Хозяин тем временем опять что-то сказал насчет дружбы. Но что он для меня значил, если звали его Тимоша, а не Иван? И сколько можно было говорить о дружбе? Что-то многовато о ней стали говорить. И, повторяя чье-то уже знакомое выражение, я сказал:
— Нужны не слова о дружбе, а дела.
Он спросил:
— А разве за нами дело когда-нибудь стояло?
Я ответил:
— Нет, не стояло. Особенно зимой сорокового года. Вот так я ему ответил, этому Тимоше, который угощал меня за своим столом вином и хлебом, вместо того чтобы обрушить на мой наглый, пьяный череп свой остро наточенный топор. Но после этих моих слов из глубины его глаз опять как будто заструился холод. И в голосе его звякнуло что-то жесткое, когда он сказал:
— Много вы понимаете, если так смотрите на это дело.
Я промолчал на всякий случай. Хозяйка включила свет и принесла стаканы для чая. Хозяин тоже помолчал немного, нахмурив свои темные брови, отчего глаза его оказались как бы в глубине двух тоннелей, поросших у входов сухим кустарником. Шевельнув несколько раз мускулами на углах челюстей, он сказал:
— Пришлось мне как-то побывать на старом городском кладбище. Это одно из тех кладбищ, которые давно попали в черту города. Там для новых мертвецов мест почти уже нет, и только деревья растут и растут. Один дуб меня особенно поразил. Он вырос между двумя могилами. Одна из них была обнесена каменной оградой с железной решеткой, другая могила сплошь выложена плитами с большим надгробным камнем в центре. Могилы были старые и стояли там, не меняясь, многие десятки лет. А дуб менялся. Он рос. И корни у него росли. И в своем росте они потревожили могилы. У одной из них каменные плиты вспучились и накренился надгробный камень. У другой корни дуба выдавили вверх каменную ограду и разорвали ее пополам. Железная решетка на ней погнулась, а часть железа дуб вобрал в мякоть своего ствола. Зрелище, скажу вам, очень даже впечатляющее. Интересно, как бы вы отнеслись к такому явлению? Какой выход предложили бы в этом споре живого организма с мертвым камнем?
Какой выход? Он хотел знать, какой бы я предложил выход. Я видел, конечно, на какой ответ он рассчитывал. Но с чего бы это мое мнение обязано было стать ему угодным? Кто я был у них в России? Не тот ли, кто нес тут ответ за все, чем Финляндия в разное время им досадила? И, стало быть, не нес ли я также в себе одном все существующие у нас в Суоми мнения? А если так, то почему я должен был преподносить ему только одно из мнений, а не другое и не третье? В голове моей был веселый шум от выпитой русской водки, а передо мной сидел за столом не тот страшный Иван, а какой-то Тимоша, у которого к тому же в глубине глазных впадин опять начинало постепенно теплеть. Поэтому я не стал особенно задумываться и дал ему самой простой ответ:
— Какой выход? Срубить надо такой дуб, который нарушает порядок на кладбище.
Я сказал это и тут же увидел, как вздулись опять жесткими буграми углы его широких челюстей, а из темных глазниц потянуло холодом. Опираясь руками о край стола, он сделал такое движение, как будто собирался встать, и сказал громко, почти крикнул:
— Срубить? Ого!.. Попробуй сруби дуб, у которого корни и сучья раскинулись на полмира! Где найдется такой топор? Нет на свете такого топора и не появится во веки веков. Ну нет! О том, чтобы срубить, и речи быть не может. Скорее кладбищу придется потесниться и оттащить своих покойников подальше. Так будет правильнее.
Я спросил:
— Когда?
Он не понял.
— Что «когда»?
— Когда я должен буду потесниться?
Он засмеялся, показав оба ряда своих могучих зубов. Я тоже улыбнулся. Это приятно, когда зубы, способные перекусить ногу бронтозавра, обнажаются не в ярости, а в смехе. Он сказал:
— Я понимаю, что иносказание получилось неудачное. Но не в нем дело. Я только мысль хотел выразить. Не стану же я считать кладбищем весь остальной мир и вашу страну в том числе. Боже упаси! Да и не имели мы желания заглатывать вас, как тот дуб решетку. Мы вежливо попросили вас потесниться в одном месте, а сами соглашались отодвинуться в другом намного дальше.
