, было поздно, одетые как цыганки, мы не могли рассчитывать на теплый прием у жителей Толедо. Хозяйку звали донна Лауренсия; она доброжелательно приняла нас у себя. Справившись о здоровье своего приятеля Бригандоса, она поднялась вместе с нами наверх, чтобы показать предназначенную для нас комнату, где стояли две постели. Без лишних церемоний донна Лауренсия спросила, не желаем ли мы пригласить к себе мужчин. Климентина хотела ответить утвердительно, однако же она вынуждена была промолчать, потому что я настоятельно попросила хозяйку дома избавить нас в будущем от подобных предложений.

«Как вам угодно, — отвечала Лауренсия, — в моем доме вы можете чувствовать себя в полнейшей безопасности, как в гостях у коррехидора; я принимаю у себя людей порядочных, стареньких священников, с ними ведь ни неприятностей, ни шума. Вот, слышите... вполне законный скрип кроватей, и ничего больше. Все прекрасно, шесть комнат и столько же пансионерок. Потрудившись как следует, старички отправятся восвояси, их место займут другие, и никакого лишнего шума».

«О великий Боже, — шепнула я Климентине, — куда мы попали?»

«Успокойся, дорогая, — отвечала мне эта сумасбродка, заливаясь хохотом, — разве ты не слышала, что хозяйка предложила нам устраиваться поудобнее?»

«Верно, — подхватила дуэнья, — я не хочу вас стеснять. Полнейшая свобода: если девицы, о которых я только что говорила, принимают у себя гостей — значит, таковы были их желания; будьте уверены, в комнату к вам ломиться никто не станет. Но я бы посоветовала вам немного поразвлечься. Приближается ярмарка. Такие привлекательные девушки... у вас не будет недостатка в клиентах... Повторяю вам, дом мой — место безопасное. Знаете ли вы о том, что ко мне наведываются дочери почтеннейших горожан Толедо? Цыпочки под черными мантильями, они говорят родителям, что идут в церковь; но в церквах у нас холодно и сыро, поэтому я принимаю их у себя; священник находится тут же, так что церемония проходит великолепно; иногда на девочек накладывают суровую епитимью, зато они, по крайней мере, могут рассчитывать на отпущение грехов».

«Сударыня, — обратилась я к хозяйке гостиницы, — в этом ремесле мы пока делаем первые шаги; с нас хватит и заданий Бригандоса. Мы пойдем, туда, куда нам прикажут, но принимать у себя в комнате мужчин решительно отказываемся».

Потом мы попросили нас покормить. Лауренсия заявила, что, следуя обычаю, она берет на себя все заботы о женщинах, посылаемых ей Бригандосом, так что мы ни в чем не будем испытывать нужды. Лауренсия вышла из комнаты, и через какое-то время нам доставили все необходимое. Ни о чем, кроме отдыха, мечтать в этот день уже не приходилось.

Утром мы решили растворить окна и сразу же были поражены мрачным зрелищем приготовления к казни: сопровождаемый огромной толпой, какой-то несчастный уныло брел под нашими окнами... Во всех странах мира, и, быть может, более всего в Испании, люди любят наблюдать за приготовлением к казни.

«В чем провинился этот человек?» — спросила Климентина донну Лауренсию.

«Третьего дня убили девушку; не выдержав угрызений совести, злодей сам заявил о себе властям. Он один из знатнейших сеньоров Толедо; удивляюсь, почему вы ничего об этом не знаете, ведь убийство было совершено в полульё отсюда, как раз там, где вы проходили».

«О Небо! — вырвалось у меня. — Бьюсь об заклад, мы видели жертву... бедная девушка...»

«Да, он убил девушку; вы ее видели?»

«Да».

«Увы, увы... О! Эта история заставит вас трепетать от ужаса... Но что такое... Отойдите-ка от окна, малышки, внизу прохаживаются два монаха, и вы их явно смущаете: они хотят войти в дом тайком. А пока можете спокойно пообедать; когда подадут десерт, я к вам присоединюсь и расскажу вам подробности этой кровавой драмы».

Дуэнья вышла из комнаты; монахи проникли в дом. Не успели мы отобедать, как Лауренсия снова к нам возвратилась.

«Слушайте меня внимательно, — сказала она, — и вы узнаете, почему толедский дворянин, проходивший не так давно под вашими окнами, обрек себя на казнь. Да, он умер как святой».

Леонора спросила собравшихся в гостиной, не желают ли они послушать и эту историю. Когда все дали свое согласие, Леонора рассказала ее.

СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ, ИЛИ ЛЮБОВНЫЕ БЕЗУМИЯ

Испанская новелла[42]

Богатейший дворец в Толедо ранее принадлежал графу де Флора-Мелла, знатнейшему в обеих Испаниях сеньору, который мог похвастаться многими важными правами; но переменчивая фортуна, как вам известно, часто отворачивается от своих недавних любимцев; порой она возносит их на небывалую высоту только для того, чтобы с большим шумом обрушить их оттуда.

Женившись еще очень юным, граф через какие-то три года лишился своей супруги, от которой у него осталась дочь. Наш вдовец решил попытать счастья в браке вторично. Вскоре ему на собственном опыте пришлось убедиться в том, что повторные браки редко бывают удачными. Граф увлекся девицей из рода Брахадос, богатой красавицей, лишенной однако же каких бы то ни было нравственных принципов; отъявленная развратница, она только компрометировала мужа своим скандальным поведением.

В Толедо тогда пользовался известностью молодой герцог де Медина-Сидония, человек женатый и вместе с тем гроза ревнивых супругов, идол неверных жен. Графиня де Флора-Мелла, отличавшаяся верным вкусом и изрядным тщеславием, страстно желала присоединить модного любовника всех хорошеньких женщин к сонму своих поклонников; задумано — сделано: увидеться с ним и очаровать его было для нее делом одного дня. Сплетни о новой интрижке графини разносились по всему городу, так что муж ее не знал, куда деться от стыда.

Граф надеялся на рождение наследника, поэтому, несмотря на позорное поведение супруги, он предпочитал играть роль обманутого мужа и пока сдерживался. Презирая сплетни и пересуды, граф старался выглядеть счастливым семьянином. Наконец его желания исполнились: графиня разрешилась первенцем, доном Хуаном, который и стал несчастным героем этой кровавой истории. Тогда граф открыл свое подлинное лицо: пылая жаждой мести, он сослал молодую графиню в ее поместья в глубине Андалусии, так что ей более не пришлось видеть разгневанного супруга.

Дети от обоих браков между тем потихоньку подрастали; они воспитывались во дворце графа; его хозяин, надо полагать, радовался успехам детей и таким способом отвлекался от тягостных раздумий по поводу безвременной кончины первой жены и бесстыдного поведения второй. На образование своих любимцев граф, само собой разумеется, тратил огромные средства. Воспитатели прилагали немалые усилия, с тем чтобы их талантливые подопечные в совершенстве овладели полезными науками и изящными искусствами.

И вот дону Хуану исполняется двадцать лет, а его сестре — двадцать два года. Природа щедро одарила детей графа: дон Хуан — молодой человек приятной наружности, преисполненный гордого благородства; Леонтина — прекрасная, как солнце, свежая, словно распустившийся розовый бутон, предмет восхищения окружающих. Представьте себе кожу белоснежную и шелковистую, тонкие черты нежного личика, живые, выразительные глаза. Когда Леонтина распускала роскошные волосы, освобождая прическу от цветочных гирлянд, она могла дважды опоясать ими свою восхитительную талию, которой позавидовали бы и сами грации.

Природа, попросту говоря, истощила на них свои силы: нигде в мире невозможно было найти столь прекрасных молодых людей. Но какие, при всем том, различные характеры! Дон Хуан отличался порывистостью и буйством; Леонтина — скромностью и сдержанностью; брат прислушивайся лишь к голосу страстей — сестра, напротив, подчинялась велениям разума и долга.

Прелести Леонтины, между тем, привлекли к себе внимание дона Хуана; юноша прекрасно осознавал опасность такой любви, но природа, которая презирает общественные условности и опрокидывает своим мощным порывом любые надуманные преграды, не оставляла в покое сердце дона Хуана. Постепенно юноша начал предаваться несбыточным надеждам и перестал сдерживаться. Он ежедневно встречался с Леонтиной и потому мог свободно с ней объясниться. Ранее юноша предпочитал скрывать охватившие его чувства, стойко перенося мучения неразделенной любви: он скорее наложил бы на себя руки, чем признался в греховной страсти; но такие натуры не могут бороться с чувствами слишком долго; пылкий и порывистый дон Хуан наконец решил высказаться откровенно.

Леонтина также не могла оставаться равнодушной перед обаянием этого молодого человека, которого она, впрочем, любила как брата. Скромная Леонтина, вероятно, испытывала к дону Хуану и более сильные чувства, но она тщательно это скрывала, пытаясь заглушить их. В душе дон Хуан и Леонтина таили одни и те же переживания, тем не менее, сестра прислушивалась к голосу добродетели и умела сдерживаться: не выдавая своих мучений, она предпочитала страдать в молчании.

Как-то раз дон Хуан и Леонтина, решив прогуляться в окрестностях Толедо, отправились в цветущую долину, орошаемую струями Тахо. Вдали от нескромных взоров дуэний и гувернеров, юноша, не в силах более сдерживаться, бросился перед своей сестрой на колени.

«Моя обожаемая Леонтина! — вскричал тогда он, осыпая страстными поцелуями руки прелестной девушки. — Разве моя любовь — преступление? О Леонтина! Неужели я когда-нибудь вас потеряю? Как мне забыть счастливые часы нашего детства, воспоминание о которых будет вечно ранить мне душу... Леонтина, моя любовь, скоро тебя у меня похитят, а твой страстный поклонник, к несчастью, так и не осмелился перед тобой открыться. Как мне поступить? Может быть, потушить разгорающееся пламя? Или остановить сердце, лихорадочно бьющееся в моей любящей груди? Леонтина, нам придется расстаться, не буду скрывать от вас эту страшную новость, хотя она и приводит меня в отчаяние: граф задумал выдать вас за дона Диего, так что через месяц вы станете женой моего соперника, недостойного обладать вами... А я, в смятении, отчаявшийся... умирающий, унесу ваш образ на край земли или принесу его в жертву в том самом храме, что воздвигнут рукой любви».

«О Небо! — вскрикнула Леонтина. — Что вы сказали, дон Хуан? Ваши слова заставляют меня трепетать от страха. О какой любви вы мне говорите, что за несчастья предрекаете?»

«Ах! Не удивляйтесь одному и не бойтесь другого; я не солгал вам, Леонтина; я люблю вас... Как? Разве слова способны воспроизвести мою страсть с надлежащей силой? Я обожаю вас, Леонтина, и мы расстаемся; жестокосердная, неужели вы думали, что ваша красота оставит меня равнодушным и я откажусь воздать ей подобающую честь? Леонтина, в вас влюбится каждый, кому хоть раз посчастливится с вами встретиться. Подобно Господу, одухотворяющему все, что дышит у ног его, вы могли бы претендовать на то, чтобы все во вселенной поклонялось вам».

«Вы забываете о трудностях».

«Пылкий любовник преодолеет любые преграды и не убоится врагов, стоящих у него на пути. Ах! Неужели вы думаете, что такой человек, как дон Хуан, станет обращать внимание на пустые условности, мешающие нашему счастью? Да я презираю от всей души произвол закона, по вине которого люди, соединенные природой, вынуждены расставаться друг с другом! Смиренно припадая к вашим стопам, я клянусь слушаться лишь одной природы, вселившей в меня неодолимое, светлое чувство; отныне я живу только ради вас или же приму смерть от стрел любви».

«О дон Хуан, какие смелые речи!»

«Они продиктованы любовью к вам, дорогая; да, я осмелился признаться в любви, не испугался опасностей, и, Господь мне свидетель, кроме вас, у меня не будет никаких других женщин».

Свои клятвы дон Хуан подкрепил нежным поцелуем в розовые губки страстно любимой им Леонтины. Та зарделась краской стыда, но не отвергла поцелуи. Заметив приближающихся слуг, дон Хуан отошел от Леонтины. Молодые люди возвратились в Толедо.

Печальная новость, которую Леонтина узнала от своего брата, скоро подтвердилась: на следующий день граф де Флора-Мелла объявил дочери, что намеревается выдать ее замуж за дона Диего, и через несколько дней тот был представлен невесте.

Если бы Леонтина не была предупреждена братом, то при виде дона Диего она от ужаса, наверно, потеряла бы сознание. Трудно понять, почему граф выбрал такого незавидного жениха, ведь, помимо отвратительного характера, дон Диего от природы был награжден многочисленными пороками. По-видимому, де Флора-Мелла хотел поправить свое пошатнувшееся материальное положение. Соображения эти, впрочем, неспособны убедить душу нежную и чувствительную, так как девушки думают только о любви, они не понимают, зачем налагать на себя узы брака, если жених не вызывает у них ни малейшей симпатии.

Леонтина решительно заявила отцу, что в подобном браке не видит ни малейшей необходимости. Граф, расстроенный тем, что ему пришлось предложить любимой дочери явно неравную партию, тем не менее не мог отказаться от взятых на себя обязательств. Зная характер дочери, отец решил действовать убеждениями. Строгость, несомненно, отпугнула бы Леонтину, зато ласковое обращение и красноречивые уговоры подействовали: девушка согласилась выйти за дона Диего. Простая душа никогда не устоит перед родственными чувствами; лукавство, таинственность, насилие — все эти омерзительные средства, какими предпочитают пользоваться домашние тираны, лишь ожесточают наивные детские сердца, но отнюдь не заставляют подчиняться родительской воле; а если попробовать убедить, вызвать к себе доверие? Тогда, получив все желаемое, вы, безусловно, достигнете намеченных целей без насилия и жестокостей и к тому же не будете мучиться угрызениями совести.

Леонтина дала обещание выйти замуж. Убежденная в необходимости принести себя в жертву, она согласилась подчиниться требованиям отца. Благородная девушка забыла о признаниях брата, впрочем, она и раньше считала любовь дона Хуана преступной. Леонтина предпочла забыть неприятное впечатление, которое произвел на нее дон Диего, и неудивительно, ведь она из двух зол выбрала меньшее: не желая смертельно огорчить того, кто дал ей жизнь, девушка отдавала себя постылому жениху.

Порывистый, беспокойный, и притом страстно влюбленный дон Хуан и не помышлял об отступлении; он не мог отказаться от любимой даже на один день, поэтому, узнав о происшедшем, он страшно разгневался. В резких выражениях раздраженный дон Хуан выговаривал Леонтине за измену, порицая сестру за слабость и легкомыслие: как осмелилась она, запальчиво восклицал юноша, забыть их последнюю беседу? Почему она ему изменила?

«Изменила? — искренне удивилась Леонтина. — Но разве я давала какие-то обещания? Да и что могла я вам обещать? Чем заслужила я столь несправедливые упреки? Вспомните о том, что мы родные брат и сестра и я хотела бы вечно вас любить. Так почему же вы заставляете себя ненавидеть?»

«Долой, долой эти ужасные родственные узы, Леонтина! Я всегда относился к ним с презрением, последуйте же моему примеру. Да и как мне их любить, если из-за них нас с вами разлучают?»

«Вы, по крайней мере, должны уважать их».

«Ах! Не думайте, что родственные узы принудят меня отказаться от любви, для этого они слишком слабы; если же вас не оставили равнодушной мои страдания, то и вы обязаны освободиться от всяких предрассудков».

«Поверьте мне, я также не лишена чувствительности, я в самом деле проливаю горькие слезы, видя ваши мучения, но на большее я не способна».

«Но почему вы так уверены в том, что мы родственники? У нас разные матери, к тому же легкомыслие моей матери ни у кого не вызывало сомнений».

«В ослеплении страсти вы предпочитаете позор и унижение твердой решительности отказаться от преступной любви, которая, определенно, приведет вас к гибели».

«Позор... унижения... Ах! Какое мне дело до всех этих пустых слов! Какая бы кровь ни текла в наших жилах, я, тем не менее, буду любить вас с прежней силой! Кроме вас, обожаемая сестра, мне никого не надо, и я готов нанести смертельный удар злодею, что намеревается вас похитить у меня, если вы, конечно, не откажетесь от неосторожно данного обещания».

«Вы желаете сделать меня несчастной? Лишить меня невинных удовольствий сестринской любви? Хотите, чтобы нас разлучили навсегда?»

«Или вы, или смерть; я вас украду, и мы убежим отсюда. Я уничтожу любые препятствия, если они возникнут на моем пути».

«Жестокосердный!»

«Леонтина, вы еще не знаете, каким жарким огнем пылает мое сердце; моя чувствительная душа одурманена страстью, сопротивляться ей бесполезно, и если я не нахожу себе места от волнения сейчас, что станет со мной, когда вы проявите ко мне хотя бы малую толику благосклонности? Бежим от наших тиранов, Леонтина, мы поселимся где-нибудь на краю Вселенной... Но что я говорю? Увы! Зачем? Прежде надо увериться в том, что и вы ко мне неравнодушны: быть может, холодная и безразличная Леонтина отступит перед обжигающим пламенем страсти. Прочь, изменница! Ступайте, трусиха, наложите на себя отвратительные цепи, ведь они уже выкованы. Пожертвуйте благородным любовником ради отца: думая только о своих грязных интересах, он прислушивается лишь к голосу собственной алчности!»

«Несправедливый! Наш милый отец не заслужил таких оскорблений. Подчинившись советам родителя, я также не совершила преступления; брак, разумеется, неравный, зато вы, определенно, будете жить в богатстве и почете. Не огорчайте же меня напрасными упреками, ведь я, мне кажется, заслужила вашу признательность».

«Странные и пагубные претензии; зачем мне такая любовь? Лучше бы вы меня ненавидели! Как бессмысленны богатства, пустые почести, если ради них приходится жертвовать самым дорогим в этом мире. Пускай на меня обрушатся любые несчастья, я все равно буду испытывать неописуемое блаженство, коль скоро мне удастся заслужить любовь Леонтины; ваша благосклонность — мое единственное благо, жениться на вас — величайшее для меня счастье; далее мои желания не простираются, и я добьюсь своего, даже если это будет стоить мне самой жизни».

Леонтина ничего не могла поделать со своим братом; растроганная его признаниями, она подарила дону Хуану несколько неосторожных взглядов; юноша вообразил, что ему удалось произвести отрадное впечатление и в будущем, возможно, его полюбят. Сопротивление Леонтины, по мнению дона Хуана, объяснялось скорее добродетелью, чем велениями чувств. И дон Хуан приступил к исполнению задуманного плана; скрывая свои истинные намерения под маской благожелательного друга, он прежде всего попросил у Леонтины разрешение поговорить с графом, чтобы тот отложил столь опасную для дона Хуана свадьбу. Девушка согласилась. Дон Хуан, осмелившись на решительный шаг, уговаривал отца отсрочить заключение брака... просьба его была выслушана благожелательно... Но имело ли смысл рисковать в дальнейшем? Ведь тогда все бы отвернулись от дона Хуана, так что пылкому влюбленному пришлось провести несколько месяцев в грустных размышлениях. Жалкая отсрочка — единственное, чего он пока добился.

Дон Хуан не остановился на достигнутом: во время отсрочки он вел против графа де Флора-Меллы двойную интригу, направленную, впрочем, к одной цели. Невзирая на природную пылкость, дон Хуан умел сдерживаться, а при случае проявлял завидную покладистость. Так, он убедил графа, что затребованная Леонтиной отсрочка объясняется каким-то другим увлечением молоденькой девушки. Леонтина, наверное, влюбилась; только дон Хуан может раскрыть роковой секрет; ему, кстати говоря, уже посчастливилось кое-что выяснить, но затем он столкнулся с непреодолимыми трудностями, так как Леонтина стала относиться к нему с подозрением. Граф обязан помочь своему сыну, убеждал отца дон Хуан, и тогда сердечные тайны Леонтины станут ему известны; многочисленные слуги, к сожалению, мешают дону Хуану довести начатые розыски до конца, хорошо бы их временно отстранить от Леонтины: задача ведь у него нелегкая, сначала надо усыпить подозрительность сестры и лишь потом настроить ее в пользу дона Диего, прежде чем упрямица заподозрит неладное!

Дон Хуан обманул собственного отца. Граф, не догадываясь об истинных причинах этих действий сына, отдал все необходимые приказания. Слуги, раньше не сводившие глаз с Леонтины, были удалены, так что брат и сестра свободно могли вести продолжительные беседы с глазу на глаз. Более того, граф просил Леонтину прислушаться к советам брата, якобы желающего ей только добра.

Хитрости влюбленного не укрылись от внимания Леонтины, однако благоразумная девушка предпочитала хранить молчание, вместе с тем стараясь избавиться от его назойливых домогательств.

Дон Хуан, как вы понимаете, был далек от того, чтобы часы бесед с возлюбленной посвящать на благо дона Диего. Сверкающими красками он расписывал перед ней свою пламенную страсть, говорил о будущем счастье и делился с ней различными планами бегства. Однако драгоценное время терялось напрасно: столкнувшись с неодолимым сопротивлением, отвергнутый дон Хуан жестоко страдал.

Окончательно убедившись в непреклонности Леонтины, дон Хуан перестал сдерживаться; прежде надежды заставляли юношу соблюдать приличия, теперь же, утратив последние иллюзии, он рассчитывал на одну только силу — иными словами, дон Хуан, не видя перед собой никакого иного выхода, решил воспользоваться своими преимуществами, дабы выманить Леонтину за город, где, как ему казалось, легко было осуществить похищение...

Все необходимые приготовления были сделаны: почтовая карета, запряженная добрыми лошадьми, второй день стояла недалеко от Толедо, на пути в Португалию, где дон Хуан намеревался найти себе убежище. Верные слуги получили задание ждать своего хозяина поблизости от руин заколдованного замка.

В назначенный день дон Хуан, отправившись с Леонтиной на обычную загородную прогулку, предложил девушке осмотреть древние развалины.

Когда путники добрались до развалин, дон Хуан в крайнем смятении воскрикнул:

«О Леонтина! Все готово! Нас ждут. Мы больше не вернемся в Толедо; омерзительная свадьба, откладывать которую далее нет никакой возможности, пускай справляется без невесты».

«Но что вы мне предлагаете?»

«Наслаждаться счастьем вместе».

«Великий Боже! Погубить родного отца... Граф, конечно же, умрет, когда узнает о нашем бегстве!

Старый, несчастный отец, он надеялся только на нашу заботу, ведь, кроме нас, родственников у него не осталось. Мы... Мы одни — увы! — должны были скрасить печальные годы его жизни: зачем разрушать эти справедливые надежды? Неужели мы, вместо того чтобы утешить нашего милого родителя, прежде положенного времени сведем его в могилу?»

«О Леонтина! Я повинуюсь только моей любви; долг, уважение, слава, религия, добродетель отныне ничего для меня не значат; всеми моими поступками руководит пламенная страсть; следуйте за мной — лошади уже застоялись... Полгода я боролся с вашими предрассудками, и все впустую... Зачем было прилагать такие усилия? Чем наградили вы меня за любовь? Я убедился в вашей холодности. Право, лучше умереть, чем отступить!»

«Жестокосердный! Пожалейте отца, подумайте о вашем собственном благополучии; вы собираетесь ввергнуть всех нас троих в пучину страданий, откуда нам никогда не выбраться. Нигде в Толедо не сыскать такого счастливого и великолепного дома, как наш, но из-за вашего сумасбродства в нем навеки воцарится скорбная печаль. Неужели таким образом вы хотите убедить меня в искренности ваших чувств? Ах, нежный влюбленный, каковым вы стараетесь выглядеть, никогда не оскорбит чести своей возлюбленной, не правда ли? Когда рассеется чад постыдного и преступного сладострастия, не будем ли мучиться мы, несчастные, жестокими угрызениями совести?»

«Мы пришли сюда, — в ярости отвечал ей дон Хуан, — не для того, чтобы тратить время на пустые разговоры, вы можете относиться ко мне с предубеждением и даже меня ненавидеть, но я, не в укор вам будет сказано, отказываюсь отвечать на ваши упреки; к прискорбию, вы не разделяете моей любви, что ж, попробую воспользоваться иным оружием, дабы сломить столь упорное сопротивление. Итак, я готов испытать последнее, отчаянное средство».

