БЫВШИЙ ФИЗИК

В один из жарких августовских дней к зданию Щукинского театрального училища, расположенному в одном из арбатских переулков, подошел средних лет мужчина. Лицо его, носившее на себе следы южного загара, выразило изумление. Он ожидал увидеть у подъезда шумную стайку юношей и девушек, слетевшихся сюда со всех концов страны, чтобы предстать перед строгой комиссией и испытать свои силы в нелегком искусстве лицедейства. Однако переулок был пустынен, в здании стояла тишина, и ничто не говорило о том, что экзамены уже начались.

Мужчина полез в карман плаща, извлек оттуда почтовую открытку, еще раз прочел отпечатанные на машинке строки. Сомнения не было, дирекция училища предлагала ему, Федору Борисовичу Шакину, явиться для собеседования именно сегодня, 5 августа, в 10 часов 30 минут утра. Он решительно преодолел ступени, миновал вестибюль, поднялся на второй этаж. Одна из дверей была открыта, из нее в полутемный коридор падал прямоугольник света. Он вошел. За пишущей машинкой сидела миловидная секретарша.

Прищурившись, вошедший окинул девушку оценивающим взглядом опытного сердцееда.

— Меня вызывали, — сказал он, придав своему негромкому голосу бархатистый оттенок.

Секретарша взглянула сначала на открытку, потом на загорелое лицо Шакина и, указав на высокую белую дверь с медной ручкой, проговорила:

— Вас ждут.

Шакин потянул дверь на себя. Посреди зала за узким в длинным столом, покрытым зеленым сукном, сидел мужчина с удлиненным лицом и внимательным взглядом. Этот человек показался Шакину знакомым.

— Моя фамилия… — начал было вошедший, но мужчина перебил его:

— Я знаю: Шакин Федор Борисович. Мы же с вами знакомы.

И в это самое мгновение за спиной Шакина скрипнула дверь. Он оглянулся. Вошли двое. Один — высокий, широкоплечий, мрачноватый на вид. Другой — юношески-стройный, с нервным румянцем на щеках.

Шакин сделал пару шагов вперед, к столу, и остановился:

— Я не понимаю…

— Сейчас поймете, — ответил сидевший за столом мужчина. — Вот санкция прокурора на ваш арест, гражданин Шакин. Вам предъявляется обвинение в совершении тяжкого преступления — убийства двух человек.

Он встал и протянул Шакину какую-то бумагу. Тот отпрянул. Те двое, что были за спиной, приблизились и стали у него по бокам.

Вчетвером они вышли из здания и уселись в стоявшую у тротуара черную «Волгу». Шакин отметил про себя, что машина появилась только что: когда он подходил к парадным дверям училища, ее не было. «Наверное, стояла за углом, а потом подъехала. Все продумали, сволочи, — вяло подумал он. — Интересно, этот подполковник все знал уже тогда, когда приезжал в Сибирск, или вынюхал что-то потом?»

Эти мысли были пустяшные, бесполезные, но ничего другого, дельного, в голову не приходило. Это испугало Шакина. Ведь он заранее готовил себя к подобной ситуации, десятки и сотни раз мысленно перебирал варианты своего поведения, отыскивал единственно верные пути к спасению.

Он верил в себя. Шакина никогда не оставляло ощущение, что судьбою ему начертано стать выше других, вознестись над тем общим уровнем, который казался ему уделом посредственностей. И постоянно тревожил страх: вдруг не выйдет, сорвется и тогда сама его физическая крепость, сулившая долгое и безболезненное существование, станет его врагом, обречет на бесконечные страдания… Сумеет ли он оборвать свою жалкую, никчемную жизнь, хватит ли воли и сил?

От природы он не был ни жалостливым, ни сентиментальным. Охотно принимал участие в мальчишеских забавах — мучил кошек и собак, испытывал странное удовлетворение, наблюдая за их последней агонией. Даже среди свирепых огольцов выделялся крайней жестокостью. Это давало ему власть над товарищами, власть, которой он упивался.