Он говорил «мы», этот никому неведомый Тимоша из далекого русского колхоза. Он говорил «мы» с таким видом, словно это он сам лично предлагал тогда тот государственный обмен.
Я сказал:
— Вы не имели права нас обязывать.
И опять в его басовитом голосе звякнули жесткие ноты, когда он сказал:
— Не мы обязывали, а история обязывала. Она могла бы вам вполне точно разъяснить, чья это земля по праву, если заглянуть в древность. Но не будем ударяться в древность. И не в куске земли было дело. На кой нам хрен этот кусок? Вы бы хоть это сообразили! Смею вас уверить, что мы не стали бы беспокоить вас просьбами, если бы не другое обстоятельство. Мы бы продолжали терпеть вас под самым Ленинградом, будь вы сами по себе.
Но мы же видели, что вы — это не вы. Не своим голосом вы пели. То есть я говорю о правительстве вашем тогдашнем. Оно было игрушкой в чужих руках, затевавших очень опасную игру. Вот почему мы попросили. И, отвергая наше предложение, оно только подтвердило свою несамостоятельность. И в том, что потом произошло, пенять ему нужно на себя. Но произошло все вам же на пользу. Это поймите. Не будь нашей победы — что имели бы вы сейчас? Черная ночь без просвета стояла бы над вашей Финляндией. Фашистский террор вместо процветания. Этого ли не осмыслить? — Он помолчал немного, допивая свой чай, и потом добавил уже спокойнее: — А народ финский — хороший народ. Честный, трудолюбивый. И дружить нам было бы полезно.
Вот к чему он свел весь разговор. К необходимости дружить. Но я еще не установил, насколько русский народ пригоден для дружбы с нами, если уж на то пошло. Это надо было еще установить, взвесить и решить. И ты, Юсси, можешь быть спокоен. Проявлять в этом деле торопливость я не собирался. Ведь еще неизвестно, достойны ли русские дружбы с нами. Не так ли? И, конечно, скорее недостойны, чем достойны. Верно? А если так, то не лишить ли их за это нашего высокого внимания и не оставить ли их, и без того оттертых от Запада на задворки жизни, в прежнем унылом сиротстве, без нашего покровительства и без нашей могучей поддержки?
Пока я это обдумывал и решал, допивая свой чай, хозяйка успела убрать со стола часть посуды и два раза отлучиться из дому. Возвратясь после второго раза, она сказала хозяину:
— Я в амбарчике постелила. А ребятки с бабушкой сегодня дома поспят.
Он кивнул одобрительно и обратился ко мне:
— Вот вам и местечко для отдыха приготовлено. Заночуете сегодня у нас, а там видно будет.
Я встал из-за стола и сказал хозяйке «спасибо». Хозяин тоже поднялся, но застрял у стола. Ему защемило правую ногу между стулом и столом. Вытаскивая ее, он поморщился, с минуту постоял не двигаясь, а когда боль прошла, сказал мне с улыбкой:
— Повезло вам сегодня. Один пострадавший от финнов привез вас на машине к другому пострадавшему от них же.
У меня остановилось дыхание. Вот оно когда началось! Я вытаращил на него глаза, стараясь понять. А он спросил:
— Вы Алексею не сказали еще, откуда вы?
— Нет…
— И не стоит.
— Почему?
Он промолчал нахмурясь. И я понял.
