Когда мы возвращались на катере обратно в колхоз, я сказал парторгу:
— Скоро вам придется заколотить этот дом или продать, а самим переселиться куда-нибудь в соседнюю страну.
Он спросил удивленно:
— Это почему бы так?
Я пояснил:
— А потому, что питаться вам зимой будет нечем в России. Земля не любит, когда с ней неласковы, и наказывает за это. Конечно, я понимаю, трудно будет разместить всю Россию в других странах. Легче было бы ей самой вобрать в себя все другие страны. Но придется на этот раз другим странам принять на себя о ней заботу. Иначе вам конец.
И я перебрал коротко несколько самых обидных для земли случаев, о которых вычитал из их газет. Однако в ответ на это они только рассмеялись, все восемнадцать человек, мужчины и женщины, заполнявшие катер. А когда смех улегся, парторг сказал мне:
— Вот вы, Алексей Матвеич, уже немало прошли по нашим деревням. Встретили вы где-нибудь признаки голода?
Я попробовал что-нибудь такое припомнить, но вынужден был ответить:
— Нет, не встретил.
Он сказал:
— Вот видите. А ведь и в прошлом году газеты писали о таких же недостатках в нашем сельском хозяйстве и в позапрошлом. Однако с голоду мы нынче не умираем вроде? Как вы думаете?
— Нет, пожалуй…
— И еще будем писать не один год, пока не научим нерадивых людей относиться к своему делу сознательно. Но сколько-нибудь заметно поколебать наш общий уровень жизни эти недостатки все равно уже не в силах. Понимаете? Сейчас экономика наша настолько окрепла, что случись неурожай в целой области или в целом крае, так и то там люди нужды особой не испытают, потому что помощь из других мест получат. А иная наша область или край — это, по вашим-ти масштабам, несколько стран, вместе взятых. Не так?
И тут все сидевшие в катере мужчины и женщины, налитые солнцем и сытостью после двухнедельного пребывания в доме отдыха, подтвердили слова своего парторга, вспомнив разные случаи неурожаев то в одной области, то в другой, где, несмотря на это, люди имели и хлеб, и семена, и мясо. Парторг добавил к сказанному ими:
— А закрывать дом отдыха зачем же? Не для того мы его открывали, чтобы закрыть. Подождем, посмотрим, как он привьется. Может, мы ошиблись и не с того конца взялись улучшать быт колхозника. Но проверим и определим. За нас это никто не сделает. А решит сама жизнь.
Одна из женщин сказала:
— Да уж решила, Василь Мироныч. Чего уж там скромничать перед заезжим-ти гостем. Хороший дом. Дай бог каждому колхозу такой. Только почаще кино присылай да с телевизором поторопись. На одном радио тепере-тка далеко не уедешь.
Один из мужчин, помоложе остальных с виду, добавил:
— А к зиме лыжи приобрести необходимо. Тоже очень полезный вид отдыха, особенно для молодежи.
Парторг согласился с этим, но сказал:
— Не все сразу. Дайте срок. Будет вам и белка, будет и свисток.
Я сперва не понял, к чему он упомянул свисток и белку, когда дело касалось лыж и телевизора. Но потом догадался, что белка и свисток — это единственное, что еще было ему по средствам. Все остальные деньги колхоза ушли на этот красивый дом, которым они похвастались перед заезжим-ти гостем. Не думая о завтрашнем дне, они ухлопали сюда все деньги, а когда принялись подсчитывать, выяснили, что у них осталось только на белку и свисток. Да и то надо полагать, что втайне они надеялись поймать белку даром в своем собственном лесу, а для свистка сорвать прямо в поле зеленую дудку, за которую им тоже не понадобится платить господу богу ни копейки. Вот до какого состояния докатились они со своим домом отдыха.
