В селе Новиковке мельник жил, Петром Васильичем звали. Такой он дока был — страсть! Смолоду отдали его господа в ученье к одному барину, а барин этот в Жегулевских горах жил, на Волге. Не русские у него были там мастера — иноземный народ, — у них-то Петр Васильич всю науку и перенял.
После, как пять лет проучился, стал он у своего барина дела делать: четыре водяные мельницы держал, молол на них подрядную рожь. Когда подряда нет, — мирщину молол.
Барин этого мельника любил, напрасно не обижал и не менял на приказчиков-идолов.
А уж как Петр Васильич их не жаловал, приказчиков этих! Бывало, если он не в духе, так приказчик к нему на мельницу и не ходи! Сунулся один не вовремя, он его железным ломом чуть не убил. И убил бы, — да тот увернулся и давай бог ноги.
Лет с десяток Петр Васильич мельницами заведывал, потом и помер. Хороший был мастер — мало таких на свете. Лучше его муки во всей округе не было. Да что — в округе! От Твери до Астрахани ищи — не найдешь.
А почему так? А потому, что были у него четыре моргулютки, да в Жегулях спрыг-траву достал. Другие говорят: грех это с моргулютками-то водиться, а посудить да подумать, так ведь что и поделаешь? Без них тоже — ни одну мельницу не удержать. Да и времена были барские, страшные, а мельниц-то четыре.
Было раз — приказчик один взял да и пожаловался барину, что мельник-де мошенничает, муку на сторону продает. А барин-то сам приехать не мог. Вот он и приказал приказчику распорядиться насчет мельника.
Приказчик, плутский сын, приехал в село, кликнул дворовых, вошел к Петру Васильичу в дом и заковал его в железы.
— Это еще за что? — спрашивает мельник. — Разве я душегуб какой?
— Барин приказал в солдаты тебя везти, — приказчик говорит. — А железы для того, чтобы ты не убежал.
— Так нешто ты думаешь — они меня удержат, коли я не захочу? — говорит Петр Васильич. — Они, брат, у тебя пересохли.
Как махнет руками, как топнет ногами, — они и улетели вверх.
— Вот тебе, — говорит, — и железы! Для тебя они железы, а для меня тлен. А хочешь ежели по-хорошему, так не куй меня и вези без опаски. Так, некованого, и вези. Я не сбегу. А то ты меня и не увидишь, коли закуешь!
Приказчик-то и смяк. А мужики услыхали, что увозят от них Петра Васильича, и пришли с ним прощаться.
Смотрят — сидит Петруха веселый.
— Слышали мы, — говорят мужички, — про твое несчастье.
— Что вы, — говорит, — братцы! Нет у меня несчастья.
— Да ведь в город, слышно, тебя везут, в солдаты?
— Нет, — говорит, — не в солдаты, а городского калача поесть да водки городской попить. А потом я опять здесь буду — у барина мельницы делать — и вам работешки дам.
Мужики молчат да на него глядят. Полна изба народу.
— Эх, — говорит Петр Васильич, — есть еще у меня дело тут. Да идол-то вот не велел меня из избы выпущать: боится, что сбегу. Видно, придется меньших братьев посылать. Эй вы! Ступайте-ка! Столкните лежень со свай! А то не сладят там: очень уж он у меня крепко на шипы положон…
Мужики смотрят и только диву даются — с кем это он?
А Петруха опять:
— Идите, идите, ребята! Пособите спустить нижние мельницы. Верхние-то уж перекувыркнуло, да как ловко! Ладно, ладно, я и сам знаю: трудненько вам было, земля-то уж больно мерзлая. Да это не беда: дело мастера боится. Другую завтра спустите, третью — когда я на половине дороги буду, а четвертую — как в город приеду!
Постояли мужики, постояли, послушали, потом попрощались с Петром Васильичем и пошли по домам.
— Не прощайтесь! Свидимся скоро, — говорит.
Вот идут они. А приказчик навстречу верхом едет.
— Братцы! — кричит. — Помогите! У меня верхнюю мельницу прорвало… Опустим вершники-то у низовых. Поскорей!
