В первое мгновение Коноплев не узнал вошедшего. Благообразный мужчина в соломенной шляпе-канотье, из-под нее выглядывают стриженные в кружок седые волосы. Брови, усы, борода — тоже седые. Интеллигентно поблескивают круглые стекла очков.
— Беру на себя смелость напомнить — мы с вами знакомы. Имел честь принимать у себя дома. Николай Иванович, если не ошибаюсь?
Стоя в дверях, профессор Александровский внимательным взглядом окинул кабинет. И Коноплев тоже огляделся, словно увидел свою комнату заново. Стол, два стула, сейф, лампа, графин с водой, телефон — вот и все нехитрое убранство присутственного места. Невольно вспомнился богатый и красочный мир профессорской квартиры, где вещи не только выполняли утилитарную функцию, но и как бы участвовали в жизни своего владельца, делая ее многомерной, протяженной в пространстве и времени. Они, эти вещи, хранили в себе память поколений и вели нескончаемый безмолвный разговор по их поручению и от их имени…
«Неплохо было бы, — подумалось Коноплеву, — если бы и казенные помещения выглядели не так казенно. В последнее время много говорят о современных интерьерах. Жаль, что до нас это еще не дошло…»
— Чему обязан? — помимо своей воли подпадая под влияние старинного строя профессорской речи, спросил Коноплев и склонил голову набок: так обычно делал, ожидая ответа собеседника, Александровский.
— Что? Ну да, конечно, я сейчас все объясню.
По выражению растерянности, промелькнувшей на лице профессора, Коноплев понял, что если у того и была какая-то конкретная причина для прихода сюда, на Петровку, то начинать с нее ему явно не хотелось.
Николай Иванович взял инициативу в свои руки:
— Очень хорошо, что вы пришли. Я вот о чем хотел вас спросить… Откуда появляются в наше время и в нашей стране столь обширные и дорогие частные коллекции?
В голубых глазах Александровского светилось понимание:
— Вы хотите сказать, можно ли нажить такую коллекцию, как, например, моя, честным путем?
— Не о вас речь, дорогой профессор. Не о вас! — поднял вверх обе руки Николай Иванович.
Александровский, не обращая внимания на эту фразу и этот жест, задумчиво заговорил:
— С чего началась моя коллекция? С небольшого эскиза Репина, который я отыскал в 1914 году, будучи еще мальчишкой, на Кузнецком мосту. А потом пошло, пошло… Во времена больших потрясений вещи резко меняют свою цену, и картина Сурикова стоит меньше полбуханки ржаного хлеба. В собрании любого коллекционера, даже честного, — ваш покорный слуга относит себя к их числу — оседают эти отмеченные человеческим горем ценности, иногда миновав ряд нечестных рук.
— Понятно, — вставил Николай Иванович.
С неожиданной резкостью Александровский перебил его:
— Да нет… Вам этого не понять! Когда приходишь к пределу, положенному для твоей жизни, мысли эти — об истоках коллекции и о конечной цели твоих усилий, если хотите — о смысле жизни, мысли эти одолевают днем и ночью… Это нелегкие мысли, поверьте, ох, какие нелегкие!
— Ну почему же… если коллекция нажита честным путем, — начал было Коноплев, но Александровский вновь перебил его:
— Я не об этом! Поймите, собирательство для себя, без венчающего действия — от себя, бессмысленно!
Запальчиво выкрикивая эту фразу, Александровский мотнул головой, волосы разлохматились, образовав вздыбленный кок, придав профессору воинственный и немного смешной вид.
— Скажите, а Семена Григорьевича Лукошко эти мысли волновали? О смысле коллекционирования, о судьбе коллекции? — спросил Николай Иванович.
— О! Лукошко мог стать великим коллекционером. Но, увы, не стал… Вот я вам опишу одного человека, а вы попробуйте угадать, кто это. Сумрачен, неразговорчив, неулыбчив, скуп, потребности минимальные: из года в год — щи да каша на обед, костюм носит десятилетиями, одержим только одной страстью — страстью собирательства, настойчив, фанатичен в достижении цели…
— Отгадать нетрудно, вылитый Лукошко!