А дома пытался командовать. Это оказалось нетрудно. Отца не было, не вернулся с войны, а мать души не чаяла в единственном отпрыске, спешила удовлетворить каждое его желание, каждый каприз.

Он называл ее не иначе, как «мать», говорил отрывисто и резко. Как ни странно, ей это нравилось. «Ах ты, мой мужичок, ах ты, мой командир!» — любила восклицать она, сложив руки на фартуке и любовно глядя на сына. В ее жизни давно не было мужчины, может быть, поэтому ранняя мужественность сына покоряла.

Неожиданно к ней пришла любовь. В местном театре давала гастроли московская труппа, спектакли шли веселые, яркие, с музыкой и танцами. И публика, заполнившая партер и балконы, тоже была какая-то особенная — шумная, веселая, праздничная. Она не узнавала этих людей, неужели это ее земляки, которых она видит ежедневно — на улице, в райсобесе, где теперь работает инспектором, в магазине, в автобусе? Она не знала, что и сама, попав в театр, в его радостную приподнятую атмосферу, тоже становилась быстрой, упругой. Никого никогда не любившая, кроме своего покойного мужа, давно поставившая крест на своей личной жизни, она вдруг почувствовала неодолимое желание любить и быть любимой.

Среди мужской половины труппы, где было немало высоких и красивых актеров, она обратила внимание на самого неказистого — с черными пуговичками глаз, утолщенным носом-бульбочкой и кривоватыми ногами. Ее сердце безошибочно определило: этот человек, так же как и она, безнадежно одинок, несчастен и жаждет любви.

На очередной спектакль она пришла с букетом хризантем, которые нарвала в своем саду, но не стала бросать цветы на сцену, как это делали другие, а, дождавшись конца, вышла из театра, обогнула здание, подошла к служебному входу и заняла свой пост. Если бы кто-нибудь еще месяц назад сказал ей, что она окажется способной на такие безрассудные поступки, она бы рассмеялась ему в лицо.

Так произошло знакомство с Петром Антоновичем. Чувство тотчас же захватило их обоих, подобно тому как огонь мгновенно охватывает сухое дерево. Уже на другой день московский гость сидел за столом в просторной горнице ее дома и распивал чаи с вареньем, до чего, как выяснилось, был большой охотник.

Душераздирающий крик под окном заставил их вздрогнуть и побледнеть.

— Что это, Лиза? — спросил Петр Антонович, отставляя в сторону розетку с душистым клубничным вареньем.

Она молчала.

Крик повторился. Петр Антонович выскочил на крыльцо. И увидел, как мальчишка мучает кошку. Привязал к хвосту веревку, перекинул ее через сук яблони и тащит изо всех сил.

— Ты что, паршивец, делаешь! — в гневе воскликнул Петр Антонович, сиганул с крыльца на своих крепких ногах, ухватил подростка за ухо цепкими пальцами и дернул.

Тот издал такой же вопль, как за минуту до этого бедное животное, которое он мучил, но Петр Антонович уха не выпустил, а, наоборот, дернул еще раз, посильнее.

Мальчишка с ужасом глядел не на Петра Антоновича, а на свою мать, которая смотрела на все это с высокого крыльца и, к его удивлению, вовсе не собиралась вмешиваться, чтобы защитить своего сына. Похоже было, что все ее симпатии были на стороне Петра Антоновича. Поняв это, мальчишка мгновенно возненавидел и этого человека, что причинил ему боль, и мать, готовую предать свое дитя ради первого встречного хахаля.

Он дернулся, едва не оставив в пальцах артиста пол-уха, и с громкими рыданиями скрылся за сараем. Если бы он мог, то отомстил бы им немедленно, самой страшной местью, скажем, облил бы бензином и поджег, как он проделал это на днях с колченогим кобелем Борькой, укусившим его за руку.

С той самой минуты Петр Антонович сделался его лютым врагом. Стоило московскому гостю появиться в их доме, как подросток начинал вести себя так, словно в него бес вселялся. Включал приемник на полную мощность, ронял на кухне бельевой таз, кидал в окна комнаты, где сидели мать и Петр Антонович, комья глины. А один раз поджег дымовую шашку, подбросил под дверь и был таков. Клубы черного удушливого дыма быстро заполнили комнату, хозяйка и гость мигом выскочили на крыльцо, вытирая слезящиеся глаза и надсадно кашляя.

