Тяжелая рука



Нынче, который человек ученый, — так он очки носит. Заправит оглобли за уши, да и глядит в четыре глаза. Кто его знает, может, так оно и видней. А только по-нашему, в какие ты стеклышки ни гляди, а коли нет у тебя в очах своего свету, так и будешь ты во тьме ходить, покуда в яму не повалят.

Проще сказать: не тот зорок, кто глазами глазеет, а тот зорок, кто умом смекает.

У нас, ежели к слову, — притчу такую рассказывают. Хотите верьте, хотите — нет. Мы-то за правду брали, вам и за байку отдадим.

Здесь, в наших краях, фамилия одна жила. Семья не так большая — старик, старуха да три сына. Все в годах, — уж меньшого оженили.

Прозвание им было — Овчинниковы. Да тут не в прозвании дело. Главное — что жили очень хорошо. Эдакое хозяйство было — ну, поискать! Скота всякого — коровы, овцы, свиньи!.. Лошадей хороших держали… Старшо́й у них в извоз ходил и большую деньгу зашибал. А середний да меньшо́й дома. Да уж и то сказать — дом! Не всякому и во сне приснится. Что ни строенье, — то загляденье, что ни хлевок, — то теремок! Всяка приче́лина — с резьбой, всяко оконце — с наличником! На эти дела у них меньшо́й мастак был. Топор в руки возьмет — дерево запоет. А уж с долотом да с коловоротом — чисто кружев наплетет. И в городу эдаких мастеров не бывает, а не то что…

Ну, и невестки попались им все хорошие — порядливые бабы, степенные, работящие…

Большуху-то за богатство брали, середнюю — за ум, а третью так — без расчету.

Больно уж полюбилась девка парню, ну и взяли сироту за красоту. Сами и шубу-то ей справили, и сапожки…

Вот и живут, стало быть. Кажный при своем деле. Старшо́й, значит, товары возит. Меньшо́й то да се мастерит. Середний батьке помочь дает. А уж батька всем хозяйством заправляет. Без евонного слова, можно сказать, и куры не несутся.

Худа не молвим, а врать не станем, — сурьезный был старик, на́больший-то хозяин. Весь дом у него по струне ходил. Уж на что старшо́й ихний, — небось не малолеток, в почтенных годах, да и где ни побывал, чего ни повидал, — в дальноконечные области хаживал, а при отце и слова сказать не смеет, и глазом не моргнет, как все равно подпасок какой.

Середний — тот похитрей. Он отцу не перечит, а из-под руки на свой лад делает. Да и женка евонная со своим царьком в голове, так и так повернет, а свою пользу наблюдает…

Ну, вот, значит, и живут… Все бы, кажись, хорошо, а невесело в дому. И огонь в печи не ярко горит, и песня не поется, и гостю у них не сидится. А с чего бы? Дом, кажись, полная чаша, и угостят — не пожалеют, и слово тебе приветное скажут, и на почетное место посадят — ан нет, не гостится… У других день проживешь — за час покажется. У этих час погостишь — за день наскучаешься.

Вот раз, вечерком, — уж хозяева за столом сидели, — постучались к им. Старуха ажно испугалась:

— Ктой-то? К нам ведь не ходят.

Старик меньшо́му мигнул.

Тот вышел, отпер. Заходит к им старенький старичок — просится ночевать.

— Что ж, — говорит хозяин, — ночуй. Места хватит.

Посадили его за стол, накормили. Поел старичок, попил, богу помолился, хозяевам поклонился, да и спрашивает:

— А что это скучно у вас? Ай беда какая приключилась?

— Полно ты! — старуха говорит. — Какая беда? Упаси бог, накличешь!

А старичок только головой трясет.

— Не опасайся, — говорит, — хозяюшка! Я человек веселый. Рука у меня легкая, глаз светлый. Чего нет, того не накличу, а что есть, — то вижу. Уж не прогневайтесь!

Нахмурился хозяин.

— Чего видишь-то? — спрашивает. — Глазеть — на ярманку ступай. А у нас назирать нечего. Сами мы не расписные, а стены у нас не золотые. Живем как люди, да и все тут.

— Ишь ты! — старичок говорит. — Как люди! Слыхали мы такие слова. Да ведь люди-то по-всякому живут — по-хорошему, и по-худому… А глаза человеку на то и дадены, чтобы смотреть да примечать. Вот погляди-тка по сторонам. Может, и сам что углядишь, коли не вовсе слеп.

Удивился хозяин.

— Ты что, — говорит, — блажной, али как? Да я на сем месте век прожил. Кажный сучок в стене знаю — скрозь веки вижу.

— Сучок-то, может, и видишь, да бревна не примечаешь…

Встал хозяин с места.

— Ну, вот что, — говорит, — выпросился ночевать, ночуй. А проповеди слушать я в церкву пойду. Собирайте-ка, бабы, со стола! Время!

