Спросить я, конечно, не смог, потому что гумно было пустое, когда я до него добрался. Вокруг стояли скирды прошлогодней соломы и высились груды мякины, а внутри под навесом гумна лежали части молотилки и веялки. Сами они, наполовину разобранные, занимали место посреди гумна. Но изобретателя, работающего на кого-то даром по ночам, возле них не оказалось. Поэтому я прошел мимо гумна и, высмотрев издали дорогу на Корнево, спустился по тропинке к ней.
Эта дорога уже была мне знакома. По ней я очень скоро вышел к той огромной лощине, на склоне которой сидел накануне. Я и теперь не удержался от соблазна пробраться с дороги в сторону на знакомое место, где и уселся опять среди густой травы и цветов спиной к высокой стене беспокойной колосистой ржи и лицом к широкой травянистой долине, по которой разбрелось огромное коровье стадо.
Куда мне было торопиться? Кто меня подгонял? О еде у меня не было заботы, ибо опять набилась русская женщина, которая угостила меня обедом. Я не мог ей помешать выполнить вложенное в нее самим господом богом назначение. Она угостила, и я вынужден был взять на себя нелегкий труд принять ее угощение. Так они устроены, эти русские женщины, и не мне менять их природу.
Итак, о еде у меня не было заботы, а теплоход уходил от пристани в десять часов вечера. И вдобавок никаких препятствий на моем пути к пристани больше не предвиделось. Куда мне было торопиться и зачем? Русское солнце грело меня, свободно разместясь в ярком голубом небе, и в ноздри опять проникали приятные запахи земляники, цветов и травы. Я устроился поудобнее, протянув ноги вниз по травянистому откосу и глядя в знакомую даль.
И вот опять в изгибах неровностей земли, в шевелении хлебов и кустарников на выпуклостях ее холмов, в движении дыма над крышами домов деревни Корнево, в блеске далекой реки с темной кромкой леса позади нее и в податливой упругости редких белых облаков на сверкающей синеве неба, — во всей этой подвижной огромности, едва вбираемой глазом, опять проглянуло на короткое мгновение красивое лицо моей женщины. Оно проглянуло, заполнив собой на миг весь видимый мне мир, и тут же растворилось во всем том, что заполняло.
Но я все же успел уловить устремленный на меня взгляд красивых темных глаз. И почему-то мне показалось, что на этот раз в них было меньше гнева. Не знаю, чем это объяснить. Может быть, светлое облако, плывя по небу, пришлось на мгновение как раз между ее бровями, не дав им сдвинуться вместе в одну большую, грозную бровь, которая так напоминала темную мохнатую птицу, раскинувшую крылья над бурями и молниями. А может быть, я слишком сильно хотел ее видеть более милостивой — потому она и представилась мне такой?
Стараясь удержать в памяти ее новый, подобревший облик, я закрыл глаза и откинулся на спину. Но что-то не получилось у меня с удержанием в памяти ее подобревшего облика. Не хотел он закрепиться в моей памяти, где все расплылось и затуманилось, как только я закрыл глаза. Должно быть, жаркая погода оказывала свое действие. Да и обед, пожалуй, действовал в союзе с жарой, ибо это был настоящий увесистый русский обед. Под звонкое стрекотанье кузнечиков я стал понемногу задремывать и скоро незаметно для себя заснул по-настоящему.
Проснулся я в сумерки и мигом вскочил, глядя на часы. Но основания для тревоги не было. До теплохода оставалось еще целых полтора часа. А дойти до пристани я мог минут за двадцать. Это я уже проверил накануне. И теперь я без особенной торопливости выбрался на дорогу, чтобы продолжить свой путь к пристани. Вокруг было тихо, только шелестели высокие русские хлеба, и где-то над ними еще чирикали птицы, не успевшие начирикаться за день. Вечерняя заря пока еще сохраняла свою первоначальную яркость, разливая над землей мягкий розоватый свет, позволяющий видеть не менее далеко, чем днем. Но на том гумне, мимо которого я недавно прошел, уже горела электрическая лампочка. Я не сразу ее заметил. Колосья ржи, мотаясь перед моими глазами туда и сюда, заставляли ее непрерывно мигать и временами совсем заслоняли.