Им хотелось остаться вдвоем, но он не давал им такой возможности. Пришлось Елизавете Николаевне, спрятав стыд, пробираться мимо служителей гостиницы в номер Петра Антоновича, откуда он предварительно с большим трудом выпроваживал своего напарника, баса Потехина. Здесь, в маленькой комнатке, поминутно вздрагивая от шума приближающихся шагов, гудения пылесоса, звяканья ключей, они испытали самое большое счастье в своей жизни.

Увы, это счастье оказалось недолгим. Гастроли приближались к концу. Петру Антоновичу надо было уезжать. Елизавета Николаевна, отбросив в сторону женскую гордость, первой заговорила о женитьбе. Петр Антонович и сам был бы рад соединиться навеки с любимой и любящей его женщиной, да возникло множество проблем. Взять с собой в Москву Елизавету Николаевну с ее отпрыском он не мог — не позволяли жилищные условия, поскольку жил в ветхом строении, в тесной, невзрачной каморке. О том же, чтобы оставить сцену и поселиться в просторном доме своей жены, — речи быть не могло. Петр Антонович всей душой был предан искусству и не мыслил вне его своей жизни.

Может быть, они и нашли бы какой-нибудь выход, если бы не сын этой женщины. Он, казалось, поставил своей целью отравить существование матери и ее нового друга. С недетской настойчивостью и яростью добивался своего.

Так и укатил Петр Антонович в Москву, увозя с собой фотографию своей милой и подаренную ею ценную тарелку с изображением арфистки.

Кстати, из-за этой арфистки Елизавете Николаевне пришлось выдержать жесточайший скандал. Дело в том, что Федя (так звали сына) давно, как говорится, с младых ногтей, привык относиться к дому и всему, что было в нем, как к своему законному достоянию. Он ревниво наблюдал за тем, чтобы не было никакой убыли или порчи. И вдруг на другой день после отъезда певца обнаружилась пропажа красивой тарелки. Тут же матери был учинен строжайший допрос. Узнав, что тарелка подарена ненавистному Петру Антоновичу, Федя угрожающе произнес: «Ты еще пожалеешь, мать!» — и, хлопнув дверью, ушел из дому. А на другой день Елизавета Николаевна нашла свою любимую коричневую плиссированную юбку изрезанной на мелкие кусочки. Бедная женщина расплакалась. Эта была юбка, в которой она бегала к Петру Антоновичу в гостиницу на свидания.

Все попытки Елизаветы Николаевны наладить отношения с сыном потерпели крах. Он исподлобья, этаким волчком смотрел на мать, цедил слова сквозь зубы, злобно усмехаясь и передергивая плечами. Если ж она особенно приступала к нему с жалобами на свою горькую участь, круто поворачивался и уходил, хлопнув дверью. «Когда придешь?» — кричала ему вдогонку мать. Он не отвечал, возвращался домой, когда хотел, иногда на рассвете. Мало-помалу Елизавета Николаевна привыкла к этому, утешалась тем, что сын, по крайней мере, учился хорошо, только по поведению у него всегда была тройка.

С годами у Федора в душе утвердилось отношение к матери как к жалкому и никчемному существу. Часто плакала, закрыв лицо тонкими пальцами, пряди поредевших волос падали вниз, занавешивая плоскую грудь. Елизавета Николаевна сильно сдала в последнее время. Она вложила в любовь к Петру Антоновичу все свои жизненные силы, и крах этой любви оказался ее жизненным крахом. Таяла на глазах.

Федор терпеть не мог женских слез. Вид покрасневших глаз, мокрых бледных щек, все эти судорожные подвывания рождали в нем холодную ненависть, желание причинить еще большую боль, еще более сильное страдание, смять и уничтожить. Жизнь — для крепких духом и телом, а все изнеженное, хилое, слабое обречено на гибель, на умирание. Иногда у него чесались руки довершить то, что зашло уже так далеко и мучительно агонизировало на его глазах.