Тем не менее люди, сидящие в катере, продолжали говорить о лыжах, о коньках, о санках, о телевизоре, о телефоне, о новом радиоузле в новом доме культуры и о всяких других способах украшения человеческой жизни. Видно было, что они еще не сумели охватить умом всю глубину постигшего их страшного разорения и потому не отказались от своих пустых мечтаний. Один я пока что сумел доподлинно разглядеть всю безвыходность их положения своим прозорливым умом. Но я не пытался их больше просвещать, молча прислушиваясь к их певучему говору. Бог с ними. Зачем наводить людей на невеселые догадки? Придет время — откроют все сами и тогда успеют еще наплакаться.
Катер быстро скользил вниз по Оке, увозя меня обратно в их разоренный начисто колхоз. Правый берег реки высился крутым зеленым обрывом, над которым лепились кое-где деревни, тоже, наверно, успевшие разориться. Так, надо полагать, обстояло у них дело с деревнями. Все они были разоренные. А как же иначе? Так уж принято было считать в иных местах за пределами России, что ничего хорошего в ней быть не могло, только плохое.
Катер быстро скользил по сверкающей глади плохой русской реки Оки. Ее правый берег высился над водой крутым зеленым обрывом, на котором красовались плохие русские деревни. А левый, низменный берег то подступал к воде плохими сочными луговыми травами, то повисал над ней живыми зелеными валами лиственного леса.
Где-то мне однажды объяснили, почему реки на земле имеют разные по высоте берега. Это будто бы потому, что земля, вращаясь постоянно к одну сторону, заставляет воду прижиматься плотнее к другой стороне. Вода прижимается и размывает понемногу землю. Размывая ее, она постепенно сама перемещается к этой стороне, оставляя с другой стороны размытую низину. Происходит это перемещение так медленно, что люди его не видят, живя на земле всего какие-то десятки тысяч лет. Только за миллионы лет можно это заметить.
Все как-то странно складывается в жизни человека. Земля проходит в небесах свой постоянный путь, провертывая вокруг себя за двадцать четыре часа все свои сорок тысяч километров, составляющих длину ее поверхности по кругу. Многие миллионы лет совершает она этот путь, никуда не отклоняясь. И вращается она вокруг себя на этом пути всегда в одну и ту же сторону, с одной и той же скоростью, показывая этим человеку пример удивительного постоянства. А человек не желает перенимать ее постоянство. Рожденный столь примерной планетой, он все время норовит идти наперекор ее правилам. И если говорить о постоянстве, то проявляется оно у него лишь в одном: он постоянно изыскивает способы, как сделать легче, богаче и полнее свою крохотную жизнь. И чем дальше, тем эти искания упорнее. Дошло уже до того, что в некоторых странах Земли эти искания провозгласили главным видом деятельности народа и правителей. Не мудрено, если при таком союзе их усилия где-то уже стали давать плоды.
Катер все скользил среди свежести и блеска, которыми был наполнен этот кусок мира. Скоро он вернулся к тем просторам реки, где ее обрывистый правый берег отодвигался от воды, уступая место широкой полосе луговой низины, уже знакомой мне. В эту низину сквозь прорези в зеленой стене обрыва выходили старинные овраги, давно ставшие у своего выхода широкими травянистыми долинами, поросшими березняком. Через одну прорезь на низину выходила двумя рядами своих домов деревня Листвицы. В другой прорези уместилось целое футбольное поле, где ребятишки уже гоняли мяч. По одной из этих прорезей в низину выходила дорога. Высоко над ней, по обе ее стороны, высились крайние дома деревни Корнево. Я знал эту деревню. Я жил в ней когда-то, ночуя у человека с непослушными руками и ногами, который сам почему-то не ночевал дома.
И тот высокий выступ на краю обрыва я тоже знал, ибо стоял на нем однажды возле развалин церкви, слушая смешную сказку о том, как на этой высоте вырастет у них четырехэтажный дворец культуры. Но теперь я прощался со всем этим, потому что уже окончательно выяснил самое последнее, что еще касалось жизни их колхозов. Больше узнавать о русских колхозах мне было нечего.