Как видно, изобретатель уже принялся там за свою бесплатную ночную работу. Я постоял немного на дороге, ловя мигание лампочки. Непонятно все же было, что заставляло человека после дневных трудов работать еще и ночами? Кто принуждал его к этому, не давая ему ни сна, ни отдыха?
До гумна было не так уж далеко. Стоило пройти немного назад по дороге и подняться на холм по тропинке между хлебами, чтобы выйти к нему с тыльной стороны. Прикинув по часам свои запасы времени, я таки сделал. Возле гумна я замедлил шаг, надеясь рассмотреть этого непонятного человека издали, не привлекая его внимания, и после этого незаметно вернуться на дорогу, продолжая свой путь к пристани. Ведь я не знал, кто он был, этот человек, какое носил имя и где провел войну. Но никого не было видно на гумне. Горела висящая на проводе лампочка — и только. Готовый вернуться на свой путь к пристани, я прислушался и даже шагнул напоследок под навес гумна. И в это время раздался грозный окрик:
— Стоп!
Я всмотрелся и увидел распростертого под молотилкой человека. Он высунулся оттуда, опираясь на локоть, и его огромные ноги в сапогах тяжело шаркнули по цементному полу. Я прикинул на глаз невероятное по длине расстояние от его огромных сапог до крупной лохматой головы и понял, что попал в лапы прямо к тому самому Ивану.
Так у них тут все подстроено. Вы идете на пристань, чтобы уехать скорее к своей женщине, которая изнывает в разлуке с вами. Но вы не доходите до пристани. Вам не дают дойти до пристани. Вас очень хитро заманивают огоньком электрической лампочки на отдаленное гумно, где вы попадаете прямо тигру в пасть.
Бежать мне от него было поздно. Он мог перехватить меня на бегу своей длинной рукой, даже не вставая с места. Оставалось приготовиться к защите, хотя какой мог быть в этом толк, если принять во внимание размеры его рук? А он тем временем всмотрелся в меня внимательнее и прогудел на самых низких нотах, какие только могут быть в человеческом голосе:
— А-а, это вы! Наш финский гость. Ну, все равно. Раз уж забрели сюда — выручайте. Нагнитесь, пожалуйста, сделайте милость, к молотилке.
Не знаю, зачем ему понадобилось маскировать свои намерения этими словами. Он мог выполнить свой страшный умысел относительно меня без всяких предварительных слов. Ведь все равно деваться мне от него было некуда. Но я сделал вид, что принимаю его слова за чистую монету, и без колебания нагнулся к молотилке. А он продолжал:
— Видите там, внизу, что-то вроде рамы металлической? А от нее брусок отходит? В бруске отверстие. Нащупали? Постарайтесь удержать его отверстием против отверстия, пока я здесь привинчиваю. А там я и вам шурупик дам.
Я сделал как он велел, все еще не показывая виду, что раскусил его хитрость. А он, выдерживая свою линию, закрепил что-то под молотилкой и протянул мне оттуда шуруп и отвертку.
И шуруп тоже я привинтил с видом вполне равнодушным, из чего он мог вынести для себя суждение, будто я нимало не подозреваю о его подлинных тайных замыслах относительно меня и вижу не далее шурупа.
А потом он, по-прежнему не вставая на ноги, передвинулся к веялке и там тоже принялся устанавливать на место и закреплять снятые ранее части механизма. Не знаю, почему он так медлил расправиться со мной. Но торопить его с этим делом я сам не собирался. Наоборот. Я даже попробовал увести его мысли по другому направлению и сказал ему для начала:
— Трудно человеку после тяжелой дневной работы еще и ночью работать.
Он согласился с этим:
— Да, не дай бог! Иной раз так и тянет растянуться на травке.
