КЛЮЧ

Ее зовут Марина Белая. Носатая, большеротая, глазастая, она вместе с тем почему-то производит впечатление красавицы, хотя на вкус Коноплева у нее все «слишком». Слишком яркие губы, слишком черные ресницы, слишком большой вырез у кофточки, слишком длинная юбка, слишком крупные бусы на длинной шее. Эта длинная худая шея в сочетании с добрым выражением близоруких глаз придает ей трогательный вид незащищенности. Это она, Марина Белая, вернула Монастырской магнитофон, похищенный ее дружком Виталием Пустянским. И тем самым выдала свою связь с грабителем. Что это — импульсивный поступок глупой девчонки или хорошо обдуманный и взвешенный шаг в той игре, которую ведет Пустянский? Вот это и предстоит выяснить Коноплеву и Сомову.

— Вы давно знакомы с Виталием Пустянским?

Марина поднимает голову. Сквозь толстый слой наложенной на лицо «штукатурки» пробивается румянец. В широко распахнутых глазах грусть и боль.

— Мы познакомились полтора года назад. На выставке в Манеже. Можно закурить?

— Пожалуйста.

Присутствующий на допросе Сомов рубит сплеча:

— Вы состоите с Пустянским в близких отношениях?

Она отворачивается к окну. Глухо доносится ее голос:

— Да… Вот уже год.

Коноплев осуждающе смотрит на. Сомова. Он с удовольствием отослал бы его куда-нибудь, но сделать этого нельзя: капитан присутствует на допросе по прямому указанию Ворожеева. Начальство торопит, и ВРИО начальника отдела возлагает большие надежды на всем известную способность капитана идти к цели напролом.

Сомов делает вид, что не замечает недовольных взглядов Николая Ивановича.

— Вы знали, что ваш сожитель занимается преступной деятельностью? — резким голосом задает он вопрос молодой женщине.

Марина быстро поворачивается лицом к Сомову, с вызовом говорит:

— Это раньше! А в последнее время… Когда он был со мной, этого не было!

— Чепуха! — машет рукой Сомов. — А ограбление Монастырской — это что, не в счет?

Она опускает голову низко-низко. Волосы плотной завесой закрывают лицо. Виден ровный пробор и темные корешки волос: давно не красилась.

— Когда я узнала об этом, я его выгнала.

Худой рукой Белая откидывает с лица прядь волос, начинает нервно перебирать крупные ярко-красные бусы на груди.

Коноплев делает Сомову знак: мол, дальше он будет вести допрос сам.

— Вы его выгнали… Как давно это было, Марина Степановна? Расскажите подробнее, — просит он. Сочувствие, звучащее в его голосе, производит на молодую художницу сильное действие: она закрывает лицо руками и начинает глухо рыдать.

Коноплев вскакивает, наливает в стакан воды. Она жадно пьет, на краю стакана — след ярко-оранжевой помады.

— Успокойтесь, мы вас слушаем.

— Мы любили друг друга, — всхлипывая, говорит она. — У нас все было по-настоящему. Хотели пожениться. Я поставила условие: чтобы он навсегда покончил со своим ужасным прошлым. Он обещал, клялся, а потом вновь заводил разговор, что сначала должен материально обеспечить меня и мою дочь, а, потом уже можно будет начать новую жизнь. Я сердилась, плакала, тогда он начинал уверять меня, что пошутил. И вдруг этот японский магнитофон! Он подарил мне его на день рождения. Я спрашиваю: откуда ты взял? У тебя ведь нет денег! Он говорит: занял… Я сказала, что завтра же отнесу магнитофон в комиссионку, а деньги верну, чтобы он мог возвратить долг. Виталий изменился в лице, закричал на меня, обозвал дурой. Сказал, чтобы я и не думала о комиссионке, а то погублю и его и себя. Тут я все поняла. Он обманул меня!

— Значит, вы утверждаете, что ничего не брали у Пустянского — ни денег, ни вещей? — вновь вмешался Сомов. — А откуда это все у вас — наряды, бусы, кольца, серьги? Папа подарил?

— Папы у меня нет. Только мама. Она на заводе работает. В литейке. А я художница. Все, что вы на мне видите, сделано моими собственными руками.