Сенокос на береговой низине, как видно, близился к концу. Косари сгрудились у двух последних стогов, заделывая их вершины и подчищая вокруг них место от остатков сена. Парторг привстал над бортом катера и помахал им рукой. Они тоже помахали ему в ответ руками, косынками, граблями, вилами и даже прокричали что-то веселое.
Миновав сенокосную луговину, катер обогнул капустное поле. Здесь низина сузилась, позволив далекому береговому обрыву снова приблизиться к воде. И здесь катер подошел наконец к причалу напротив деревни Чуркино. Мы все вышли на берег. Кое-кого из прибывших встретили ребятишки. С ними они разошлись в разные стороны. Меня никто не встретил. Меня готовились встретить совсем в другом месте. И, торопясь попасть скорее туда, где меня готовились встретить, я направился к пристани.
Парторг в это время выкатил мотоцикл из деревянного сарайчика. Я остановился. Что-то надо было, пожалуй, сказать ему на прощание за все его заботы обо мне. Подумав немного, я свернул к нему с дороги и постоял немного возле него, ожидая, когда он кончит разговор с маленьким черноглазым мальчуганом, вцепившимся своими ручонками в заднее сиденье мотоцикла. На мальчугане были знакомые мне короткие синие штаны и белая рубашка с короткими рукавами. Я уже видел однажды этого мальчугана в том садике, где они так безжалостно разнесли мои финские сказки. Он цеплялся за мотоцикл и упрашивал парторга:
— Прокати, дядя Вася, а? Прокати!
Но парторг отвечал:
— Нельзя, голубчик. Упадешь.
А тот уверял:
— Не упаду, дядя Вася! Вот увидишь! Ну, прокати-и!
Дядя Вася, кажется, был в затруднении. Он явно не хотел обидеть мальчика и потому медлил трогаться с места, выжидательно озираясь вокруг. Заметив меня, он как будто обрадовался и сказал мальчику:
— Попроси вон дядю Лешу. Если он тебя подержит — поедем.
И красивые черные глаза мальчонки мигом обратились ко мне, и мне он сказал с робкой надеждой:
— Дядя Леша, вы подержите?
Милый мой мальчик! Ну конечно же, я тебя подержу. Разве может отказать тебе в таком пустяковом деле твой дядя Леша! Я усадил его перед собой на заднее сиденье и надежно оградил с двух сторон руками, взявшись ими за кожаную скобу. А он положил свои ручонки на кисти моих рук. И мы понеслись вдоль нижнего края обрыва мимо косарей, идущих и едущих домой с береговой низины, где они за два дня превратили сырую луговую траву в полсотни стогов сухого сена. Черные кудряшки мальчугана трепыхались на ветру, касаясь моего подбородка. И когда нас встряхивало на ухабах, его худенькие ручонки сильнее сдавливали кисти моих рук.
Парторг остановил мотоцикл у футбольного поля. Мальчонка мигом спрыгнул на землю и, крикнув на ходу: «Спасибо, дядя Вася! Спасибо, дядя Леша!» — умчался в отдаленный уголок поля, где стояли приспособления для разных детских игр и где уже шла игра в маленький мяч, поддаваемый палками. Проследив за ним с улыбкой, парторг спросил меня:
— А вы как, Алексей Матвеич, со мной дальше махнете или посмотрите, как наши тренируются? У них завтра матч с командой колхоза «Луч».
У меня не было надобности ехать с парторгом дальше. Что я там у него не видел? Я все видел и знал, что касалось их колхозов. На пристань мне надо было теперь идти, чтобы уехать вечером в город Горький, а оттуда в Ленинград, где тосковала по мне моя женщина. И ведь я, кажется, уже шел к пристани, но вот так получилось… Да, все у них тут заодно.
Парторг спросил еще раз:
— Так вы остаетесь?