Я спросил, продолжая отвлекать его от основного замысла:
— Кто же заставляет вас работать по ночам?
— И он сразу же признался:
— Нужда заставляет. Нужда-матушка. Нуждишка расшевеливает умишко.
Так он ответил, признав наличие у них нужды. И ты, Юсси, порадовался бы, услыхав это признание, ибо все твои уверения находили тут свое точное подтверждение, Я спросил далее, чтобы еще более это уточнить:
— Мало платят?
Но он ответил что-то не совсем для меня понятное:
— Не мало платят, а мало сделать успеваем в дни хлебоуборки. Вдвое больше тратим времени на обмолот и очистку зерна, чем следовало бы. Вот и приходится тут смекать, ломать и уплотнять.
— А вам надо, чтобы вдвое меньше тратилось?
— Именно. Вы угадали.
— А для чего вам это надо, простите в недоумении? Или вам приказано выкроить время на то, чтобы успевать выполнять по две работы за день?
Такой коварный вопрос я ему задал. О, я знал, чем их подцепить при случае. Но он прогудел из-под веялки без всякой обиды:
— Нет, зачем же? Не для второй работы, а для дополнительного отдыха. И никто нам не приказывает, Самим хочется. А вам разве не хотелось бы?
— Чего не хотелось бы?
— Иметь больше свободного времени.
— Зачем? Я и так привык у вас иметь каждые сутки по шестнадцать свободных часов.
— Не так уж много. А как вы их использовали, если это не секрет?
— Как использовал? Гулял по вашему городу Ленинграду. Исходил его вдоль и поперек. Был в музеях и в кино. Смотрел ваши новые фильмы. Читал книги ваших новых писателей и прежних писателей тоже. Играл в шахматы, слушал радио. А теперь вот сразу получил двадцать восемь свободных дней и не знаю, куда с ними деваться.
— Ничего, привыкнете.
— Нет, это плохая привычка, надо сказать. Ведь мне придется потом от нее отвыкать, когда я вернусь в Финляндию. Там у меня только ночь была свободной от работы, да и то не вся. В крестьянстве не может быть нормы.
— Почему не может? Работаем же мы, колхозники, часов по восемь-десять в день. И по четыре будем работать, придет время.
— По четыре часа в день? А что вы будете делать в остальные двадцать?
— Найдем, что делать. Культурно отдыхать, развлекаться, путешествовать, учиться, набираться знаний, совершать новые научные подвиги, придумывать, как перейти на трехчасовой, на двухчасовой рабочий день.
Я усмехнулся, показав этим, что понял его шутки относительно стародавних мечтаний человека, которым никогда не суждено исполниться. Разве не заявил когда-то сам бог сотворенному им первому человеку, что только в поте лица будет он есть хлеб свой? И, конечно, не более как смеха ради мог упомянуть этот парень про какой-то там четырехчасовой рабочий день. А пока что не он ли тут лежал в пыли на цементном полу, работая дни и ночи напролет по причине крайней нужды в его доме? Ради чего еще стал бы человек отдавать работе полные сутки? Только ради лишнего рубля, недостающего в семье, можно пойти на это. Кстати, за какую плату согласился он так убивать свое здоровье? Вот о чем следовало его спросить.
Я присмотрелся к тому, что он делал, помогая ему в то же время пригонять к месту отдельные части механизмов. Как уже сказала женщина, он объединял веялку с молотилкой, попутно что-то перестраивая на них. Когда веялка была собрана, я слегка потянул за шкив, стараясь понять, что он в ней изменил. Понять оказалось нетрудно. Сетки у веялки колыхались не поперек, а вдоль. У барабана вместо четырех лопастей, дающих ветер, было сделано шесть. А боковые металлические планки, держащие сита, были, заменены деревянными планками, почти такими же тонкими и гибкими. Продолжая отвлекать его от расправы со мной, я спросил:
— Разве дерево крепче железа?
Он поддался на мою уловку и, забыв схватить меня за горло, опять заговорил:
— Не крепче, а нежнее. Деревянные держатели не так стучат и сетку плавно раскачивают.