— А откуда вы узнали, что магнитофон принадлежит Монастырской? — поинтересовался Коноплев.

— Виталий сказал. Убеждал меня, что она спекулянтка и тунеядка, что все ее богатства нажиты нечестным путем. Что, освободив ее от части этих богатств, он-де сделал благородное дело. Но я слышать ничего не хотела. Он вор — этим все сказано! Кроме того, он подвел меня…

— Вас? Каким образом?

— Я ведь знала Монастырскую раньше. По ее просьбе делала ей гарнитур из сапфиров. Бывала у нее дома. Виталий меня расспрашивал, я ему рассказывала, в какой роскоши она живет. Разве я могла подумать, к чему это приведет?

— Вы отдаете себе отчет в том, что по отношению к Монастырской выполняли роль наводчицы? — тихо спросил Сомов.

— Кто? Я? — в голосе художницы прозвучала такая мука, что Николай Иванович счел необходимым вмешаться:

— Не будем торопиться с выводами, товарищ капитан!

И, обращаясь к Белой, добавил:

— Мы знаем, что вы вернули магнитофон Монастырской. Вы правильно сделали.

— А остальные вещи небось припрятали вместе с вашим дружком?

Она поглядела в сторону Сомова со страхом:

— Что вы! Что вы!

— Как давно вы виделись с Пустянским?

— Полтора месяца назад. Несколько раз он звонил. Услышав его голос, я клала трубку. Он приходил, стучал, я не открывала. Как-то раз я увидела его в окно, он стоял на противоположной стороне улицы…

— Он вам писал?

Она подняла голову:

— Да, я получила от него письмо.

— Что в нем?

Художница медлила, сцепив тонкие пальцы рук, нервно похрустывала суставами. Сомов поторопил:

— Мы ждем!

Голос ее прозвучал совсем тихо:

— Он писал, что любит меня. Что, прогоняя его, я совершаю страшный грех, толкаю его на край бездны… Что я — единственное, что удерживает его от окончательного падения. Если я не передумаю, случится нечто ужасное. И тогда я пожалею о своем поступке.

— Случится что-то ужасное? Так-так… — Сомов кинул многозначительный взгляд на Коноплева. — А что именно он собирался совершить, вы не знаете?

— Не знаю. Честно говоря, я думала, что он просто пугает меня.

— Скажите, а этого человека вы случайно не знаете? — Сомов достал из ящика стола и показал ей фотографию Лукошко.

Она, близоруко щурясь, вгляделась в портрет.

— Кажется, знаю. Видела один раз.

— Где, при каких обстоятельствах?

— Сейчас вспомню. Да, да, это было на выставке фарфора. С ним была какая-то высокая женщина. Не первой молодости, но очень красивая. Виталий обратил мое внимание на этого человека и сказал: «Он стоит полмиллиона». Я рассердилась: «Ты опять за старое?» Он ответил резко, мы поссорились. Поэтому я, должно быть, и запомнила этого старика, — она кивнула на фото.

— А где сейчас Пустянский? Насколько нам известно, в Москве он не прописан и жилой площади не имеет. Он и жениться-то на вас, наверное, хотел, чтобы обзавестись пропиской.

Слова Сомова потрясли молодую художницу. Она с ужасом поглядела на него, потом перевела взгляд на Коноплева, громко, навзрыд, заплакала.

Допрос пришлось прервать.

— Мы вынуждены взять у вас подписку о невыезде… Распишитесь вот здесь, — Сомов протянул Белой листок.

Она расписалась и, шатаясь словно пьяная, пошла к двери.

— Я же просил вас, капитан, держаться в рамках, — проговорил Коноплев, когда за женщиной закрылась дверь.

— А что, неплохо получилось, товарищ подполковник, — сказал Сомов и рассмеялся. — Вон как она разоткровенничалась! Лично я не верю этим слезам. Похоже, они на пару работали.

Он произнес эти слова с такой верой в собственную правоту, что Коноплев отступился. Про себя решил: в следующий раз проведет разговор с Мариной Белой с глазу на глаз, без Сомова.