Дон Хуан заключил Леонтину в свои объятия:

«Нам надо бежать, Леонтина... Не противьтесь, не пытайтесь защищаться, иначе я за себя не отвечаю. Забыв о том, что вы моя сестра, я отомщу вам за презрение. Поймите же, наконец, что пылкого влюбленного не остановят никакие преграды... Не раздражайте меня, Леонтина, ведь ваше сопротивление может стоить нам жизни».

«Ну так что же? Пронзите скорей мою грудь, я не хочу запятнать себя преступным развратом! Смотрите: моя грудь открыта, бейте без промаха... Лучше умереть, чем всю жизнь испытывать угрызения совести...»

Слезы потекли из глаз Леонтины:

«Если я и оплакиваю мою смерть, свирепый дон Хуан, то только из-за нашего отца. Я бы окружила его заботой... Со мной он бы наслаждался счастьем и дожил бы до глубокой старости. Варвар!.. Может статься, я любила бы и вас как брата, но вы сами не хотели этого... Оставьте колебания, дон Хуан, пронзите это сердце, содрогающееся от негодования! Сказав правду, я охотно расстаюсь с постылой жизнью... Убейте же меня, я не буду сопротивляться, но не обольщайтесь надеждой, что я вам подчинюсь».

«Ты подчинишься мне или умрешь немедленно!»

«О Боже!.. Какая отвратительная жестокость, с такой черной душой вы недостойны называться моим братом. Напрасно я говорила с вами откровенно».

И, вырвавшись из объятий дона Хуана, она воскликнула:

«Прочь, предатель, прочь, оставь меня навсегда, ненавистный мучитель! Я никому не расскажу о твоих сумасбродных планах и, по крайней мере, не буду раскаиваться в том, что отказалась стать твоей сообщницей».

С этими словами Леонтина ринулась назад, но легко ли бежать по развалинам крепости? Свирепый дон Хуан, ослепленный преступной страстью, одним прыжком настиг несчастную девушку. Жестокий удар кинжалом — и мертвая Леонтина падает на землю к его ногам.

«О Небо! — тут же вскричал дон Хуан, не сводя глаз с несчастной жертвы. — Неужели я лишил жизни ту, ради которой сам был готов пойти на смерть? И теперь, когда надо отомстить за возлюбленную, рука моя предательски дрожит!.. Как видно, меня хватило только на преступление, к моему стыду, я боюсь наказать убийцу. Прочь отсюда!..»

Однако дон Хуан, удерживаемый, как он признался позднее, какой-то непонятной силой, стоял на месте... Словно буйно помешанный, бросается он на истекающее кровью тело обожаемой возлюбленной, осыпает его страстными поцелуями... обращается к мертвой со словами, преисполненными пылкой любви, пытается вдохнуть жизнь в коченеющее тело, отогреть его потоками горячих слез... И вот, потеряв голову от отчаяния, во мраке молчаливых руин заколдованного замка, жестоко страдая от неутоленной любви, дон Хуан осмеливается довести преступление до конца: он лишает невинности ту, у которой только что отнял жизнь...

Когда к дону Хуану вернулся рассудок, юноша содрогнулся от ужаса, ведь он запятнал себя двойным преступлением; терзаясь мучительными угрызениями совести, не отваживаясь на самоубийство, он решил искупить свою вину добровольным признанием и явиться с повинной к властям, хотя и мог рассчитывать на помощь прислуги, да и лошади стояли наготове; дон Хуан, однако же, не двинулся с места. Пораженный ужасом, он тупо смотрел на безжизненное тело... На лице его читался страх и отчаяние... Вдруг ему показалось, что Леонтина по-прежнему находится у него в объятиях, но обман чувств скоро рассеялся, страстные призывы не могли вернуть убитую к жизни... Отделавшись от нового наваждения, дон Хуан кинулся обнимать холодеющий труп сестры...



«О Леонтина! Я отомщу за тебя, слышишь ты, отомщу, дорогая Леонтина! — кричал юноша. — Леонтина! Я заплачу за твою смерть своей грешной головой и, быть может, искуплю этим невинно пролитую кровь...»

В Толедо дон Хуан сразу же отдал себя в руки правосудия.

Перепуганный коррехидор хочет передать его отцу... и делает это... Но какая новая ужасная сцена!.. Нравственные страдания дона Хуана этим не заканчиваются. Граф де Флора-Мелла только что получил известие о кончине своей неверной супруги. Событие это повлекло за собой катастрофические последствия.

«О мой сын, — сказал герцог де Медина-Сидония дону Хуану после доверительного разговора с графом, — мой дорогой сын, что ты натворил? Не успел я тебя найти, как мне приходится с тобой расстаться! Счастье было так близко, но ты сам предпочел от него отказаться! Мне осталось терзаться угрызениями совести и терпеть выпавший на мою долю позор! Дон Хуан, я твой настоящий отец, граф де Флора-Мелла не имеет к твоему рождению ни малейшего отношения; если желаешь, я могу предъявить тебе неопровержимые доказательства; прочти завещание твоей несчастной матери. К прискорбию, ты сам навлек на себя гибель, причем в то время, когда несчастьям твоим подходил конец».

Взволнованный дон Хуан трясущимися руками хватает листок... Слезы льются у него из глаз; с трудом понимает он смысл написанного; наконец, прочитаны следующие строки из завещания графини:

«Откровенное признание греха, полагаю, позволит мне надеяться на прощение; граф Флора-Мелла не является отцом дона Хуана, которого я родила от герцога де Медина-Сидония. На пороге смерти я умоляю герцога попросить прощения у моего мужа, и прощение это он должен вымолить любой ценой; дон Хуан пусть унаследует титул Медина-Сидония как законный сын и наследник герцога. Требование мое я не подкрепляю соответствующими документами; мое предосудительное поведение и любовь к герцогу всем слишком хорошо известны, так что необходимость приводить письменные доказательства в данном случае отпадает совершенно; лучше искупать грехи, нежели предавать их огласке; отныне моя совесть чиста; как я страдала раньше, зная, что мой муж нежно любит чужого ребенка... О безрассудные женщины! Вы, собирающиеся повторить мои ошибки, подумайте о том, какими страшными угрызениями совести вам придется потом терзаться... быть может, эта мысль удержит вас на самом краю пропасти. К завещанию мне остается добавитъ весьма немногое, и я прошу мужа, чтобы он выполнил мою последнюю волю. Зная о том, что дон Хуан и Леонтина втайне любят друг друга, я умоляю графа де Флора-Меллу соединитъ этих молодых людей брачными узами, ведь после моих признаний их нельзя считать кровными родственниками. Вряд ли дочь моего супруга может рассчитывать на лучшую партию; после свадьбы, смею надеяться, старинные враги станут добрыми друзьями, и с этой сладостной надеждой я схожу в могилу спокойной».

«О Небо! — прошептал дон Хуан, заканчивая читать завещание матери. — Итак, я мог бы стать счастливым!»

«Ты и был им! — вскричал граф. — Ведь я дал согласие... Все необходимые бумаги подписаны, вот они...»

«Сударь, — решительно отвечал дон Хуан коррехидору, — как вы видите, я запятнал себя гнусными преступлениями: я убил любимую девушку, послушную дочь этого уважаемого господина, взявшего на себя заботы о моем воспитании. Таким образом, я вонзил кинжал и в грудь почтенного родителя Леонтины, пришедшего сюда, чтобы оплакать мою судьбу. Отведите меня к месту казни, сеньор; пусть меня казнят всенародно. Это заслуженное наказание. А вы, граф, откажитесь от меня публично, по завещанию вы имеете на это полное право. Вы же, отец мой, забудьте о завещании графини, тогда позор падет только на меня».

Все старались успокоить дона Хуана, чтобы спасти от казни этого необычного преступника. Но усилия эти были потрачены напрасно.

«Мое преступление слишком ужасно, — отвечал дон Хуан, — я должен заплатить за него своей жизнью».

Потом, схватив коррехидора за руку, юноша произнес:

«Пойдемте, пойдемте, сударь, а не то я обращусь к другим судьям; сострадание должно уступить место долгу».

Коррехидор не осмелился ничего возразить, поскольку дон Хуан, твердо решивший искупить своей смертью страшное преступление, готов был броситься к эшафоту. Тем же вечером дона Хуана отвели в тюрьму, где он повторил свое чистосердечное признание в содеянном злодеянии, так что следователю даже не пришлось задавать никаких вопросов. Казнь откладывать не стали, и несчастный юноша заплатил своей жизнью за убийство, которое, как мне думается, можно объяснить природной несдержанностью дона Хуана и его слишком страстной любовью к Леонтине. Между тем весь город его оплакивал, но еще большее сострадание вызывали к себе бедные родители, убитые горем, проливающие горькие слезы; вряд ли герцог и граф оправятся когда-либо от такого удара.

— Ужасная история, — промолвила госпожа де Бламон. — Вот они, печальные последствия супружеской неверности; какие страдания выпадают потом на долю несчастных детей! Законы карают жен за измену суровее, чем неверных мужей, и это меня не удивляет.

— Я же, напротив, не считаю эти законы справедливыми, — возразила ей госпожа де Сенневаль. — Мужчины, злоупотребляя нашей беззащитностью и своим превосходством, нас соблазняют, следовательно, они являются виновниками всех наших зол, и наказывать надо лишь их одних.

— Дискуссия на данную тему может продолжаться до бесконечности, — вмешался в разговор граф де Боле, — по-моему, ни те ни другие не правы, хотя в ваших замечаниях содержится доля истины. Мужчины соблазняют женщин, женщины отдаются мужчинам, и все это совершенно естественно. Главным злом я считаю неравные браки и невозможность развода. Если молодые люди, женившиеся по любви, но затем уставшие друг от друга, смогут спокойно развестись, мы совершенно избавимся от такого явления, как супружеская измена. Это истина, доказанная Сенвилем на примере конституции острова Тамое; впрочем, оставим эти разговоры, ведь мне не терпится узнать продолжение истории нашей прекрасной искательницы приключений, расскажите нам, как вам удалось избавиться от опасностей в Толедо и обрела ли счастье наша любезная Климентина, решившись сделать так называемый ложный шаг.

Леонора, понимая, что слушатели желают узнать, чем закончилась ее история, вернулась к своему рассказу.

Продолжение истории Леоноры

— Не успела донна Лауренсия закончить свой рассказ, как в комнату вошел Бригандос; справившись о наших делах, он дал хозяйке необходимые деньги, чтобы та приобрела для нас красивые платья, модные украшения и страусовые перья на шляпки. Затем Климентина получила приказ на следующий день навестить одного удалившегося на покой придворного. Перебравшись в Толедо, старик хотел знать, сколько времени ему осталось жить. Бригандос даже не подозревал, что Климентина решилась зарабатывать на жизнь развратом, поэтому он добавил, что в доме упомянутого придворного девушка не рискует подвергнуться никаким опасностям.

«Речь идет о старом ханже, всецело отдавшемся своим предрассудкам, — сказал Бригандос Климентине, — он думает, что попадет прямо в ад, если не избавится от помыслов, ранее доставлявших ему наслаждение. Печальные последствия набожности, — продолжал наш предводитель, — ханжа постоянно трясется от страха, и чем скорее конец, тем сильнее становятся его мучения; неуживчивый характер, чрезмерная раздражительность, суетливость, беспокойство, сварливость, неумеренный ригоризм, жестокосердие — по этим признакам вы сразу определите ханжу: неспособный наслаждаться настоящим, он только и делает, что сожалеет о прошлом. Проку от такого субъекта никакого; я, вероятно, тоже охотно предавался бы набожности, но чем бы я тогда помог своему ближнему? Другими словами, ханжество не прибавляет нам достоинств, зато лишает многочисленных удовольствий. Зачем верить химерам, если из этого мы не извлекаем ни малейшей пользы?»

«Потише, — прервала я нашего философа, — сейчас вы красочно описали нам человека суеверного; однако тот, кто поистине религиозен, кто верует в Господа искренно и наивно, выбирает для себя добродетель, ждет загробного воздаяния и презирает порок, потому что праведники окажутся в раю, а грешники в наказание угодят в ад. Не кажется ли вам достойным подражания человек, чьи глаза неизменно устремляются к Небу в надежде получить воздаяние за перенесенные в земной юдоли страдания, кто живет в постоянном страхе прогневить Бога, умирает, подражая Спасителю, и в конце концов попадает в рай?»

«Бесспорно, — ответил мне Бригандос, — я далек от того, чтобы презирать мифическую личность, каковую вы с такой любезностью нам обрисовали, хотя сами вы вряд ли верите в существование искренних христиан. Но если такие люди живут среди нас, то я им сочувствую. Радость жизни они променяли на иллюзии, и притом без малейшей для себя выгоды, так что их страдания представляются мне совершенно неоправданными; страх не делает человека добродетельным, ибо такой добродетели — грош цена, да и жить в постоянном страхе нелепо, не правда ли Леонора? Все мы, как мне кажется, обязаны делать добро ближнему; когда же кто-либо начинает ссылаться в качестве оправдания своих действий на райские блага или адские муки, я говорю: вот еще один глупец, которого, очевидно, нельзя считать порядочным человеком».

Спорить с нашим предводителем мне не хотелось, так как я отчасти разделяла его. убеждения. Мы замолчали. Климентина, получив тайком от одной цыганки адрес дворянина, с кем она намеревалась вкушать изысканные наслаждения, предпочитала не раскрывать все свои карты. Она беспрекословно подчинилась полученному приказу.

Затем Бригандос обратился ко мне:

«Что касается вас, Леонора, то вы должны нанести визит некоему дону Фласкосу де Бенда-Молла, старшине толедских каноников; подобно вашей подруге, вы предскажете этому старику его будущее, опасность же быть изнасилованной в доме каноника вам, по счастью, явно не грозит; погадайте старику по руке, посмотрите ему в глаза, скажите, что он может смело рассчитывать на двадцать лет жизни, хотя медики давно уже вынесли ему смертный приговор; держите эту склянку, в ней целебные капли, которые я называю “бальзам долголетия”, за них вы выручите неплохие деньги. Бальзам мой, впрочем, и не продлит, но и не укоротит дни каноника. Вернувшись сюда, вы получите от меня новые поручения».

На следующий день наши наряды были уже готовы; надев на себя новые платья и прихорошившись у зеркала, мы отправились выполнять задания Бригандоса.

Поскольку предводитель говорил о том, что каноник страдает от многочисленных болезней и не может жить без целебных капель, а кроме того, уверял, что при встрече с ним мне опасаться нечего, я надеялась увидеть перед собой дряхлого семидесятилетнего старика.

А между тем дону Фласкосу исполнилось только пятьдесят лет; чахлый вид и нездоровый румянец, проступавший на его щеках, намекали на развивающуюся чахотку, однако томный взгляд и небрежные манеры свидетельствовали о том, что каноник — отъявленный развратник. Когда я вошла в его комнату, хорошенькая служанка, стоя у изголовья постели, взбивала шоколад. Взглянув на меня, каноник приказал девице немедленно уйти.

Усевшись рядом со мной на диване, каноник поинтересовался моим возрастом. Когда я ответила, он предложил мне угадать, сколько лет ему исполнилось, и я не преминула сбавить целый десяток. Затем, ожидая более важных предсказаний, каноник повернулся ко мне лицом и протянул руку, я же, получив необходимые сведения от Бригандоса, рассказала внимательному слушателю события последних двадцати лет его жизни, добавив, что еще тридцать лет он будет наслаждаться счастьем и здоровьем. Между прочим, я упомянула о кое-каких семейных тайнах каноника, который, разумеется, не предполагал, что они могут быть мне известны. Пораженный моей премудростью, он стал слепо верить всему, что я ему говорила. С помощью нескольких наводящих вопросов мне удалось выведать у каноника дополнительные сведения, значительно облегчившие мою задачу. В результате удовлетворенный клиент проникся ко мне таким доверием, что, обняв меня от всей души, не замедлил выложить двадцать пистолей.[43]

Обрадованный полученными предсказаниями, каноник изрядно возбудился: его прямо-таки распирало от похоти. Он, очевидно, хотел проверить, умею ли я наслаждаться настоящим так же хорошо, как предсказывать будущее. Поначалу каноник ограничивался легкими ласками; чтобы исполниться сил, необходимых для любовных игр, расслабленный развратник явно нуждался в предварительных услугах; запинаясь, он предложил мне помочь ему разжечь тлеющий огонек страсти; предложение это было подкреплено шестью дублонами, не считая двадцати пистолей, что я уже имела в моем кошельке; и вот, не дождавшись положительного ответа, он проворно обнажает мне грудь, едва прикрытую тонким газом модного платья... Я защищаюсь; сопротивление мое оказывает на каноника неожиданное действие: не помня себя от счастья (природа, по всей вероятности, давно не была к нему так благосклонна), каноник нахально предъявляет мне предмет, пробудившийся к жизни под влиянием моих чар. Вскочив с дивана, я пытаюсь выбежать из комнаты. Заметив мое смущение, каноник бросается мне наперерез и первым достигает двери. Встав у меня на пути, он заявляет, что мне не выйти из его дома до тех пор, пока я не исполню всех его требований. Я вижу, как бегают у него глаза, слышу любовные признания, перемешанные с грязными ругательствами. Наконец в крайне циничных выражениях, какие я не ожидала услышать от служителя Церкви, он мне сообщает, что в столь возбужденном состоянии, а оно, по его словам, для него огромная редкость, он не потерпит ни малейшего сопротивления.

«Ах! — сказала я этому опасному противнику, изобразив на своем лице величайший испуг. — Сударь, какие мрачные предзнаменования! — и затем, несколько отойдя от двери, вскричала: — Скорее, скорее, дайте мне внимательно разглядеть этот знак на лбу, который я почему-то не заметила раньше. О сударь! Я начинаю опасаться за вашу судьбу!»

«Как? — забеспокоился каноник, также отходя от двери. — Что ты там увидела, моя милая? Ты пугаешь меня... Увы, где мои недавние силы? Как мне сегодня хотелось... Так близко было счастье... Но что ты увидела у меня на лбу?»

«Давно ли вы, сударь, имели сношение с женщиной?»

«Более полугода тому назад».

«О! Соблюдайте величайшую осторожность... пока я еще полностью не убеждена, а впрочем, сударь, вы непременно умрете, да, да, умрете, если переспите с женщиной до того, как солнце окажется под созвездием Козерога».

С этими словами я выскочила за дверь и бросилась вон из этого дома. Когда каноник пришел в себя от страха, я уже была далеко.

Вернувшись домой, я застала там Климентину, совсем упавшую духом. Моя подруга сидела на кровати в одном нижнем белье, а ее мрачный вид говорил о том, что ей пришлось вынести как физические, так и нравственные страдания.

«Что случилось?» — спросила ее я.

«Нечего греха таить, напрасно я не послушалась твоих мудрых советов. Я думала только о своих удовольствиях, оставила без внимания приказы предводителя и первым делом отправилась в гости к субъекту, чей адрес лежал у меня в кармане. Человек этот был предупрежден о моем визите, ждал моего прихода. Меня уверяли, что мне придется иметь дело чуть-ли не с юношей: господин, к кому я наведалась в гости, выглядел лет на пятьдесят, мерзкий урод, подлец и гнусный развратник, вот кому меня сосватала цыганка. О Леонора! Ты даже не представляешь, какие вольности со мной он себе позволил... непристойнейшие причуды и предложения, извращеннейший вкус... В моей жизни были два любовника... но никто из них... ох! Нет, нет, ты считаешь меня безнравственной особой, но и я, вспоминая эту встречу, заливаюсь краской стыда... Ты не поверишь, мерзавец хотел обойтись со мной как с мужчиной... Я отчаянно сопротивлялась, однако же он, призвав на помощь подбежавших слуг, сумел совершить надо мной насилие и, таким образом, удовлетворил свою грязную страсть...»

Прервав свой мрачный рассказ, подруга моя залилась слезами. Я не стала ее утешать, так как считала, что наступила удобная минута для серьезного разговора. Долой сантименты — время нанести решительный удар!

«Ну, что ж, — сказала ей я, — ты наказана; твои порочные взгляды обнаружили полную несостоятельность перед лицом опыта. Разумные доводы, которыми я пыталась опровергнуть твои софизмы, ничему тебя не научили, быть может, это маленькое приключение пойдет тебе на пользу. О Климентина! Почему ты вбила себе в голову, будто нелюбимый человек способен доставить женщине острые наслаждения? Какое дело до твоих удовольствий негодяю, заплатившему тебе за любовь?

Климентина, теперь ты, надеюсь, будешь умнее; жестокие угрызения совести, на твое счастье, спасут тебя от полного развращения. Недавно ты горячо оправдывала все эти пороки и даже утверждала, что они идут на пользу любви: помнится, ты называла их порождениями природы.[44] Прости... Мне казалось, что ты была с ними прекрасно знакома. Твои страдания, однако же, убеждают меня в обратном. Перестань отныне забивать себе голову нелепыми суждениями, откажись от пустого тщеславия, которое вынуждало тебя превозносить человеческие заблуждения, и не защищай по крайней мере те пороки, какие никогда тебе не были свойственны».

Со слезами на глазах Климентина заключила меня в свои объятия. Упрашивать ее вести себя осмотрительно показалось мне излишним: по всей вероятности, она чистосердечно раскаивалась. Когда Климентина несколько успокоилась, я, растроганная слезами подруги, попыталась ее утешить и потом мы спокойно заснули.

На следующий день нам нанесла визит Флорентина, сопровождаемая той самой цыганкой, что дала Климентине злополучный адрес. Подруга моя не удержалась от упреков; по моим наблюдениям, Климентина провинилась лишь в том, что не сумела вовремя отогнать от себя дурные мысли, зато цыганка оказалась законченной развратницей, к тому же склонной сбивать с пути истинного своих подруг.

«Ну-ну, — отвечала Альдонса, — в нашем ремесле ломаться не приходится; неужели ты думала, что попадешь в объятия Амура и будешь спать с ним на лепестках роз? Я, допустим, ошиблась, так как все уверяли меня, что там живет благородный юноша, ну и что? Какое это имеет значение? Моя дорогая подруга, заплатив деньги, мужчины менее всего склонны потакать нашим капризам, их заботит лишь собственное удовольствие... Я подыскала тебе приличного клиента, а ты не сумела воспользоваться благоприятным случаем. Мы вели себя более покладисто, чем ты. Нас никто не изнасиловал... Дитя мое, ко всему привыкаешь, а привыкнуть к подобному обхождению, поверь мне, — сущие пустяки. Нас попросили навестить известный тебе дом во второй раз, и вот, как видишь, в кармане у меня бренчат двадцать пять пистолей. Разве можно выручить такие деньги за обычные удовольствия? Между прочим, в нашем деле следует стремиться к одной лишь наживе, и если извращенцы платят нам больше, чем нормальные мужчины, то мы в первую очередь будем удовлетворять именно извращенцев».

Альдонса, к слову сказать, считалась среди цыганок отъявленной развратницей; справедливости ради замечу, что ее подруги никогда нам не говорили подобных гадостей. Раздраженные речами Альдонсы, мы с Климентиной хотели было прервать нашу беседу под каким-то благовидным предлогом, но помешала нам это сделать донна Лауренсия. Ворвавшись к нам в комнату, хозяйка сообщила, что два доминиканских монаха горят желанием познакомиться с нами, и, не дав нам времени на ответ, втолкнула их в нашу спальню.

«Минуточку, сударыня, — обратилась я к этой наглой сводне и, замирая от страха, поднялась с дивана, — двое почтенных гостей, смею надеяться, нуждаются в обществе двух, а не четырех женщин: позвольте же вас покинуть, мы с подругой уходим».

«Как вам будет угодно, — отвечала хозяйка, которой Бригандос, очевидно, запретил нас принуждать. — Делайте что хотите. Пока преподобные отцы занимаются с этими двумя девицами, вы можете посидеть в гостиной. Не тревожьтесь, мои гости займут вашу комнату ненадолго».

Мы спустились в гостиную. Бесстыдные монахи настолько увлеклись нашими подругами, что мы смогли вернуться к себе лишь с наступлением сумерек.

Климентина явно не желала навестить старого придворного, к кому она не успела зайти накануне, так как пожертвовала своими делами ради мнимых удовольствий. Подруга моя опасалась неожиданного подвоха, но ее предусмотрительность, как мне показалось тогда, начинала походить на манию преследования. Климентина умоляла меня пойти к придворному вместо нее, и я вняла ее просьбам. Поскольку упомянутый субъект не причинил мне ни малейшего вреда, я позволю себе обойти молчанием скучные подробности этого визита.