— Да…
Он умчался на мотоцикле к себе домой, в деревню Кряжино, а я остался. Но я не сразу направился к пристани. Время было не такое уж позднее. Солнце стояло еще довольно высоко над верхней кромкой обрыва, заливая своими жаркими лучами футбольное поле, устроенное в самой широкой части дна бывшего оврага, у его выхода в приречную низину. По этому полю гоняли мяч взрослые парни, одетые в трусы и майки. Я присел на боковом скате оврага, наблюдая за их игрой и заодно поглядывая также в тот конец поля, где играли мальчики.
Оба ската оврага постепенно заполнялись зрителями. Это были все больше молодые люди — парни и девушки, уже успевшие переодеться в чистое после работы. На скате было удобно сидеть. Когда-то здесь, наверно, пасли коров, и они вытоптали на нем снизу доверху ряды продольных тропинок. А после того, как сюда перестали пускать коров, эти тропинки заросли густой травой и цветами. Получились мягкие травянистые ступеньки, вполне заменявшие сиденья.
Устраивать здесь деревянные сиденья не было надобности для тех немногих зрителей, какие могли тут собраться из нескольких ближних деревень. Да и не так уж густо, кажется, обстояло у них дело с деревом. Какие-то деревья, правда, росли в глубине оврага позади футбольного поля, но вряд ли они годились на доски для скамеек.
Я поднялся и прошел туда немного по средней части ската. Да, там, дальше, по дну оврага действительно довольно густо росли лиственные деревья, среди которых виднелись и березы. Но это был не строевой лес, а скорее молодой парк, приспособленный для гулянья. В нем виднелись посыпанные песком дорожки и садовые скамейки, на которых уже сидели кое-где уединившиеся молодые пары.
Я поднялся на самый верхний край ската и оттуда увидел весь парк до конца. Судя по выступающим из глубины оврага вершинам деревьев, он протянулся на добрый километр, заполняя собой все изгибы оврага. А по обе стороны от него раскинулись хлебные поля.
Пока я так окидывал прощальным взглядом их владения, готовясь идти к пристани, незаметно наступил вечер. На футбольное поле от бокового ската надвинулась темная тень. Солнце порозовело и укрупнилось, готовое укрыться за отдаленными холмами. Ребятишки оставили игру и поднялись по склону другого ската к хлебным полям, где и скрылись вскоре из моих глаз. А пока я спускался вниз, чтобы выйти на дорогу, ведущую к пристани, футболисты тоже покончили с игрой. Быстро одевшись, они стали расходиться кто куда. Некоторые из них выехали на велосипедах в приречную низину, а остальные присоединились к зрителям и с ними вместе потянулись в парк.
Мне было с ними не по пути. Бросив прощальный взгляд на ту боковину оврага, по которой вскарабкались убежавшие домой мальчуганы, я направился к реке. Та боковина была еще освещена уходящим за холмы солнцем. Но темная тень от противоположной боковины уже наползала на нее снизу. И к этой тени прибавилась еще тень человека, идущего по верхнему краю противоположной боковины. Она заняла собой всю высоту освещенного солнцем травянистого ската, эта быстро идущая тень, и даже не уместилась на нем, переломившись в своей верхней части и скользя плечами и головой по ближайшим хлебам.
Я всмотрелся в человека, шагавшего там, наверху, вдоль кромки оврага. Ого! Вот кто тут объявился. Это был тот самый двухметровый легионер, который едва не проткнул меня вилами в первый же день моего появления в их колхозе. Спасло меня только то, что он еще не успел получить приказ ринуться на Финляндию. Но куда же он теперь так стремительно шел?
Я остановился. Время позволяло мне останавливаться, позволяло смотреть и думать. Я всегда думаю своей умной головой и потому так верно разбираюсь во всех явлениях жизни. Время могло мне даже позволить пройти немного назад в направлении их парка, уже утонувшего в тени, если не считать выступавших над кромкой оврага вершин. И, идя назад к их парку, я все поглядывал на этого молодца, отмеривавшего там, наверху, по кромке оврага свои полутораметровые шаги.