— А вот и не угадали! Я описал вам другого собирателя — Павла Михайловича Третьякова. Вот он был замечательный человек! Сын замоскворецкого купца второй гильдии, Третьяков начал с приобретения довольно скромной картины Шильдера «Искушение», а окончил свое собирательство спустя тридцать лет, имея в двадцати двух залах своей галереи более 1200 картин выдающихся русских художников… А вам знакомо имя Сергея Михайловича Третьякова? Это родной брат Павла… Он собрал и завещал Москве 84 картины иностранных живописцев. Немалый, щедрый дар… А вы вот его не знаете. Не смущайтесь, о нем мало кто слышал. Что тут удивительного? Он был всего лишь собиратель. Роль его брата, Павла Михайловича Третьякова, несоизмеримо выше! Начав как коллекционер, он со временем стал деятелем русской культуры, материально и морально поддерживал художников, заказывал им картины, во многих случаях был их первым и строгим судьей! Цель собирательств — вот что определяет нравственную ценность усилий собирателя!
— Вы об этом говорили с Лукошко?
— Сколько раз! Но он пропускал мои слова мимо ушей, как будто это не касалось его. Казалось, он собирается жить вечно, как Агасфер! — Александровский горько усмехнулся. — Однажды я спросил Лукошко напрямик: неужели ему безразлично, что станет с его коллекцией после смерти…
— И что он?
— Он ответил: вам, мол, хорошо рассуждать на эти отвлеченные темы… Он так и выразился — «отвлеченные темы»… «Ваша коллекция или завершена или близка к завершению… а я еще только на полдороге». И перевел разговор на табакерку с изображением Наполеона — не уступлю ли я эту вещицу за умеренную цену. Я сказал, что нет — ни за умеренную, ни за баснословную.
— А он?
— Помрачнел, замкнулся в себе. И ушел.
— А почему вы в прошлый раз, при первом нашем свидании, не сказали, что Лукошко интересовался этой табакеркой?
Александровский растерянно развел руками:
— Да потому что вы не спрашивали… А потом — мало ли чем он интересовался! Ему у меня все нравилось. Глаза у него были завидущие!
— А руки загребущие… — пробормотал Коноплев.
— Что?
— Не обращайте внимания, так сказать, реплика в сторону… Итак, Лукошко, говорите вы, будущая судьба его коллекции не волновала?
— Мне так казалось. Вначале, но потом я получил от Семена Григорьевича письмо. Я буквально на днях вспомнил о нем, разыскал среди своих бумаг, поверьте, это было нелегко, и вот принес… Это — причина моего прихода к вам.
Александровский полез в карман и извлек оттуда аккуратно сложенный вчетверо листок. Коноплев прочел:
«Глубокоуважаемый Георгий Дмитриевич!
Пишу Вам это письмо потому, что не могу не написать. В одном из своих прекрасных сонетов Петрарка писал о горечи «позднего меда», имея в виду любовь. Но трижды горше «поздний мед» мудрости! Я познал его и теперь хочу Вам сказать, что Вы были правы, тысячу раз правы! Страсть собирать имеет оправдание только тогда, когда на смену ей приходит другая страсть: страсть отдавать. Впрочем, что я говорю! Желание отдавать нельзя назвать страстью, потому что страсть — стремление, не повинующееся разуму. Потребность же одарить мир и людей глубоко разумна.
Я, старый уже человек, посвятивший всю свою жизнь собирательству, говорю сегодня: будь проклята владевшая мною окаянная страсть, ввергшая меня во множество страшных грехов и в том числе — в тяжкий грех перед Вами. Я с радостью пришел бы к Вам и слезами искупил бы свою вину. Но не могу сейчас… Может, позднее, потом, когда найду в себе силы.
— А чем это он так провинился перед вами?
— Ума не приложу. Странное какое-то письмо. Может быть, не стоило его вам приносить?
— Нет, нет… Вы очень хорошо сделали, что пришли. Письмо и вправду странное. Как будто не Лукошко писал, а кто-то другой. Вы разрешите оставить его у себя? Я хочу поразмыслить над письмом на досуге.
— Ради бога! Счастлив быть вам полезным.
Еще утром, до начала работы, Коноплев заскочил в гастроном «Новоарбатский» и купил там три банки детского питания с названием, более подходившим средству для натирки полов, — «Линолак». Теперь он вытащил его из шкафа, уложил в пластиковый пакет и отправился к следователю.