…С фотографии на Коноплева насмешливо смотрело лицо необычное. Оно выглядело бы серым, простоватым — невысокий лоб, маленькие глаза, нос с утолщением на конце, тяжеловатый подбородок, слишком пушистые бакенбарды, — если бы не выражение умного лукавства, проглядывавшее и в изломе бровей, и в складках возле губ.

Николай Иванович пролистал страницы дела за № 1274, уже заинтересовавшись этим человеком.

Пустянский Виталий Евсеевич родился в 1949 году в Кингисеппе, образование незаконченное среднее. Отца не знал, мать рано умерла. Воспитывался у дальней родственницы. Свой трудовой путь начал в родном городе учеником официанта в местном ресторане. Освоив дело, сам стал официантом.

Коноплев перевернул очередной лист. С 1973 года Виталий Пустянский — фельетонист городской газеты. Из официанта в фельетонисты? Скачок, прямо скажем, необычный. Но он его сделал. Тут бы и остановиться. Но… Какая-то неприятная история: грозное опровержение написанного им фельетона, гнев редакционного начальства, угроза привлечения к суду за клевету — и вот Пустянский срывается с насиженного места, незаметно покидает город, чтобы вынырнуть затем в столице. Он устроился смотрителем в один из московских музеев. И занялся сначала скупкой и перепродажей предметов искусства, а затем и грабежом антикваров.

В последний раз он был осужден за ограбление коллекционера Хаскина. По статье 146. Но затем его дело было переквалифицировано на статью 145 ч. 2 Уголовного кодекса РСФСР. Соответственно был уменьшен и срок наказания. Немалую роль в этом сыграла личность самого Пустянского, его последнее слово на суде.

Николай Иванович пристально вглядывался в курносое, чем-то смахивающее на известное изображение лукавого простака Козьмы Пруткова лицо Пустянского, вчитывался в строки любопытного документа — его последнего слова, приобщенного по просьбе обвиняемого к уголовному делу.

«Граждане судьи!

Для начала я позволю себе рассказать вам притчу. Один человек учил летать муху. Два года у него ушло на то, чтобы по условному сигналу она летела вперед. Еще два года — на то, чтобы она научилась лететь назад. Еще через два года муха описывала мертвые петли и крутила восьмерки.

И вот человек решил продемонстрировать плоды своей дрессировки директору цирка. Пришел, достал из кармана коробок, открыл. Стукнул по коробку один раз, муха долетела вперед и села на стол директора. В это время зазвонил телефон. Директор с кем-то поговорил, потом положил трубку, послюнявил большой палец, придавил муху и говорит человеку: «Итак, что вы хотели сказать?»

Граждане судьи, я рассказал эту историю не случайно. Ведь уважаемый гражданин прокурор, буквально как директор с мухой, поступил с версией моего поступка.

Я отлично знаю, что следователь, прокурор, суд оценивают все показания в соответствии с фактами, согласуясь с внутренним убеждением, опираясь на свой богатый опыт. Так неужели этот опыт, это внутреннее убеждение не поможет им разобраться, кто такие — эти потерпевшие, какую роль они играют в обществе?

Выступая здесь, пострадавший Хаскин утверждал, что никакого отношения к антиквариату якобы не имеет. А на вопрос, откуда у него оказалась коллекция бесценных часов, заявил, что он взял их у знакомых, как он выразился — «помыть». Я должен пояснить суду, что понятие «помыть антикварные часы» на языке посвященных означает подвергнуть их сложной реставрационной работе, доступной только высококвалифицированному специалисту, знатоку антиквариата. В том-то и дело, что Хаскин и есть такой специалист, «нелегальный специалист» по антиквариату. Однако по понятным здесь причинам он не хочет афишировать этого своего занятия здесь — в суде, ибо все его богатства нажиты нечестным путем. Именно поэтому Хаскин сначала даже не хотел сообщать в милицию о случившемся — об изъятии у него антикварных часов. И не хотел именно потому, что боялся милиции гораздо больше, чем так называемого преступника, в данном случае меня! И лишь с опозданием, не выдержав единоборства со своей жадностью, он все же заявил о происшедшем, при этом сильно сгустив краски.