Три или четыре подобные истории позволили мне неплохо заработать, так что благодаря моим стараниям к концу нашего пребывания в Толедо Бригандос положил себе в карман около сотни пистолей. Наконец, мы получили приказ уладить все свои дела в течение трех недель и готовиться покинуть Толедо. Предводитель должен был ждать нас у лесной опушки, слева от мадридской дороги; попрощавшись с хозяйкой, мы с Климентиной отправились в путь. Донна Лауренсия, похоже, была недовольна тем, что мы не принесли ей никакого дохода.

Вы, вероятно, осудите меня за то, что я не потратила вырученные деньги, чтобы скрыться от этих нечестных людей, — сказала Леонора, обращаясь к своей матери. — Я часто предлагала Климентине бежать вместе со мной, но моя подруга, несмотря на горячее желание отделаться от цыган, постоянно напоминала мне об опасностях такого бегства; не могли же мы, в самом деле, ограбить наших покровителей. Несчастья научили Климентину не только осторожности, но и откровенности; в Мадриде, как это выяснилось из ее признаний, я навряд ли получу от нее какую-либо помощь; более того, сама она надеется в будущем исключительно на мою поддержку. В нашем положении, говорила она мне, не стоит рассчитывать на прежних мадридских приятелей; что же касается ее матери, то она, к прискорбию, давно уже лежит в могиле. Не имея ничего лучшего, моя подруга решила уехать вместе со мной во Францию. Посоветовавшись, мы выработали план совместных действий: мы дойдем с цыганами до французской границы, а потом скроемся в каком-нибудь небольшом городке, откуда при содействии властей легко доберемся до моей родной провинции. Намереваясь навсегда расстаться с цыганами, мы заботливо спрятали в наших платьях несколько квадруплей; эта предосторожность, поверьте мне, была отнюдь не лишней, ведь Бригандос, отправляясь в путь, имел обыкновение тщательно обыскивать всех женщин. Цыганки старались скрыть от своего предводителя кое-какие ценности, но проницательный предводитель, как правило, легко находил припрятанное.

«Мне и так приходится заботиться о вас, — ворчал он, — со мной вы не знаете, что такое нужда; но из общих средств я не позволю вам присвоить ни одного реала».

Мы медленно шли по мадридской дороге; Климентина старалась не отставать от меня ни на шаг; вечером мы остановились на ночлег возле ограды сада в Аранхуэсе; этот сад раскинулся вокруг роскошного загородного дома, построенного Филиппом Третьим; утром мы снова отправились в путь, рассчитывая провести следующую ночь в полульё от Мадрида, в пещере, расположенной у берегов Мансанареса. Там наш предводитель, после обычных для него речей, должен был дать нам указания, как себя вести в Мадриде. Около семи часов утра мы шли по мадридской дороге. Бригандос был неспокоен, по-видимому, терзался какими-то неясными предчувствиями: он как будто знал, что скоро мы попадем в беду. И вот, когда оставалось примерно четыре льё до Мадрида, на нас нападает отряд из тридцати всадников, подстерегавших нас в придорожной рощице. Не успев понять, в чем дело, мы оказываемся в окружении, со всех сторон на нас смотрят дула карабинов, и мы вынуждены покориться.

«Поступайте с нами как считаете необходимым, — сокрушенно сказал всадникам Бригандос, — мы не в состоянии оказать вам сопротивление, да и не собираемся обороняться».

Представьте же себе изумление Бригандоса, когда он, отдав приказ о капитуляции, увидел, что нападающими руководит хорошо ему известный дон Педро, рыцарь Святой Эрмандады, который остался живым благодаря заботам дочери Бригандоса Кастеллины, подобравшей раненого инквизитора в окрестностях Алькантары; невзирая на грозившие им опасности, цыгане лечили и кормили дона Педро в течение четырех дней, пока он окончательно не поправился.

«Злодей, — обратился Бригандос к инквизитору, — так-то ты платишь за добро? Вспомни, кому ты обязан жизнью...»

«Друг, — отвечал этот отъявленный негодяй, — людям нашей профессии чужда сентиментальность, долг для нас превыше всего; быть членами священного трибунала — для нас высочайшая честь, если он прикажет мне перерезать горло родному отцу, я без колебаний подчинюсь этому.[45] Вы задерживаетесь по моему доносу. Мне поручили вас арестовать. Я не испытываю признательности к преступникам, которые должны испытать на себе всю строгость закона».

С этими словами изверг связывает Кастеллине руки, те самые руки, что несколько недель назад омывали кровоточащие раны этого неблагодарного злодея и вернули его к жизни.

«О справедливость! — вскричал несчастный предводитель, наблюдая эту ужасную сцену. — Тебя называют дочерью богов, а твои слуги оскверняют себя подобными преступлениями! Если Господь, по мнению верующих, управляет поступками людей, то как считать его справедливым, когда он попустительствует таким мерзостям, когда он позволяет гнусным негодяям рядиться в тогу ревнителей правосудия? Пусть мой печальный пример послужит уроком каждому, кто, поддавшись предательскому чувству сострадания, намеревается оказать помощь ближнему, ибо таким образом мы только увеличим число неблагодарных подлецов. Самое лучшее — воздерживаться от добрых дел, тогда мы, по крайней мере, не будем терзаться напрасными угрызениями совести при виде торжества бессердечных негодяев. А вы, судьи, владетельные князья, чиновники, вы, кто держит в своих руках весы правосудия, не лучше ли вам попытаться изменить законы, отбросив прочь лежащие в их основе порочные принципы, из-за которых добродетельный человек обрекается на мучения? Ведь в противном случае творить добро станет величайшей опасностью».

Но все эти глубокие рассуждения стали добычей ветра; не отличая правых от виноватых, альгвасилы связали нам руки, после чего мы, словно вьюки, были приторочены к седлам и кавалькальда поехала в сторону Мадрида. Нас доставили во дворец Инквизиции как бродяжничающих цыган, повинных в многочисленных преступлениях, которые, правда, были нами совершены без кровопролития. Юридическая тонкость, скажете вы, но из-за нее мы моментально очутились в застенках инквизиции, вместо того чтобы предстать перед обыкновенными судьями.

«Сладостная добродетель, — сказала себе я тогда, — стоит ли воскурять фимиам перед твоими алтарями? Чего я в итоге добилась, посвятив тебе всю свою жизнь? Могу ли я надеяться на суд скорый и справедливый? Кто защитит мою невиновность? Какие права у меня остались, чтобы самой доказать ее?»

В Мадриде нас отвели к алькайду. Окруженные толпой праздных зевак, мы молча выслушивали приказы алькайда, которому было поручено развести нас по различным тюрьмам.

«О Леонора! Прощай, прощай навеки! — сказал мне Бригандос, когда стражники повели его в сторону. — Позаботься, пожалуйста, о моей дочери, если, конечно, вас поместят в одну камеру. Моя добродетельная подруга, ты попала в беду из-за неосторожности Бригандоса, однако же, прошу тебя не забывать о том, что он оказал тебе помощь в трудную минуту и, кроме того, нежно тебя любил, хотя и не осмеливался в этом тебе признаться».

Откровенные слова Бригандоса несказанно меня изумили, но пока я приходила в себя, стражники, скрутив нашего предводителя, в глазах которого блестели слезы, скрылись в толпе.

«О Небо! — размышляла я. — Среди благородных людей я встречала только жестокосердие, все они хотели злоупотребить моей слабостью и невинностью, и только предводитель разбойников показал себя человеком порядочным и сострадательным... А вы, люди из общества! Признайтесь откровенно, либо ваши законы несправедливы, либо их исполнители развращены и продажны! Несчастный главарь цыган, разумеется, занимался рискованным ремеслом, и я не собираюсь его здесь оправдывать, но в душе он всегда был справедлив, отличался деликатностью и чувствительностью — неудивительно, что он проиграл. Среди гнусных извращенцев и лицемерных злодеев, составляющих так называемое общество, благородный преступник, неравнодушный к голосу добродетели, непременно должен погибнуть.[46]

По счастью, камера моя находилась по соседству с камерой Климентины; какое неожиданное утешение!

На следующий день каждая из нас в отдельности была подвергнута продолжительному допросу. На допрос я пошла вслед за Климентиной; она мне сказала, что, по-видимому, перед ней инквизиторы успели побеседовать с двумя цыганками. Девушки повстречались с Климентиной в тюремном коридоре, но они, к сожалению, не произнесли ни слова; едва Климентина успела поделиться со мной этими новостями, как стражники, вошедшие в мою камеру, повели меня на допрос.

Вскоре мне пришлось увидеть главного инквизитора; он сидел в своем кабинете один. Сенвиля, вероятно, допрашивал какой-то мелким чиновник, зато восседавший передо мной господин явно походил на важного начальника; представьте себе мужчину в возрасте сорока пяти лет, статного и кичливого, сложенного как Геркулес, пышущего силой, энергией и здоровьем, с мрачным взглядом и суровым выражением лица, с голосом хриплым и угрожающим, и тогда вам станет ясно, что я столкнулась скорее с неумолимым судьей, чем со справедливым и добродушным служителем Церкви, милосердно направляющим заблудшую паству на путь истинный.

Инквизитора звали дон Криспо Брутальди Барбарибос де Тортуренсия. Когда я подошла к нему поближе, он приказал мне пасть на колени перед распятием, с тем чтобы искренне помолиться Господу; пока я молилась, дон Криспо не сводил с меня своего сурового взгляда: на лице его читались злорадство и какое-то похотливое любопытство. Помолившись для вида, я поднялась на ноги; инквизитор приказал мне подойти к нему поближе и какое-то время бесцеремонно разглядывал мое лицо. Затем, перейдя на «ты», он спросил, сколько мне исполнилось лет.

«Около восемнадцати», — отвечала ему я.

«Ты девственница или уже была замужем?»

«У меня есть муж; меня похитили у моего супруга в Италии, и теперь я ищу его по всему свету; случайно я встретилась с цыганами, и они забрали меня с собой».

«Выходит, ты не цыганка?»

«Я присоединилась к ним по воле случая».

«Но кто ты такая?»

Я вкратце рассказала инквизитору историю моих злоключений.

«Ну-ну, рассказывай мне сказки! — рассмеялся дон Криспо. — Я прекрасно знаю, что ты мошенница, жалкая бродяжка».

«Клянусь, я рассказала вам сущую правду».

«Цыгане, наверное, вволю тобой попользовались, не совершали ли они над тобой насилия?»

«Их поведение было безупречным; смею надеяться, вы обойдетесь со мной точно так же, как и они».

«По заслугам и честь; ты ведь надругалась над святыми дарами, не правда ли? Нам, впрочем, твои делишки прекрасно известны, так что мы решили поджаривать тебя на медленном огне в течение часов этак двенадцати, но перед пыткой тебя, разумеется, хорошенько отделают плетьми».

«О Небо! Допустим, я почему-то не верю в святость причастия, но разве за это меня должны карать смертью? Разве миролюбивый Бог требует от священников проливать человеческую кровь?»

«Похоже, ты не испытываешь почтения к церковным обрядам?»

«Я признаю существование доброго Бога, который не одобряет человекоубийства».

«Ты ошибаешься. Господь приказал уничтожать неверных, он повелел своему народу стереть с лица земли идолопоклонников, а его сын сказал: “Не мир пришел я принести, но меч”».

«В таком случае считайте, что я не христианка».

«Именно потому ты и будешь коптиться на медленном огне. Тебе, впрочем, время от времени дадут возможность несколько освежиться, иначе пятнадцатичасовую пытку не выдержать».

«В молитвах я буду призывать Бога единого и святого, и он, полагаю, спасет меня от мучителей; пророк Даниил взывал к Богу из львиного рва, и он был услышан».

Слезы против воли брызнули у меня из глаз.

Тогда инквизитор как-то странно посмотрел мне в лицо, так что я содрогнулась от ужаса; дон Криспо плотно сжал губы и какой-то неясный хриплый звук вырвался у него из груди. Затем он спросил, не объясняются ли мои слезы чистосердечным раскаянием. Я отвечала, что не чувствую за собой никакой вины и, следовательно, не должна терзаться угрызениями совести. Продолжая пристально меня разглядывать, инквизитор часто задышал, а потом его рука начала как-то странно двигаться туда-сюда, отчего я испугалась еще сильнее. Ерзая на кресле, дон Криспо явно увлекся этим новым занятием; как я заметила, он, в сильном возбуждении, едва сдерживал стоны... Инквизитор протянул мне руку, приглашая приблизиться к нему. Дотронувшись до моего пояса, он как бы случайно положил мне руку на бедра. Я почувствовала, как он меня щиплет. Перестав плакать, я смело посмотрела ему в глаза. Забывшийся развратник, представьте себе, спасовал перед моей добродетелью; отведя назад свою руку, он приказал мне встать перед ним на колени; я подчинилась, постаравшись, насколько то было в моих силах, отползти от него; дотронувшись до выреза моего платья, он, тем не менее, тут же притянул меня к себе, так что я оказалась зажатой между его ногами. Схватив меня за руки, он потребовал, чтобы я, обнимая ему бедра, прочитала «Отче наш». Я сказала, что не помню слов. Тогда он попросил прочитать любую другую молитву. Я отвечала, что в дальних странствиях отвыкла молиться вообще и ныне призываю Господа лишь мысленно, моля его избавить меня от мучителей, замышляющих мою гибель.

«Ты безбожница», — заявил инквизитор, коснувшись пальцами выреза моего платья; для приличия он поправил косынку, но затем принялся щупать мне грудь; я немедленно отодвинулась в сторону...

Снедаемый сладострастием, инквизитор тем временем в крайнем раздражении возобновил свои непристойные манипуляции, на которые я обратила внимание, когда он еще сидел за столом; обругав меня два или три раза, он внезапно заявил, что сейчас начнется допрос.

«Но зачем?» — удивилась я.

«Дабы открыть твои преступления».

«Но я честная женщина».

«Ты нечестивица».

«Я поклоняюсь Господу».

«Надо разоблачить твоих сообщников».

«У меня нет никаких сообщников».

«Они отыщутся, когда мы приступим к пытке».

Инквизитор тяжело задышал; я видела, как поднималась и опускалась его грудь, но не понимала издаваемых им бессвязных звуков.

«Я найду способы, что заставят тебя сказать правду», — наконец довольно-таки отчетливо произнес он.

Затем дон Криспо, схватившись обеими руками за вырез моего платья, осторожно подтащил меня к себе, так что я не почувствовала боли; убедившись в моей покорности, он обнажил мне грудь, а когда я попросила его оставить меня в покое, он сказал, что я должна полностью раздеться.

«Вы же сами обвинили меня в бесстыдстве, — отвечала ему я, — а теперь заставляете совершать весьма постыдное».

«То, что угодно Господу, само собой разумеется, не причинит вреда стыдливости».

Надеясь на то, что дон Криспо, видя мою покорность, несколько угомонится, я решила не сопротивляться. Но осмелевший развратник начал тискать мне грудь с такой силой, что я содрогнулась от ужаса. Спустив мой корсет, дон Криспо приподнял плечики платья, так что моя обнаженная грудь предстала его взору. Инквизитор приказал мне вынуть руки из рукавов, а когда я попыталась уклониться от этой процедуры, он со свирепым выражением лица пригрозил позвать слуг себе на подмогу. Мне оставалось только подчиниться; оставаясь на коленях, сначала я вынула из рукава одну руку, затем — другую, платье свалилось с плеч, обнажив мое тело до пояса. Продолжая ощупывать мне грудь, инквизитор гладил рукой мои плечи, шею и другие обнаженные части тела. Затем, схватив меня за руку, он пожелал, чтобы я его слегка поласкала, однако я быстро высвободилась, так что план дона Криспо не удался. Затем инквизитор спросил, нет ли на моем теле следов, доказывающих, что я отдала свою душу дьяволу. Не дожидаясь ответа, он внимательно меня осмотрел, но, как вы понимаете, такое исследование нельзя довести до конца, если подозреваемая обнажилась лишь до пояса. Дон Криспо заставил меня выпрямиться, и так я стояла зажатая его ногами; он заявил, что должен осмотреть все мое тело, и потому мне придется полностью раздеться. Несмотря на строгий приказ, я решительно отказалась спустить платье. Раздраженный таким упрямством, инквизитор попытался было развязать тесемки самостоятельно, а когда это предприятие не увенчалось успехом, он, повернув меня к себе спиной, схватил их пониже поясницы и рванул с такой яростью, что порванное платье упало к моим ногам: я была теперь совершенно голой. Не знаю точно, чем занимался инквизитор, я не могла видеть его действия, но ощущала нескромные прикосновения, по-видимому, дон Криспо какое-то время разглядывал открывшиеся ему прелести; я чувствовала, как дрожит его тело, слышала частые вздохи, бессвязные слова, перемешанные с ругательствами комплименты и вдруг... инквизитор спокойным голосом приказал мне одеться. На это я ему ответила, что вернусь в свою камеру обнаженной и не побоюсь пройти в таком виде по тюремному коридору, так как раздеться меня вынудил сам главный инквизитор. Дон Криспо приблизился ко мне; похоже, он пропустил мой выпад мимо ушей. На лице у него играло некое подобие улыбки; пощекотав меня под подбородком, он сказал, что я упрямая, дерзкая девчонка, которая не хочет слушаться людей, искренне желающих ей добра; отпустив такой комплимент, дон Криспо с изысканной любезностью помог мне одеться и, когда я привела себя в порядок, потянул звонок. Стражники, намеревавшиеся отвести меня в камеру, получили приказание выполнять любые мои требования, чтобы я ни в чем не испытывала нужды. Воспользовавшись благоприятным моментом, я попросила тех же милостей для моей подруги, но инквизитор заявил, что он заинтересовался только моей судьбой и не намерен помогать кому-либо другому.

Добравшись до своей камеры, я поспешила рассказать Климентине о происшедшем со мной в кабинете инквизитора; мне хотелось узнать, как дон Криспо обращался с моей подругой.

«Если бы у меня оставалось достаточно времени, — отвечала мне Климентина, — то я бы успела ввести тебя в курс дела перед началом допроса; но ты сама понимаешь, что я не могла этого сделать. Не отличаясь покладистостью, я быстро поставила инквизитора на место, к тому же я сразу догадалась о его намерениях. Я потребовала от него либо отправить меня обратно в камеру, либо допросить в присутствии свидетелей; когда дон Криспо понял, что я намереваюсь действовать решительно, он поклялся отправить меня на костер».

«Увы! — пожаловалась я подруге. — Но я, к сожалению, не такая храбрая, как ты. Уступчивость моя, впрочем, объясняется двумя причинами: во-первых, сильным испугом, а во-вторых, надеждой разжалобить инквизитора и, допустив малые неприятности, избавить себя от серьезной опасности... Поначалу дон Криспо обращался со мной как жестокий варвар, но затем, к моему удивлению, повел себя более вежливо, чем прежде; если бы я знала, что любовь может поселиться в суровом сердце инквизитора, то я постаралась бы сделать так, чтобы он побыстрее в меня влюбился, и тогда мы с тобой наверняка отыскали бы способ сбежать отсюда».

Опасаясь стражников, мы прервали на этих словах нашу беседу. В одиночестве я предавалась грустным размышлениям.

«О Небо! — подумала я, несколько успокоившись. — Неужели супружеской верности, которую я старалась сохранить изо всех сил, словно величайшую драгоценность, суждено найти себе могилу? Я сумела обмануть венецианского аристократа; невежественный пират не осмелился даже притронуться к моему телу; французский консул напрасно домогался моей благосклонности; в Сеннаре меня собирались посадить на кол, и, казалось, лишь ценой моей чести можно было спасти жизнь, но мне удалось в результате сохранить и то и другое; император-людоед валялся у меня в ногах; молодой португалец, старый лиссабонский алькайд, четыре величайших португальских развратника не нанесли мне ни малейшего вреда; дон Фласкос де Бенда-Молла спасовал перед моей добродетелью; похотливая цыганка, двое монахов и предводитель разбойников вздыхали по мне, но тщетно, они так и не добились успеха. Великий Боже, мне пришлось преодолеть такие опасности, чтобы стать добычей какого-то инквизитора!.. Увы, везде я могла рассчитывать на помощь, здесь же мне суждено погибнуть в одиночестве, если, конечно, по воле Господа не произойдет чудо; но последнее из подобных известных мне чудес, свершившихся во благо женской добродетели, было Благовещение».

Неделя протекла без происшествий. Мы с Климентиной утешались лишь грустными разговорами о наших общих бедах.

И вот вы случайно очутились в соседней камере, — обратилась Леонора к своему мужу. — Подруга моя умоляла вас помочь нам, но вы испугались. Я не упрекаю вас в излишней осторожности, хотя это и было жестоко по отношению к нам. Вы поступили совершенно справедливо: в целом ряде случаев сострадание бессмысленно, противоестественно, эгоистично, так что вряд ли его следует считать одним из основных нравственных законов. Если бы мы постигли эту истину, когда решились помочь этому злодею дону Педро, то, надо думать, не сидели бы в тюрьме из-за его коварства. Но, как бы там ни было, вы благополучно бежали из застенков инквизиции; побег ваш наделал много шума, и мы вскоре ощутили это на себе, поскольку раздраженные охранники вымещали свою злость на заключенных.

Второе утро после вашего спасения оказалось для нас роковым. Нас уведомили, чтобы мы были готовы к допросу с пристрастием. Поначалу я не обратила на эти слова никакого внимания, однако же Климентина, из боязни или же из предусмотрительности, посоветовала мне поразмыслить над ними.

«Ну и что тут особенного?» — отвечала ей я.

«А вот что, — сказала Климентина, — будь уверена, допрос с пристрастием, на нашу беду, означает не что иное, как жестокие пытки».

«О Небо! Как ты меня напугала!»

Мы зарыдали.

Но вот часы пробили девять раз; нас предупредили, что допрос начнется в девять часов утра. Дверь в мою камеру открылась, и передо мной предстал алькайд. Он отвел меня в сторону от тюремщиков и тихим голосом сообщил мне примерно то же самое, чего так опасалась Климентина...

«Вас намереваются пытать, — говорил алькайд, — но вы стоите в списке последней, так что у вас достанет времени оценить происходящее. Если же вы попросите преподобного отца-инквизитора допросить вас еще раз в частном порядке, он даст на то свое согласие и тогда, будьте уверены, вас избавят от пыток».

Речь алькайда, признаюсь вам, настолько меня напугала, что я с трудом поняла, к чему он клонит; заметив мое смятение, алькайд ровным голосом повторил свое предложение.

Мы брели по тюремному коридору. Климентина, сопровождаемая тюремщиками, шла впереди меня, так что я не могла перекинуться с ней даже одним словом. Тюремное здание, по-видимому, осталось позади, мы вошли под своды какой-то мрачной арки и затем, спустившись на сто ступенек вниз, оказались перед дверью, прикрывавшей вход в подземный коридор, настолько темный, что мы едва в нем ориентировались. После продолжительного перехода мы увидели перед собой узкую железную дверь, а за ней — винтовую лестницу, сто ступенек которой также вели вниз; мне показалось, что мы проникли в земные недра.[47]

Гробовое молчание стражников, всякий раз попадавшиеся нам на глаза многочисленные статуи то святых, то Пресвятой Девы или же фрески с изображением пыток, заунывное лязганье дверных засовов — а по мере нашего продвижения вперед двери то открывались, то закрывались, — беспросветная тьма, царившая в подземельях инквизиции, редкие лампадки, теплившиеся перед иконами, высокие и сырые арочные пролеты, крики и глухие стенания, доносившиеся порой из других казематов, — все это нагнало на меня такой ужас, что я едва могла передвигать ноги. Наконец мы дошли до последней двери. Не успел наш проводник дотронуться до замка, как дверь тотчас же отворилась. Стражники, убедившись в том, что их пленницы перешагнули через порог, двинулись обратно.

Я оказалась в обширной зале с высоким сводчатым потолком, по форме напоминавшей параллелограмм. Несмотря на слабое освещение, я узнала в господах, восседавших за длинным столом, главного инквизитора, первого викария мадридского архиепископа, присутствовавшего на допросе по долгу службы, и секретаря суда. В трех углах этого страшного помещения были расставлены различные орудия трех видов пыток, применяемых испанскими инквизиторами; как вы понимаете, речь идет о пытках с помощью веревки, воды и огня.[48] Рядом с этими невеселыми орудиями стояли палачи, по двое возле каждого. Палачи были одеты в черные балахоны, а на голове у этих мучителей красовались капюшоны с прорезями для глаз. В камере пыток царила мертвая тишина.