Ерохин, принимая банки, вежливо поблагодарил Николая Ивановича, однако радости большой не высказал:
— Понимаешь, у внучки аллергия, красные такие пятнышки вот здесь и здесь… Я и думаю: не от этого ли заграничного питания? Мне мать, бывало, хлебного мякиша нажует, в тряпицу завяжет — и все мое питание… И никакой аллергии. Сколько я тебе должен?
После того как денежный расчет был произведен, Коноплев принялся излагать Ерохину свой план розыска подруги Лукошко.
Следователь по своей привычке, прежде чем ответить, подумал минуты две, катая ладонью по столу шариковый карандаш и хмуря брови, потом сказал:
— Ну отыщем мы твою Прекрасную Даму… Толку-то что? Разве это приблизит нас к главному — к обнаружению убийцы?
Коноплев принялся терпеливо убеждать Ерохина.
Судя по всему, незадолго перед смертью в жизнь Лукошко, вошла Женщина. Не просто женщина (случайных знакомых у неугомонного старика было немало), а именно Прекрасная Дама. История не совсем обычная, можно даже сказать — невероятная, учитывая довольно-таки преклонный возраст Семена Григорьевича и отсутствие в нем, казалось бы, какой бы то ни было склонности к романтике и сантиментам. Но факт оставался фактом. На склоне лет к Лукошко пришла любовь.
Коноплев сослался на свидетельство соседки Лукошко Изольды. Семен Григорьевич и его подруга тайком, прячась от посторонних взоров, поднимались по черной лестнице, затем входили на пожарный балкон и, отодвинув в сторону кусок оргалита, которым была заделана дыра в переборке, незамеченными проникали в квартиру с антресолями. Балконная дверь в такие дни Семеном Григорьевичем была предусмотрительно отперта, а сигнализация охраны отключена. Николай Иванович живо вообразил, как Лукошко и его подруга, разгоряченные этим приключением, напоминавшим им далекие дни молодости, оказывались наконец в своем убежище, обменивались быстрыми взглядами, короткими, исполненными чувства фразами, громко и весело смеялись, забывая, что голоса их проникают на лестничную клетку, достигая ушей ревнивой сплетницы Изольды.
— Но нам что до приключений этого старого греховодника! — воскликнул Ерохин. — Какое это имеет отношение к делу?
— Самое прямое! — увлекаясь, отвечал Коноплев.
Неожиданно обрушившееся на Лукошко чувство захватило его с такой силой, что он подверг уничтожающей критике всю свою прежнюю жизнь, все свои взгляды и привычки. Можно сказать, что он перестал быть самим собой!
Проверяя показания Пустянского, Коноплев тщательно расследовал странную — до нелепости — историю с картиной, которую принес этому типу Лукошко. Да, все было так, как рассказывал Щеголь. Николай Иванович разговаривал с братом и сестрой, которым ранее принадлежала картина. Они оба почти с фотографической точностью запечатлели в своей цепкой детской памяти все — и лисью повадку Лукошко, пытавшегося поначалу выдать себя за бескорыстного друга их умершей матери, и его расчетливость, нечеловеческую жадность. Они вспомнили, как он, аккуратно отведя от груди полу пиджака и скособочившись, старательно отстегивал большую английскую булавку, которой для надежности был пришпилен карман, как вылавливал с его дна потертый бумажник, перетянутый посередине черной резинкой, как тонкими и длинными пальцами музыканта отсчитывал денежные купюры, а потом вновь и вновь — до неприличия! — перепроверял себя, не ошибся ли. Обычно люди стесняются на глазах у других людей пересчитывать деньги, демонстрируя свою скаредность, но для этого противного старикашки (выражение сестры) не существовало никаких ограничений, ему было в высшей степени наплевать на то, как он выглядит со стороны и что о нем могут подумать.
И вдруг цепь совершенно непонятных поступков — продажа картины музею и возвращение брату и сестре всех причитающихся им денег! Сначала сироты ничего не могли понять в этой истории, потом объяснили происшедшее внезапно пробудившейся в старике совестью. Верное объяснение! Совесть в Семене Григорьевиче действительно пробудилась, но, конечно, не сама собой. Коноплев объяснил невероятный поступок Лукошко уже начавшим проявляться магнетизмом Прекрасной Дамы.