Прибрали снохи, и кажный к своему месту пошел, где кто ночует.

И старичок на лавку лег. Суму под голову — да разом и заснул. Видать, притомился с дороги.

А хозяину не спится — раззадорил его прохожий. Лежит он на перине своей и все думает:

«Вот ведь, — едва через порог перешагнул, а уж учит! „Погляди-тка по сторонам!“ Да я в своем дому не то что кажный сучок, а кажную задоринку, кажный гвоздик знаю. Хошь по пальцам перечту…»

Прижмурил он глаза поплотнее и давай считать да перебирать — всяку ложку, плошку да кочережку, где что лежит, да что стоит, да что висит, — и в красном куту и в сенях, и на печи и в подпечье, — словом сказать, — от воронца до голубца…

И что ж ты думаешь? Ведь позабыл, много кой-чего позабыл. То новый рукомойник пропустил, что старшо́й намедни из городу привез, то шкапчик для струменту, что меньшо́й сынишка коло двери повесил… А уж бабью-то снасть и вовсе не упомнишь!.. Где они что ставят, бабы-то!

Разобрало его зло.

«Нет, — думает, — шалишь! Не поленюсь, — встану да круг всего дома обойду. Кажну штуковинку своей рукой перещупаю. Уж тут не собьюсь».

Разомкнул он глаза. Видит — светло в дому, стоит против оконца новый месяц и прямо к им светит. Еще и лучше, огонь вздувать не надо.

Поднялся он с постели, ступил наземь… Что такое? Темно в избе стало, будто свет в небе погас.

«Эх, — думает, — не вовремя тучка месяц оболокла. Да, может, унесет ее ветром, — опять светло станет».

Поглядел он в оконце и диву дался. Стоит месяц в небе, как прежде стоял, и прямо к им в оконце светит. Смотрит, а не светит. Потому застит свет огромадная стень — половицы покрыла, по стенам стелется, в потолочины уперлась.

Ему ажно боязно стало. «Откуда, — думает, — эдакая темнота?» А потом пригляделся, да и видит: сам он эту стень наводит, своей головой, своей бородой…

Плюнул он с досады, да и пошел в обход — кажный гвоздь своей рукой щупает, кажну плошку по названью величает. Ходил-ходил, шарил-шарил, и тесно у него стало на сердце. Вон оно как!.. Стары-то гвозди ржа съела, ажно шляпки отскочили, стары-то плошки в щербинах да в трещинах, а новое добро рука не узнает.

Призадумался он, почесал в затылке… Эх, да и затылок не тот. Вся голова не та. Была голова кудрявая, стала плешивая. Вот она — старость!.. По родной земле ходишь, да земля худо носит, в своем дому живешь, а дом-то будто чужой!

А что еще у сынов-то будет, в тех клетях то есть, где сыны спят? И стен, чай, не признаешь, а не то что этой мелочи всякой.

Ух, разгорелась в нем обида…

«Что ж это? — думает. — Рано волю забирать стали, на свой лад весь дом переворотили! Я еще тут хозяин. Пойти посмотреть, как там да что!..» — И пошел.

Заходит в тую клеть, где старшой со своей спит. Отворил дверь, да так и стал на пороге.

Видит, бьется дубинка от полу до потолка — оземь ударится, — кверху подскочит, в потолок стукнется, — наземь упадет, да опять — вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз…

Затворил он скорей дверь и пошел к другому сыну — что там будет? А там и того хуже.

Лежит между мужем и женой, как дитя малое, змей чешуйчатый. Словно веревкой их заплел.

Чуть хозяин на порог ступил, поднял змей голову, глазами светит, жалом поводит. Они-то спят, а он, небось, не спит, не дремлет…

Ох ты, страсти какие!.. Вот уж не ждал, не гадал.

Ушел он скорее от них, дал змею спокой.

Заходит к меньшо́му. А у меньшо́го-то хорошо: всякий сучок в стене в рост пошел, веточкой стал, всяка веточка — в листочках, и перепархивают с веточки на веточку две птички, играют, щебечут, словно уж и ночь прошла, словно солнышко поднялось.

Хорошо, а страшно!

Вышел он оттуль, пошел на сеновал.

Только прилег на сене, вдруг и слышит, будто какой человек стонет: «тошно животу моему! ох, тошно животу моему!»

Встал он скорей, пошел на гумно, — а там кричат: «прибери меня! прибери меня!..»

Он и оттуль ушел, стал коло изгороди, пот со лба отирает. А с-под изгороди кричат: «выдерни да вторни! выдерни да вторни!»

Повернулся он — и домой. Только перешагнул через порог, а ему из печи, эдак с-под чугуна, голос: «на бобре вишу, с бобром упаду».

Он еле живой до места добрался. Повалился на постель, и словно туманом его покрыло. До самого утра как пьяный проспал.