Глядя на ее понурую фигурку, Федор подумал: нет, жить вместе с этим жалким существом в этом доме он дальше не будет. Прочь отсюда! Пора ему искать свое место под солнцем! Принял решение: он станет физиком. Знал, что физики в чести, на них как из рога изобилия сыплются награды и деньги, почему бы и ему не сделаться физиком, благо способности есть. Аттестат у него был неплохой, а вот характеристика подкачала: чего только не написали про него — высокомерен, эгоистичен, имеет явную склонность к антиобщественным поступкам.

Он разорвал характеристику на мелкие части. Взял чистый лист, написал про себя другие, достойные слова. Не хватало только печати. Но это его не беспокоило. Он давно уже поднаторел в этом деле — брал фотобумагу, изготовлял плоское рисовальное клише и путем влажного копирования наносил печать на документ. Созданная им таким образом новая характеристика ничем не отличалась от той, настоящей, если не считать содержания, конечно…

«Для его творческого почерка, — говорилось в новом документе, — характерно владение математическим аппаратом при ясном понимании сущности физических явлений».

Эту характеристику направил в Сибирск. Об этом самом Сибирске рассказывали легенды.

Во вновь организованный институт ядерной физики понаехали мальчишки, выпускники. Их имена не были известны никому, кроме родных и знакомых. Да еще преподавателей, которые совсем недавно читали им лекции, помогали сделать первые робкие шаги в таинственный мир физики. Но прошло несколько лет, и мир узнал о потрясающих открытиях, сделанных этими мальчишками. Вместе с успехом пришла слава, пришли высокие награды и звания. Среди вчерашних студентов появились члены-корреспонденты и академики…

Федору Шакину не терпелось испытать свою судьбу. Казалось: время уходит, он зря теряет драгоценные годы на зубрежку, сдачу никому не нужных экзаменов и зачетов. Главный его экзамен впереди, не опоздать бы!

Повезло. Из института пришло письмо с приглашением прибыть в Сибирск на собеседование. Шакин тотчас же подхватился и на аэродром.


— Научный городок!

Он вздрогнул, услышав голос кондуктора, объявившего автобусную остановку. Это прозвучало как пароль, открывающий вход в землю обетованную! Но попасть туда нелегко. Причем не только в переносном, а и в самом прямом смысле этого слова — у входа — девушка в гимнастерке и с кобурой у пояса.

— Я на собеседование… Куда?

Она с удовольствием задержала взгляд на видной фигуре Шакина, на его круглом лице добряка и балагура.

— Пройдите в этот коридорчик… Эти товарищи тоже ждут.

На подоконнике шептались двое — парень и девушка. Она горячо шептала своему соседу в ухо:

— Слушай, наверняка спросят про уравнение Максвелла…

Он усмехнулся высокомерно: «Дети!» Сам Шакин давно уже ощущал себя не по годам взрослым мужчиной, довольно-таки глубоко познавшим тайны жизненной механики. Разве дело в знании какого-то уравнения? Главное — произвести впечатление на того, кто будет его экзаменовать, а для этого нужно ему «подыграть», помочь проявить себя перед новичком этаким сверхчеловеком, полубогом… И тогда все будет в порядке.

— Ну-с, с чем вы к нам прибыли? — пощипывая редкие усики, говорит экзаменатор, насмешливо поглядывая на Федора сквозь линзы очков. По виду он — ровесник Шакина, но тому известно, что этот «пацан» уже защитил докторскую и не сегодня-завтра станет член-корром. Экзаменатор изучает Федора, Федор изучает экзаменатора. И говорит:

— У меня готов сюжет научно-фантастического романа…

На узком, почти юношеском лице доктора наук удивленно ползут вверх дужки бровей:

— Научно-фантастического? Ин-те-ре-сно! О чем же?

Шакин с облегчением вздыхает: кажется, он не ошибся. Ему удалось заинтересовать собеседника. Он кратко объясняет: речь в романе пойдет о полете космического корабля к другим мирам.