А письмо Семена Григорьевича коллекционеру Александровскому? Разве оно тоже не свидетельствует о невероятном перевороте, происшедшем в душе Лукошко, о полном пересмотре им всех своих нравственных, а вернее сказать, безнравственных устоев?
— Я уверен, что убийство Лукошко самым непосредственным образом связано с теми переменами, которые произошли в нем за последнее время. Пролить свет на эти перемены — значит установить подлинные мотивы преступления. А узнав мотивы, уже нетрудно будет выйти на след преступника.
— Ну хорошо, — сдаваясь, проговорил Ерохин, — допустим, что все так и было, как ты… присочинил… Допустим… Но где она, твоя Прекрасная Дама? Почему таится? Если бы она была такой, какой ты ее описал, разве она стала бы прятаться после его смерти? Нет, она бы нам с тобой все телефоны оборвала, успела бы начальству десять раз нажаловаться на то, что мы затянули розыск убийцы. Так или не так?
Николай Иванович вынужден был признать правоту Ерохина. Человек, созданный воображением Коноплева, стал бы действовать именно так… Значит?..
Коноплев помрачнел. Неожиданно для себя сказал:
— В свое время Тихонов высказал предположение, что трупов было два…
— Кто такой — Тихонов?
— Лейтенант… Он сейчас в нашем отделе работает.
— А-а… — Ерохин небрежно махнул рукой. — Ты верь больше этим лейтенантам. Они такое напридумывают.
— Постойте, постойте… — пробормотал Коноплев и замер. На периферии его сознания забрезжила сначала неясно, а потом все сильнее, все отчетливее одна догадка. Она нуждалась в немедленной проверке. Изложив ее Ерохину и получив его согласие на целый ряд неотложных розыскных действий, Коноплев стремительно вышел из кабинета.
С фотографии на Коноплева внимательно смотрела безгрешным взором человека, которому ведомы только светлые стороны жизни, красивая женщина лет сорока. Сейчас, согласно полученным в ЖЭКе данным, вдове дирижера музыкального театра Смирницкого Ольге Сергеевне — пятьдесят. Значит, снимок сделан лет десять назад. Николай Иванович постарался представить себе изображенную на снимке женщину постаревшей, с лапками предательских морщинок у глаз и возле губ, с оплывшими чертами лица, но не получилось. Жена Коноплева не так давно видела в театре Ольгу Сергеевну. У Танюши сохранилось воспоминание о ней как о женщине привлекательной и достойной.
— Вот именно — достойной! — сказала она мужу — это слово как никакое другое определяло ее сущность. Такие женщины с юных лет и до седин верны раз и навсегда выбранным нравственным идеалам, чрезвычайно строги и взыскательны как по отношению к себе самим, так и к окружающим. Неудивительно, что она так бурно реагировала на подлый поступок Лукошко!
Лейтенант Тихонов, побывавший в доме, где жила Смирницкая, кроме фотокарточки (он снял ее с жэковской доски Почета — Ольга Сергеевна была активная общественница) принес сведения, которые настораживали. Месяца два назад Ольга Сергеевна куда-то уехала. Обстоятельство это в доме беспокойства не вызвало, поскольку в последнее время она не раз заговаривала с соседями о своих планах поехать погостить к своей дальней родственнице. «Если понравится на новом месте, то и останусь там. Здесь не могу, все напоминает мне о муже…»
Розыски близких и дальних родственников Ольги Сергеевны, предпринятые по поручению Коноплева лейтенантом Тихоновым, не дали результатов. Большинство из них не пережили долгих блокадных зим Ленинграда.
С разрешения прокурора в квартире Ольги Сергеевны был произведен обыск. В ящике тумбочки лежали паспорт и пенсионная книжка — документы, без которых люди обычно в дорогу не отправляются…
Коноплев показал фотографию Ольги Сергеевны Виталию Пустянскому. Не узнаёт ли он в этой гражданке ту даму, которая была с Лукошко на выставке фарфора?
Он ответил неопределенно:
— Кажется, та была гораздо старше. Может, Марина запомнила? Она художница. У нее глаз наметанный.
Марина ответила:
— Лица не запомнила, больше смотрела на ее платье. Серое, отделанное серебряными кружевами… И нитка жемчуга… Настоящего. Очень красиво.