Куда его так стремительно несло? Что-то важное, наверное, ожидало его там, куда он торопился. Чем оно могло быть, это важное? Оно могло быть, пожалуй, только одним. Оно было тем самым, откуда ему предстояло получить наконец приказ ринуться на Финляндию. И за этим приказом он, конечно, и торопился. Вот какая догадка осенила вдруг мою умную голову, если считать, что она действительно ее осенила и что я не просто так, из любопытства отправился в их сельский парк, имея на то избыток времени.
Я шел по средней дорожке парка, вдыхая запах густой высокой травы и полевых цветов, которыми он зарос внизу. В обе стороны от этой дорожки разбегались тропинки. В кустарниках стояли скамейки. Оттуда до меня доносились тихие голоса тех, кто стремился тут уединиться в наступающих сумерках. Но я не смотрел на них. Я смотрел только вверх, где в просвете древесных вершин мелькала на фоне вечернего неба темная фигура длинного парня, далеко опередившего меня.
Так я прошел весь парк, следуя всем его изгибам. В конце он стал совсем узким. Деревья в нем сменились мелким кустарником. А узкая дорожка превратилась в едва заметную тропинку, которая к тому же уперлась в скат большого холма, шелестевшего рожью.
Возле ржи стояла девушка в светлом платье. А перед ней уже высился тот самый легионер. Вот откуда исходили к нему приказы. И, выслушивая очередной приказ, он круто согнулся в плечах, приблизив к ней лицо. А она, наоборот, вся вытянулась в струнку, чтобы дотянуться своим лицом до его лица снизу. Для удобства она даже обхватила руками его шею, в то время как его ладони бережно держали ее за бока.
Не знаю, в какие слова облекла она свой приказ. Она произнесла их так тихо, что до моего слуха они не долетели. А может быть, она совсем их не произнесла? Может быть, этот секретный приказ отдавался в полном безмолвии одним только взглядом? Но, боже мой, как долго она этот приказ ему излагала, сомкнув свое лицо с его лицом! У меня ноги затекли от неудобного стояния позади кустов. Наконец они все же отстранились друг от друга, но зато повернулись ко мне спиной и, взявшись за руки, шагнули в рожь, которая тут же заслонила их от меня.
Да, так вот обстояли у них эти дела. Кто на свете мог бы догадаться, где они решаются? Один я догадался.
И, кроме того, теперь я знал, для чего они растили рожь высотой в два с четвертью метра. Таинственные дела совершались у них под прикрытием этой особого назначении ржи, тая в себе угрозу миру. И совершались они, наверно, не первый год, потому что даже в одной их песне с давних пор поется:
Знает только ночь глубокая,
как поладили они.
Распрямись ты, рожь высокая,
тайну свято сохрани!
Я не стал пытаться разгадывать их тайну. Где там было их найти, в этом дремучем ржаном лесу. Я вышел из оврага и, огибая рожь, поднялся по склону холма повыше, чтобы успеть осмотреться, пока еще не совсем стемнело. Забрел я, кажется, далеко, но место узнал. Неподалеку от меня оказался уже знакомый мне застывший в неподвижности ветряк, а чуть подальше — знакомое гумно.
Там уже горела лампочка, освещая механизмы, которые местный изобретатель вечерами и ночами исправлял на свой лад, не требуя за это платы. Но я не стал на этот раз мешать ему убивать бесплатно свое здоровье. Я подошел поближе только для того, чтобы спуститься по знакомой тропинке на знакомую дорогу. Попутно я все же кинул туда взгляд. Оказывается, это был не изобретатель. Это был парторг. Но он там ничего не мастерил. Он просто так сидел и смотрел на то, что было сделано. Временами он вставал, ощупывал сделанное, как бы пытаясь проникнуть в намерения изобретателя, а потом снова сидел и думал, дымя папиросой.