Нежная и очаровательная дочь Бригандоса Кастеллина ожидала нас у входа: очевидно, ее привели сюда вместе с нами. Признаюсь вам, я изрядно перепугалась, но, помня слова алькайда, не теряла присутствия духа. Снисходительность инквизитора, на которую мне только и оставалось надеяться, объяснялась чувством, которое, думала я тогда, он испытывает ко мне. Выбирать не приходилось, но, верите ли, иногда мне казалось, что лучше умереть от пыток, нежели ублажать дона Криспо. Но как бы там ни было, я все-таки могла рассчитывать на спасение, хотя и трепетала от страха, наблюдая описанные выше приготовления к истязаниям.

Нам, то есть, мне, Климентине и Кастеллине, приказали встать на колени лицом к столу. Затем инквизитор спросил, по какой причине мы согласились подвергнуть гнусному осквернению святые дары. Мы отвечали, что нам подобные действия совершенно неизвестны. Вмешавшийся в ход допроса викарий заметил, что глупо упираться, коль скоро наши сообщники во всем чистосердечно сознались.

Кастеллине задали вопрос, не живет ли она в преступном браке с родным отцом: та с клятвами отрицала такое обвинение. Инквизиторы поинтересовались, не спала ли Кастеллина со своим братом. Та отвечала, что у цыган братья и сестры часто становятся супругами; следуя обычаю, Кастеллина должна была выйти замуж за брата, но до свадьбы пока дело не дошло, а следовательно, не было и любовной связи; желая сохранить в чистоте свое тело до свадьбы, Кастеллина, в отличие от других цыганок, не занималась проституцией; если инквизиторы сомневаются в ее девственности, то ничто не мешает им убедиться в этом, осмотрев ее.

Святые отцы спросили, является ли Кастеллина доброй католичкой. Та ответила отрицательно. Нам задали тот же самый вопрос — мы обе отреклись от католичества. Но почему, с удивлением спрашивали инквизиторы, Кастеллина не верит в таинства христианства? Дочь Бригандоса сказала, что она не считала это своим долгом, а значит, и не могла быть христианкой. Когда нас спросили о том же, мы заявили, что католический культ, по нашему мнению, оскорбителен для Всевышнего, и мы решили отвергнуть столь нелепую веру еще в юношеские годы.

— Какой опасный ответ! — вырвалось у госпожи де Бламон. — О Леонора! Вы должны были вести себя осмотрительнее.

— Даже под пыткой, сударыня, — отвечала Леонора, — я бы не стала скрывать свои религиозные убеждения.

— О Боже праведный! — сквозь слезы вымолвила нежная и деликатная госпожа де Бламон, крайне обеспокоенная той резкостью, с какой Леонора задела набожность и благочестивые чувства родной матери.

— Дама, достойная всяческого уважения, — сказал граф, взяв за руку свою давнюю подругу, — ваше чистое сердце не выносит подобных вольностей; будьте, однако же, снисходительны, позвольте вашей дочери продолжить рассказ... Ну, что ж, Леонора? Какие вопросы вам задавали потом?

— Не перешли ли мы в иудейскую веру, спросили нас, — продолжала свое повествование любезная супруга Сенвиля. — Мы отвергли и это обвинение; впрочем, мы сознались в деизме, при этом твердо заявили, что отречься от него нас не заставить даже самым свирепым палачам. Не помогали ли мы цыганам в их мошеннических проделках, продолжали допрашивать инквизиторы. Разумеется, не помогали, отвечали мы. Наконец нас обвинили в поклонении дьяволу. Мы энергично протестовали.

Когда все наши ответы были занесены в протокол, нам разрешили подняться с пола. Мы с Климентиной сели на скамейку, напротив секретаря суда, который остался стоять у стола; первый викарий и инквизитор с удобством расположились в креслах, находившихся в свободных от пыточных орудий углах залы. Подозвав Кастеллину к себе, инквизиторы приказали ей раздеться. Подавшись от испуга назад, девушка отвечала, что еще ни один мужчина не видел ее обнаженной. Инквизитор сказал, что раздеться ей все равно придется, ведь по законам трибунал должен удостовериться в чистоте ее тела: то, что миряне считают проступком, перестает быть таковым в глазах служителей Господа; поскольку Кастеллина продолжала упорствовать, дон Криспо отдал соответствующий приказ двум палачам, и через какое-то мгновение на теле Кастеллины не осталось даже нитки; исполнив порученное им дело, палачи разошлись по своим углам; между тем один из них взял в руки металлическую лопаточку и начал ее нагревать над пламенем, ожидая, по-видимому, нового приказания.

«Мы хотим, — обратился тогда инквизитор к несчастной девушке, раскрасневшейся от стыда и заливавшейся горькими слезами, — внимательно осмотреть все части вашего тела, на котором, возможно, находятся следы договора с дьяволом; подойдите к нам поближе...»

Когда Кастеллина приблизилась к инквизиторам, дон Криспо, приподнявшись с кресла, поместил девушку между собой и викарием, так что они оба могли свободно рассматривать открывавшиеся перед ними прелести юной цыганки. Спустя некоторое время Кастеллине приказали переменить позу, что разнообразило наблюдения монахов. В сосредоточенном молчании инквизиторы выполняли свой долг, в сомнительных же случаях они, не доверяя глазам, ощупывали испытуемую пальцами, а для облегчения своих трудов заставляли Кастеллину принимать различные позы. Экзамен явно затянулся: судьи в течение часа успели осмотреть бедную девушку со всех сторон раза три, и наконец инквизитор, прервав молчание, заявил, что на левой груди ему посчастливилось обнаружить подозрительное черное пятнышко; викарий не замедлил подтвердить слова своего собрата по ремеслу; секретарь прилежно записал в протоколе, что на помянутой части тела Кастеллины благодаря бдительности инквизиторов был обнаружен знак, неопровержимо свидетельствующий о заключении обвиняемой договора с дьяволом. Секретарю между тем поручили наблюдать за тем, как поведет себя это дьявольское отродье, когда к нечестивому пятну будет поднесено раскаленное железо. Результаты этих занимательных наблюдений также должны были быть занесены в протокол. Жертва, по словам инквизиторов, ничего не почувствует, коль скоро она и в самом деле носила знак сатаны. Несчастная дочь Бригандоса, видя, как к ней приближается вооруженный раскаленной лопаточкой палач, умоляла избавить ее от этого испытания, поскольку пятно, якобы, находится у нее на теле с самого рождения. Напрасные мольбы: дон Криспо, зажав в кулаке грудь Кастеллины, показал палачу, куда следует поднести лопаточку. Я почувствовала запах горелого мяса; Кастеллина, между тем, страшно кричала.

«Продолжим, — сказал инквизитор, видя, что пытка не принесла желаемых результатов, — попробуем применить иные средства: уж слишком очевидно, — продолжал дон Криспо, — что тварь эта продала свою душу дьяволу, а раз преступница отказывается признаваться по-хорошему, нам придется получить от нее ответ с помощью пыток».

Заплечных дел мастера мигом подтащили Кастеллину к огню, и я стала свидетельницей ужасного истязания. Едва язычки пламени коснулись натертых горючим веществом ступней Кастеллины, та, дико крича, созналась в том, что действительно была посвящена дьяволу еще в раннем детстве. Инквизиторы спросили, какими мотивами руководствовались тогда ее родители, а так как Кастеллина затруднилась ответом, палачи снова подтащили ее поближе к огню.

Какое-то время жестоко истязуемая девушка молчала, но потом, не выдержав мучений и, по-видимому, желая прекратить пытку любой ценой, заявила, что ее родители просили дьявола сделать свою дочь богатой и счастливой; договор с дьяволом, уверяла Кастеллина, не противоречит догматам принятой среди цыган веры. Под конец инквизиторы потребовали назвать имена сообщников Бригандоса, присутствовавших при совершении сатанинских обрядов. Кастеллина не смогла назвать ни одного имени. Несчастную в очередной раз подтолкнули к огню. С дикими воплями Кастеллина вырвалась из рук палачей и подскочила вверх примерно на два фута, черты лица ее исказились до неузнаваемости, вставшие дыбом волосы производили жуткое впечатление, из-за сокращения мускулов тело бедной девушки искривлялось и дергалось. Мне же оставалось только жалеть несчастную и трепетать от ужаса.



Я вспомнила о том, как Кастеллина лечила презренного злодея, из-за которого теперь ее истязают, с каким наивным добродушием перевязывала она его раны, и затем задала себе вопрос: если мнимые преступления оказываются у нас важнее реальных дел, а сторонники добродетели обрекаются на мучения — как же нам верить в высшую справедливость?

Пока я, став свидетельницей величайших гнусностей, задавала гневные вопросы о справедливости божественной и человеческой, в камере пыток произошло событие, в немалой мере содействовавшее укреплению моего вселенского пессимизма. С третьей попытки молодая, здоровая и отчаянно защищавшаяся Кастеллина вырвалась на какое-то мгновение из рук своих палачей; один из них в борьбе с Кастеллиной потерял капюшон, скрывавший его лицо... О Боже! И кто же оказался этим свирепым палачом! Вы не поверите... Дон Педро, отвратительный дон Педро! Мерзкий негодяй предал свою спасительницу, лично ее арестовал и теперь жестоко истязает невинную... Но что я говорю? Палачи отдыхают, зато неутомимый дон Педро продолжает пытать Кастеллину; он, пожалуй, замучит ее до смерти. И вот Кастеллина узнает негодяя, с ужасом отворачивает от него свое лицо; проворно нахлобучив на голову капюшон, невозмутимый дон Педро как ни в чем не бывало по-прежнему поджаривает ступни Кастеллины...

О вы, помогающие нищим и убогим, вы считаете, что это упрочит ваше счастье и принесет вам славу. Вы наведываетесь в жалкую хижину, дабы протянуть ближнему руку помощи, осушаете слезы несчастных и возвращаете к жизни тяжелобольных. Пусть вас не останавливают мои проклятия! Не все благородные девушки испытывают судьбу Кастеллины... не все ими облагодетельствованные походят на дона Педро.

Окруженная злодеями, бедная жертва, не выдержав невероятных страданий, наконец призналась во всем, чего от нее требовали инквизиторы. Вместе с тем она настаивала на том, что Леонора и Климентина попали к цыганам случайно и не принимали участия в их проделках.

Инквизиторы приказали прекратить пытку и затем объявили Кастеллине, что в силу ее собственных показаний она признается виновной в богохульстве, связях с дьяволом и воровстве. Стражникам было приказано отнести едва дышавшую девушку в камеру, с тем чтобы там она могла спокойно подготовиться к смерти. Я видела, как прекрасные глаза Кастеллины наполнились слезами отчаяния. Посмотрев на меня с Климентиной, она тяжело вздохнула и, казалось, простилась с нами... Кастеллину вывели из комнаты.

Так вот обошлись с бедной шестнадцатилетней девушкой, прекрасной, словно ангел, умной и добродетельной, к тому же наделенной превосходным характером. Несколько дней тому назад Кастеллина пожертвовала своим платьем, чтобы перевязать раны дону Педро, и тот на моих глазах подвергал свою спасительницу изощренным истязаниям. Несчастная, она провинилась лишь в том, что родилась далеко не в образцовой семье.

Показания Кастеллины, бесспорно, избавляли нас от необходимости подвергаться пыткам, однако же справедливость не являлась отличительным признаком этого зловещего трибунала. Инквизиторы заявили, что нам также придется подготовиться к испытаниям.

Меня вызвали по имени. Подойдя поближе к этим чудовищам, я смогла внимательно рассмотреть их лица: глаза инквизиторов горели нездоровым огнем, все движения моих судей свидетельствовали о том, что они находятся в состоянии необычайного возбуждения, мотивы которого для меня оставались загадочными... Если предположить, что инквизиторы честно исполняют свой долг, то они, разумеется, должны обращаться с испытуемыми сурово и вместе с тем заботиться о спасении душ грешников. Внешний вид сидевших передо мной господ заставил меня призадуматься: вряд ли сострадательные духовные пастыри поведут допрос в таком возбуждении, каким были охвачены эти дикари: с пеной на устах они изрыгали яростные проклятия, а на их лицах читалась мрачная свирепость, не поддающаяся никаким описаниям! Повидимому, в развращенном сердце инквизитора родятся какие-то странные чувства, далекие от естественных. Но какова причина этой бурной страсти, вследствие которой палач услаждается мучениями жертвы, забывая о своем долге и сострадании?

А вы, властители, до сих пор терпящие подобные трибуналы! Поразмыслите хорошенько над моими беспощадными выводами, ведь польза, какую вы получаете от этих опаснейших учреждений, — ничто в сравнении с тайными преступлениями, ежедневно совершаемыми в их стенах!

Инквизитор, с трудом переводя дыхание, прерывающимся голосом спросил, какое впечатление произвели на меня страдания подруги. Угрожающий тон, с которым был задан этот вопрос, не предвещал мне ничего хорошего...

Вспомнив о словах алькайда, я не решилась раздражать моего строгого судью и потому отвечала, что пример Кастеллины подействовал на меня настолько сильно, что я готова открыть инквизитору, и только ему одному, некие весьма важные тайны. Под конец я горячо попросила дона Криспо, чтобы он согласился допросить меня с глазу на глаз.

Викарий сразу же энергично запротестовал; мне один раз уже была оказана подобная милость, говорил он, и в повторном допросе, следовательно, нет никакой необходимости, я же немедленно должна довести до сведения священного трибунала все известные мне тайны, само собой разумеется, после предварительного обследования моего тела... физиономия викария, между тем, судорожно подергивалась; разговаривая, он бросал на меня свирепые взгляды, подобно тому как разъяренный лев смотрит на беззащитного ягненка, готовясь проглотить его.

Я бросилась на колени перед моими судьями и с жаром умоляла их выслушать мои признания в каком-нибудь менее ужасном, чем камера пыток, месте...

«Никаких поблажек», — резко ответил викарий.

Он приказал палачам подойти ко мне.

В эту минуту я бросилась на колени и, кланяясь в ноги моим мучителям, возобновила свои мольбы с новой силой, так что дон Криспо, похоже относившийся ко мне сочувственно, не выдержав, повернулся к своему собрату:

«Достаточно, сударь! Завтра мне станут известны все ее тайны; послезавтра же мы назначим ей здесь новую встречу и, таким образом, завершим это дело».

Викарий с явной неохотой согласился с доводами дона Криспо, и меня отправили обратно в камеру. Моя несчастная подруга осталась наедине со своими палачами. Я ждала ее возвращения, но, как оказалось, напрасно.

В час ужина дверь в камеру Климентины открылась и туда вошла какая-то женщина; когда я по привычке окликнула подругу, мне ответил чужой голос, так что я даже несколько смутилась от моей неловкости. Разговор с незнакомкой, тем не менее, завязался достаточно быстро. Вскоре, однако же, мне стало совершенно ясно, что моя новая соседка была помещена рядом со мной, с тем чтобы уговорить меня принять предложения инквизитора.

Рассказывать вам обо всех хитростях и уловках этой сводни, стремившейся склонить меня к сожительству с инквизитором, и утомительно и неприятно. Смысл ее уговоров в кратком виде сводился к следующему: раз мне посчастливилось добиться второй аудиенции у главного инквизитора, то я должна беспрекословно подчиниться любым его приказаниям; оказав мне такую милость, инквизитор, надо полагать, и в дальнейшем будет относиться ко мне благожелательно. Упрямиться в этой ситуации глупо, ведь инквизитор в любую минуту может прибегнуть к грубому насилию. «Вы еще не знаете моей истории, — говорила мне новая соседка, по-видимому желая поделиться со мной какими-то своими секретами, — меня осудили на смерть, хотя преступление мое в сравнении с вашим — сущий пустяк; инквизитор отнесся ко мне благосклонно, я ломаться не стала, и теперь меня вот-вот выпустят на свободу. Вы не должны бояться суровости дона Криспо, потому что во время допросов каждому инквизитору приходится подчиняться известным правилам; в сущности же, дон Криспо — добрейший человек и, между прочим, дамский угодник. Нельзя упускать столь благоприятную возможность, доверьтесь мне, дорогая, ведь отказ вам будет очень дорого стоить... Не забывайте к тому же о том, что дон Криспо обладает большей властью, чем испанский король: вы можете убежать на сто льё отсюда, однако судьба ваша по-прежнему будет находиться в руках дона Криспо: по малейшему капризу его вы взойдете на костер или обретете свободу».[49]

Поскольку я намеревалась извлечь для себя возможно большие выгоды из неожиданной страсти дона Криспо, мне не было нужды отказываться; я ответила шпионке, что считаю доверие дона Криспо величайшим для себя счастьем и надеюсь в будущем оказаться достойной его милостей.

Этим же вечером ответ мой, очевидно, был доведен до сведения дона Криспо, которому не терпелось воспользоваться плодами своей победы. Мне передали, что главный инквизитор соблаговолил пригласить меня на чашку шоколада.

Я постаралась принарядиться, чтобы выглядеть привлекательно, ведь моя судьба теперь полностью зависела от настроения дона Криспо, поэтому я намеревалась вскружить ему голову, чтобы затем поступить с моим новым воздыхателем точно так же, как и с прежними.

Около десяти часов утра явились стражники. Какими-то таинственными путями они провели меня до апартаментов его сиятельства. Как только я вошла в комнату, дон Криспо приказал затворить двери, с тем чтобы его никто ни под каким предлогом не побеспокоил во время нашего свидания. В это время стояла страшная жара, поэтому инквизитор принял меня в одном халате из коричневого гродетура, едва прикрывавшем его тело; развалившись на кресле с подушками, дон Криспо бесцеремонно предложил мне сесть на стул, стоявший очень близко напротив его кресла, так чтобы мы сидели лицом к лицу.

«Дитя мое, — сказал мне он, когда я уселась, — ради вас мне пришлось поступиться долгом — немногие женщины получали от меня подобные милости; не буду скрывать, вы мне понравились. Судьба ваша в ваших руках; вы сами видели, что произошло вчера с одной из ваших подруг; те же самые мучения выпадут и на вашу долю, так что завтра в это же самое время я уже не в силах буду вам помочь. Видите ли, власть моя имеет определенные границы. К пытке, нечего греха таить, приговариваются лица, заранее осужденные на смерть. Вы понимаете теперь, что на карту поставлена ваша жизнь, и я должен вас предупредить, что вам не удастся ее спасти, если вы не согласитесь стать моей рабыней, готовой повиноваться любым моим причудам, даже если они, — бесстыдно добавил инквизитор, — вызовут у вас отвращение... Мы не походим на заурядных обывателей, и вы обязаны отдавать себе в этом отчет... Когда в твоем распоряжении множество женщин, ухаживать за ними бессмысленно; мы ничем не отличаемся от восточных деспотов, мы можем позволить себе любые удовольствия и не несем за них ни малейшей ответственности; богатства наши неисчислимы; в любую минуту мы вправе приговорить к смерти даже самого знатного из подданных испанского короля; вокруг нас увиваются толпы прислужников. Не успеем мы чего-либо захотеть, как наше желание тотчас же исполняется. Все это растлевает наши нравы и извращает вкус. Вам, разумеется, придется вытерпеть от меня многое, однако это все же, мне думается, лучше, чем гореть в пламени костра. По натуре я человек добродушный; поверьте мне, я не хочу отдавать унизительные приказы, чтобы сломить ваше сопротивление, ибо передо мной вы абсолютно беззащитны. Поразмыслите о том, в каком незавидном положении вы оказались: француженка, вдали от родной страны, поссорившаяся с родителями... Обладай вы хоть тысячью жизнями, беспомощное создание, и мне захочется лишать вас по одной из них каждый день, никто на этой земле даже не спросит меня, почему я решил так поступить. Сознавая свое ничтожество, вы должны без промедления склониться перед моим могуществом, отбросить ненужную гордость... Этим утром я подвергну вас кое-каким предварительным испытаниям, чтобы убедиться в вашей покорности. Если вам посчастливится мне угодить, то ближайшую ночь мы проведем в одной постели».

«О милостивый государь, — сказала я, бросившись в ноги мерзавцу, который по воле случая стал моим господином, — власть, которой вы добиваетесь, у вас в руках; раньше вы распоряжались телами людей, а теперь я ощущаю потребность вам покориться в глубине собственного сердца. Ах! Пожалуйста, не приказывайте и не отдавайте команды, ведь благодаря своим качествам вы уже завоевали мое сердце: какая власть, даже могущественнейшая, может сравниться по силе с правами любви?.. Ни одна женщина, пожалуй, не говорила вам таких слов: смиренные рабыни, они спешили предупредить любой каприз своего господина, хотя и презирали его в душе; вы же пробудили во мне совсем иное чувство. Так дайте же мне возможность насладиться этими изысканными ощущениями; не лишайте меня удовольствия рассказывать вам о моих переживаниях; не позволяйте остынуть сердцу, в котором царит ваш образ... Нет, прошу вас, не отвергайте моей любви, и мы будем вместе вкушать ее удовольствия...»

«Как это? — в изумлении вымолвил монах, приглашая меня сесть рядом с ним. — Неужели я мог внушить тебе нежные чувства?»

Потупив взор, я густо покраснела.

«Дитя мое, правда ли, что ты меня любишь?»

«Да, — отвечала я, бросая на инквизитора страстные взгляды, — ни от кого из мужчин, признаюсь вам, я не ожидаю такого счастья... Если бы вы, к моей радости, любили меня, по крайней мере, в два раза слабее, чем я вас, то все женщины мира завидовали бы моей судьбе. Но, увы! — продолжала я сквозь слезы, казавшиеся вполне искренними. — Какие обманчивые надежды! Неужели я осмелилась влюбиться в такого могущественного владыку? Ах, если бы он хотя бы на секунду забыл о своем величии, отбросил прочь свои важные титулы, при одном упоминании которых содрогается от страха вселенная, если бы он оставался только галантным кавалером, тогда бы несчастная девушка могла бы свободно соединиться с возлюбленным, достойным того, чтобы за ним ухаживали прекраснейшие королевы».

Самолюбие порой вводит нас в заблуждение; преподобный отец дон Криспо Брутальди Барбарибос де Тортуренсия, самый уродливый из мужчин, возомнил себя писаным красавцем — еще прекраснее Адониса. Человек порочный и надменный, он сразу же принял за истину мои слова, поверил, что любим, а затем, видимо, одобрил мой выбор.

«Дитя мое, — обратился ко мне дон Криспо, — если бы я раньше знал, какие чувства ты ко мне испытываешь, то, конечно же, избавил бы тебя от многих неприятностей. Здесь мы привыкли к обществу красивых женщин, хотя они угождают нам и против воли. Но вот любовь... Это чувство доселе мне неизвестно; первый опыт с тобой я проделаю с величайшим наслаждением! Мне почти не приходилось встречаться с такими симпатичными девушками, такими очаровательными... Пусть так! План мой от этого нисколько не меняется. Вечером ты снова придешь в гости ко мне, и мы проведем вместе восхитительную ночь».

«О Небо! Что вы говорите! — вскричала я в ужасе. — Наслаждаться любовью среди палачей! Вдыхать аромат роз, не освободившись от цепей рабства! Как смогу я внимать голосу моего сердца в этом мрачном застенке? Душа моя, пылающая любовью к вам, здесь останется для вас недоступной. Вы будете обнимать бесчувственную куклу, а не нежную женщину, любящую вас до безумия! Ах! Вы не знаете, какими бывают француженки, с их живым воображением и пылким темпераментом: от безделицы они приходят в восторг, и от безделицы же и расстраиваются; любой, даже самый достойный любовник не получит желаемого наслаждения, если он не сумеет разжечь воображение француженок, поклоняющихся исключительно химерам; хотеть нравиться еще не значит уметь... Бежим же из этой грязной клоаки; у вас, наверно, имеется дом в деревне — там нас и поджидает счастье; мы отдадимся сладостному чувству под воркование влюбленных голубков... Давайте, давайте же, умоляю вас, снимите с моих рук эти тяжкие цепи и вместо них украсьте меня цветочными гирляндами, ведь загородные луга изобилуют цветами, из их лепестков мы соорудим трон, и на нем вы, кого я обожаю, одержите надо мной победу; флора и Зефир будут услаждать наши любовные игры: мы будем утопать в разнообразнейших наслаждениях, улыбающаяся природа будет нас вдохновлять и возбуждать — одним словом, весь мир будет принадлежать нам одним».

«Пленительная сирена, — прервал мои речи дон Криспо, привлекая меня к себе, — позволь мне поцеловать эти сладкие губки, откуда исходят такие приятные слова».