Так, например, стремясь вызвать к себе сочувствие суда, он заявил, что я был с ним груб! Какая ложь! За время пребывания в квартире Хаскина я подошел к нему один раз — поднял его с ковра и посадил на стул, поскольку он заявил, что ему неудобно так лежать. Более того, по его просьбе я принес ему с кухни стакан воды. Где же здесь жестокость, разбойное нападение, о которых говорил прокурор? Кстати, впоследствии выяснилось, что Хаскин меня подло обманул, он уселся на стул ради одной только цели — утаить деньги, которыми был набит задний карман его брюк!

Другое дело, что само преступление — жестокость! С этим я согласен. Я нанес потерпевшему моральную травму. Но никак не могу согласиться с тем, что причинил ему значительный материальный ущерб. Он, Хаскин, очень зажиточный человек, настолько зажиточный, что потеря часов никак не повлияет на его бюджет. Что же касается меня, то после вторжения в квартиру потерпевшего мое материальное положение не намного улучшилось, поскольку половина вырученных денег ушла на погашение долгов. А мое моральное состояние? Я прекрасно понимаю, что на эти деньги жизнь не построишь, что мой завтрашний день — тюрьма. Поэтому каждый час, проведенный на свободе, воспринимался как последний…

Граждане судьи!

Государственный обвинитель заявил, что я представляю собой «несомненную социальную опасность для общества»! Для кого опасность? Для всех сидящих в этом зале? Нет! Для работающих у станков? Ничего подобного! Для ученых или артистов? Ни в коем случае. Так для какой же из перечисленных категорий я опасен? И к какой категории, спрашивается, можно причислить так называемых «потерпевших»?

Я прошу вас, определяя мне срок наказания, точно соизмерить его со степенью моей вины не только перед Законом, но и перед потерпевшими, сомнительная деятельность которых в конечном счете послужила решающим мотивом моего преступления.

Сейчас я нахожусь на финише многолетней борьбы за существование. Я прошу вас помочь мне вернуться к нормальной жизни, стать полезным членом общества. Ведь после сорока лет мне трудно будет рассчитывать на то, что я смогу наладить свою жизнь, обрести крышу над головой, обзавестись семьей. Я надеюсь, что вы учтете все, что я сказал, и поможете мне!

В противном случае меня ждут впереди мрак и страшная бездна!»

Коноплев поймал себя на том, что читает строки последнего слова. Виталия Пустянского не без сочувствия. Конечно, жулик, плут, но человек явно не глупый.

Николай Иванович перевернул последнюю страницу дела. Речь Пустянского, ходатайства его адвоката достигли цели: суд проявил к нему милосердие.

Что же побудило его вновь стать на путь преступления? А может, прав Сомов, и этот тип докатился до убийства, а «мрак и страшная бездна», которых он так боялся, его поглотили?

…Спустя несколько дней Коноплев снова вызвал повесткой на Петровку Марину Белую, но она не явилась. Остался без ответа и повторный вызов. Тогда Николай Иванович отправился к ней домой в Тушино, прихватив Сомова. Капитан, по убеждению Коноплева, не умел как следует разговаривать с людьми, а вот язык вещей понимал хорошо.

По дороге Сомов поддел Коноплева:

— Зря вы ей поверили, товарищ подполковник, не такая уж она голубица, эта Белая… Почуяла, что мы вышли на след ее дружка, дала ему знать, они и смотались. Теперь ищи ветра в поле!

— Не будем торопиться с выводами, товарищ Сомов, — сухо сказал Николай Иванович.

Марина Белая жила в районе Тушино на улице, носившей негородское название «Лодочная». Объяснялось это название близостью к каналу. На правой стороне улицы домов не было — по берегу канала росли деревья, кустарники, кое-где они расступались, чтобы дать место футбольному полю, теннисному корту, лодочной станции, а то просто — пустырю. «Летом здесь, должно быть, рай, никакой дачи не нужно», — подумал Коноплев, вылезая из «Москвича» возле стандартного панельного пятиэтажного дома.

Марине Белой принадлежала одна комната в трехкомнатной квартире. Говорливая соседка с бигуди на голове, назвавшаяся Лией Львовной, сообщила, что несколько дней назад Белая уехала, а куда — неизвестно. Сомов начал расспрашивать соседку про Пустянского.