Я спустился по тропинке к дороге и по ней пришел в Корнево. Время позволяло мне также поужинать перед дальней дорогой. И я зашел поужинать. Завидев меня, старшая хозяйка пришла со двора и стала собирать на стол. Так удобно это было для меня устроено. Я мог не говорить ни слова — только зайти. И хозяйка, тоже не говоря ни слова, принималась меня кормить.
А устроил это парторг. Тот самый, что сидел в это время там, на гумне, вникая в хитрости механизмов, не для него купленных и не для него переделанных. Такая уж у него была должность, чтобы во все вникать, все близко принимать к сердцу: и людские дела, и колхозные, и государственные, и международные. Денег ему на этой должности не платили. Он даром ее выполнял. И если бы его не избрали на эту должность, он все равно бы ее выполнял, потому что она, как видно, и без того сидела в нем. А люди знали, что она сидела в нем, эта должность, и потому избрали. Его избрали, а не назначили. Назначить на такую должность нельзя. Назначая, можно ошибиться, как это уже случалось у них с теми руководителями по сельскому хозяйству, о которых я читал в их газетах. Тех руководителей не сельское хозяйство заботило, а совсем другое. Вырастало там что-нибудь на земле, которую им поручили, или нет — это их мало трогало. Их трогала необходимость показать, что с каждым годом они идут вперед. А показать это могли цифры. И они писали: «В прошлом году мы вырастили сто, а в этом году двести». Вот что спешили они сообщить скорее тем, кто их назначил, чтобы их не сняли с этого назначения, где они получали, надо думать, хорошие деньги. И за плотным забором цифр не всякий умудрялся разглядеть, что в прошлом году они вырастили сто мешков картофеля, а в этом году — двести картофелин.
Мой парторг не был назначен. Это было видно по всему. Его избрали. Назначает власть, избирает народ. А народ никогда не ошибается, потому что он из своих недр избирает, где ему виднее, кто и чем наполнен. Он знает, что на должность парторга, например, нужны не только трудолюбивые руки и хороший ум, но главным образом — большое сердце, и в соответствии с этим избирает. Да, парторг — это, пожалуй, хорошо было у них придумано. Не говоря уж обо всем прочем, это его забота окружала меня все три дня, что я провел в их колхозе.
К ужину были приготовлены пирожки с рисом и куриный бульон, а на второе — жареная рыба. Напоследок я выпил два стакана чая с лимоном. Лимон хозяйка тут же сорвала с кустика, который рос у нее в горшке на окне. Она сказала, что лимоны вызревают у них в течение всего года то в одном горшке, то в другом. Пока я этому удивлялся, разглядывая на подоконниках молодые деревца лимона, она успела выйти во двор, где ее ждали незаконченные дела.
И опять я не успел с ней попрощаться. Но медлить было нельзя, и я отправился на пристань, торопясь на теплоход, идущий в десять часов вечера в город Горький, откуда поезд готовился доставить меня к моей женщине, изнывающей там, под Ленинградом, в томительной тоске по мне.
Проходя мимо двухэтажного здания библиотеки, я заметил, что свет горел не только в его верхних окнах, но и в нижних. Значит, и там что-то у них делалось в дополнение к тому, чем жил верхний этаж. Вход в нижний этаж был отдельный, с противоположной стороны дома. Как раз в этот момент мимо меня туда пробежали две девочки. И одна из них была в короткой синей юбке и белой блузке. Я узнал ее. Это была та самая, которая осудила мои финские сказки. Я даже не успел тогда ей как следует ответить, чтобы оставить последнее слово за собой. А надо было ответить. Не стоило давать ей повод зазнаваться с этих лет. Они пробежали мимо меня, пересекая улицу, и вошли в нижний этаж.