Коноплев, прихватив с собой Марину, вновь отправился на квартиру Ольги Сергеевны. В присутствии понятых распахнули дверцы шкафа. Марина воскликнула:
— Да вот оно! — Среди немногочисленных нарядов висело серое шерстяное платье, отделанное серебряными кружевами. Марина подтвердила: да, на выставке фарфора вместе с Лукошко была владелица этого платья. Сомнений нет.
Соседям, почтальону, участковому врачу предъявили фотографию Семена Григорьевича. Интересовались: не видели ли они этого человека у Ольги Сергеевны. Утвердительный ответ дал только один человек — врач, молодая энергичная женщина.
— Я на этом участке недавно, примерно с год, — сказала она. — Приезжаю однажды по вызову, дверь открывает этот гражданин… Я его сначала за мужа больной приняла. Потом уже узнала, что ошиблась, муж ее незадолго до этого умер. Она объяснила: это сослуживец мужа. Друг, что ли…
— И часто этот сослуживец бывал у нее? — спросил Коноплев.
— Да все время, пока она болела. Тихий, услужливый. Он ее, можно сказать, вы́ходил, спас. Она тяжело болела.
Итак, еще одна, пожалуй, самая смелая гипотеза Коноплева подтвердилась. Ольга Сергеевна Смирницкая и была той самой Прекрасной Дамой, которую он разыскивал. Еще недавно она и Лукошко были врагами, причем врагами непримиримыми, потому что за их плечами лежали по-разному прожитые жизни. И казалось, не было на всем белом свете такой точки, где могли бы пересечься линии их судеб.
Что могло объединить эту гордую и чистую женщину с прохиндеем Лукошко? Судя по всему, ничего. Эти двое людей находились по разные стороны границы, отделяющей добро от зла.
Почему же Коноплеву пришла в голову мысль попытаться соединить их жизненные линии, их судьбы? Прежде всего — таинственность, которой были окутаны отношения Лукошко с его новой знакомой. Эта таинственность была бы объяснима, если бы речь шла о романе существ совсем юных, еще не вышедших из-под родительской опеки, или, наоборот, людей зрелых, но не свободных, связанных узами брака, мешавшими им свободно отдаться своей страсти. Здесь случай был иной.
Если этой Дамой была Ольга Сергеевна, то все становилось ясным и понятным. Женщина, недавно потерявшая любимого мужа, дорожившая его памятью, не могла в глубине души не считать если и не преступлением, то позором новые близкие отношения. И с кем? С Семеном Григорьевичем, человеком, который совсем недавно пытался самым подлым образом обмануть ее, выманить за бесценок дорогую для нее вещь. Если такое с ней произошло, если Лукошко удалось каким-то непонятным образом увлечь ее, то, конечно, первым делом она должна была позаботиться о том, чтобы сохранить новые отношения в тайне. От кого? Конечно, прежде всего от оркестра, коллектива, с которым на протяжении многих лет была крепко-накрепко связана жизнь ее мужа, дирижера, и ее собственная жизнь и мнением которого, как она знала, нельзя было пренебречь.
— Не понимаю, зачем ей нужно было говорить соседям, что собирается уехать к родственнице, если у нее этой самой родственницы даже в наличии не имеется? — спросил Тихонов у Коноплева, когда они после осмотра квартиры Ольги Сергеевны возвращались на Петровку. Николай Иванович и сам уже задавал себе этот вопрос. Неожиданно родился ответ:
— Я думаю, они с Лукошко собирались съехаться. Жить хотели у него, там ведь коллекция, ее не бросишь. Вот она и придумала этот свой отъезд к дальней родственнице, чтобы в доме не знали о ее вторичном замужестве.
— Почему это надо было скрывать?
— Стеснялась соседей. Любимый муж совсем недавно умер, а она уже нового завела. И потом, ведь ей уже пятьдесят. В этом возрасте люди не любят выставлять своих чувств напоказ.
— И где же она теперь? Неужели…
Коноплев не ответил. Отвернувшись, смотрел в окно «Москвича» на ажурные ограждения Большого Каменного моста и дальше — вниз, на блестевшую реку, по которой стремительно двигался навстречу течению белый речной трамвай.