— Понятно, — роняет доктор наук, — у меня к вам один вопрос: откуда берется энергия, за счет которой осуществится движение корабля?

Федор кивает: да, их, физиков, должно волновать именно это… Объясняет: в специальной машине рождаются протон и антипротон положительной массы и протон и антипротон отрицательной массы. Подобные пары частиц, как известно, можно получить практически из ничего… Потом за счет аннигиляции протона и антипротона корабль получит энергию движения, и вторая пара частиц будет выпущена в пространство. Достигая далеких звезд, она сталкивается с ними и потухает.

— Получается, что корабль как бы берет энергию у звезд взаймы, — говорит Шакин, мысленно моля бога, чтобы книжка, из которой он заимствовал этот сюжетец, не была известна «пацану».

Нет, кажется, все нормально. «Пацан» заводит глаза в потолок, морщит лоб, что-то обмозговывает. Потом с одобрением смотрит на Федора:

— Что ж… То, о чем вы говорите, принципиально вполне возможно. Я бы сказал, вы фантазируете физически грамотно. Правда, практически эту идею пока осуществить невозможно, но не в этом дело… Думаю, вы нам подойдете… А учиться будете в Новосибирском университете. Подавайте документы на заочный. Слушайте, а откуда у вас в это время года такой загар? Вы случайно не альпинист?

— Альпинист, горнолыжник, — отвечает Шакин.

— Я — тоже! Вот здорово! — совсем по-мальчишески оживляется доктор наук, и румянец окрашивает его щеки.


Он просто умолил Шакина взять его с собой, в Тянь-Шань.

— Федя! Я никогда еще не был на семитысячнике. Это мечта всей моей жизни. Федя, я прошу…

Его серые глаза смотрели умоляюще. Он даже подлизывался к нему:

— Вы мне очень нравитесь. У вас такое простое, такое симпатичное лицо. Вы человек, на которого можно опереться. Простой и надежный.

«Далась тебе моя простота! — с досадой подумал Шакин. — Ты еще увидишь, какой я простой». Но самолюбию его льстило — доктор наук, известный на всю страну физик обхаживает его, словно девушку. Проявляет свое хорошее отношение. И не только теоретически. Сказал кому надо пару слов, и Шакин зачислен в штат, включен в состав группы, работающей над очень перспективной темой. В случае удачи… Федор от волнения прикрыл глаза тяжелыми веками, в виске резкими толчками забила кровь. Удача! Неужели она близка? В таком случае он не упустит ее…

К альпинизму Федор пристрастился давно, еще в школе. Однажды летом по туристскому маршруту попал в Кабардино-Балкарию, пристал к группе альпинистов, вместе с ними совершил первое восхождение. Понял: это то, что ему нужно. Вернувшись домой, свысока поглядывал на своих школьных товарищей. Пацаны, хлюпики, где им до него! Рассказы о смертельных опасностях, якобы подстерегавших Федора в горах буквально на каждом шагу, еще больше укрепили его авторитет среди подростков. Он не оставил альпинизма и теперь. Создал и возглавил в университете альпинистскую секцию. Относился к своему увлечению всерьез: много читал о горных восхождениях, изучал опыт старших, обзавелся разнообразным снаряжением. Речь шла ни больше ни меньше, как о жизни, а играть своей жизнью он не собирался.

Просьба Сергея Панкратова взять его с собой в горы для восхождения на семитысячник поначалу вызвала у него протест. В горах он всегда рассчитывал только на самого себя, посторонняя помощь была ему не нужна, но и другие пусть на него не рассчитывают. Перспектива нянчиться с этим слабаком, как Федор мысленно называл Сергея Панкратова, не увлекала его. Но по зрелом размышлении все-таки пришел к выводу, что надо согласиться. В институте он делает лишь первые шаги, содействие Панкратова, не по годам авторитетного человека, без всякого сомнения, пригодится ему еще не раз. А следовательно…

— Не понимаю, зачем вам это нужно? — сказал он Панкратову. — Вы ученый с именем, у вас такое будущее… Стоит ли рисковать?