Но я проворно уклонилась от его объятий.

«Нет! — вырвалось у меня. — Почему я должна вам уступать, ведь пока вы мне ничего определенного не обещали? Поцелуй, которого вы так настойчиво домогаетесь, является сладостным залогом любовной страсти; сердце приказывает мне подчиниться, но разум протестует. От увиденного и услышанного в этих мрачных застенках голова у меня идет кругом, страх парализует волю... Бежим же отсюда, скорее покинем эти стены, и тогда вы увидите, какой может стать женщина, опьяненная любовью!»

«Хватит, плутовка, хватит! — в порыве страсти вскричал монах. — Твои пылкие взоры, сладкие речи совершенно меня покорили. Я не узнаю сам себя... Когда стемнеет, за тобой зайдет мой верный слуга, ты пойдешь следом за ним. Я буду ждать тебя в моем загородном доме, так что мечты твои сбываются. Но если ты меня обманула и хочешь бежать...»

«Великий Боже! — вырвалось у меня будто бы в гневе. — Оставьте, оставьте скорее этот угрожающий тон. Чего вам бояться, ведь вы уже завоевали мое сердце? Мало вам разве моей любви? Ее цепи намного прочнее оков инквизиции, так что доверьтесь этому сладостному чувству, ведь я сгораю от любви к вам».

Когда я выходила из комнаты, дон Криспо упивался любовными грезами, так что задуманное мной удалось на славу. Не успела я войти в камеру, как шпионка набросилась на меня со своими вопросами; сославшись на усталость, я быстренько от нее отделалась и притворилась спящей...

В назначенный час в двери камеры постучали. Уповая на мою счастливую звезду, я пошла вслед за лакеем. Я твердо решила избавить себя от домогательств дона Криспо, хотя он на вполне законных, вернее беззаконных, основаниях мог даровать мне свободу; возвращаться обратно в камеру мне, разумеется, тоже не хотелось.

«Мой господин уже выехал, — шепнул мне на ухо лакей, посланный за мной доном Криспо, — мы с вами поедем в этой карете; пока мы не доберемся до загородного дома его сиятельства, я своей жизнью за вас отвечаю».

Я промолчала. Мы разместились в карете, и менее чем через два часа тройка великолепных мулов доставила нас в деревню, удаленную более чем на шесть льё от Мадрида. Несмотря на непроницаемую тьму, я старалась запомнить местность, примыкающую к дому дона Криспо. Вскоре вы поймете, зачем мне понадобились эти предосторожности.

Монах, не находя себе места от любви и нетерпения, поджидал меня в салоне, обставленном довольно-таки изящно. Одеться дон Криспо предпочел на манер французских дворян, отдыхающих в деревне, что делало его еще крупнее и ужаснее.

«Довольна ли ты? — задал вопрос дон Криспо, подбегая ко мне, с тем чтобы заключить в свои объятия. — Когда же я, наконец, получу награду за все свои труды?»

«Ах! — живо отвечала ему я. — Вы заставляете меня поспешить с изъявлениями благодарности. Я теряю голову от любви, ничего не могу с собой поделать; как отказать такому славному кавалеру?»

Потом, чтобы выиграть время, я попросила дона Криспо показать мне дом. Слуги зажгли около сотни свечей, и при их свете мы прогуливались по комнатам. Наконец, мы вошли в очаровательные покои, обставленные со всеми причудами сладострастия: бесчисленные зеркала до бесконечности повторяли и умножали позы влюбленных, а мягкие как пух кушетки в любую минуту могли превратиться в любовное ложе. Дон Криспо, похоже, начал забывать о своих прежних чувствах и возвращался к привычной для него грубости. Сжимая меня в объятиях, он заявил, что никуда не пойдет до тех пор, пока я делом не докажу истинность недавних признаний; руки развратника, между тем, ощупывали мое тело...

«Остановитесь, — сказала ему я, проворно выскользнув из бесцеремонных объятий, — как видно, вам совсем незнакомы изысканные наслаждения; что ж, придется научить вас этому искусству; удовольствия, растянутые во времени, как правило, доставляют нам острейшие наслаждения, ожидание любовных утех восхитительно. К чему нам эти изобретения тщеславной роскоши? Нам хватит и простой кровати».

Мой непослушный ученик, к прискорбию, оказался крайне невосприимчив к подобным рассуждениям. Слабо понимая мои слова, он обнимал меня все сильнее и сильнее.

«Сделай хотя бы то же самое, что и при первом нашем свидании, — сказал мне он, — не лишай меня, пожалуйста, долгожданного удовольствия. Леонора, пойми, я должен получить наслаждение, иначе мне не успокоиться. Покажи мне свои прелести, о, как я возбудился, когда впервые их увидел! Взглянуть на них хотя бы еще один раз, покрыть поцелуями, и тогда я, быть может, несколько угомонившись, вновь обрету спокойствие духа, чего ты так горячо желаешь».

«Какое странное предположение! — отвечала я. — Как? Вы будете наслаждаться за мой счет? Вы хотите, чтобы я вам уступила? Но тогда вся радость выпадет лишь на вашу долю. Ах! Я вижу, что ради меня вы готовы пожертвовать многим; бежим, бежим из этой роковой комнаты; мне, конечно же, лестно здесь вам отдаться, но мне хотелось бы получить удовольствие от свидания с вами».

С этими словами я скрылась в соседнюю комнату; дон Криспо побежал следом за мной...

Смущенный дон Криспо едва сдерживался, однако по-прежнему корчил из себя галантного любовника; физиономия инквизитора дышала примитивной похотью, с которой безуспешно боролись те чувства, что я успела недавно ему внушить, — иначе говоря, дон Криспо пребывал в крайней нерешительности, не сознавая более, что он делает и что говорит. Между тем мы спустились в гостиную, где был сервирован ужин.

«Пора бы и перекусить, — сказала ему я, когда мы подошли к столу, — удовольствие от еды позволит вам несколько остыть и, к тому же, придаст пикантность нашим вечерним наслаждениям».

Распалившийся дон Криспо явно не желал отказываться от своих первоначальных замыслов; я не знала, как мне от него отделаться, от его щипков и объятий я почувствовала себя дурно. Наконец, мне удалось увернуться от хозяина дома и занять место за столом. Дон Криспо вынужден был сесть рядом со мной. За окном стояла страшная жара. Гостиная, где был сервирован ужин, представляла собой чудесную комнату, расположенную на одном уровне с садом; лакеи подали сразу все блюда, чтобы не мешать нашей беседе.

Дон Криспо предложил отужинать нагишом; не приученный к изысканным удовольствиям галантной любви, преподобный отец-инквизитор, очевидно, тяготел к привычному для него грубому разврату; с немалыми усилиями мне удалось отклонить это непристойное предложение, которое, кстати говоря, вносило путаницу в мои планы. Я отказалась снять одежду, сославшись на то, что боюсь простудиться...

«Ладно! Обнажи, по крайней мере, грудъ, да, да грудъ».

Тут я была вынуждена подчиниться; между прочим, дон Криспо ранее уже видел мою грудь обнаженной, я имею в виду первый допрос, когда он силой заставил меня раздеться, так что я могла показать ему мою грудь без особого для себя урона: в некоторых случаях лучше пожертвовать малым, нежели потерять все. Роль мне в тот вечер пришлось сыграть чрезвычайно трудную; я должна была распалять дона Криспо и, одновременно, стараться вести себя так, чтобы он не преступал границ пристойности. Стоило монаху добиться первых скромных успехов, и я уже не могла сбросить с моих плеч его нетерпеливые руки. Наглый бесстыдник, к моему великому сожалению, не извлек для себя ничего полезного из наших бесед — напрасно я хотела приучить его к деликатному обхождению с дамами. Невзирая на мое сопротивление, дон Криспо сбросил с себя одежду; приблизившись ко мне, он попытался склонить меня к непристойным действиям; негодник, однако же, потерпел полный провал, так как я с презрением оттолкнула от себя известный предмет. Бросив на него взгляд, я затрепетала от ужаса... Вино, между тем, ударило дону Криспо в голову; вы не представляете себе, какие гадости он мне тогда предлагал... Какое бесстыдство!.. О великий Боже! Что стало бы со мной, если бы я разделила ложе с этим извращенным распутником!

Во время ужина я задала инквизитору вопрос о судьбе Климентины, но он сразу же перевел разговор на другую тему, так что я была вынуждена замолчать.

Здесь я считаю нужным рассказать вам о тех средствах, с помощью которых я надеялась избавиться от ненавистного монаха. К слову сказать, я была уверена в том, что сумею выбраться целой и невредимой из этой передряги, точно так же как и из всех прочих.

Оказавшись в застенках инквизиции, я прежде всего тщательно спрятала драгоценное снотворное, которым меня снабдил Бригандос. Снотворным я располагала в достаточном количестве, четверть которого, по моим предположениям, должна была погрузить дона Криспо в глубокий сон. Если же порошок не произведет нужного действия, я предполагала проглотить остаток лекарства, с тем чтобы забыться вечным сном и, таким образом, избавиться от опасности. При аресте нас, разумеется, тщательно обыскали, но мне посчастливилось сберечь немного денег и порошок в целости и сохранности. Итак, я надеялась спасти себе жизнь с помощью снотворного. Перед тем как усесться за стол, я незаметно достала из кармана дозу, предназначенную дону Криспо, так что мне оставалось подсыпать порошок в стакан собеседника.

К середине ужина дон Криспо, который и раньше потерял душевное равновесие от любви, совершенно захмелел. Наклонившись ко мне, он осыпал мою обнаженную грудь страстными поцелуями. На этот раз я его не отталкивала; прижав левой рукой голову дона Криспо к моему телу, правой рукой я проворно всыпала в стакан заранее подготовленное снотворное. Порошок мгновенно растворился в наполненном до краев бокале. После того как это было сделано, я осторожно оттолкнула от себя назойливого любовника; выпив вина, я предложила инквизитору последовать моему примеру; дон Криспо с жадностью набросился на вино, и уже примерно через десять минут порошок, перейдя в кровь инквизитора, возымел действие: веки его отяжелели, движения потеряли прежнюю четкость и под конец он погрузился в летаргический сон, который бы меня испугал, если бы речь шла о любом другом человеке и были бы другие обстоятельства. Но когда речь идет о спасении своей чести и своей жизни, думаю, законны все средства, позволяющие избавиться от противника. За судьбу дона Криспо я, впрочем, не тревожилась.

Итак, дон Криспо сладостно похрапывал в своем кресле. Времени на раздумье у меня оставалось совсем немного. Не буду от вас скрывать, что я прекрасно понимала, чем рискую: в случае неудачи, меня заживо сгноили бы в темнице; но в моем ньшешнем положении я должна была расстаться с надеждами на встречу с драгоценным Сенвилем, а какое несчастье может сравниться с жизнью, протекающей вдали от любимого человека?

«Смелее! — сказала себе я. — Удача сопутствовала мне и в более опасных переделках, чем эта, думаю, счастье не изменит мне и на этот раз».

С такими словами я выпрыгнула в сад, предоставив дону Криспо возможность спокойно наслаждаться сном. Ночь выдалась великолепная; луна, мерцавшая в усеянном звездами небе, освещала мне путь гораздо лучше, нежели то бывает у нас. Загородный дом, однако же, был окружен высокими стенами: люди, подобные дону Криспо, не могут не превратить святилище удовольствий в мрачный застенок. Ах! Любой преступник, действует он из удовольствия или по нужде, стремится скрывать свои злодеяния под непроницаемым покровом тайны.

Мне предстояло перелезть через стену, ибо единственные ворота для посетителей дома оказались закрыты. По счастью, я наткнулась на какую-то решетку, по которой сумела довольно-таки быстро взобраться на стену. Невзирая на ее высоту, я, зажмурив глаза, решилась спрыгнуть вниз... Иного выхода у меня не было...

Спрыгнув вниз, я сильно ударилась о землю, и даже на какое-то мгновение потеряла сознание. Отдыхать, впрочем, мне пришлось недолго; придя в себя, я побежала словно помешанная по какому-то полю; тысячи неприятных ощущений не давали мне покоя... Отдышаться я позволила себе только через час, когда добралась до неизвестного мне ручья. Там я посчитала нужным оглядеться, осмотреть местность, где я оказалась, поскольку мне не хотелось быть пойманной слугами дона Криспо. Определив по положению луны, где находится север и где юг, я наметила мой маршрут: мне следовало двигаться вперед лицом к Пиренеям так, чтобы Испания все время оставалась у меня за спиной. Вскоре я обнаружила нужную мне дорогу и отправилась в путь. Не успела я пройти и получаса, как вдали послышался цокот копыт. Судя по частоте звука, лошади перешли в галоп.

«О Небо! — вскричала я тогда. — За мной, очевидно, снарядили погоню».

На мое счастье, вдоль дороги рос густой кустарник, в котором я не замедлила спрятаться.

Судите сами, как я разволновалась, когда до меня донеслись слова одного из всадников, проскакавшего мимо места, где я притаилась:

«Мы, пожалуй, настигнем ее еще до восхода солнца; наш господин приказал нам пуститься в погоню через полчаса после ее бегства».

С этими словами, всадник неожиданно осадил свою лошадь. Оказалось, он хотел справить малую нужду. Преследователь оказался как раз напротив меня...

Тем временем его товарищ задал такой вопрос: «Как ты думаешь, что сделает с ней наш господин, когда мы привезем к нему эту беглянку?»

«Прибьет на месте, можешь не сомневаться, ведь он вне себя от ярости; право, — продолжал первый слуга, вскарабкиваясь на лошадь, — я не стану проливать тогда горькие слезы: нечего играть с огнем — такие рискованные шутки добром не кончаются».

Всадники снова поскакали галопом.

Впечатление, произведенное на меня этими словами, не поддается описанию: кровь застыла у меня в жилах, лоб мой покрылся холодным потом, я едва не потеряла сознание. Когда ко мне вернулось прежнее спокойствие, я долго не могла решить, идти ли мне дальше по этой дороге или повернуть назад. Поскольку и в том и в другом случае всадники легко могли меня настигнуть, я так и оставалась в укрытии. По правде говоря, мне не хотелось ни идти вперед, ни шагать назад и, действительно, через какое-то время я снова услышала знакомый цокот копыт: всадники возвращались... Предчувствуя скорую гибель, я с еще большей силой вжалась в кустарник, верите ли, заяц не занял бы там столько места, сколько хватило мне...

Всадники, между тем, приближались. Поскольку они перешли на рысь, и, кроме того, до меня доносился женский плач, я поняла, что погоня завершилась успешно. Понемногу я набралась храбрости; прислушалась, потом даже высунула из листьев голову... Представьте же себе мое удивление, когда при ровном свете луны я увидела прямо перед собой Флорентину, четырнадцатилетнюю цыганку, о которой я вам рассказывала. Ошибиться я не могла, слишком знакомая фигура, черты лица. Мне не хотелось верить своим глазам, но ужасная сцена, свидетельницей которой мне довелось стать буквально через минуту, подтвердила мои самые худшие опасения.

«Черт возьми! — обратился один из всадников к своему товарищу. — Мы совершим великую глупость, если отдадим девчонку нашему господину, не успев с ней хорошенько поразвлечься. Раз уж представился такой случай, им надо воспользоваться».

«Согласен, — отвечал другой всадник, тот самый, который вез на своей лошади девушку. — Ты, как я знаю, человек не болтливый, и я тебе доверяю. Наш господин мечтает отомстить этой шутнице, а на остальное ему наплевать. Если она ему все-таки пожалуется, то мы обвиним ее во лжи».

«Да и кто ей теперь поверит», — подтвердил первый всадник.

Негодяи спешились возле кустарника. Здесь они намеревались совершить задуманное преступление. Несчастная девушка лежала на траве как раз напротив меня, так что я не могла ошибиться, и вот... Но стоит ли описывать вам эту сцену? Вы прекрасно понимаете, что она отличалась крайней непристойностью. В течение трех часов мерзавцы по очереди насиловали бедную Флорентину, и когда они удовлетворили свою животную страсть, девушка была уже без сознания.

Вскоре забрезжил рассвет, однако насильники почему-то не спешили к своему хозяину. Я дрожала от страха, ведь они могли увидеть меня в любую секунду.

«Клянусь святым Христофором, — сказал один из этих подлецов, похоже изрядно утомившийся после стольких гнусностей; по виду мерзавца я поняла, что он замыслил недоброе. — Клянусь всеми святыми, обитающими в раю, лучше нам перерезать горло этой мошеннице, нежели везти ее к нашему господину. Стоит ей проронить хоть одно слово — и мы погибли; подумай сам, будет одной женщиной на свете больше или меньше, стоит ли из-за этого лишаться службы? Мы получили от нее все, чего добивались, желание нас больше не беспокоит, так давай же разрубим тело на полторы дюжины кусков и бросим их в кусты, а нашему господину скажем, что девчонку мы не видели. Поверь мне, нас никто даже и не заподозрит в этом убийстве».

Флорентина, между тем, пришла в себя. Услышав такие жестокие речи, она зарыдала.

«Мои милостивые господа! — сказала она, став на колени перед своими мучителями. — Клянусь всем самым святым в моей жизни, что я никому не расскажу о том, что вы со мной сделали. Вас приставили ко мне в качестве стражников, так что вы всегда можете наказать меня за излишнюю болтливость: пророни я хоть одно лишнее слово, и вы спокойно прикончите меня в доме нашего господина».

Пока Флорентина умоляла подарить ей жизнь, тот самый всадник, который предложил ее изнасиловать, а он, вероятно, был гораздо свирепее своего товарища, схватил несчастную девушку за волосы и, одновременно, приставил к ее груди острие кинжала:

«Нет, нет, никакой пощады, в могиле ты уж точно не проговоришься. Приятель, — обратился он ко второму слуге, продолжая поигрывать кинжалом, — сейчас нам предстоит сделать нелегкий выбор, так что призадумайся над моими словами хорошенько: либо мы прикончим эту развратницу, либо рискнем нашим благосостоянием; в первом случае пострадает только эта презренная шлюха, зато во втором — мы оба. Какие еще могут оставаться сомнения?»

«Остановись, — отвечал свирепому злодею его товарищ, — доводы твои, как я думаю, совершенно справедливы, но мы и так уже совершили преступление, зачем усугублять свою вину? Она обещала нам держать язык за зубами, поверим-ка ей на слово; если она его не сдержит, мы всегда успеем ее прикончить... Поехали, уже занимается рассвет, наш господин волнуется, поспешим возвратиться к нему».

«Напрасно, напрасно, как бы потом не пришлось раскаиваться, — пробормотал первый слуга, отпустив волосы маленькой цыганки, — преступник никогда не должен останавливаться на полпути, потому что наказывают лишь тех, кто не сумел довести злодеяние до конца».

«Нет правила без исключения, — возражал его более милосердный товарищ, перебрасывая Флорентину через седло, пока его приятель вскарабкивался на своего скакуна, — но как бы там ни было, наша совесть будет успокаиваться тем, что мы совершили наименьшее зло».

Всадники пришпорили лошадей.

Сидя в кустах, я едва дышала от страха, кровь застыла в моих жилах. Когда же всадники скрылись вдали, я поспешила покинуть это проклятое место, в этот момент не задумываясь над причинами неожиданной встречи с Флорентиной. Итак, я грустно брела по прежней дороге; малейший шорох заставлял меня трепетать от ужаса, и, тем не менее, я постоянно задавала себе вопрос, каким образом Флорентина оказалась во власти этих негодяев? Я не встретилась с ней в застенках инквизиции, хотя и знала, что она угодила туда вместе с прочими цыганами. Но как ей удалось спастись? Почему она решила бежать по той же самой дороге, что и я? Дать ответ на эти вопросы я никак не могла, и потому терялась в догадках. Наиболее правдоподобной выглядела все-таки следующая версия: викарий, такой же развратник и злодей, как и дон Криспо, очевидно, тоже имел где-нибудь поблизости загородный дом; распутные приятели поделили между собой цыганок, арестованных доном Педро, и Флорентина, таким образом, досталась викарию; потом она бежала от своего мучителя, подобно тому как я отделалась от инквизитора. Но почему она решилась бежать? Ведь тех причин, которые руководили мною, у нее не было; то, что вызывало у меня одно лишь отвращение, для нее означало благополучие.

После отвратительной сцены в кустарнике мне с Флорентиной встретиться более не довелось, а о судьбе этой несчастной девушки я также не получила впоследствии никаких известий.

Я продолжала идти на север; к полудню я увидела слева от себя Эскуриал; проезжая дорога вела прямо к Эскуриалу, однако я предпочла обойти эти величественные постройки боковыми тропинками. Теперь я окончательно убедилась в том, что выбрала правильное направление и иду к Пиренеям. Пока светило солнце, я брела по дороге, стараясь обходить стороной населенные пункты. Иногда я отдыхала в тени деревьев, утоляла жажду водой из ручья и подкрепляла силы кореньями. К вечеру я заблудилась, хотя и двигалась в прежнем направлении, и никак не могла определить, где я оказалась. Передо мной возвышались горы, отделяющие Старую Кастилию от Новой. Чтобы вновь выйти на пиренейскую дорогу, мне надо было добраться до Сан-Ильдефонсо, находившегося где-то за этими горами. Решив отложить переход через горы до следующего утра, я подыскивала себе какое-нибудь убежище, где можно было бы спокойно провести ночь. Вдали виднелась рощица, какими изобилуют Старая и Новая Кастилии. Узкая тропинка вывела меня через помянутую рощицу к одиноко стоявшему дому, который, судя по прибитой над дверьми вывеске, был не чем иным, как гостиницей. Какая-то женщина сидела на скамейке прямо под вывеской. Подойдя к ней поближе, я спросила, почему эта гостиница находится так далеко от проезжей дороги...

«Истинная правда, — отвечала женщина, — по нашей дороге не проедешь на карете, да и путников, как вы сами могли в том убедиться, тут часто не встретишь; однако контрабандисты, занимающиеся переправкой шелка из Кастилии в Эстрамадуру, часто ко мне наведываются, ведь они здесь в полной безопасности. Для таких гостей, милая, я держу особую комнату; кстати говоря, этим вечером она пустует. Если у вас есть чем заплатить, комната эта в вашем полном распоряжении».

Обрадованная тем, что, по крайней мере, на этот раз мне обеспечены покой и безопасность, я достала из кармана квадрупль и отдала его женщине: с первого взгляда она показалась мне порядочной особой. Я попросила убрать для меня комнату, приготовить ужин, а сдачу возвратить мне назад. Женщина честно рассчиталась со мной. Я поднялась по лестнице. Комната, к моему удивлению, выглядела чистой и нарядной; я расположилась в ней со всеми удобствами, и через три четверти часа хозяйка принесла обещанный и, к слову сказать, довольно неплохой ужин.

Поужинала я в прекрасном расположении духа; чувствуя себя в полной безопасности, я рассчитывала провести спокойную ночь в отведенной для меня комнате. Из осторожности я все-таки осмотрела обшивку постели; я поступила так по привычке, но врожденная недоверчивость сослужила тогда мне добрую службу. Обнаружив на обшивке подозрительные пятна крови, я подумала, что до меня на этой кровати спал, вероятно, больной, на большее моего воображения не хватило. Отдыхать на таком ложе мне сразу же расхотелось; сняв с постели матрас, я преспокойно улеглась на полу, поскольку там было и чище и свежее. Между прочим, из предосторожности я также не стала гасить ночной светильник. Вскоре я сладко уснула. Но какими обманчивыми оказались мои ожидания! Где-то через три часа меня разбудил такой страшный грохот, что от испуга я подпрыгнула на матрасе.

Поднявшись на ноги, я посмотрела на роковую кровать. Великий Боже! Если бы я легла спать на ней, то меня бы расплющило в лепешку. Под балдахином кровати был спрятан огромный мельничный жернов, удерживаемый наверху при помощи неизвестного мне механизма. Падая вниз, жернов этот во мгновение ока отправлял на тот свет путников, по неосторожности согласившихся переночевать в этой проклятой гостинице...

Как вы понимаете, я изрядно перепугалась, хотя и сохранила присутствие духа. Быстро накинув на себя платье, я решила как можно скорее бежать из гостиницы, ведь ее преступные хозяева, без всякого сомнения, вот-вот должны были наведаться в мою комнату, с тем чтобы убедиться в действенности придуманной ими коварной уловки. Приоткрыв окно, я увидела тропинку, что привела меня к гостинице; не раздумывая ни секунды, я спрыгнула вниз и побежала по этой тропинке как сумасшедшая. Передохнуть я позволила себе лишь тогда, когда страшная гостиница осталась далеко позади...