В пять утра, когда под напором солнечных лучей лиловые шторы на окне стали нежно-сиреневыми, Николай Иванович, стараясь не шуметь, встал с кровати и отправился в соседнюю комнату. Там в углу стоял маленький письменный столик, за которым он дома работал. Достал из ящика лист со знакомой схемой… Лента реки… Крымский мост… Чуть ниже его, напротив здания Картинной галереи, крестиком помечено место, где выловлен труп Лукошко. А выше моста — другой крестик. Его Николай Иванович нанес на бумагу вчера…
Несколько дней назад, давая поручение лейтенанту Тихонову, Коноплев сказал:
— Не такой человек Ольга Сергеевна, чтобы после смерти Лукошко уехать куда-то к родственникам и там затаиться. Скорее всего, она, так же как и он, пала жертвой убийцы. Поговори-ка еще раз с экспертами…
Наутро Тихонов доложил:
— Есть новости, товарищ подполковник… По нашей просьбе товарищ Подгорцев еще раз исследовал веревку, которой обвязан был труп Лукошко. Веревка перетерта. В ней обнаружены древесные частицы. Должно быть, какая-нибудь свая…
— Если бы свая, то она торчала бы из воды… Ты бы ее давно углядел…
— Она может и не выглядывать из воды.
— Как же ты тогда ее отыщешь?
— Речники обещали помочь.
Снова ожидание… И снова новости… Обнаружены затопленные сваи метрах в 700 от того места, где выловлен был труп Лукошко. Сегодня в семь утра туда на катере из Речного порта отбыла бригада, в составе которой находились Тихонов и аквалангист.
Коноплев взглянул на телефонный аппарат, и тот, словно подчиняясь неслышимому приказу, тотчас же зазвонил:
— Нашли, Николай Иванович!
Лейтенант Тихонов звонил из телефона-автомата. Аппарат был неисправен, голос сопровождался каким-то неприятным металлическим дребезжанием.
— Ну!
— Она это, товарищ подполковник. Сомнений нету.
— Не торопись, подожди заключения экспертизы.
— Да нет, она это, товарищ подполковник, — уверенно произнес Тихонов. — Тот же целлофан, та же веревка, тот же брезент. Кому же еще быть?
…«Смерть наступила от механической асфиксии органов шеи…» — Коноплев отодвинул заключение медэкспертизы и встал из-за стола. Почему не просто написать — «шеи»? По выработавшейся за долгие годы привычке он иногда нарочно заставлял себя фиксировать внимание на мелких, незначительных подробностях, чтобы не дать страшной картине завладеть его воображением, потрясти, лишить способности рассуждать. Лишь спустя некоторое время, когда первые впечатления, вызванные второй находкой в Москве-реке, улягутся, он оценит происшедшее в полном объеме. Так что к моменту похорон Ольги Сергеевны Смирницкой он уже будет иметь точный план дальнейшего розыска.
…Ваганьковское кладбище, где должны были состояться похороны несчастной вдовы дирижера Смирницкого, являло собой тревожащее зрелище вечной борьбы жизни и смерти. Смерть напоминала о себе бесконечной чередой маленьких загончиков, обнесенных, в зависимости от возможностей, желания и достатка наследников, разномастными железными оградами — от самых хилых, крашенных масляной краской или вовсе некрашенных, ржавых, до чугунных, кованных по заказу. Так же разнились друг от друга и сами надгробия: одни хватали за душу молодостью усопшего, глядевшего с вкрапленной в скромный камень фотографии, другие тешили взор матовым блеском мраморных изваяний и сверканием витиеватых золоченых надписей. Однако и бедные надгробия, и богатые, аляповато-безвкусные, и, наоборот, сделанные с отменным вкусом и тщанием — все они в равной степени свидетельствовали об одном и том же — о беспощадной жестокости смерти, с которой не может примириться ничто живое. Взгляд так и норовил зацепиться за все, что говорило не о смерти, а о жизни, непрерывности ее процесса; прилив радости вызывали и бурный рост зеленой травы по обе стороны утоптанной сотнями ног дорожки, а также там, за оградами могил, и яркость цветов, положенных кем-то на беломраморную плиту, и щебетание птиц над головой, и движение пухлого облака в ярко-голубом, прогретом майскими лучами небе.