Подошли к мельнице, а ее уж совсем переворотило. Не поправишь.
На заре, как мельника увезли, другую прорвало, к обеду — третью, а на третий день — четвертую.
Приказчик хлеба лишился. «Погиб!» — говорит.
Как две-то мельницы у него сломало, он испугался, к барину послал.
Барин приехал, спрашивает: что случилось? А то и случилось, что ни одной мельницы уж нет.
Барин горячий был.
— Где Петряй?
Ему докладывают: так и так, в солдаты увезли.
Он как ногами затопает.
— Кто распорядился?
Да на приказчика с кулаками. Замахнуться-то замахнулся, а не ударил, потому, тот был тоже не простой, из благородных. Так он, — барин то есть, — все кулаки об стол оббил.
— Живо тройку! — И поехал в город за Петром Васильичем.
Разыскал его.
— Что ж ты, Петряй? Покинуть меня хочешь?
— Нет, барин, это вы, стало быть, хотите, а я-то нет… Да уж, видно, судьба моя такая. Уж, видно, царю теперь послужить надо, — вам довольно послужил.
— Брось, Петряй, поедем домой!
— Нет, барин, я уж теперь здесь останусь. Трудно в лодчонке от берега отчаливать — страшна середина. А как переедешь середину-то, все равно станет: земля — что там, что здесь, и трава такая же растет.
— Будет ломаться, Петряй, поедем!
— Нет, барин, оттолкнулся в лодке, без весел — так водой унесет, не догонишь. Иду охотой служить. Прощайте!
Барин и так и сяк. Не едет.
На хитрости барин пустился. Подговорил молодцов с Петром Васильичем гулять, денег на это дал.
Покуда приемка шла, они его все поили да опохмеляли, а барин свое дело делал — этому подложил да тому подсунул. Глядь — и забраковали Петра Васильича. Вот и кончилось присутствие.
Барин говорит:
— Ну, будет. Попил городского-то вина. Поедем работать.
— Как так, барин? Я ведь в солдаты иду.
— Кто идет — ушел. А ты мне остался. Хватит гордыбачить-то… Поехали.
Так и вернулся Петр Васильич домой и опять за свое дело взялся. Три мельницы за один месяц справил. Только одна до весны осталась. Спрыг-трава да моргулютки ему помогали.
Достал он спрыг-траву в Жегулевских горах, на самой вершинке. Там озера есть, и в озерах этих — ни бодяги, ни коряги, ни одного паучка, ни одного червячка… И от ветра озера никогда не колышутся. Вода в них словно стекло, а сквозь нее все видно, что там на дне есть.
Только такое озеро не скоро найдешь. Иные по целому месяцу ищут, да и то не находят.
Там-то вот и растет спрыг-трава. Цветет она на Ивана-Купала, в полночь.
В эту ночь все дно озера видно. Жемчуг словно жар переливается — инда в небе от него зарево стоит. Серебро, золото, кораллы так и просвечивают. Кораллы то и черные, и красные, и все будто узором выложены — хоть сейчас на шею надевай.
Идти за спрыг-травой — надо молитву особую знать, а то в клочки разорвут.
А назад пойдешь — нельзя оглядываться. Оглянешься — и не воротишься домой: от «черных» несдобровать.
Да и доставать спрыг-траву больно мудрено. Страх при этом большой.
Рассказывал Петр Васильич про себя, как он доставал.
— Накануне Купалина дня, — говорит, — вымылся я в бане как можно чище, надел чистую рубаху и штаны и ничего не ел, а молился богу. Вот заснули все в деревне, я и пошел к тому месту, где озеро. Пришел туда раньше полуночи, встал и стою — ожидаюсь, слушаю, что будет. Сперва тихо-тихо было, а потом — слышу, зашумело в лесу, будто звери какие дерутся. В другом месте — стук! — чего-то делают. Потом словно земля вся начинает качаться. Стою я — дрожкой дрожу, волосы у меня дыбом, сам ни жив ни мертв.