«Великий Боже! — говорила я себе, замедляя шаг. — В юности мы успеваем наделать глупости, и расплачиваться за них нам приходится в зрелые годы. Сколько несчастий выпало на мою долю после того, как я необдуманно покинула родительский дом, и с какими людьми мне потом довелось встречаться! Мне попадались одни мошенники, развратники, злодеи, предатели и насильники!.. Неужели все это работа доброго Творца? Имеет ли он право требовать от нас себе поклонения? Ах! Бригандос, твои рассуждения оказались недалеки от истины: повсюду на земле творятся невиданные гнусности; очевидно, так было задумано неким зловредным и недостойным существом, сотворившим все, что нас окружает. Итак, я не вижу существенной разницы между атеизмом и здравым смыслом учения Бригандоса.[50]

Погруженная в философские размышления, я добралась до подножия гор и подошла как раз к тому месту, откуда через ущелье можно пройти к Сан-Ильдефонсо. Похоже, я не обманулась в своих расчетах. Ущелье, именуемое Э-пуэрто-дель-Фран-те-Фрио, еще до полудня действительно вывело меня прямо к Сан-Ильдефонсо; в город я, разумеется, не заходила, а пошла, как обычно, по боковым тропам, не отклоняясь, впрочем, от пиренейской дороги.

Ночное приключение отняло у меня последние силы, поэтому в тот день я прошла совсем немного; после захода солнца я устроилась на ночлег у ствола придорожного дерева, предпочитая довольствоваться малым и не подвергать себя опасностям, с которыми связан отдых в подозрительных гостиницах.

Проснувшись, я отправилась в путь. Я думала, что дойду до Сеговии задолго до наступления вечера, но я слишком круто взяла влево и в конце концов сбилась с пути. Незаметно подкралась ночь; в темноте я не могла различить ни жилых домов, ни дороги. Доверившись судьбе, я пошла по какой-то полузаросшей тропинке и вдруг явственно услышала колокольный звон. Через полчаса ходьбы я увидела перед собой уединенный монастырь капуцинов, показавшийся мне весьма неказистым. Вы прекрасно понимаете, что я не испытывала ни малейшего желания просить убежища у монахов, ведь для отцов-пустынников я была слишком лакомым кусочком; церковные ворота почему-то оказались открыты, и я прошла в храм без малейших препятствий. Там я сразу же спряталась в исповедальне, где надеялась спокойно провести ночь. Вскоре я услышала скрип закрывающихся ворот.

Голодная и усталая, я быстро заснула, к тому же темная исповедальня казалась мне совершенно безопасной. Спать мне пришлось около двух часов: я проснулась от скрипа двери, которая вела из монастыря на клирос. Сначала я подумала, что это направляются к утренней мессе монахи. Я задрожала от испуга, но картина, увиденная мною в еле освещенном храме, повергла меня в полное смятение: два монаха, освещавшие себе путь фонарем, медленно приближались ко мне; они несли труп какой-то женщины, по-видимому убитой совсем недавно.

«Положим ее здесь, — сказал один монах, опуская труп на перила клироса. — Поторопимся, нам надо вскрыть склеп».

«Но какова красотка! — отвечал второй монах, рассматривая убитую женщину. — Если бы не эти проклятые поиски, грозившие нам разоблачением, мы спокойно бы наслаждались ее обществом еще полгода».

«За четыре года через наши руки прошла двадцать одна женщина; так мы, пожалуй, заметно сократим население провинции».

«Проклятые законы, ведь это из-за них нам приходится поступать таким образом; мы ничем не отличаемся от остальных мужчин и, так же как они, нуждаемся в женщинах; оставьте нас в покое, не стесняйте наших естественных желаний, и мы не будем убивать своих любовниц из страха, что они расскажут начальству о наших проделках. Ужасные помехи, которые, увы, до сих пор не принимаются во внимание законом. Девушка нежная и набожная убивает своего ребенка, чтобы скрыть от окружающих последствия невольного прегрешения; развратник, находящийся в плену собственных фантазий, убивает своих подруг, опасаясь разоблачения, а любвеобильный монах становится убийцей. Так не обращайте же внимания на мнимые преступления, ибо человеческие слабости не наносят обществу никакого вреда, и тогда человек, оступившись однажды, никогда не пойдет на еще более тяжкое преступление».

«Завтра сюда, возможно, придут ее родители, как нас о том предупредили; мы скажем им, что их кто-то ввел в заблуждение. После тех преступлений, что нас, к сожалению, вынудили совершить известные обстоятельства, нам не страшны ни лжесвидетельство, ни предательство, ни обман... Вот как законы портят у нас человека; вот как, чтобы сделать его лучше, на деле его вынуждают становиться много хуже, чем он был».

Один из монахов, подойдя к исповедальне, так что нас теперь разделяло совсем немного — может, только туаз, — открыл ближайший ко мне склеп.

«Быстрее, — обратился он к своему товарищу, — проводим эту несчастную в последний путь».

Монахи подтащили труп к краю могилы, а затем остановились, чтобы передохнуть.

«Горе тому злополучному свидетелю, который застанет нас за такими делами, — вздохнул первый монах, — перед смертью ему придется еще с полчаса помучиться; вместе с трупом мы кинем в могилу и любопытного соглядатая; да будь хоть двадцать свидетелей — могила все примет».

«По счастью, в нашем захолустье такая случайность невозможна».

«Невозможна? Ты ошибаешься; какой-нибудь усталый путник зайдет в нашу церковь, переночует здесь, а утром, незаметно выбравшись, побежит доносить на нас — и мы пропали».

«Ты прав. Прежде чем заниматься столь серьезными делами, следовало бы предварительно осмотреть помещение».

Вы прекрасно понимаете, что при этих словах я задрожала от ужаса.

«Давай простимся же, наконец, с подругой; сегодня нам опасаться нечего, — продолжал монах, — по субботам мимо монастыря никто не проходит; но впоследствии нам надо вести себя осторожнее».

Монахи опустили труп в могилу, вылезли из нее, прикрыли плитой и вернулись в свой монастырь.

Никогда раньше, как мне помнится, я не испытывала такого страха; когда негодяи насиловали Флорентину, я, в крайнем случае, могла убежать от них в поле. В какой-то миг я почувствовала, что теряю сознание, жизнь показалась мне жутким сном...

«О фортуна! — думала я тогда. — Улыбнешься ли ты мне и на этот раз? Завтра, когда откроется церковь, меня непременно должны здесь заметить, и тогда мне придется проститься с жизнью...»

Остаток ночи я провела в сильном душевном волнении, мучаясь беспокойством и страхом; мои нравственные страдания не поддаются описанию, трудно себе вообразить, что я тогда переживала: мне чудилось, что роковая могила приоткрывается, с тем чтобы поглотить живьем меня — свою несчастную жертву... Потом я представила себе, что туда кидают мой труп, истекающий кровью от ударов кинжалами. О, какой долгой показалась мне та ужасная ночь!»

Наконец, в окне забрезжил рассвет; какой-то монах отворил двери церкви, и я увидела, как в храм вошла дюжина крестьян и крестьянок, пожелавших присутствовать на мессе; я решила, что лучше всего не бежать из церкви сразу, а затеряться среди прихожан; с этой целью я незаметно выбралась из исповедальни и стала на колени рядом с крестьянами. Иногда надо уметь притворяться. В деревенском захолустье незнакомый человек, естественно, привлекает к себе внимание окружающих: крестьяне смотрели на меня во все глаза, однако не проронили ни слова.

Вскоре появился священник. Это был один из тех самых монахов — злодеев, осквернивших свои руки убийством, и этими грязными руками, покрытыми пятнами свежей крови, он осмелился сейчас дотронуться до облатки... Присутствовать на собрании идолопоклонников — тяжкое преступление, единственное, что я позволила себе совершить за всю жизнь...

«О Небо! — сказала я про себя, пока монах освящал облатку. — Неужели молитва этого негодяя произведет чудо, о котором нам не устают говорить?»

Содрогнувшись от негодования, я отвернулась от убийцы.

С той поры я испытываю неодолимое отвращение к таинству причащения, даже под пыткой я не соглашусь присутствовать при этом обряде.

Нечестивый монах между тем причастил всех желающих; не успела я выйти из церкви, как меня окружила толпа крестьян; они задавали мне разные вопросы. Я назвалась богомолкой и сказала, что возвращаюсь к себе на родину, во Францию.

Товарищ священника, только что отслужившего обедню, подошел к прихожанам. Я узнала в нем второго убийцу, помогавшего тащить труп; монах пристально посмотрел мне в лицо, и глаза этого негодяя засветились похотливым блеском. Он осведомился о том, где я провела ночь.

«Под кроной дерева, в одном льё отсюда, — отвечала ему я, — мне не удалось подыскать себе лучшее пристанище».

Монах предложил мне осмотреть свой монастырь, где, как уверял он, набожную богомолку всегда ждет теплый прием; поскольку же я еще не обедала, он обещал вкусно накормить меня.

Даже лютый голод не заставил бы меня принять это лестное предложение.

Монах, однако же, продолжал настаивать на своем. Чтобы от него отделаться, мне пришлось резко остановить его. Потом я попросила местных крестьян показать мне дорогу на Сеговию; отправившись в путь, я не осмеливалась оглядываться назад. Пройдя около двух льё, я увидела перед собой какой-то дом. Я постучалась в дверь, надеясь получить какую-нибудь пищу; как выяснилось, я попала не в гостиницу, а на ферму; ее содержали добрые и порядочные люди, встретившие меня с искренним радушием; войдя в дом, я сразу же обратила внимание на еще молодую женщину, горько плакавшую вблизи очага. Мне захотелось узнать, почему она так убивается.

«Это из-за нашей дочери, — отвечал мне старик, по-видимому владелец фермы, — вот уже два месяца как моя дорогая жена не может утешиться».

«Но что же произошло?» — не унималась я.

«У нее была дочь пятнадцати лет, прекрасная, как день. Два месяца тому назад она исчезла, и мы до сих пор не знаем, что с ней случилось. Смышленая девочка, как и ее мать, набожная, словно ангел; мы все ее любили. Она была утешением моей старости и надеждой».

На глаза старика навернулись слезы.

«Но вы ее, наверное, искали повсюду?» — спросила его я, не сомневаясь в том, что прошедшей ночью стала свидетельницей похорон несчастной девушки.

«Конечно, однако нигде не отыскали, — простонал старик, — злые языки говорят, что она скрывается в этом маленьком монастыре капуцинов. Вы должны были видеть его, если шли по этой дороге... Как будто добродетельные и почтенные монахи пойдут на такие гнусности! В монастыре живут всего три монаха, и все трое достойны канонизации. Вчерашним утром один из них заходил сюда со словами утешения, святой человек... Господь нас горячо любит, говорил он, если насылает столь тяжкие наказания; подобно Спасителю, мы должны стойко переносить выпавшие на нашу долю несчастья; девочка, чью судьбу мы все здесь оплакиваем, теперь, очевидно, находится в раю. Как можно в чем-либо подозревать этих добродетельных старцев? Если бы наша дочь действительно сбежала в монастырь, они немедленно привели бы ее к нам обратно. Несчастная малышка... С раннего детства она тянулась к этим монахам: один из них был ее исповедником, а другой и по сей день духовник нашей семьи. В монастыре дочь наша научилась читать, приняла первое причастие. Монахи к нам часто наведываются; дают добрые советы, балуют подарками... Только злодеи могут обвинять в гибели нашей дочери таких почтенных людей».

Я заставила себя промолчать; каким бы страшным ни казалось мне преступление монахов — а я была уверена в том, что это они убили несчастную девочку и потом на моих глазах похоронили ее в монастыре, — ни за что на свете я бы не согласилась донести на убийц; и в самом деле, разве от моего доноса убитая воскреснет? Законы природы, к слову сказать, темны и двусмысленны: если убийство одного человека считается преступлением, то не стану ли преступницей и я, после того как по моему доносу на эшафот взойдут три монаха? Ну, а если убийство не является преступлением? Допустим, оно не нарушает законов природы, более того, естественный порядок вещей поддерживается в силу того, что одни существа ежесекундно лишают жизни других, заслуживают ли тогда наши монахи смертной казни? Повторяю вам, по моему доносу могли погибнуть три монаха. Но разве одна жизнь — равна трем? Разве убийства прекратятся после казни этих монахов? И неужели казнь искупит смерть невинной девочки, оживит ее хладный труп? Да, монахи сами признавались в том, что убили многих женщин.

Да, я слышала их признания, однако не могла уличить монахов в прежних убийствах. Между прочим, я не располагала и верными доказательствами последнего убийства, ведь оно было совершено не на моих глазах. Обвинять же монахов в убийстве многих женщин я, разумеется, никогда бы не решилась. Да и зачем лишать жизни несчастных, которых толкали к преступлению наши дурацкие законы? Не лучше ли постараться сделать так, чтобы все монахи, сколько их ни живет на свете, на законных основаниях могли творить свои мелкие грешки, ведь тогда общество избавилось бы от опаснейших преступлений? В общем, я бы совершила ошибку, если бы пожертвовала жизнью монахов ради нелепого закона. Итак, молча выслушав жалобы старика, я посочувствовала его горю и щедро заплатила за предложенное угощение. Пообедав, я отправилась в путь. По словам крестьян, еще до захода солнца я смогу добраться до Сеговии.

Сначала я шла по узкой тропинке, но где-то через три льё вышла на проезжую дорогу.

Крестьяне, похоже, меня не обманули. По этой дороге идти я все-таки побоялась, ведь на ней меня в любую минуту могли арестовать за побег из застенков инквизиции. По этой причине я снова свернула на боковые тропинки, стараясь по-прежнему двигаться по направлению к Пиренеям. За целый день пути мне не встретилось ни одного человека, я смело шла наугад и в конце концов заблудилась. Между тем приближалась ночь. Поблизости не было видно никакого убежища, где бы я могла спокойно переночевать.

Утомленная несчастьями, потрясенная сценами ужасных преступлений, свидетельницей которых мне пришлось стать против моей воли, я почувствовала необъяснимый страх. Не в силах продолжать путь, я свалилась под каким-то деревом. Обморок мой, впрочем, продолжался недолго. Не успела я прислониться к стволу дерева, как с него спрыгнул весьма подозрительный молодчик, с карабином на перевязи через плечо. Помимо карабина, я разглядела кинжалы и пистолеты, заткнутые за пояс.

«Что ты здесь делаешь, шлюха, — услышала я угрожающий голос незнакомца, — как ты очутилась в наших краях?»

«Увы, сударь, — немедленно ответила я, поднимаясь с земли, — напрасно вы меня называете шлюхой. Вы видите перед собой несчастную женщину, покинувшую родную Францию из-за любви к юноше, который потом на мне женился. Но меня похитили, по всему свету безуспешно искала я моего супруга, а теперь намереваюсь продолжить поиски во Франции».

Какие, казалось бы, требовались от меня еще объяснения? Однако встреченный мною злодей этим не удовлетворился.

«Так ты француженка, — обратился он ко мне, переходя на французский язык, — моя землячка, что ж, милости просим!»

С этими словами он прижал меня к дереву. Пощады от земляка-разбойника, по-видимому, ждать не стоило. Одной рукой он крепко зажал мне рот, другой проворно задрал подол моего платья. Насильник был совсем близок к успеху, однако довести дело до конца он все-таки не успел. К нам подошли восемь других бандитов, все прекрасно вооруженные и все с отвратительными физиономиями.

«Минуточку! — крикнул нам один из разбойников, с силой оттаскивая от меня незваного кавалера. — Минуточку, каждый должен получить причитающуюся ему долю; справедливо ли, когда новичок первым хватается за добычу? Атаман, — сказал разбойник человеку, подошедшему к дереву последним, — разреши наш спор».

«Кто эта потаскушка? — спросил главарь разбойников, вытащив меня из-за дерева; какое-то время он внимательно рассматривал мое лицо. — Разрази меня дьявол, да она недурна собой. Друзья, отведем ее к нам в пещеру, вы же знаете, что у нас нет кухарки; когда мы будем возвращаться с работы, нам останется только сесть за накрытый стол. Смазливая, однако же, шлюха — она пригодится и для кое-чего другого, если нам взбредет в голову позабавиться с ней. А теперь отправимся в путь, — продолжал атаман, — нам надо успеть до рассвета устроить засаду на мадридской дороге, у лесной опушки. Мы должны перехватить одну карету, забрать деньги и перебить пассажиров. Я не нахожу себе места от злости, и как только мы вчера упустили берлину герцога Альбукеркского? Ну, ничего, завтра мы отыграемся на тех, кого встретим».

Негодяи, увлеченные приятной беседой, отправились в путь, не забыв захватить с собой и меня. Итак, по воле судьбы я снова оказалась среди недобрых людей. Недобрых? Сказано слишком мягко: я попала в руки к безжалостным убийцам, не знающим ни пощады, ни сострадания. Эта банда, оставаясь неуловимой в Старой Кастилии, за последние полгода совершила множество самых жестоких преступлений.

От отчаяния я едва дышала, душу мою терзали мрачные предчувствия; говорить здесь о них было бы неуместно. Иногда я просила бандитов сжалиться надо мной, но, вместо того чтобы отпустить меня, они только скалили зубы, а иной раз и угрожали. Поневоле я следовала за ними.

Через полчаса мы вошли в густой лес; ветки деревьев больно хлестали меня по лицу, и я едва поспевала за бандитами. Добравшись до середины леса, разбойники остановились. Атаман приподнял какой-то камень, тщательно прикрытый хворостом, и я увидела лестницу, спускавшуюся куда-то вниз. Преодолев сто крутых ступенек, мы оказались в просторной пещере, освещавшейся одиноким фонарем. Разбойники зажгли свечи, и я смогла осмотреться. По-видимому, я оказалась в заброшенной каменоломне; многочисленные коридоры уходили из главной шахты в глубь скалы, в которой был устроен ряд небольших комнат.

Пока разбойники снимали с себя оружие, их атаман, пристально всматриваясь мне в лицо, потребовал рассказать ему историю моих приключений. Я отвечала ему точно так же, как и первому разбойнику, свалившемуся на меня с дерева.

Выслушав мой рассказ, этот мерзавец отнюдь не проникся ко мне сочувствием; с грязными ругательствами сняв с плеча карабин, он заявил:

«Железная Рука, я хотел бы использовать эту девушку в качестве мишени: никогда в жизни мне не приходилось убивать женщин, а они, корчась в агонии, наверняка чем-то отличаются от мужчин».

«Отличная мысль, атаман, — отвечал бандит, к которому обратился за советом главарь, — у меня руки чешутся от желания отправить ее на тот свет: вы знаете, что я не могу спать спокойно, если не убью кого-нибудь; поставим ее нагишом в конце какой-нибудь дорожки, ноги пошире, откроем стрельбу, и первый, кто попадет в яблочко, пусть заберет себе всю завтрашнюю добычу».

Побледнев как полотно, я начала терять сознание. Заметив мою бледность, атаман отложил в сторону ружье.

«Успокойся, — проговорил он мне, — мы сделаем из тебя мишень лишь в том случае, если ты попытаешься отсюда бежать или будешь нерадиво исполнять возложенные на тебя обязанности».

Бандиты вручили мне кухонную утварь и показали, как надо разжигать в очаге огонь. В качестве основного блюда я должна была приготовить жаркое.

Хотя раньше мне никогда не приходилось готовить, я взялась за новую работу с воодушевлением. Полагая, что мои новые хозяева по достоинству оценят послушную и работящую служанку, я нашла в себе таланты, достаточные для приготовления приличного жаркого; едоки остались довольны моей стряпней и под конец даже предложили сесть с ними за стол; я это сделала скорее от страха, нежели от голода.

Занимаясь стряпней, я не раз вспоминала о снотворном, оказавшемся весьма действенным в случае с инквизитором; как бы мне оно помогло в пещере разбойников! К досаде, я выронила коробочку с порошком в саду дона Криспо, когда лезла по решетке на стену. Тогда я особенно не огорчилась потерей коробочки: откуда мне было знать какая судьба меня ожидает в будущем?

После обильного ужина, когда было опорожнено изрядное количество бутылок вина, разбойники начали проявлять ко мне определенный интерес. Разумеется, мои кавалеры не соревновались в вежливости с галантными любовниками: распаленные грубой похотью, они тут же принялись отпускать разные непристойности. Один порок всегда тянет за собой другой, и враг добродетели, как правило, не щадит стыдливости; судите сами, будет ли убийца, попирающий любые нравственные нормы под влиянием естественной склонности к преступлению, выбирать выражения в пылу сладострастия?.. Как вам передать слова этих негодяев? Между тем, если я обойду этот эпизод молчанием, картина получится неполной. Что ж, придется воспользоваться кое-какими риторическими оборотами, дабы вас не смущали слишком грубые выражения; соблюдая пристойность речи, можно рассказать обо всем.

Сначала они задумали снять с меня одежду, поставить посреди пещеры, затушить свечи, а затем изнасиловать меня всем скопом, подобно тому как стая волков бросается на беззащитного ягненка. Потом их мнения почему-то переменились; лучшее, рассуждали они, надо приберечь на следующий день, сегодня же достаточно будет удостовериться в моей ловкости. Тот счастливчик, кого я сумею обслужить в кратчайшее время, получит меня завтра в качестве приза. Третий разбойник думал иначе: девчонка, уверял он, будет изо всех сил защищать свою крепость, давайте же пока отложим решительный штурм, и ограничимся перестрелкой вблизи редутов, захватим эти сладостные полушария и уже затем ворвемся в цитадель. Остальные разбойники предлагали совсем непристойные вещи; гнусные разговоры, сальные шуточки — какие только извращенные фантазии не изобретали разгоряченные головы этих негодяев...

Наконец решил вмешаться атаман. Он напомнил разбойникам о том, что через час им пора выходить на дело. По приказу атамана любовные игры были пока отложены. Разбойники, не желая терять время даром, достали кости. Постепенно список моих будущих любовников окончательно определился: победители рассчитывали обладать мной в первую очередь.

Затем разбойники не замедлили перенести результаты игры на бумагу.

«Дети мои, — обратился к ним атаман, как только чернильный прибор был отложен в сторону, — вы слышали мой приказ, а теперь — за работу; нас ждут серьезные дела... Поймите меня правильно, я намеренно позволил вам позабавиться с этой девицей, чтобы вы ненароком не уснули. Бедняжка, будь старательной и услужливой, а за нами дело не станет. Тот из вас, кто задумает воспользоваться слабостью этой девушки, попытается склонить ее к сожительству силой, коль скоро она не отдастся ему по доброй воле, должен знать, что я поступлю с ним как с последним мерзавцем и негодяем, способным предать собственных товарищей. Пусть тогда он не пеняет на свою судьбу. С бедными и убогими мы не сражаемся, ведь они и так много терпят от властителей и богачей; ремесло наше такое же благородное, как и у Александра Великого: в человеческом обществе мы устанавливаем равенство, попранное цивилизацией и законами. Рассчитывать нам приходится только на свои силы; если мы хотим восстановить справедливость, пошатнувшуюся по воле случая, или сбить спесь с наглого богача, тогда нам дозволено все. Но мы не вправе вести себя подобно заурядным преступникам. На нашу беду, мы вынуждены творить великие злодеяния, чтобы не умереть с голоду, поэтому не будем осквернять себя бесполезными преступлениями. Если кто-нибудь желает мне возразить, пусть говорит, я быстро покажу ему что к чему и отобью охоту к ненужным спорам».

Разбойники одобрительно захлопали в ладоши; взяв оружие, они покинули пещеру. Атаман на прощание приказал мне приготовить для его людей вкусный ужин.