Шуршали приглушенные голоса:
— Бедная, бедная. Такая милая женщина! Кто бы мог подумать, что у нее есть враги…
— Это все он… Если бы она с ним не связалась…
— Он и она… кто бы мог подумать!
— А что, этот ее скрипач тоже здесь похоронен?
— Да нет… Он на Немецком кладбище… А ее хоронят рядом с мужем, за оградой есть место…
— С мужем… Знал бы — в могиле перевернулся…
— Чего в жизни не бывает…
— Так-то так, да ужас-то какой!
— Не говорите…
Коноплев стоял в толпе, прислушиваясь к разговорам и внимательно приглядываясь к собравшимся. Народу, к его удивлению, было много. Пришли сослуживцы Лукошко и мужа Ольги Сергеевны, музыканты оркестра. Их привело сюда желание узнать хоть что-нибудь определенное о страшной и загадочной гибели двух знакомых им людей. Однако, судя по вспыхивавшим то тут, то там разговорам, никто ничего толком не знал. Да и что тут удивительного, сам Коноплев, которому по должности полагалось все знать, еще только-только начинал приподнимать завесу над случившимся.
— Привет!
— Привет! — Николай Иванович повернулся, давая место рядом с собой следователю Ерохину. — Как вы думаете, он здесь?
Под словом «он» Николай Иванович подразумевал не кого-нибудь, а убийцу, которого, согласно широко распространенному в народе поверью, обычно приводит к могиле жертвы нечистая совесть. Ерохин понял его, он хмыкнул, не одобряя несерьезности Коноплева, и отвернулся, оглядывая участников похорон.
— Здравствуйте, Николай Иванович!
Коноплев резко обернулся и увидел Бориса Никифоровича Зайца. После неприятного объяснения по поводу пропавших скрипок Николай Иванович меньше всего был расположен к общению с историком. Однако тот заговорил с ним как ни в чем не бывало:
— Вас, конечно, интересует, что привело меня сюда, на кладбище, в эту юдоль печали и скорби? Должен вас огорчить — не больная совесть преступника… Нет… Я имел честь быть знакомым с мужем Ольги Сергеевны, дирижером Смирницким. Неоднократно бывал у них в доме…
— Значит, ваш интерес к музыке не ограничивается интересом к старым скрипкам? — спросил Николай Иванович.
Заяц болезненно поморщился:
— Далась вам эта скрипка… Кстати, как идет розыск убийцы Лукошко?
— Удалось обнаружить кое-что чрезвычайно интересное, — с подчеркнутой нарочитостью произнес Коноплев.
— Что именно? — на лице Зайца промелькнуло выражение беспокойства. — Впрочем, это не мое дело. Желаю удачи…
— Пропустите, пропустите… Дайте пройти! — энергично расталкивая толпу, к могиле пробиралась немолодая уже, ярко накрашенная женщина. Это была соседка Лукошко Изольда. Узнав Коноплева, она нахмурилась и отвернулась. «Не везет тебе, голубушка, на ухажеров, — подумал Коноплев. — Один в могиле, другой в тюрьме теперь. Только и остается, что по кладбищам бегать».
— Как, вы тоже здесь? — раздался над ухом Коноплева тихий интеллигентный голос. Николай Иванович обернулся и увидел профессора Александровского. Подполковник не мог скрыть удивления:
— А вас что сюда привело? Вы ведь, кажется, не знали покойной.
— Стариков тянет на кладбище, — туманно ответил коллекционер. — Должно быть, не терпится увидеть, что нас ждет в ближайшем будущем.
— Ясно — что… Как сказал Гете, смерти можно бояться или не бояться — придет она неизбежно.
На лице Александровского появилось досадливое выражение:
— Я не люблю разговоров о смерти. Даже на кладбище стараюсь думать о жизни. Тем более что в тяжбе с мертвыми живые всегда правы…
— В том числе и их убийцы?
Александровский опустил голову, так что седая борода уткнулась в грудь. Задумался. Сказал:
— О мертвых — или хорошее или ничего. Но вот какая мысль не отпускает меня: откуда грабители, побывавшие в моей квартире, смогли узнать, где хранится ключ от сейфа?
Коноплев заинтересовался:
— А Лукошко знал, где находится этот ключ?
— Знал… Однажды, желая показать ему одну вещицу, я на его глазах открыл сейф.