А чуть утро на двор, пошел он к этому прохожему да и говорит:

— Вот что, человек добрый, — было мне ночью видение. Мы люди простые. И толк есть, да не втолкан весь. А ты, кажись, человек бывалый. Разберись-ка, сделай милость, что к чему.

И рассказал ему все до точности, что ему ночью привиделось.

Послушал его старичок, послушал, головой покачал.

— Ну, спрашивай, — говорит. — А я тебе отвечать буду.

Тот и спрашивает:

— Что это означает, что стень моя весь свет отымает?

А тот ему:

— Много ты, батюшка, места в дому своем занимаешь. Другим развернуться негде, головы не поднять. Тяжелая у тебя рука…

Вздохнул хозяин.

— А что за дубинка, — говорит, — у старшо́го в клети бьется?

— А это не дубинка, — это ум-разум евонный. Приспела мужику пора самому большаком быть, своим умом жить, да отец воли не дает, да братья не слушают. Вот и тесно ему во своей клети — так бы и проломил стены-то.

— Ишь ты! А какой такой змей у середних живет, на постели у них греется?

— Это зависть да хитрость ихняя. Они-то спят, а зависть не спит, не дремлет. Все-то свербит, все-то жалит: большуха-то богаче, меньшуха-то краше, старшо́й умней, меньшо́й веселей… Так как бы их круг пальца обвесть, на свой лад переворить, на первое место выскочить?.. Смекаешь?

— Самому бы невдомек… А что за птички у молодых в клети порхают?

— Ну, это душеньки их ангельские, веселые. Светло живут, тепло живут молодые твои. У них, чай, веник старый и тот зацветет…

— А кто на сеновале жалобился: «тошно животу моему»?

Усмехнулся старичок.

— А это, — говорит, — коли кто польстится на чужое сено, скосит да сметет со своим — в одно место, тады чужое-то давит свое, дыхнуть ему не дает, да и животу тяжело, — скотине то есть…

— Что ты, что ты, батюшка! Откуда ж у меня чужое сено? От веку эдакого сраму не бывало.

— А ты середнего спроси.

— Ужо спрошу… А на гумне кто кричал: «прибери меня»?

— Кого не прибрали, тот и кричал. Сами, небось, отработались, — отдыхать пошли, а метлы та́к бросили. Живое-то пожалеть нехитро, а ты неживое пожалей. Оно тебе служит, трудится на тебя, а ты его прибери, дай ему спокой, — и тебе спокойней будет.

— А кто с-под изгороди голос подавал: «выдерни да вторни»?

— А изгородь и подавала голос. Стало быть, она вверх низом поставлена, коли говорит: «выдерни да вторни!»

— А кто сказал: «на бобре вишу, с бобром упаду»?

— А это вот что: коли помрет хозяин, так и весь дом твой опустится. Хозяином он держится, с хозяином и упадет. А кто сказал, — про то нам неведомо.

Жутко стало мужику.

— Да ты, — говорит, — может, врешь все? Как мне твою правду спытать?

— Спытать не мудрено. Сходи на гумешко да еще изгородь свою погляди, — вот и будет слову моему проверка.

Он встал, пошел. Так и есть. Валяются метлы, где не показано, а изгородь вершинками в землю стоит… Ну, значит, правда!

Ох, заботно ему стало…

— Да что же мне делать-то теперича? — говорит. — Как дому поддержку дать? Ведь мне помирать скоро.

— А не засти свет молодым. Пожил, похозяйствовал, сойди с дороги да стань в сторонке, а большину старшо́му своему отдай. Вот оно и выйдет, как следовает: ты себе помрешь в свой срок, когда бог велит, да хозяин-то жив будет.

Поклонился он старичку в пояс.

— Так, — говорит, — и сделаю!

Хлеба ему дал на дорогу, сала, меду… С почетом проводил… И цельную неделю ходил тихий да раздумчивый. Никому ничего не приказывает, да ни от кого отчету-почету не спрашивает — вороти куды хошь, на свой разум! Можно сказать, распустил вожжи.

А лошадки — ничего! Лошадки бегут. Поглядеть, — так еще резвей стали. Старшо́й уж так-то в постромки влег — только держись. Дня ему мало, и ночью бы работу гнал.

И середний вровень с им — нипочем не отстает. Змей евонный, что ли, придремал? Только сильно повеселел парень, все посвистывает да меньшо́му подпевает.

Ну, меньшо́й, как был, так и есть. Выросло деревцо прямо, так и расправляться ему незачем…

Вот, стало быть, пожили они этак с недельку, попраздновали… Да не осилил хозяин… Сделали что-то не впондраву ему, осерчал он да снова вожжи-то и натянул. Опять все пошло по-старому — до той до самой поры, пока не помер батька.

А помер он, и хозяйство опустилось, и все братья разбрелись — кто куды. Дом и тот продали да в иное место перевезли. А хороший был дом, всякая причелина — с резьбой, всякое оконце — с наличником.

Загрузка...