«Великий Боже, — размышляла я, не оправившись еще от нервного потрясения, так взволновало меня все увиденное и услышанное, — добродетель, оказывается, иногда обитает среди порока! Разбойники, нечего греха таить, не скупились на крепкие выражения, но они не причинили мне зла и ясно дали понять, что не причинят его в дальнейшем. Между прочим, они не выдали меня ради государственных интересов королю-варвару, который мог бы растерзать меня. В отличие от лиссабонского алькайда, они не воспользовались своими преимуществами, с тем чтобы вынудить меня отдаться им; не похищали моих сундуков примерно с теми же самыми намерениями; не жгли мои пятки огнем и не терзали мне тело раскаленными щипцами, добиваясь от меня признания в мнимых преступлениях; не заставляли меня выбирать между смертью и потерей чести, воспользовавшись моей слабостью; не пытались меня убить, рассчитывая таким способом избавиться от опасной свидетельницы их преступлений... Но почему я встречаю людей добрых и сострадательных только среди тех, кто отвергнут обществом? Почему люди, обязанные по долгу службы поддерживать в обществе мир и порядок, а в силу религиозных убеждений обязанные обходиться с ближними милостиво и предупредительно, ведут себя подобно деспотам и наглым обманщикам, не отступая даже перед самыми страшными преступлениями? Является ли наша цивилизация благом? И если злодеи неизменно рядятся в тогу защитников существующего порядка, то не следует ли все те ограничения, что они на нас накладывают, считать скорее средствами удовлетворения их страстей, нежели орудием добродетели?»

Погруженная в подобные размышления, я в течение двух часов сидела вблизи очага, не оглядываясь по сторонам. Любопытство все-таки пересилило усталость, и я решила осмотреть пещеру.

Поскольку в пещеру никогда не проникали солнечные лучи, я взяла в руки фонарь, чтобы исследовать все закоулки моего нового жилища. Представьте же себе мое удивление, когда до моего слуха донесся приглушенный шепот, исходивший, вероятно, из-под мрачной арки, где, как я предположила, разбойники устроили темницу для своих пленников. Подойдя к арке поближе, я увидела дверь. Шепот, несомненно, раздавался из комнаты, расположенной за этой дверью. Я прислушалась...

«О моя дорогая Анжелика! — говорил по-французски какой-то мужчина. — Обман наш не может продолжаться слишком долго; как только разбойники догадаются, что мы их обманули, они с нами тут же расправятся, и эта ужасная пещера станет нам могилой».

Слова эти придали мне смелости. Такие речи, думала я, могут вести лишь мои товарищи по несчастью и я встретилась с ними по милости фортуны; с узниками стоит побеседовать.

«О вы, стенающие во мраке ужасной пещеры! По сравнению с вами я обладаю некоторой свободой; скажите мне, чем могу я вам быть полезна?» — тихим голосом спросила я незнакомцев.

«Но кто вы такая? — обратился ко мне мужчина, находящийся за дверью. — Быть может, вы прикидываетесь нашей подругой, с тем чтобы потом нас предать?»

«Отбросьте прочь неуместные сомнения! — вскричала я тогда. — Злодеи, живущие в этой пещере, держат меня здесь насильно, точно так же как и вас. По правде сказать, до сих пор разбойники не причинили мне вреда, но я все равно страстно желаю вновь обрести свободу. Надеюсь, вы разделяете мое желание».

Я поведала неизвестному мужчине историю моих приключений. Господин де Берсак, так звали моего товарища по несчастью, рассказал мне о своих злоключениях. Господин и госпожа де Берсак, французские актеры, возвращались к себе на родину из Кадиса; на их дилижанс напали разбойники; пассажиры, не успевшие скрыться в лесу, были убиты на месте. Однако актерам удалось отсрочить неминуемую гибель, так как они пообещали поделиться с разбойниками неким важным секретом.

В действительности де Берсак не владел никакими секретами, он просто хотел выиграть время, чтобы при первом удобном случае сбежать от бандитов. Он доверительно сообщил грабителям, что карета французского посла, битком набитая золотом и бриллиантами, якобы должна через три дня проследовать по той же самой дороге, что и дилижанс; в награду за предоставленные сведения он попросил сохранить жизнь ему и его жене.

Хитрость удалась; однако карета существовала лишь в воображении де Берсака, разбойники вскоре вернутся в пещеру с пустыми руками, и тогда лжецу придется туго. Как выпутаться из такого затруднительного положения?

«Нам надо опередить разбойников, — сказала я несчастным супругам, — мы спасемся от них общими усилиями; я девушка храбрая и ловкая, видавшая и не такое; будьте уверены, ваша свобода так же дорога мне, как и моя собственная, и я сумею позаботиться о нашем благе».

Эти достойные люди плакали навзрыд, пока я произносила эти смелые речи. Они поклялись взять на себя все заботы о моем благополучии, если мне посчастливится спасти их от неминуемой гибели. Оставив актеров в темнице, я приступила к осуществлению задуманного плана.

Разбойникам, как мне представлялось, не было нужды забирать с собой ключ от каморки, где томился господин де Берсак; значит, они спрятали этот ключ в пещере; что ж, кто ищет — тот находит. В поисках ключа я обследовала все укромные уголки проклятой пещеры, однако искомый предмет никак не находился. Наконец я перевернула корзины с грязным бельем и увидела под ними ключ. Не мешкая ни секунды, я бросилась к пленникам, открыла дверь и сразу же оказалась в объятиях моих новых товарищей.

«Какая редкая удача, — говорила им я, — по всему видно, что нам улыбается фортуна! Мы уже сбросили с себя тяжелейшие цепи, а теперь позаботимся об остальном».

Господин де Берсак, мужчина в возрасте сорока пяти лет, мог похвастаться превосходным телосложением; госпожа де Берсак, моложе своего супруга лет на пять, выглядела привлекательной. Жене в театральных пьесах обыкновенно доставались роли кокеток, тогда как супруг играл благородных отцов семейства.

Супружеская пара рассыпалась передо мной в изысканных комплиментах, но я постаралась оборвать их излияния.

«Бежим отсюда, — сказала им я, — скорее бежим! Слишком рано меня благодарить; мы еще успеем поделиться впечатлениями об этой приятной встрече, но сначала нам надо спастись от разбойников; подумаем о том, как нам выбраться из этой пещеры».

Мы знали, где находится лестница. Одним махом преодолев сто ступеней, мы поднялись наверх; представьте же себе наше разочарование, когда мы увидели, что вход в пещеру завален камнем!.. Берсак, впрочем, не потерял присутствия духа... Заметив под камнем пустоту, он изо всех сил надавил на плиту плечами; по счастью, вход был прикрыт лишь огромным камнем и хворостом; с нашей помощью де Берсак отвалил камень от входа, и мы поспешно выбрались наружу.

Надо побывать в темнице, чтобы верно оценить чувства человека, вырвавшегося на свободу: казалось, мы дышим каким-то иным воздухом; ощущения наши совершенно переменились, с плеч наших как будто свалилась огромная глыба.

Перед тем как отправиться в путь, мы не удержались от удовольствия заключить друг друга в объятия; затем, заметно приободрившись, мы сказали в один голос:

«Вперед, как можно быстрее вперед; если разбойники сюда вернутся — мы погибли!»

Из пещеры мы выбрались около семи часов утра, уставшими мы себя не чувствовали и потому решили идти ускоренным шагом; до захода солнца нам удалось преодолеть расстояние в десять льё. В пути с нами ничего особенного не произошло. На следующий день мы уже были в Вальядолиде. Доехали мы туда на те деньги, которые разбойники забыли у меня отобрать; что же касается супругов де Берсак, то у них отняли все. Впрочем, эти порядочные и сердечные люди постарались отблагодарить меня за столь скромную услугу. В Вальядолиде у де Берсака было много друзей; он нанес им визит и получил взаймы необходимую ему сумму.

«Я хочу рассчитаться с вами, сударыня, — обратился ко мне этот достойный человек, выложив на стол все деньги, что ему удалось раздобыть. — Соблаговолите принять этот кошелек в знак признательности за все то, чем мы вам обязаны; берите, не стесняйтесь, располагайте этими деньгами по своему усмотрению и не отказывайтесь вместе с тем проехаться с нами до Байонны».

«О Небо! — отвечала я моим отважным друзьям. — Вы наносите мне оскорбление! Как? Лишить меня удовольствия оказать вам любые посильные для меня услуги? Неужели вы полагали, что я приму от вас эти деньги и потом скроюсь, не отблагодарив вас за столь щедрый подарок?.. Отец мой, — сказала я де Берсаку, бросаясь в его объятия, — станьте моим защитником, не допустите, чтобы я по молодости и неопытности снова очутилась на краю гибели; вот какую благодарность ожидаю я от вас за недавнюю скромную услугу, которую вы явно переоцениваете».

Берсак участливо выслушал мои излияния. Немного подумав, он заявил, что после стольких несчастий, разрыва с семьей, а также учитывая мои ограниченные финансовые возможности и страстное желание воссоединиться с супругом, мне остается поступить актрисой в театр.

В сомнении я заметила, что профессия актрисы принесет мне новые опасности, на что де Берсак живо возразил:

«Вы ошибаетесь, только в театре и встретишь сегодня добродетельную женщину; талант привлекает к актрисе поклонников, но он же является и хранителем ее нравственности; разумная и талантливая женщина всегда сможет уберечься от порока; такая актриса должна заботиться о своем голосе, внешнем облике и здоровье, так что ей поневоле приходится поступать осмотрительно; кстати говоря, все эти соображения позволяют ей под благовидным предлогом избавляться от соблазнителей. Если женщина зарабатывает себе на хлеб поденным трудом, то само ее ремесло способствует тому, что бедняжка становится легкой добычей опытных ловеласов. Актриса же, напротив, даже и не подозревает о подобных опасностях, ведь ее гонорар значительно превышает сумму, необходимую для удовлетворения первейших жизненных потребностей, так что от унизительной нужды ей страдать не приходится. Ну а выдающиеся актрисы пользуются всеобщим уважением, так что ловеласам к ним и не подступиться. Допустим, вы не обладаете особыми талантами — ничего страшного, примерное поведение возместит недостаток одаренности, и вас будут уважать наравне с примадоннами. Нет, нет, Леонора, вы не должны считать театр местом, где развращается добродетель; помня об обязанностях актрисы, вы быстро отделаетесь от назойливых вздыхателей, что не сможет не упрочить вашей репутации. Между прочим, актеры находятся под защитой своей гильдии, и к вам на помощь в любую минуту придут заботливые товарищи, так что мы в силу нашего сословного положения надежно защищены от бедности и оскорблений; нехитрая ручная работа отнюдь не связана с такими преимуществами, и поэтому если вы пожелаете зарабатывать себе на жизнь поденным трудом, над вашим целомудрием все будут только насмехаться, тогда как целомудренная актриса вызывает у публики восхищение. С каким уважением произносят сегодня имена Госсен, Долиньи и Превиль и сколь громко восхваляют их таланты и добродетель! Не забудьте также о приятных сторонах профессии актера: вы будете наслаждаться ароматом роз, не опасаясь поранить свои ручки об их шипы. А какие приманки для самолюбия! Вы почувствуете себя богиней сцены и будете там появляться лишь затем, чтобы срывать оглушительные аплодисменты. С каким наслаждением вы будете смотреть на толпу поклонников, спешащих увидеть на сцене своего идола: ваше имя передается из уст в уста, неизменно сопровождаемое самыми лестными похвалами; влюбленные мужчины ищут вашего общества, умоляют уделить им хоть минуту внимания; женщины вам завидуют, льстят и стараются быть похожими на модную актрису; постепенно вы становитесь законодательницей моды и хорошего вкуса — одним словом, любое ваше появление в обществе льстит вашему самолюбию и вы живете в каком-то сладостном сне. Соблюдайте правила приличий, и вас введут в высшее общество; итак, в любом доме вас принимают с удовольствием, все отзываются о вас с уважением, и повсюду вы находите друзей, покровителей и поклонников».

«Слова ваши звучат соблазнительно, отец мой, — отвечала я Берсаку, растроганная его советами и почти готовая принять столь заманчивые предложения. — Но вы сами видите, что я не отличаюсь особыми талантами, даже по-французски я изъясняюсь с трудом: долгое время я говорила по-итальянски, по-португальски и по-испански, так что мой французский язык испортился».

«Это быстро восстановится, — обратилась ко мне госпожа де Берсак, — постарайтесь только не говорить на иностранных языках и соблюдайте наши грамматические правила, следите также за своим произношением, оно должно быть правильным и четким. Обещаю вам, что, когда мы переедем через Пиренеи, никто и не подумает, что вы вообще когда-то покидали Францию. Голос у вас мягкий и нежный, вы легко можете брать как низкие, так и высокие тона, причем без ущерба для слуха окружающих. Низкие тона, между прочим, позволят вам преуспеть в ролях часто плачущих женщин. Фигура у вас превосходная, талия тонкая, руки великолепные, взгляд гордый, походка грациозная, в вашей манере говорить ощущается теплота и искренность; речь может идти лишь о том, чтобы все это отточить, отработать точность движений, приобрести уверенность, ознакомиться с правилами поведения на сцене; возьмите несколько уроков, и, уверяю, через два месяца вы смело можете дебютировать в театре».

Не стану от вас скрывать, что я, как зачарованная, слушала госпожу де Берсак. Надеясь на покровительство этой почтенной супружеской четы, а также на то, что в гастролях по городам Франции мне, пожалуй, посчастливится встретиться с дорогим Сенвилем, я, почти не раздумывая, согласилась. Актеры сразу же приобрели для меня нужные книги.

На следующий день, после обеда, госпожа де Берсак заявила супругу о своем намерении подать жалобу на злодеев, от которых нам с таким трудом удалось спастись. Актриса хотела, чтобы власти немедленно арестовали разбойников. Ответ господина де Берсака навсегда останется в моей памяти. Глубокий философ, чьи мысли были мне так близки, он прекрасно обосновал мотивы некоторых моих действий; вы, вероятно, помните о том, что я ничего не сообщила полиции ни о гостинице со смертоносной кроватью, ни о сластолюбивых монахах, скрывающих в могилах трупы убитых ими девушек — жертв их преступных страстей. Смею надеяться, вы позволите мне воспроизвести здесь кое-какие высказывания господина де Берсака.

«Я прощаю вам, — отвечал он своей жене, — эти порывы излишней строгости и категоричности; поскольку вы уроженка Испании, не удивляет, что вы отчасти переняли нравы и обычаи мстительных мавров — народа, едва знакомого с цивилизацией. Моя дорогая подруга, вы должны знать, что я посчитаю себя бессовестным человеком, если по моему навету несчастные разбойники будут вздернуты на виселицу; да, они напали на наш дилижанс, обобрали меня до нитки, бросили в темницу: но именно потому я и отказываюсь жаловаться на них властям, в противном случае меня замучают угрызения совести. Губить разбойников — значит отдаваться жажде мщения, а это недостойно чувствительного человека; поступать так — значит обнаружить преступную слабость. И в самом деле, только слабый духом не способен спокойно вытерпеть несправедливость, зато сильный духом вынесет ее с презрением; изучая законы поведения людей, я обратил внимание на одно странное обстоятельство: мстительностью, как правило, отличаются лишь низкие души, они-то не терпят оскорблений, потому что не обладают силой выстоять, перенести нанесенную обиду; и хотя на деле эти слабые духом люди заслуживают весьма малого, им всегда кажется, что их недооценивают. Человек сильный духом, напротив, никогда не подумает, что оскорбление адресовано именно ему, так что он либо не обращает на насмешки ни малейшего внимания, либо встречает их с холодным презрением; мщение выставляет оскорбление напоказ, поэтому сильный человек лучше не даст заподозрить, что он обратил внимание на это оскорбление, ведь обрушившись на обидчика, он тем самым только подтвердит его правоту.

Пусть продажные наймиты, отправляющие людей на эшафот ради низкой корысти, ищут убежище разбойников; я же предпочитаю хранить молчание; человек, предающий своих врагов, выглядит отвратительно. Положим, вы схватите злодеев, но как их тогда заставить раскаиваться в содеянном, если среди граждан водятся мерзкие доносчики? Предоставим властям ловить преступников и не будем мстительными, если нам придется стать жертвами последних. Отдавшись мести, мы взваливаем на свои плечи тяжкую вину, нарушаем естественный порядок вещей; итак, не будем уподобляться недостойным людям, сохраним наше нравственное превосходство и простим разбойников. Трудно без волнения присутствовать на представлении трагедии “Атрей”, нельзя без слез слушать прекрасный ответ Гусмана Замору:

С тобой мы поклоняемся богам различным:

Твои — тебе повелевают убивать и мстить;

А мой — когда я чуть не стал твоею жертвой,

Наказывает мне жалеть тебя и даровать прощенье.[51]

Ах, мои дорогие подруги, — продолжал беседовать с нами мягкий и чувствительный де Берсак, — чем лучше мы знаем людей, тем терпимее к ним относимся. Если бы разбойники захотели исправиться, то я, возможно, помог бы им встать на истинный путь; но я наблюдал совсем иное, и потому осмелюсь напомнить вам слова одного весьма умного человека:[52] “Мы не имеем права делать несчастными тех, кого не сумели воспитать порядочными людьми”. Как вы полагаете, стали бы разбойники заниматься столь отвратительным ремеслом, если бы они жили безбедно? Они грабят путников от безысходной нужды, между тем как гордыня и честолюбие — причины куда более коварные — толкают совершать величайшие злодеяния тех, кого за это еще и прославляют, считают героями. Разбойники, честно говоря, по-моему, лучше, нежели завоеватели. Да и чем отличаются Железная Рука и его товарищи от монархов, заключивших между собой союз с целью покорения соседнего государства? Разве тем, что разбойники грабят только беззащитные дилижансы. Победоносные монархи, беспричинно отдающие на разграбление целые государства, украшаются лавровыми венками, обретают бессмертие в памяти благодарного потомства, тогда как несчастные грабители, вынужденные нарушать закон ради куска хлеба, обрекаются на позор и поношение и в конце концов попадают на виселицу. Эх! Мир наш и так лежит во зле, не будем же приумножать это зло! Бегите от негодяев прочь, но не доносите на них властям! Разве природа, по воле которой мы гибнем от голода, войн и мора, не свидетельствует о том, что разрушение — важнейший ее закон? Поверьте мне, разрушение необходимо для созидания, в противном случае в мире вообще бы ничего не возникало. Итак, разрушение полезно природе, преступление же тесно связано с разрушением, и мы видим, как в природе ежедневно совершаются бесчисленные преступления, следовательно, преступление есть не что иное, как один из законов природы. Так по какому праву мы караем преступников? Кто дал нам такие полномочия? Чем провинились товарищи Железной Руки, чьи действия ничем не отличаются от естественных последствий голода и мора? Почему мы, осуждая разбойников, не осмеливаемся заодно обвинить природу? Не потому ли, что мы бессильны противодействовать ей? Равнодушно наблюдая естественные катаклизмы, мы предпочитаем карать тех, кто послабее; считаете ли вы подобное поведение справедливым?[53] Эх! Не лучше ли следовать мудрому примеру нашей общей матери, ведь в мире естественным образом поддерживается равновесие добродетелей и пороков, число которых изменяется по мере необходимости. Допустим, добродетель среди людей идет на убыль, тогда природа посылает нам Августов, Антонинов и Траянов; когда же население земли непомерно увеличивается, на исторической сцене появляются Нероны, Тиберии, Александры и Тамерланы, на нас обрушиваются голод и чума, инквизиция и парламенты... Но горе софисту, который из всего этого сделает вывод, что он должен либо стать негодяем, либо утешаться тем, что он не родился на свет порядочным человеком. Напрасно такой софист будет ссылаться в свое оправдание на законы природы. Мы совершенно справедливо назовем гнусным тираном того, кто заявит примерно следующее: “Поскольку война относится к числу неизбежных природных бедствий, я немедленно разожгу пожар европейской войны”. Вы ведь назовете идиотом того, кто, исходя из изложенных выше принципов, скажет: “А не заболеть ли мне лихорадкой, ведь лихорадка — естественное зло?” Ну а какой-нибудь сумасшедший к этому добавит: “Буду грабить и убивать, ибо преступление не противоречит законам природы”. Несчастный! Природа, которой ты так необдуманно вверяешь свою судьбу, между прочим, производит и яды, однако ты почему-то не спешишь отравиться; будь благоразумен и в отношении преступлений, избегай их... предавай проклятиям. Преступник никогда не бывает счастливым, потому что зло не приносит счастья. Помни о том, что ты живешь среди людей, чьи интересы часто входят в противоречие с твоими желаниями, так что ты не всегда можешь поступать по своему произволу. Эгоизм, толкающий на преступление, сдерживается интересами общества — оно ставит тебя перед выбором: либо остановись и не совершай преступления, либо неси наказание, если ты его совершил».

Так рассуждал мой мудрый наставник; как вы понимаете, он не только готовил меня к театральной карьере, но и развивал мой разум и воспитывал мои чувства. Благодаря ему я узнала, насколько полезными были для меня мои длительные путешествия и какую пользу смогу я извлечь в будущем из перенесенных страданий.

Почтенная супруга де Берсака тем временем совершенствовала мои скромные таланты, и когда мы перевалили за Пиренеи, я могла уверенно дебютировать в восьми ролях.

Но я, похоже, несколько увлеклась рассказом о своих успехах. Еще до Франции мы пережили примечательное приключение, и я, сами понимаете, не могу обойти его молчанием.

Опасаясь останавливаться в больших городах и не доверяя большим проезжим дорогам, я поведала о моем беспокойстве де Берсаку, от которого я не стала скрывать мои мадридские злоключения. Актер рассеял все мои опасения, назвав их химерическими; инквизитор, по его словам, сам боится того, как бы я не выдвинула против него обвинения, поэтому он не будет меня преследовать; я доверилась мудрости де Берсака.

После Вальядолида мы остановились в Бургосе; Испания, кстати говоря, страна дрянных гостиниц, и попадаются они довольно редко; если вы не носите все необходимые принадлежности с собой, то забудьте о комфорте, ибо путешествие по Испании — суровое испытание. Довольные тем, что нам есть где переночевать и поужинать, мы не особенно заботились об удобствах и останавливались даже в самых непривлекательных гостиницах: после всего пережитого они казались нам райскими местами. Бургос, между прочим, считается первым городом в государстве Обеих Кастилий, но гостиницы в нем выглядят гораздо хуже вальядолидских; нам пришлось удовлетвориться какой-то грязной харчевней, к тому же расположенной вне города. В качестве гостиничных номеров нам было предложено несколько жалких смежных комнат, отделенных друг от друга тоненькими перегородками; извините меня за эти подробности, но без них вам трудно будет по достоинству оценить приключение, случившееся с нами в бургосской гостинице.

«Кто поселился рядом с нами?» — спросила я хозяйку гостиницы, наблюдая за тем, как она суетилась в соседней комнате, прибирая ее для нового постояльца.

«Спите спокойно, моя славная госпожа, — отвечала почтенная женщина, — эти постояльцы — достойные люди, такие же как и вы: алькайд мадридской инквизиции (можете себе представить, как я испугалась при этих словах) со своей молодой женой, красивей которой не сыщешь по всей Испании; они едут на родину алькайда, в Бискайю, где, сколько могу судить, намереваются мирно прожить до старости».

Сведения, полученные от хозяйки гостиницы, меня изрядно обеспокоили; я тут же поделилась ими с новыми друзьями, не забыв напомнить о моих прежних страхах. Поначалу супруги де Берсак тоже испугались, но, по здравом размышлении, снова обрели присутствие духа.

«Вы не должны так волноваться, — обратился ко мне де Берсак, — алькайд, по всей видимости, занят исключительно своими личными делами; он переживает медовый месяц, так что ему не до вас; кроме того, он больше не служит в инквизиции, сейчас он остановился здесь по дороге в Бискайю и путешествует без охраны. Успокойтесь, успокойтесь же, Леонора: с моим жизненным опытом я полагаю, что это обстоятельство не представляет для вас ни малейшей опасности».

Успокоенная этими словами, я вновь обрела душевное равновесие, мы уселись за стол и с отменным аппетитом отужинали.

Пора было ложиться в постель, а наши соседи все еще не появлялись. Обеспокоенные их отсутствием, мы подозвали к себе служанку.

«Алькайд, — отвечала нам она, — путешествует со своим старым приятелем, неким господином Родольфо, драгунским офицером. Вечерами друзья позволяют себе выпить несколько стаканчиков вина, что, как вы понимаете, раздражает молодую женщину, которая покидает алькайда всякий раз, как он усаживается за стол вместе с Родольфо. Жена алькайда скоро сюда поднимется, так что вы можете спать спокойно, мы предупредим дона Сантильяну, ее супруга, чтобы он не поднимал шума и не нарушал ваш отдых».

Не успела служанка замолчать, как мимо нас действительно прошла жена алькайда, сопровождаемая хозяйкой гостиницы. Поскольку наши комнаты разделялись перегородкой лишь наполовину, я потупила взор, не желая смущать готовившуюся ко сну молодую особу. Вскоре мы все сладко заснули.