— Я… минутку…

Лия Львовна скрылась в своей комнате и тотчас же появилась снова. Теперь на голове у нее был розовый газовый платочек, сквозь который видны были те самые бигуди, которые она собиралась скрыть от постороннего взора.

Пустянского она хорошо знала.

— Видный мужчина. Всегда хорошо одет. И очень вежливый. Руку поцелует, о здоровье расспросит. Раньше бывал довольно часто, оставался ночевать. Соседи не возражали: человек тихий, скромный, непьющий. Да и Марину понять надо — женщина молодая. Не век же одной куковать. Да и дочке отец нужен. Думали, вот-вот поженятся, но вышло по-другому. Пустянский куда-то пропал, встречи прекратились.

— А отчего? Они поссорились?

— Вы знаете, как сейчас у них, у молодых… Повстречались неделю-другую — и разошлись. Никаких обязательств!

Она сама предложила Коноплеву и Сомову осмотреть комнату Марины. «Ключ у меня. Марина оставила. На всякий случай. Мало ли что… Вдруг батарея потечет, как в прошлом году…»

— А может, она ключ для Пустянского оставила? — поинтересовался Сомов.

Лия Львовна покачала головой:

— Нет… Кажется, они всерьез разошлись. Уж так она, бедная, плакала, убивалась… Понять можно: мужчина видный.

Коноплев предъявил постановление об обыске, попросил Лию Львовну привлечь в качестве второго понятого кого-нибудь из соседей.

Комната была небольшая, узкая, как пенал. Большую часть ее занимал диван-кровать. Сомов как увидел его, остолбенел. Только и сказал:

— Он! «Лейпциг»!

Коноплев тотчас же все понял. Еще в самом начале следствия по делу Лукошко он дал своему помощнику задание: по зеленым ворсинкам, обнаруженным экспертом на костюме убитого коллекционера, установить название мебельного гарнитура, фамилии и адреса покупателей. Со свойственной ему тщательностью Сомов задание выполнил, положил на стол Коноплева ученическую тетрадку со своими записями. Однако Николай Иванович должного интереса к ним не проявил, не глядя, сунул тетрадку в ящик, произнеся скороговоркой:

— Спасибо. Хорошо. Пригодится.

И вот они стоят в тесной комнатенке подруги Щеголя и не могут отвести глаз от зеленого дивана из «того самого» мебельного гарнитура…

— В ваших списках фамилия Белой, конечно, не значится, капитан? — высказал предположение Николай Иванович. — А то бы вы уже давно вспомнили…

Сомов покачал головой:

— Белой среди покупателей нет.

— Вы не знаете, — обратился Коноплев к Лии Львовне, — откуда у Марины этот диван? И давно ли куплен?

— Он ей случайно достался, — отвечала Лия Львовна. — Кто-то из покупателей не захотел брать, мол, слишком громоздкий, оставил в магазине. А Марина сунула пятерочку продавцу, он и устроил.

— Понятно.

— Ну, ясно, — сказал Сомов. — Владельцев разрозненных вещей я, конечно, установить не мог. Вот и выходит, что вся моя работа насмарку.

— Я же не раз говорил вам: не надо торопиться с выводами. Лучше осмотрите комнату.

Пока капитан выполнял его указание, Николай Иванович вышел в коридор, где под дверью стояла Лия Львовна. Он вынул из кармана фотографию покойного Лукошко, показал ей:

— Это лицо вам не знакомо?

Неожиданно последовал ответ:

— Я этого гражданина знаю. Он как-то заходил к нам. Это было в отсутствие Марины.

— Она на работе была?

— Нет. Так же, как сейчас, в отъезде. У нее дочь часто болеет, вот она и мотается туда-сюда.

— Если вы не возражаете, поговорим об этом гражданине. Расскажите все, что вы помните.

Лия Львовна сказала:

— Может, чаю выпьете? Я быстро…

— Нет, чаю не надо.