— А не ломается ваше дерево при такой нагрузке?
— Нет. Уже проверено в Кривулях. Но подбирать дерево приходится строго. Не без того.
— Какое дерево берете?
— Да разное идет. Бук, ясень, яблоня, береза, клен, орех. Прямо ножом настругиваю. Люблю дерево кромсать.
Он взял в руки запасную деревянную планку, тонкую и гибкую, щелкнул по ней пальцем и, приложив к уху, сказал:
— Прочность планки по звуку определить можно. Дерево богато звуками. Не замечали? Все самые мягкие и благородные звуки — в нем. Недаром оно на скрипки идет, на гитары и мандолины всякие. Нет у него пока заменителя в инструментах подобного рода, да и не будет, пожалуй. Как вы думаете?
Как я думал? Да никак я не думал. Для какой надобности стал бы я об этом думать? Я думал о том, чтобы спросить, сколько ему платят за дополнительную ночную работу. Вот чего касались мои думы. Но все же я ответил:
— Да, дерево — это хорошо.
Он засмеялся:
— Еще бы не хорошо! Кто скажет, что дерево — это плохо?
Смех у него был мягкий и тихий. Он словно сдерживал его слегка, чтобы не дать мне повода для обиды. И лицо его на это время как бы прояснилось изнутри, утратив очертания мужской суровости. Судя по его смеху, он все еще не торопился учинить надо мной расправу. Однако каким бы ни был его смех, но все же это был смех, и касался он меня. Поэтому я добавил:
— Но дерево дает не только звук.
Он спохватился:
— Верно! Я и забыл, что говорю с жителем лесной страны, где дерево кормит целый народ. Вы правы. Не мне перечислять вам свойства дерева. А теперь прошу вас включить вон тот рубильник. Включите и смотрите на меня. Когда я подниму руку — выключайте.
Я включил рубильник. Мотор загудел. Молотилка и веялка заработали. Но вот что-то в них лязгнуло и затарахтело, нарушая плавность работы. Он поднял руку, и я выключил рубильник. Мотор остановился. Ворча что-то про себя, Иван взял гаечный ключ и снова сунулся под машину. Я ждал, стоя у рубильника. Спустя минут восемь он вылез и опять приказал мне включить рубильник. И опять что-то не так сработало.
Это повторилось раз пять, после чего он снова довольно основательно расположился под машинами и, лязгая там железом о железо, проворчал:
— Придется опять кузнеца брать за бока.
Видя, что расправа надо мной все еще откладывается, я ввернул наконец свой вопрос:
— Много ли вам платят за эту ночную работу?
Он ответил нехотя:
— Какая тут работа? Это горе, а не работа.
Я сказал:
— Ну, все-таки. Вот вы в Кривулях наладили то же самое. Сколько вам за это заплатили?
— Да нисколько. Хорошо еще, если «спасибо» скажут. А если заест механизм, то и колотушек не оберешься.
— Зато вам, наверно, здесь какую-нибудь награду дадут?
— Дадут! Догонят за порогом и еще дадут!
— Так зачем же вы работаете?
— А я и не работаю. Какая это работа? Это эксперимент. Удастся — хорошо. А не удастся — все шишки на мне.
Я больше не стал донимать его вопросами. Что пользы было в моих вопросах? И без вопросов теперь все окончательно для меня прояснилось относительно их колхозных дел. Если до этого что-то еще оставалось для меня неузнанным, то вот оно, самое наипоследнее, чего я пока еще не знал про их колхозы. И теперь я мог спокойно идти к пристани, чтобы возвратиться в Ленинград.
И пока он там копался, под молотилкой, разбираясь в ее неполадках, я потихоньку выбрался из-под навеса гумна и направился к тропинке. Так удалось мне спастись от неминуемой расправы. О, я умел при случае извернуться наперекор судьбе. А может быть, меня спасло то, что он оказался не тем Иваном? Все могло быть, конечно, все могло быть в этой таинственной России, которая только о том и думала, как бы напасть скорее на бедную маленькую Финляндию, чтобы отнять у нее болота и камень.