Спать мне пришлось не более часа. Ночью на меня набросился какой-то голый мужчина, чьи энергичные движения свидетельствовали о серьезных намерениях. Я подскочила на своей кровати как ужаленная; за время разлуки с Сенвилем целомудрие мое ни разу не подвергалось столь очевидной опасности. В одно мгновение я вырвалась из объятий незнакомца, спрыгнула с постели и с громкими криками о помощи бросилась к кровати, где, по моему мнению, отдыхала госпожа де Берсак. Посчитав себя в полной безопасности, я изо всех сил прижалась к женщине, приняв ее за супругу моего покровителя. Та, однако же, истошно завопила. Когда в комнате зажегся свет, я стала свидетельницей весьма занимательного и неожиданного зрелища. Представьте себе теперь актера де Берсака, полуодетого, с горящей свечой в руке; он весь дрожит от волнения, и это понятно, ведь даже при тусклом освещении я прекрасно вижу обнаженного мужчину, почему-то оказавшегося в одной постели с госпожой де Берсак, и этот самый мужчина не теряет времени даром, помогая де Берсаку в его супружеских обязанностях. Но в чьей кровати нахожусь я? Кого я так крепко обнимала и молила о помощи? Климентину... несчастную Климентину, мою дорогую подругу, делившую со мной и радости, и печали. Последний раз я видела ее, дрожащую от страха в мрачных застенках мадридской инквизиции.

Как передать вам те разнообразные чувства, которыми мы были тогда охвачены? Как описать вам припадок ярости, случившийся с де Берсаком, когда он убедился в измене своей супруги? Госпожа де Берсак, увидев перед собой мужа, разразилась отчаянными криками; бедный юноша, виновник всей этой суматохи, спешно пытается скрыться в темноте от разъяренного мужа и обесчещенной супруги. Для полноты картины представьте себе радостную Климентину; мы крепко обнимаем друг друга, вопросы сыплются как из рога изобилия, но от полноты чувств мы никак не можем договорить до конца начатые фразы.

Не стану, впрочем, слишком долго занимать ваше внимание этой восхитительной сценой, ведь вам, наверно, не терпится узнать о ее последствиях и причинах.

Климентина, нежная супруга алькайда Сантильяны, направлялась со своим мужем в Бискайю. Случайно она остановилась с нами в одной гостинице. Поговорить о Климентине и Сантильяне мы еще успеем, а теперь займемся другими участниками этой драмы.

Два друга коротали вечер за стаканом вина... И как вы думаете, с кем пьянствовал Сантильяна? С Бригандосом... да, да, сударыня, под именем Родольфо скрывался именно Бригандос, с помощью Климентины вырвавшийся из застенков инквизиции, и скоро я вам расскажу, как это произошло.

Увлекшись напитками, друзья провели в трактире гораздо больше времени, чем они предполагали ранее. Спьяну мнимый Родольфо улегся в кровать рядом с Климентиной, а алькайд инквизиции бросился в мою постель; по роковому стечению обстоятельств де Берсак, отправившись в отхожее место по естественной надобности, разминулся с подгулявшими друзьями. Климентина, увидев у себя под боком чужого мужчину, истошно завопила, что и спасло Бригандоса от дальнейших неприятностей. Предводитель цыган вскочил с постели и побежал вниз по лестнице. На беду, он столкнулся с де Берсаком, неспешно возвращавшимся к своей жене. Бригандос, не раздумывая, сбросил актера вниз крепким ударом кулака.

Рассвирепевший Берсак, оправившись от падения и прихватив на кухне зажженную свечу, отважно поднялся в свой номер, с тем чтобы выяснить причины такого беспримерного бесчинства. Тем временем алькайд Сантильяна, испуганный приемом, который я ему оказала, оставил меня в покое и по ошибке улегся рядом с госпожой де Берсак, думая, что возвратился под крылышко своей молодой супруги. Ну а я, как вы помните, убежала к Климентине.



Вот почему в гостинице поднялся такой страшный шум, де Берсак остолбенел, а алькайд, сообразив, что, хотя он и прыгает из постели в постель, до нужной он так и не добрался, попытался скрыться с места происшествия...

Ошибка госпожи де Берсак привела к печальным последствиям, прочие действующие лица отделались легким испугом. Порядочная женщина может лишиться чести в одно мгновение, уверяют знатоки, и добродетельной супруге актера пришлось тогда пережить это роковое мгновение. Не совсем проснувшись, она подумала, что обнимает своего законного супруга, которого, однако же, заменил человек молодой, сильный и энергичный, и, кроме того, основательно опьяневший. В такой ситуации трудно избежать несчастья, и оно совершилось... Госпожа де Берсак первая признала свою вину. Бросившись в ноги актеру, она умоляла покарать ее за то горе, которое она причинила достойнейшему из супругов.

После признания госпожи де Берсак картина резко изменилась: светлые и нежные краски Талии уступили место мрачным и зловещим тонам Мельпомены. Видя, что дело начинает принимать нешуточный оборот, мы с Климентиной решили в него вмешаться: я отвлекла почтенную актрису, а моя подруга кинулась уговаривать разъяренного супруга. Сантильяна также повел себя с достоинством; возвратившись в комнату, он пал на колени перед госпожой де Берсак и стал просить смилостивиться над ним, уверяя актрису в том, что он забрался к ней в постель по ошибке. Затем он повернулся к господину де Берсаку. «Действуйте решительно, — говорил Сантильяна, — я заслужил вашу месть и не стану себя защищать, если вы не примите моих извинений». На некоторое время в комнате воцарилось молчание, де Берсак и Сантильяна, задумавшись, смотрели друг на друга.

«О Берсак! — вырвалось у меня. — О мой покровитель! Вы учили меня милосердию, так покажите же нам сегодня пример этого благородного чувства. Сударыня, — продолжала я, беря Анжелику за руку, — не омрачайте, пожалуйста, счастливейший день в моей жизни, ведь я встретила мою дорогую подругу, с которой мне пришлось разлучиться по воле судьбы».

«Любезная дама, — с милой наивностью ласкалась к актрисе Климентина, умевшая при случае подольститься к любому человеку, — не забывайте о том, что оскорбление в первую голову нанесено мне, и если кто-то среди нас имеет право гневаться, то это, очевидно, я; что нам мешает разойтись друзьями?»

«Согласен, — вмешался в разговор Берсак, — я поступлю недостойно, если из-за такого пустяка омрачу Леоноре радость от встречи с подругой. Забудем об этом, сударыня, — сказал де Берсак своей супруге, — я слишком хорошо знаю ваше безукоризненное поведение, чтобы раздражаться из-за ошибки, которая могла бы случиться с любой женщиной; двадцать лет вы были мне верной женой, и какие-то пятнадцать минут не заставят меня изменить мое к вам отношение. Вы ни в чем не виновны. Сударь, — обратился актер к алькайду, — позвольте мне считать вас моим дорогим другом, ведь вы взяли себе в жены лучшую подругу Леоноры; давайте же обнимемся и забудем об этом неприятном недоразумении».

«О сударь, вы просто прелесть, просто прелесть! — заворковала Климентина с испанским акцентом, что придавало ее голосу изысканное очарование. — Да, прелесть; именно так и должен поступать благородный мужчина; вам осталось только доказать на деле, что вы нас простили... Уже поздно, проведем остаток ночи в тесной дружеской компании; позвольте пригласить вас отужинать с нами, и за столом мы весело посмеемся над приключением, которое, по правде говоря, никому не причинило вреда; мы скоро разъедемся, а пока ничто не мешает нам вдоволь повеселиться».

Предложение Климентины было принято единодушно; пока де Берсак успокаивал свою жену, в комнату пригласили Бригандоса, кстати сказать получившего сильный ушиб при столкновении с актером на лестнице. Бригандос и де Берсак на этот раз обошлись друг с другом учтиво; познакомившись, они расцеловались. Обрадованная встречей с моим прежним наставником, я бросилась обнимать Бригандоса. В гостинице воцарились радость и веселье.

На стол были поданы луковый суп и гренки в мадере. После того как мы утолили голод, Климентина, неизменно веселая, живая и очаровательная, поведала нам о том, как ей удалось ускользнуть из-под карающего меча инквизиции. Бежать из тюрьмы ей помог Сантильяна; этот молодой человек, разумеется, также сидел за столом вместе с нами. Он, между прочим, рассеял и мои опасения, когда я спросила его, не грозят ли мне преследования со стороны инквизиции. Итак, Климентине удалось уговорить Сантильяну освободить Бригандоса. Таким способом моя подруга отблагодарила цыганского предводителя за его доброе дело. Как вы помните, достойный цыган пришел нам на помощь после лиссабонской катастрофы, когда мы не знали, где нам приклонить голову.

«Со мной же произошло следующее, — весело продолжала рассказывать Климентина, — памятный тебе допрос затянулся допоздна; после того как тебя увели из камеры пыток, утомленные инквизиторы приказали стражникам привести меня к ним на следующий день: мерзавцы намеревались пытать меня посредством веревки. Главный инквизитор, успевший к тому времени перевести в мою камеру известную тебе шпионку, подыскал для меня другое помещение, находившееся под началом Сантильяны. Молодой человек сразу же в меня влюбился; я благосклонно выслушала его признания: оставалось только освободить Бригандоса и спастись самой (моя милая Климентина даже в самые критические минуты, похоже, не забывала своих друзей)».

Сантильяна дал обещание Климентине избавить ее от неприятностей. Благодаря заступничеству своего нового любовника и его добрым советам Климентину на допросы более не вызывали. Сантильяна тем временем готовил побег Бригандоса. Юноша твердо решил оставить постылую службу в застенках инквизиции, на которую ему пришлось пойти из-за стесненного материального положения. С недавних пор ему представилась такая возможность: он получил богатое наследство от дяди, скончавшегося в Бискайе незадолго до описываемых событий. Желая соединить навеки свою судьбу с Климентиной, Сантильяна поклялся моей подруге жениться на ней, как только они выедут из Мадрида. Дядюшкино наследство позволяло влюбленным безбедно прожить до старости.

Все обошлось как нельзя лучше, молодые люди покинули Мадрид. Бригандос, накануне бежавший от инквизиторов благодаря стараниям Сантильяны, ждал их в десяти льё от столицы.

Обвенчавшись в ближайшей церкви, супруги направились в Бискайю. В пути их чувства окрепли, и Климентина решила расстаться с заблуждениями молодости, чтобы посвятить свою жизнь счастью человека, пожертвовавшего карьерой ради ее спасения. К удивлению госпожи де Берсак, Климентина не скрывала от Сантильяны свое бурное прошлое. Бригандос, от которого не укрылось смущение актрисы, одобрил поведение моей давней подруги.

«Ну что вы, сударыня! — обратился он к госпоже де Берсак, радуясь возможности блеснуть эрудицией в философских вопросах. — Разве вы не считаете нелепым предрассудком требовать от женщины сохранять целомудрие до замужества? Чем она обязана супругу, о существовании которого она пока не подозревала?»

«Мужчины опасаются того, — отвечала госпожа де Берсак, — как бы легкомысленная девица и после замужества не увлекалась прежним».

«Это глубокое заблуждение, сударыня, — парировал наш предводитель, — ничто не заставляет девушку сохранять свою девственность, кроме весьма непрочных уз; находясь под родительской опекой, она хранит ее по своей слабости или по своему невежеству. Но ведь ничто ее не заставляет, не обязывает так поступать. Да и справедливые родители не станут принуждать свою дочь хранить девственность, то есть состояние, очевидно противоречащее законам природы: судьба девушки находится только в ее руках и она вправе распоряжаться своим телом как ей вздумается. Какой договор ее связывает? Какие обещания? Здесь кончается власть родителей, которую нельзя подкрепить никакими разумными доводами, ведь их требования диктуются честолюбием и алчностью; родители принуждают дочерей хранить девственность до первой брачной ночи, потому что мужчины предпочитают брать в жены нетронутых девушек; причина, быть может, и важная в глазах родителей, однако же совершенно нелепая, если говорить об их детях. Подчиняясь отцу, дочь потакает его страстям в ущерб собственным интересам, то есть она поступает глупо, потому что отдает много больше, чем получает, жертвуя сильнейшей страстью ради слабого чувства самолюбия. Но как быть с предрассудками, возразят мне спорщики; увы, только в нашей отсталой Европе и встречаешь подобные позорные нелепости; кто сравнится с европейцами в варварстве и жестокости? Я считаю нелишним вкратце ознакомить вас с обычаями народов, которые, в отличие от нас, что-то значили в мировой истории. Итак, бразильцы, скифы и лапландцы за умеренную плату отдают своих дочерей на время заезжим путешественникам, а затем, как ни в чем не бывало, выдают их замуж за местных уроженцев; в Пегу любой иностранец имеет право взять себе в наложницы понравившуюся ему девушку, которая легко находит себе мужа, после того как ее временный супруг уезжает к себе на родину; среди татар, проживающих за Тибетом, принято, чтобы поклонники дарили девушке украшения, большое количество которых свидетельствует об искусстве их владелицы в любовных играх; излишне говорить, что такая девушка не испытывает впоследствии недостатка в женихах. Геродот рассказывает о том, что в Лидии невесты приносили в качестве приданого деньги, заработанные ими проституцией, а по свидетельству Юстина, обитательницы Кипра, стремящиеся обзавестись приданым, отдавались ради этого у городских ворот проходившим мимо них иностранцам. Черкесы насмехаются над черкешенкой, если у той не имеется любовников; культ Астарты, почитаемой в храмах Библа, сопровождался исступленными оргиями, и участвовать в них должны были все девушки, собиравшиеся выйти замуж; ни одна армянка не смела даже мечтать о замужестве до знакомства с жрецами богини Танаис, которые имели обыкновение наслаждаться с приводимыми к ним девственницами всеми возможными способами, повторяю вам — всеми возможными способами; странности упомянутых жрецов нам, бесспорно, представляются позорными, но у них, видимо, были другие представления о женском совершенстве: они убеждались в действенности посвящения лишь после того, как его участники завершали обход всех святилищ любви; по сведениям Геродота и Страбона, жительницы Вавилона также должны были отдавать свою девственность в храмах Венеры; распространенный в Греции культ Каллипиги является еще одним подтверждением моих мыслей, поскольку неопровержимо доказывает, что в эпоху античности греки в делах любви не терпели ни малейших ограничений. Позволю себе сделать вывод, сударыня, что среди народов поистине мудрых женская невоздержанность отнюдь не порицается; более того, женщина, свободно вступающая во множество связей, у них пользуется почетом и уважением, примеров чему я привел, надеюсь, немало. Любовники не будут ухаживать за недостойной девушкой, резонно рассуждают упомянутые мною народы, если же какая-нибудь девица хвастается только целомудрием, то зачем тогда брать ее в жены? Разумный мужчина, несомненно, предпочтет ввести себе в дом опытную подругу, а не недотрогу, озабоченную лишь тем, как бы не нанести ущерб своей стыдливости, которая есть не что иное, как единственное сокровище дурнушек. Странно, почему стыдливость сохраняет сегодня какую-то привлекательность. Ах! Осторожные мужья, вы можете спать спокойно! Женщина распутная в молодости превратится в добродетельную и верную подругу после того, как свяжет себя с любимым мужчиной узами Гименея. Если девушка до замужества жила со многими мужчинами, то это еще не означает того, что она и в будущем станет изменять своему законному супругу. Не надо относиться к девственности с преувеличенным вниманием; впрочем, если вы так щепетильны, то ничто не мешает вам считать ваших невест вдовами: от вдов же новые мужья не требуют невинности! Но вы проклинаете несчастных девушек, разводитесь с ними, принуждаете их уходить в монастырь или же вести одинокую жизнь только из-за того, что в водовороте юности до брака с вами они совершили незначительную ошибку, по естественной слабости уступив домогательствам любовников. Напрасно, ведь ошибка эта свидетельствует о том, что такая девушка в будущем станет превосходной супругой. Ах, сударыня, какая отвратительная жестокость! Есть еще, к прискорбию, народ, который продолжает пребывать во мраке невежества, оскверняя священные законы разума, природы и человечности».

Анжелика полностью согласилась с доводами Бригандоса; господин де Берсак, на которого рассуждения нашего предводителя, вероятно, подействовали успокаивающе, похвалил философию, красноречие и эрудицию Бригандоса; понемногу в разговор вступили все присутствовавшие за столом.

По словам Климентины, инквизиторы полностью замолчали мой побег; не имея никаких сведений о моей судьбе, Климентина думала, что я погибла от пыток, вместе с Сантильяной она не раз оплакивала свою лучшую подругу. Между прочим, муж Климентины, несмотря на высокий пост, занимаемый им в инквизиции, так и не сумел выяснить, что со мной произошло в действительности. Бригандос также ничего не знал об участи своих товарищей. По правде говоря, Климентина беспокоилась только обо мне и предводителе, участь остальных цыган была ей, в общем-то, безразлична. Бригандос, впрочем, считал, что его двое детей погибли в застенках инквизиции; будь это в его силах, он пожертвовал бы собственной жизнью ради их спасения, но, не имея возможности что-либо сделать, он довольствовался лишь своей свободой. Бригандос не испытывал тяги к перемене профессии и рассчитывал набрать в Бискайе новую банду, а затем намеревался отправиться в Италию.

Господин и госпожа де Берсак, знакомые по моим рассказам с судьбой Климентины, были счастливы лично встретиться с этой замечательной женщиной и проявили к ней неподдельный интерес.

«Все хорошо, — сказал господин де Берсак с вымученной улыбкой, — мне только досадно, что знакомство с вами стоило мне чести».

«Чести! — повторила Климентина, стараясь вселить в гостей прежнюю веселость, которая сошла с их лиц при упоминании о недавнем происшествии. — Ах, сударь, вы жестоко ошибаетесь, если думаете, что женское поведение способно повлиять на мужскую честь; какое вам, собственно, дело до наших поступков? Напрасно вы придаете им столь преувеличенное значение, ведь неприятности, которые вы якобы испытываете от нашего дурного поведения, на деле химеры вашего собственного воображения; немножко философии — и они превратятся в прах...

Будьте справедливы, господа супруги, и не надевайте на нас невыносимое ярмо воздержания; вы не только не должны испытывать досаду оттого, что мы вкушаем радости любви в объятиях других мужчин, но и сами, как галантные кавалеры, обязаны приводить к нам новых и новых поклонников, и тогда вы получите истинное наслаждение от нашей искренней признательности. Женское сердце, учащенно бьющееся при виде очередных любовников, — величайшая ценность, и оно по-прежнему принадлежит вам, так что, освобождая нас от излишних уз, вы только сильнее нас привязываете к себе. Ах! Я поделилась с вами своими самыми сокровенными мыслями, слушайте же теперь как бы действовала я, если бы родилась мужчиной: я бы убеждала жену непременно переспать с моими друзьями: откуда мне знать, получает ли она наслаждение в моих объятиях и является ли оно достаточно острым; согласие жены я бы воспринимала в качестве знака доверия и дружбы, я бы холила ее и лелеяла за те радостные мгновения, что она мне доставила, приняв мое предложение, я заботилась бы только о ее счастье. Быть свидетелем любовных радостей супруги — вот в чем заключается, сударь, деликатность хорошо воспитанного человека; он не станет ублажать себя в одиночку, не станет завидовать жене, если той посчастливится обрести блаженство в объятиях другого мужчины, — наоборот, идеальный супруг всегда придет ей на помощь. И не воображайте, что честь ваша пострадает и вы будете опозорены, оттого что она испытает миг удовольствия вдали от тенет, в которых вы держите своих жен».

Берсак спросил молодого мужа Климентины, разделяет ли он мнения своей жены.

«Разумеется, сударь, — отвечал этот вежливый молодой человек, — как вы понимаете, я не буду против, если кто-нибудь другой доставит минутное наслаждение моей супруге».

Мы зааплодировали такому прекрасному ответу; рассудительный Берсак, впрочем, не разделял нашего энтузиазма; добродетельная Анжелика внимательно рассматривала Сантильяну в лорнет. Потом она тихо ему сказала:

«Ваша жена — сумасбродка... Да и вы недалеко от нее ушли. Вытворять подобные фокусы. Не понимаю, как я могла так обмануться...»

Остаток ночи мы провели весело и пристойно. Наступило время прощаться; при расставании мы с Климентиной не удержались от слез, обещали регулярно обмениваться письмами (между прочим, я и по сей день с ней переписываюсь). Не стану от вас скрывать, Климентина живет счастливо и богато вместе с мужем; он ее обожает и ежедневно печется о ее благополучии. Бригандос уехал с Климентиной и Сантильяной. С болью в душе я рассталась с этим искренним и добрым другом.

До Франции мы добрались без приключений.

Перевалив через горы, мы въехали в Байонну, где и остановились на некоторое время.

Хотя мои друзья направлялись в Бордо, приезд этих артистов, широко известных и любимых во Франции, вызвал немалый ажиотаж среди байоннской публики; уступив просьбам местных любителей искусства, супруги де Берсак согласились дать двадцать представлений в городском театре. Они предупредили театрального директора, что привезли с собой молодую даровитую актрису; мой дебют на сцене был одним из важнейших условий договора с дирекцией.

Итак, я дебютировала в «Ифигении» Расина и в роли Люсинды в «Оракуле». Без любезной поддержки, оказанной мне тогда Берсаками, я, вероятно, оставила бы сцену, не успев на ней появиться, так велико было мое волнение. На следующий день, одобряемая моими покровителями, я уверенно сыграла роль Юнии в «Британике» и после антракта вышла второй раз на сцену в «Зенеиде»; публика горячо мне аплодировала. На третий день мне пришлось играть Розалию в «Меланиде» и Бетти в «Юной индианке»; публика встретила меня еще лучше, нежели накануне. На четвертый день гастролей супруги де Берсак позволили мне играть самостоятельно, и успех мой в роли Софи в «Отце семейства» превзошел их самые смелые ожидания. Репутация моя укрепилась, но я не почивала на лаврах и ежедневно разучивала новые роли, так что в течение двух месяцев я блистала на байоннской сцене при несмолкаемых аплодисментах. Как-то раз, в день, когда ставилась «Зенеида», я вышла в фойе, где мне были вручены изящные стихи, сопровождаемые настойчивым приглашением отужинать в компании галантного кавалера...

«Ах! — подумала я тогда. — Теперь, когда все мои желания сбылись, вот она, единственная опасность, и я должна действовать решительно... Смелее!

Если я сумею преодолеть искушение, мой триумф обеспечен. Скромное поведение и пристойный ответ, и тогда мне не надо будет бояться насилия».

Не желая наживать себе врагов, я посоветовалась с госпожой де Берсак и ответила поклоннику твердо и корректно. Ответ мой наделал в обществе шума, и на следующем представлении меня встретили бурными аплодисментами.

Гонорар, полученный мной в Байонне, оказался более чем достаточен, так что я могла возместить моим друзьям те убытки, которые они понесли, чтобы сделать из меня известную актрису. Однако супруги де Берсак отказались принимать от меня какие-либо деньги. Несмотря на все мои усилия их переубедить, я была вынуждена уступить. В Бордо мне все же удалось уговорить госпожу де Берсак взять у меня пятьдесят-шестьдесят луидоров на наряды и украшения.

Наконец мы приехали в Бордо; публика ждала моего прибытия: хоть это и нескромно, я скажу вам, что жители этого города сгорали от нетерпения увидеть мою игру на местной сцене; я сыграла в нескольких спектаклях и затем встретила моего ненаглядного Сенвиля, которого безуспешно искала по всему свету.

Остальное, сударыня, вам известно, — завершила свой рассказ Леонора, — Небо вознаградило меня за перенесенные страдания: как из рога изобилия посыпались на меня нежданные радости, я воссоединилась с любезным мужем и теперь вернула себе мать. О сударыня, — сказала Леонора, бросаясь в объятия госпоже де Бламон, — ради этого можно и не вспоминать о злоключениях прошлого!»

Здесь очаровательная жена Сенвиля замолчала. Время было позднее, так что вскоре гости, обменявшись обычными знаками любезности, разошлись по своим комнатам. В гостиной остались лишь президентша и граф де Боле, размышлявшие остаток ночи о том, как бы вернее устроить счастье молодых супругов.

Размышления эти, которыми они потом со мной поделились, ты найдешь в следующем письме, которое, как мне кажется, получится длинным. Но ты, надеюсь, извинишь мое многословие, ибо содержание очередного письма стоит времени, потраченного на его чтение.

Обнимаю тебя.

Загрузка...