Вот оно когда началось! Опять в голове у меня завихрились мысли о железной дороге. Но было поздно думать о железной дороге. Впору было подумать о дверях, о воротах, о задворках. Которые ворота у них были ближе от крыльца? Те, что вели на задворки, или те, что на улицу? А люди на улице есть? Наверно, есть. Но не беда. Зато темно. В темноте как-нибудь… Бегом даже, если придется… Или ползком… на четвереньках… на руках… на голове…
А хозяин тем временем неторопливо пояснял:
— С ним грустная история вышла там, на Карельском перешейке, в сороковом году. Он водил санитарную машину. Однажды остановил ее возле раненого финского офицера. Тот лежал на снегу и стонал. Сестра спала в фургоне, измученная работой. Он сам подошел к раненому, чтобы подобрать его. Но, когда нагнулся, тот всадил ему в грудь финский нож. Вот какие дела бывают. Он после того больше полугода в госпитале пролежал. Нож пробил ему легкое возле самого сердца и задел еще какой-то важный орган. Три осложнения было. Не надеялись, что вообще на ноги встанет. Да врачи постарались. Но, когда с Гитлером война началась, его уже на передний край не взяли. В тыловых частях служил. А просился! На финский фронт просился. Мстить хотел. Ненавидит он теперь вас всех лютой ненавистью. Спрашивают его: «За что всех-то?» — «А за подлый способ ведения войны», — говорит. Я ему: «Так то шюцкоровец был, специально воспитанный в звериной ненависти. Но нельзя же всех под одну мерку». А он говорит: «Все они одним миром мазаны». Такой вот он у нас теперь. А был славный парень. Душевный, культурный. Я его понимаю, конечно. Сам такое же испытал, когда мне ваши архаровцы ступню разворотили. Ведь как обидно получилось. Дело уже к перемирию шло. Осень сорок четвертого года. Затишье на Карельском перешейке. И вдруг приспичило какому-то вашему шальному минометчику выпустить мину просто так, для развлечения. А она возьми да и разорвись подле меня. Разве не досада? Я уже не говорю о боли. Да попадись он мне в ту пору, я не знаю, что сотворил бы с ним!
Сказав это, он сжал кулаки и одновременно посмотрел вокруг, как бы выискивая подходящий для удара предмет. И, конечно, глаза его не миновали топора, прислоненного к печи. А вид топора мог внушить ему только одну определенную мысль. Этой мысли он, конечно, и следовал, когда сказал хозяйке:
— Так проводи его, Ксюша. Пусть отдыхает с дороги.
А когда она вывела меня на крыльцо, оставив его в доме, что он первым долгом сделал? Конечно, схватил в руки топор. Я же знаю их, этих русских. Мне ли не знать?
На дворе я сразу метнулся к воротам, выходящим на сельскую улицу, но хозяйка сказала:
— Нет, нет. Не туда. Вот здесь наш амбарчик, за этими деревцами.
Она подвела меня к небольшому деревянному строению, над которым нависла листва деревьев. Оно не имело фундамента и стояло на четырех камнях. Лестница, ведущая внутрь, была похожа на приставную. Мы поднялись по ней. Хозяйка включила свет и указала мне застланную железную кровать справа от двери. Слева от двери стояла другая железная кровать, без матраца. Спинками обе кровати упирались в холщовый занавес, позади которого горела лампочка. Я спросил:
— А там что?
Она ответила:
— А там припасы: зерно, мука, крупа. Стояло мясо в бочке, да убрали в ледник, чтобы воздух чище был.
Выходя из амбара, она сказала:
— Крючок тут есть. Запереться можете, если желаете, чтобы спокойно спалось.
Так я и поступил первым долгом после ее ухода, а потом проверил окно. То есть это было не окно, а просто отверстие, прорубленное в стене. Но все же и в это отверстие можно было просунуть руку с топором. На всякий случай я отодвинул слегка кровать от стены.
Оставалось проверить, что таилось там, за холстом, где горел свет. Отвернув слегка в сторону край холста, я осторожно шагнул в глубину амбара. И в этот миг хозяин ударил меня топором в лоб.
Так выглядит их проявление дружбы, о которой они столько кричат. Запомните это на всякий случай вы, финские люди, и не попадайтесь на эту приманку. Не только Иваны таят в себе здесь для всех вас угрозу, но и Тимоши. Никогда не берите примера с меня и не забирайтесь к ним так далеко. Они с готовностью везут вас все дальше и дальше в глубину России. Но зачем везут? Затем, чтобы заманить вас потом в маленький, тесный амбар и там ударить острым топором прямо в лоб.