— Виталий был дома. Раздался звонок. Я хотела открыть. Он говорит: «Не беспокойтесь, Лия Львовна. Я — сам». Вошел этот гражданин. Он нес какой-то плоский предмет, неловко упакованный в газету и обвязанный бельевой веревкой. Поздоровался с Пустянским, сказал: «Вот. Принес». Виталий увел его в Маринину комнату. О чем они там говорили, я не слышала: была на кухне. Виталий заглянул, попросил нож. Я дала. Свой любимый, с деревянной ручкой. Острый-острый! И до сих пор жалею.

— Почему?

— Да потому, что нож пропал… Я всю комнату Маринину обыскала, нет ножа, и все!

— А потом?

— А потом они ушли.

— Вместе?

— Вместе.

— А этот плоский предмет был с ними?

— Да… Только упакованный в другую бумагу и аккуратно перевязанный. Нес его Виталий.

— Больше вы этого гражданина не видели?

— Нет.

— Теперь поговорим о Марининой дочке. Она живет, по-видимому, с ее родителями?

— С матерью. Отца у Марины нет.

— А где живет?

— Точно не помню. Марина говорила, да я забыла. Склероз. То ли в Костроме, то ли в Горьком, то ли во Владимире…

— Во Владимире, — выходя из Марининой комнаты, сказал Сомов. В руке у него была зажата телеграмма.

Коноплев взглянул: «Срочно выезжай. Аня заболела». Обратный адрес: Владимир, Всполье, дом 4. Николай Иванович стал прощаться с Лией Львовной.

— Одна просьба… К вам наш товарищ пожалует. Подгорцев его фамилия. Так вы, будьте любезны, дайте ему ключик. Он не натопчет, человек аккуратный.

— А что случилось? Марина жива? Жалко ее, хоть и непутевая.

— Жива, жива, не беспокойтесь, — сказал Коноплев. И направился к двери.

В машине спросил у Сомова:

— Про кухонный нож слышали?

— Слышал.

— В комнате не нашли?

— Да разве его здесь, его на дне Москвы-реки надо искать!

Коноплев откинулся на спинку сиденья:

— Неужели Пустянский?

Сомов пожал плечами:

— Конечно, он. А кто же еще?


Николай Иванович вышел из электрички, чувствуя ломоту во всем теле. Кажется, и путь от Москвы до Владимира недолгий, всего 180 километров, и сиденья мягкие, а ехать тяжело.

Можно было, конечно, вытребовать художницу «по этапу» или направить к ней Сомова. Но Коноплеву захотелось съездить во Владимир самому.

Ворожеев, которому он доложил о своем намерении, сказал:

— Езжай. Но с одним условием. Прочтешь в областном управлении лекцию на тему «Профилактическая работа по предупреждению правонарушений со стороны безнадзорных подростков». Начальство требует.

…Коноплев бывал во Владимире по делам службы лег пятнадцать назад. Ему запомнился маленький, уютный городок, утопающий в зелени, белые с зубчиками стены местного кремля на холме, сверкающие золотом купола знаменитых соборов — Успенского и Дмитровского. Но теперь город было не узнать. Его перекроили, застроили. Там, где перспективу закрывали малорослые строения, вдруг открылся захватывающий дух вид на пойму, стал виден огромный мост через Клязьму, шоссе, по которому быстро катили казавшиеся отсюда, с высоты, игрушечными легковые и грузовые автомобили. Повсюду выросли кварталы новых жилых зданий, отдельно стояли бетонные коробки гастрономов, кинотеатров, парикмахерских.

— Ну как? Здорово? — спрашивал Коноплева встретивший его у вокзала с машиной местный товарищ. — За эти годы жилищный фонд увеличился знаете как? Растем!

Увеличение жилищного фонда, однако, не коснулось семьи Белых. Маринина мать жила на окраине города, на Всполье, между последним жилым кварталом и тракторным заводом, в маленьком домишке, стоявшем в отдалении. Коноплев оставил сопровождавшую машину на шоссе и двинулся дальше пешком…

Маринина мать, Настасья Степановна, оказалась не старой еще женщиной с круглым русским лицом.

— Проходьте, я счас… — сказала она, показывая на свои распаренные стиркой руки, на которых лопались мыльные пузыри. Ополоснув руки холодной водой и вытерев, она вернулась, пригласила гостей сесть. Обои в комнате были с крупными яркими цветами, и поэтому возникало ощущение, что сидишь в клумбе.