Вдруг затрещало вокруг, загремело — будто гром грянул. Вихорь набежал, и все осветилось.
Это — значит, полночь пришла. Папоротник расцвел.
Я схватил несколько цветков с правой стороны, завернул их в беленький платочек, повернулся на правую сторону и пошел.
Откуда ни возьмись, начальство! Два жандарма. Саблями на меня так и машут.
— Брось! — кричат. — А то голову долой!
И за руки хотят схватить, а не хватают. Ну, я траву-то завернул да под правую мышку. Так и держу. Долго они меня стращали, все бросить приказывали. А потом и пропали совсем. Я скорей дальше. Как могу, тороплюсь.
Вдруг вижу: война около меня началась! Такая пошла, что резня — беда! Из ружей бьют, из пушек палят. Раненые валяются, и все кричат мне:
— Из-за тебя кровь проливаем! Брось!
Потом и это пропало.
Вижу — зажгли нашу деревню. Горит она передо мной, и мой дом горит, и родня моя вся там, а черные кричат:
— Не пускай! Не пускай евонную-то родню! Пущай сгорят там! Он не бросает!
И вот запылала передо мной вся деревня костром.
Ветер так и воёт, бревна кверху подкидывает и уносит далеко, а я иду среди самого пожара.
Все мне кричат, все меня просят:
— Брось ты скорей эту траву проклятую. Мы через нее погибаем.
А я глаза закрыл, держу свой платочек.
Вдруг провалилась около меня земля. Остался я на одной кочке, а вокруг все водой заливает. Как шагнешь, так и в воде, а остановиться нельзя, не то как раз разорвут. Буря на воде страшная: волны эти так и хлещут, выше избы, а потом снег пошел с градом. Качается моя кочка, вот-вот повалюсь…
Вдруг опять пропало все. И появилась высокая каменная стена, и в ней копья воткнуты, прямо перед глазами — того гляди выколют.
Потом и это пропало. Показалось мне, будто солнце на землю падает и вся земля горит страшным пламенем.
Народ тоже горит. И кричат все, и стонут, и просят меня… И детки-то и старики старые:
— Брось спрыг-траву!
— Измаялись наши душеньки!
А я молчу да платочек покрепче держу!
Потом сгорело все, ничего не видать стало, только одно пламя, да я на кочке стою и все жду.
Огонь этот всего дольше полыхал. Потом угас, и явились передо мной монахи — цельной толпой. Встали поперек пути, кланяются и просят кинуть бесовский цветок. Так вот и увещевают не губить душу в эдаком грехе. А и слышу, да не слушаю. Иду себе. А ка́к иду — и самому не понять.
Как только дошел я до своих ворот и взялся за скобу, провалились монахи, а ступил на двор да поглядел по сторонам — опять они тут.
— Не отстанем, — говорят, — ежели не бросишь!
Показывают мне ад, где грешники мучаются, и то место, что я себе приготовил. Ужас, как там люди маются. А мне всех хуже…
Они и говорят:
— Если бросишь, то вот тебе иное место — в раю, и такая хорошая жизнь, что и сказать нельзя.
Смотрю я — лес зеленый, пташки на разные голоса щебечут — заслушаешься. Прохлада, тишь, покой… И так мне туда захотелось, что взял я свой платочек, да и думаю:
«Брошу — и все тут!» — И бросил бы, да как раз петухи спели. Они и провалились — монахи эти…
Очутился я в избе весь мокрый — от макушки до пят: роса в ту ночь была сильная, а я за кусты задевал, шел.
Так и добыл себе Петр Васильич траву эту самую.
Тоже сказать — не всякий может… А силу она дает большую: в ночь и полночь ничего не случится, везде ходи.
Соберется, бывало, Петр Васильич на мельницу, а ключи у приказчика. Он подойдет со своей травой, и замок сам отпирается. Вот те и ключи!
И от хвори всякой, особо от черной немочи, шибко спрыг-трава помогает. Недаром Петр Васильич по всей округе лекарем слыл. Верст за триста народ к нему привозили. Сколько он этих бесов выгонял — и не сочтешь! А брал за это мало, по совести.