— А кроме него никто?
— Никто!
— Уж не об этой ли своей вине перед вами он пишет в своем письме?
Александровский приблизил свое заросшее седыми волосами лицо к лицу Коноплева и шепнул:
— Как вы думаете, такое возможно?
Коноплев не успел ответить. Какой-то мужчина начал произносить речь у могилы. Поминал он главным образом не Ольгу Сергеевну, которую, по-видимому, знал плохо, а ее ранее умершего мужа, своего сослуживца. Как только оратор закончил, двое здоровых мужчин стали подводить под гроб широкие брезентовые ремни, подобные тем, какими пользуются грузчики мебельных магазинов, перенося тяжелые вещи.
Вдруг в толпе произошло движение, люди зашептались. Коноплев оглянулся и увидел Митю, сына покойного Лукошко. Тот появился на дорожке вместе с каким-то пестро одетым молодым человеком, помогавшим ему тащить большой венок из бумажных цветов. Жидковатые Митины волосы разлохматил ветер, но он не мог поправить прически, потому что руки были заняты венком. Бледное лицо выглядело расстроенным, лицо же его франтоватого спутника не выражало ничего, кроме брезгливости. Видно, ему было неприятно на глазах у всех тащить этот венок.
Гроб опустили в заранее приготовленную узкую щель могилы и засыпали землей. Люди стали расходиться. Коноплев ускорил шаг и поравнялся с Митей и его спутником.
— Я же говорил, что это глупость… — недовольным голосом выговаривал Мите его приятель.
— Кеша, ты ничего не понимаешь.
— Извините, Дмитрий Семенович, можно вас на два слова…
Митя с облегчением отвернулся от наседавшего на него приятеля, но, узнав Коноплева, помрачнел.
— Вы? Чем могу быть вам полезен? — пробормотал он.
Коноплев попридержал шаг, удерживая Митю рядом с собой.
— Вы принесли такой шикарный венок. Вы знали эту женщину?
— Нет. Не знал. — Митя важно надул щеки и склонил голову: — Кто бы она ни была… Но отец любил ее. Я не мог остаться равнодушным к ее гибели.
— А откуда вы знаете, что отец ее любил? Он что — говорил вам об этом?
— Ничего он мне не говорил. Но слухом земля полнится. В оркестре все знают, от них ничего не скроешь.
— Послушайте, Дмитрий Семенович, а вы не задавались вопросом: почему их убили обоих?
— Откуда я знаю?! Почему вы меня спрашиваете? Спросите лучше того, кто это сделал!
— Вы имеете в виду…
— Пустянского! Это он! Мерзавец! — Митя поднес руку ко рту, вцепился в нее зубами, как бы удерживая рвущееся из груди дыхание.
— Вы его когда-нибудь видели?
— Пустянского? — В Митиных глазах была мука. Он пошлепал влажными губами, затряс головой: — Нет, я его никогда не видел! Боже, как мне это все надоело!
— Что именно?
— Все, все! Весь этот кошмар… Все эти трупы, похороны. Я ему говорил, да, я ему говорил… Сколько раз! Он не послушал. А теперь и сам в могилу ушел, и ее с собой прихватил!
«А он, оказывается, истерик».
— Можно, я пойду?.. Мы спешим.
— Конечно, идите… С вашего разрешения, я к вам зайду на днях. Хочу еще раз взглянуть на коллекцию.
— Хорошо, — сквозь зубы процедил Митя и вприпрыжку бросился вслед за своим приятелем. Провожая взглядом удаляющуюся фигуру Мити с покатыми плечами и по-женски широким тазом, Коноплев вдруг вспомнил: Пустянский как-то упомянул, что в тот день, когда он впервые перешагнул порог квартиры Лукошко, дверь ему отворил сын. Между тем Митя только что сказал, что никогда не видел Пустянского. Конечно, он мог знать его в лицо и не знать по фамилии… Надо будет выяснить, в чем тут дело.
После окончания похорон Коноплев вместе со всеми неторопливо направился к кладбищенским воротам. Поискал глазами Ерохина, однако не нашел, по-видимому, тот ушел раньше. Конечно же теперь, когда отыскалась вторая жертва, следователь с удвоенной энергией будет требовать от Николая Ивановича ускорить розыск убийцы.