Я остановился. Время позволяло мне заглянуть на минутку туда, чтобы сказать напоследок этой девочке кое-что назидательное. Не раздумывая долго, я двинулся вслед за ними, поднялся на три ступеньки и, пройдя небольшую прихожую, очутился в большой светлой комнате. Одна электрическая лампочка горела под потолком в центре комнаты, а другая — над столом, который стоял в дальнем углу. Вокруг него сгрудились ребятишки, мальчики и девочки, и среди них трое или четверо были в синем с белым. Девочка, осудившая мои сказки, тоже успела прилепиться к остальным.
Неудобно было сразу отрывать ее от них, и я помедлил немного, осматриваясь вокруг. Эта комната походила на небольшой музей. В ней были собраны образцы разного рода злаков: пшеницы, ржи, овса, ячменя. Увязанные в длинные пучки, они красовались вдоль стен. Были здесь также пучки клевера, тимофеевки, вики, конопли и льна разных сортов. Были фотографии фруктов и ягод, были отдельные засушенные ветки и листья под стеклом.
Делая вид, что рассматриваю все это и читаю пояснения к образцам, я в то же время выбирал момент, чтобы заговорить с девочкой. Она перебирала рассыпанные по столу колосья и вместе с другими прислушивалась к тому, что говорил мальчик в коротких синих штанах и белой безрукавке. Похоже, что он был главным в этой компании. Он сказал:
— Селитра сама по себе — тоже не спасение. Урожайность-то она повышает, но стоит чуть лишнее сыпануть — и дело испорчено. Клейкость в почве получается. К селитре обязательно навоз нужен или торф.
Кто-то из мальчиков подсказал:
— Мы же добавляли. Помнишь?
Он ответил.
— Мало добавляли. Вот здесь у меня колосья с кряжинских полей и веткинских. Видите, какая разница? Я подсчитал: в каждом кряжинском колосе в среднем на десять-пятнадцать зерен больше, чем в веткинском. А все потому, что на кряжинские поля в прошлом году торф навезли. А мы этого не учли на своем участке.
Тут опять кто-то вставил:
— Не обязательно торф, если есть навоз.
Он возразил:
— Но его нет. А то, что мы внесли, — это капля.
Одна из девочек сказала со вздохом:
— Сколько его пропадает зря на коровьих стоянках дневных!
Старший мальчик продолжал:
— А вот кривулинская рожь. Колос неплох, а солома — видите? Слабоватая. Случись посильнее ливень или град — и полегло все.
Кто-то сказал:
— Это они несортными семенами засеяли.
Он пожал плечами:
— Мы не знаем. А о своих наблюдениях доложим агроному. Пусть примет меры, чтобы и веткинские поля получили торф.
— И нам заодно подбросят.
— Правильно. На это мы и рассчитываем. А то некрасиво получается: имеем опытно-показательное поле, а результаты на нем хуже веткинских.
Тут моя девочка воспользовалась небольшой заминкой в разговоре и сказала:
— А мы с Клавой два колоса ветвистой ржи нашли.
Все заинтересовались:
— Ветвистой ржи? Любопытно! Где ж это?
— Пока секрет. Вот дождемся, чтобы вызрели, и в августе на своем участке высеем.
— Молодцы девчата. А колосья-те хоть крупные? По многу ли в них зерен?
— В одном сто девять, а в другом девяносто семь.
— Интересно. Только вы не прозевайте срезать вовремя.
— Нет. Мы уже бригадира предупредили.
— А может, это просто так… игра природы?
— Кто знает! А все же попробовать стоит.
— Обязательно высеем!
— А в теплице как у вас дела, девочки?
— Приди и посмотри. Вы тут занялись своим турниром шахматным и про виноград забыли.
— Завтра придем.
Такой разговор вели они в этой комнате, сойдясь тут вместе: и те, кто имел отцов и матерей, и те, кого судьба их лишила. Все они одинаково легко произносили: «Наш урожай, наше поле, наша рожь».