То есть, может быть, и не очень острым. Определить это сразу было трудно. Падая вбок, я наткнулся на край закрома, попав одной рукой в зерно, а другой тут же схватился за лоб, но крови не обнаружил. Нет, он был довольно-таки тупой, его топор. И вернее было предположить, что ударил он меня не острием, а обухом. Желая проверить это, я быстро повернул к нему голову, готовясь, кстати, увернуться от повторного удара. Но увертываться уже не понадобилось. Увернуться я мог бы и от первого удара, потому что не в хозяйском топоре было дело. Правда, копченый окорок, подвешенный к потолку, тоже был хозяйский. Он все еще раскачивался на крюке, норовя задеть меня еще раз. А удар по лбу получился крепким оттого, что мясо у окорока было почти наполовину срезано и наружу торчала оголенная кость.
Да, так вот обстояли дела. Ну, ладно. Я прошелся вдоль закромов, приподнимая у них крышки. В одном была ржаная мука, в другом пшеничная, в третьем отруби. Но больше половины закромов пустовало, ожидая нового урожая. Гречневая крупа стояла в раскрытом мешке. И еще два мешка с чем-то занимали угол. Я потрогал их. Нет, никто в них не прятался. Я посмотрел вокруг на бревенчатые стены и увидел в них еще четыре отверстия. Но вряд ли и они могли пропустить что-либо, кроме сквозного воздуха.
Итак, я мог не беспокоиться, если предположить, что я действительно беспокоился, а не просто воспользовался удобным поводом заглянуть в русские закрома. Вернувшись к постели, я снял костюм и аккуратно положил его на доски пустой кровати. Поверх пиджака положил рубашку и галстук. Вид у них был вполне еще свежий, чего нельзя было сказать о носках. А туфли так и вовсе заставили меня призадуматься. Кожаные подошвы у них изрядно поистерлись. А много ли я в них прошел? Разумнее было бы, конечно, выехать в старых туфлях на каучуковых подошвах, в которых я проходил всю зиму. Но как я мог предвидеть, что мне придется так много ходить?
Оставшись в майке и трусах, я выключил свет и забрался под одеяло. Так закончился четвертый день моего отпуска. А что он мне принес? Женщину свою я не догнал. Наоборот, я оказался от нее дальше, чем был в первый день. И теперь поправить все дело могла только железная дорога. Но где она тут проходила, эта железная дорога? Далеко где-то она проходила, и добраться до нее было не так-то просто.
И что-то еще должен был я вспомнить, прежде чем заснуть. Что-то такое из мудрых советов Ивана Петровича! Ах, да! Насчет дружбы советовал он проявлять внимание. Пытался ли я разглядеть за пройденный день в русских людях проявление дружбы к нам, финнам? Хм… Пытался ли? Да, пытался! И еще как пытался! Я ходил от одного русского к другому и говорил: «Проявите дружбу, проявите дружбу!». Но нет! В ответ на мои поклоны рука их тянулась к топору. Так выглядит проявление их дружбы к нам, финнам, если всматриваться в них со всей зоркостью, на какую только и способны Юсси Мурто да я.
И в дополнение ко всему где-то там, в глубине России, подстерегал меня тот страшный Иван, от которого теперь уже не могло мне быть спасения, ибо я заехал слишком далеко в сердце российской земли, где он был полным властителем. Вздымаясь где-то там, над своими лесами и равнинами, он высматривал меня с высоты грозным взглядом, готовый схватить и раздавить, как едва не раздавил когда-то железного Арви Сайтури. И не было силы, которая могла бы ему противостоять.
Только Юсси Мурто, может быть, сумел бы оказать мне какую-то защиту, будь он здесь. Но его не было здесь. Он стоял где-то там, в пределах севера, угрюмо думая о чем-то своем. О чем он думал там, возвышаясь над прохладой своих синих озер? Бог его знает. И, думая, он смотрел на Ивана своими хмурыми голубыми глазами, словно готовясь о чем-то его спросить. А Иван, улыбаясь, ждал его слов, но, не дождавшись, отвернулся и сам сказал про себя что-то. Что он там такое сказал? Что-то русское, наверно. Он сказал: «Ништо!» — и при этом повел беззаботно плечом. Но тогда Юсси тоже нарушил молчание. Он сказал Ивану: «Срубить надо то, что вносит смятение в порядок, установленный в мире веками». А Иван ответил ему: «Ништо! Поздно хватились. Чем будете рубить, милые, если корни на полмира?». И опять они умолкли, неведомо что тая в своем молчании. Но я уже не стал ждать от них слов и скоро заснул.