Как бы то ни было, мне удалось без помехи спуститься к дороге, идущей в сторону пристани. Но часы мои уже показывали десять, и, стало быть, на теплоход я опоздал. Пришлось отложить отъезд до утра и отправиться по этой же дороге прямиком на ночлег. Хозяина опять не оказалось дома. А остальные уже спали, кроме старшей хозяйки. Она сказала мне укоризненно, приглушая по случаю позднего часа свой певучий говор:
— Где же это вы пропадали весь день? Мы тут затревожились было, да парторг Василь Мироныч зашел и говорит: «Не беспокойтесь. Где надо, там он и есть». Ну, мы и успокоились. А теперь садитесь уху свежую кушать и стерлядку жареную. Это рыбаки из Чуркина прислали. Узнали, что финский гость нашими колхозными делами интересуется, — и занесли. Пускай, мол, рыбки нашей среднерусской отведает. Кушайте на здоровье!
Так у них тут водится. Они кормят редкой и вкусной рыбой того, кто интересуется их колхозными делами. Это как бы плата за проявленный интерес. Кто не интересуется, того они не кормят. Для них важно, чтобы ты интересовался. И если ты захотел полакомиться нежной русской рыбой из реки Оки — прояви интерес. Только и всего. Конечно, это весьма нелегкий труд — проявить интерес к их колхозным делам, но рыба того стоит. По крайней мере я съел начисто все то рыбное, что оказалось передо мной на столе, и лег спать с изрядной тяжестью в желудке.
Так закончился десятый день моего отпуска. Но, перед тем как заснуть, я должен был, кажется, еще что-то сделать, исходя из каких-то там советов Ивана Петровича. Что бы такое обязан был я сделать? Кажется, подумать о чем-то. О чем бы таком обязан я был подумать? Ах, да! Насчет пригодности русских к дружбе с финнами обязан я был что-то такое себе уяснить. Но зачем стал бы я напрасно пытаться это себе уяснять, если давным-давно установлено у нас, в Суоми, давным-давно записано, заучено и закреплено в умах, что не может никогда быть никакой дружбы у русских с финнами. Слишком несправедливо распределил бог между ними блага земли.
Мне ли было менять это давно установленное мнение? И чем подкрепил бы я свои доводы, опровергающие его? Тем, что я здесь на каждом шагу встречал и слышал? Но это была одна только голая пропаганда со стороны коварных русских, задумавших втереть очки попавшему к ним в лапы одинокому финну. Вот что это было такое, если исходить из давно установленного у нас мнения.
И, сверх всего, где-то там, далее, в глубине России, продолжал высматривать меня тот страшный Иван. Высоко вздымаясь над своими бескрайними русскими дорогами, он зорко вглядывался в них, готовый в любую минуту схватить меня своей железной рукой. И не было бы мне тогда спасения.
Только огромный Юсси Мурто мог бы представить собой какую-то защиту. Но он стоял где-то там, на окраине севера, и не двигался. Он все еще думал о чем-то, угрюмый, молчаливый Юсси, вглядываясь внимательно во все то, на что наталкивался здесь я. И он вглядывался также в серо-голубые глаза Ивана своими ясными светло-голубыми глазами, вглядывался серьезно и пристально, как бы готовясь о чем-то очень важном его спросить. И тот ждал его вопроса, не выказывая, однако, особого нетерпения. Он как бы только на миг повернулся к Юсси с учтивой вежливостью, готовый выслушать вопрос и дать на него нужное разъяснение, но в то же время готовый спокойно отвернуться, если вопроса не последует, Сам он, как видно, не нуждался в разъяснениях. И от молчания Юсси Мурто у него тоже ничего в жизни не менялось.
Зато у меня менялось. Как я ни крепился, но сон одолевал меня постепенно. И, не успев дождаться той минуты, когда Юсси соизволит наконец раскрыть свой молчаливый рот, я заснул.