— Вы к Марине? Я ее сегодня не видела, В ночной смене работала, только что пришла.

— На тракторном?

— Да, в литейке…

Только сейчас Коноплев обратил внимание на черную пыль, глубоко въевшуюся в поры на руках Настасьи Степановны.

— Она Аннушку в поликлинику повела. Сейчас придет. А вы кто будете? Уж не друг ли Виталия?

— Да, вроде того, — ответил Коноплев, делая вид, что заинтересованно рассматривает расклеенные по пестрым стенам огоньковские репродукции: «Утро стрелецкой казни», «Иван Грозный убивает своего сына», «Вернулся…».

Под окном раздался звонкий детский лепет, Настасья Степановна подхватилась и выбежала.

Раздались шаги на крыльце, хлопнула дверь, пахнуло прохладой.

Из-за тонкой перегородки донесся шепот:

— К тебе из Москвы…

— Бабуль, это дядя Виталий? Он мне Мишку привез? — послышался детский голосок.

— Нет, это другой дядя. Он приехал по делу.

Дверь приоткрылась, мелькнуло раскрасневшееся от ходьбы Маринино лицо.

— А-а… Это вы… Я сейчас. Только, дочку раздену.

В голосе ее было разочарование.

— Кто это? — шепотом спросила мать.

— Из милиции… — тихо ответила она.

— Ну вот, доигралась! Говорила я, нечего тебе там в Москве делать! Поступила бы в промкомбинат кошельки делать. 150 кошельков в месяц, и получай свои сто двадцать.

— И кому только эти кошельки нужны?..

— Да я и сама, дочка, не знаю. У меня лишних денег сроду не было. Еле-еле от зарплаты до зарплаты дотягиваю.

— Так это вы…

— Да, зато живу честно. Людям не стыдно в глаза смотреть. Твердила тебе мать: не доведет тебя до добра твой Виталька…

— А вы сами, мама, его хвалили. Забор поправил, дров на всю зиму наколол.

— Что говорить, парень рукастый… Да глаза у него бесовские. За таким присмотр нужен. А у тебя у самой ветер в голове.

— Да я же говорила, мама, мы расстались. Все у нас. Конец.

— Конец. А то я не вижу, как ты вся обмерла: «Виталька?» Только пальцем поманит, ты и побежишь.

— Не побегу. Тихо, мама. Нас услышат.

Николай Иванович едва узнал Марину. Перед ним в простой тесной одежде, без украшений, стояла молодая женщина. Не такая яркая, красивая, как та, «московская», Марина, но гораздо более привлекательная.

— Вы же обещали не уезжать… — с укором сказал Коноплев.

— Так я телеграмму получила. Дочка заболела.

— Надо было позвонить.

— Да, надо, — равнодушно согласилась она.

— Вы садитесь…

— Я тут дома…

Коноплев смешался. Перед ним был совсем другой человек. Держалась спокойно, строго, с чувством собственного достоинства. И разговаривать с этим человеком нужно было по-другому, честно, без лукавства.

— Я не буду от вас ничего скрывать, Марина, — сказал он. — Виталий подозревается в совершении тяжкого преступления…

— Тише, пожалуйста, мама услышит. — В лице ее не было ни кровинки. — Кража у Монастырской?

— Не только это…

Она закрыла лицо руками. Но плакать не стала. Отняла руки, просто сказала:

— Вы хотите, чтобы я сказала, где его можно найти?

Коноплев понимал, как трудно ей решиться на это — выдать любимого человека.

Закусив губу, Марина задумчиво глядела в окно, где мать возилась у сарая, Марина встала, открыла форточку, крикнула:

— Мама! Идите в дом. Отдыхайте. Я сама все сделаю!

Вернулась к столу, села, положила руки на клеенку в цветочках.

— Я скажу… Во-первых, вы скоро сами узнаете… А во-вторых, я не верю… Хочу, чтобы он оправдался… В последнее время мы встречались с Виталием в мастерской одного художника. Он там… Где ему еще быть? Запишите адрес. Вот ключ.

В горле у нее застрял ком. Голос звучал хрипло.

Загрузка...