Бывало, везут к нему бесноватого, а бес за пятнадцать верст Петра Васильича чует и кричит благим матом: «Зачем вы меня везете к этому подлецу?» Ругательски его ругает, а как выйдет Петр Васильич, он и присмиреет.
А Петр-то Васильич нахмурится, сердитый станет, беда! Возьмет его за руку и скажет:
— Смирно! Тихо! Пойдем, пойдем, ко мне в гости. У меня уж есть твои товарищи…
Введет бесноватого к себе в избу, положит на коник, и лежит бесноватый у него несколько суток, глядя по болезни.
А Петр Васильич в это время не ест и не пьет, будто пост у него, и все такой суровый ходит — и не подступись!
Потом и начнет беса из больного выгонять. А тот кричит: «Куды я пойду?» Мельник ему и сказывает, куды идти, где поселиться и что делать. Эти места, куда он черного-то посылает, у нас и неведомы никому — совсем в другую сторону…
Покуда бес выходит, с больного семь потов сойдет. А Петр Васильич его как ни можно теплей одевает да укрывает.
— Это, — говорит, — на пользу. Пущай потеет.
Ну, а как выйдет бес, больной и уснет. Петр Васильич всех из избы выгонит, чтобы совсем тихо было, и до той поры больного не будит, покуда тот сам не проснется.
Проснется он, Петр Васильич ему сейчас чайку горяченького, потом — поесть маленько. Больному-то и полегчает. Поживет он на мельнице еще денька три и поедет домой совсем здоровый. А Петр Васильич ему наказывает беречи себя, не ходить раздевши, да и в пище быть умеренным и не показанного не есть. «А ежели ты не убережешься, — скажет, — и снова захвораешь, так опять приезжай, только не той дорогой, как в первый раз ехал, а другой. Да и домой от меня не прежним путем поезжай. А то подстережет тебя черный и воротится».
Ему, понятное дело, платили за это хорошо: только он никогда много не брал. Что ему ни дай, он половину возьмет, а больше — ни-ни! Да и эти деньги на ветер пустит. Такой уж у него порядок был: как проводит больного, так дни четыре пьянствует. Может, с устатку-то надо было ему душу отвести. Кто его знает…
С этими, с моргулютками-то, ладить — тоже не простое дело. У кого спрыг-трава есть, они тому служат, кланяются. Да ведь не по доброй волюшке — по страху. Покуда боятся, потуда и дело свое хорошо исполняют. А ежели хозяин пьяный или с бабенками захороводится, тут и пиши — пропало: начнут донимать. Ни днем, ни ночью от них покою нет. Они и спать-то Петру Васильичу не давали — хоть глаз не заводи. Давай да давай им работы! В самую полночь будят: говори, что делать. А не придумаешь для них дела, замучают, затормошат. Уж он их и песок считать посылал, и пеньки в лесах… (самое это для беса трудное дело: ведь иной пенек с молитвой рублен; дойдет до него бес и собьется со счета — надо пересчитывать. Ему новая работа, а хозяину — передышка). А то еще посылал их Петр Васильич воду в море промеривать или мельницу ветряную строить. У ней крылья-то накрест. Станут черти у мельницы вершину класть, все и разлетится. Умный был мужик — ничего не скажешь.
— Хорошо, — говорит, — с моргулютками жить. Только надо быть хитрым, шустрей беса, а то как раз головы не снесешь.
Долго бы он еще прожил, кабы не ведьма Матрешка. Сгубила его, беднягу, ни за что, без соли съела, плутская дочь, да и самой бог счастья-то не дал: в Сибирь пошла.
Солдатка она была, и такая красавица, что страсть. А Петр Васильич и приволокнись за ней. Она поддалась да у пьяного-то и унесла спрыг-траву.
Тут его моргулютки и доняли.
Через четыре года Петр Васильич весь высох, как лучина стал.
Так и помер бедняга: больно уж они ему по ночам спать не давали.