Да, все было ясно мне теперь до конца относительно того, что касалось жизни их колхозов. Больше тут нечего было узнавать. Оставалось позаботиться о том, чтобы не опоздать на пристань. И, не пытаясь даже заговорить со своей строгой девочкой, я направился к двери. Но в это время она сама сказала кому-то вполголоса:
— Это тот самый дяденька, который нам позавчера сказки рассказывал.
Тогда и я обернулся, чтобы сказать ей:
— А это, кажется, та самая девочка, которая не любит сказки?
Но она возразила:
— Неправда! Я люблю сказки. Я даже сама их сочиняю.
— Вот как! Она их сама сочиняет. А не расскажет ли нам она одну из своих собственных сказок?
И другие ребятишки поддержали меня:
— Да, да, Лена, расскажи! Мы тоже послушаем!
И Лена рассказала:
— Была песчаная пустыня, где все было горячо от солнца, а ветер поднимал песчаные вихри. Девочка посадила желудь. Он был слабый, беззащитный. Она поливала его, чтобы он не засох. Она охраняла его, чтобы весной его не унесло потоками воды и чтобы летом ветер не унес с песком. Когда пробился росток, она защищала его от мороза, суховея, от солнца и от ливней. Он вырос под ее защитой и превратился в большой, могучий дуб. С ним больше уже ничего не могли поделать ни солнце, ни ветер, ни ливни. Чем сильнее они обрушивались на него, тем сильнее он становился. Он закалялся под их напором. Видя это, они перенесли свой гнев на девочку. Ее им легко было бы смять. Но она пошла и встала около своего дуба. И он защитил ее от солнца, от ветра и грозы. С тех пор они не расставались. Вот. Это я сама сочинила.
Я сказал:
— Молодец. Очень хорошая сказка. Только странно, что дуб вырос, а девочка осталась девочкой.
И другие ребятишки мигом подхватили это:
— И верно! Как же так! Дуб рос, а девочка нет. Эх ты! Недодумала!
Лена моя смутилась немного и задумалась. Потом махнула рукой и сказала:
— Ничего. Я другую сказку придумаю, еще получше.
Да, она придумает, конечно. Это настоящая девочка.
Могла бы и у меня в скором времени появиться такая. Смелая, быстроглазая, с аккуратно перевязанными лентой косичками. Почему бы нет? И, думая об этом, я заторопился к пристани. Но часы уже показывали двадцать минут одиннадцатого. Это означало, что теплоход ушел. Ребятишки стали расходиться по домам. Пришлось и мне вернуться на ночлег.
И, вытянувшись на своей постели под легким летним одеялом, я подумал, что вот и одиннадцатый день моего отпуска кончился, не приблизив меня к моей женщине. Сколько же это могло так продолжаться?
И еще о чем-то должен был я подумать, прежде чем заснуть. О чем бы таком обязан я был еще подумать? Ах, да! О знаках дружбы русских к финнам советовал мне Иван Петрович не забывать. Но какие могли тут быть знаки дружбы, если меня вот уже три дня подряд не пускали к пристани? Стоило мне туда направиться, как меня немедленно тянули в другую сторону. Даже малые дети состояли тут у них в общем заговоре.
И сверх всего, где-то там, в глубине их непонятной России, затаился тот страшный Иван. Он зорко просматривал все дороги, готовый выловить меня оттуда своей железной рукой. И удайся ему это сделать — не было бы мне тогда от него пощады. Только Юсси Мурто, может быть, сумел бы оказать мне какую-то защиту, будь он здесь. Но он маячил где-то там, в пределах далекого севера, занятый своими непонятными мыслями. О чем он так упорно думал все время? И, обратив угрюмый взгляд к Ивану, он словно бы готовился что-то важное ему сказать. А тот ждал, тоже готовый к разговору. Но слова и на этот раз почему-то долго не шли с языка Мурто. Я так и заснул, не дождавшись их.