Панкратов рассмеялся:

— Я не первый и не последний ученый, отдающий дань этому пристрастию. Среди альпинистов немало ученых, еще более известных, чем я… Тамм, Александров, Делоне. А потом… вы тоже будущий ученый. Вам можно, а мне нет?

«Я будущий, а ты настоящий, в этом разница», — подумал Шакин, испытав чувство острой зависти к Сергею Панкратову, любимцу богов и ученого совета.

Он попробовал припугнуть его:

— Но у этой вершины особый характер. Немало людей сложили на ее склонах свои головы.

Но на Панкратова эти сведения не произвели должного впечатления. Он сдвинул у переносицы брови, вздохнул:

— Знаю. Читал. Эти трагедии — результат целого ряда грубых ошибок, допущенных альпинистами. Нельзя пренебрегать законами гор.

— Что еще за такие законы гор? — насмешливо спросил Шакин.

— Первый — помни об акклиматизации. Второй — взаимовыручка. Если рядом ощущаешь надежное плечо товарища, никакие опасности не страшны.

Федор посмотрел на него насмешливо. «Плечо товарища». Скажет же… Совсем мальчишка. Неужели он и впрямь сделал в физике что-то стоящее? Вот уж поистине — дуракам счастье.

…Группа, в составе которой были Шакин и Панкратов, решила штурмовать семитысячник со стороны ледника. Сначала совершили акклиматизационный поход. Он прошел удачно, хотя шел обильный снег и приходилось специальными лавинными лопатами разгребать перед собой траншею.

— Хорошо, что маршрут идет по гребню, — сказал Панкратов. — По крайней мере, лавина нам не угрожает.

Шакин про себя отметил: «А этот Сережа, оказывается, не так зелен, как кажется. И забот особых не требует. Все делает сам. Это хорошо».


Федор за эти дни так привык к Панкратову, что потерял обычную осторожность и нарушил данный себе запрет: не открывать душу перед посторонними. Однажды вечером он ушел от палаток и, выбрав поодаль тихое, укромное место, присел на торчащий из снега валун. Он уже жалел, что не предпринял восхождения в одиночку, на свой страх и риск, а присоединился к этой компании. Одержимые идеей коллективизма, эти шумные парни постоянно лезут к нему с предложением своей помощи, а потом в свою очередь требуют помощи от него. А на кой черт, спрашивается, они ему нужны?

Он услышал за спиной скрип снега под ногами и выругался: опять кого-то леший несет!

Это был Панкратов.

— Я вам не помешал? — присаживаясь рядом, сказал он.

Федор заставил себя ответить вежливо:

— Нет, что вы. Вдвоем веселей.

— Терпеть не могу одиночества.

— Значит, вы не любите свободы, — проговорил Федор. Ему вдруг захотелось поспорить с Панкратовым.

— Не люблю свободы? Откуда вы это взяла?

— Свобода возможна только при условии одиночества. Если вы не любите одиночества, значит, не любите и свободы.

— А разве в нашем перенаселенном мире одиночество возможно? — улыбнулся Панкратов. — Разве только здесь, в горах, или где-нибудь в пустыне…

— Чтобы быть одиноким, не надо забиваться в пустыню или лезть в гору, — ответил Федор.

— А что же надо?

— Что надо? Прежде всего — работать не на толпу, а на себя.

Панкратов возразил:

— Но разве не от этой самой толпы вы ждете оценки сделанного вами? Не ее признания жаждете?

— Плевать мне на ее признание. Мне не оценка нужна, не жалкие слова, мне нужны деньги, — грубо сказал Федор. — Это единственно стоящий эквивалент затраченных мною усилий. Наличие денег делает меня свободным и счастливым.

— А что в вашем понимании означает быть свободным и счастливым?

— Отвечу. Взять и слетать на недельку-другую с девочкой в Сочи. Или махнуть в Молдавию — попить молодого вина… Или выкинуть еще какую-нибудь штуку… У нас не принято говорить об этом вслух. А про себя каждый думает: вот бы мне деньжат побольше. Я бы кооперативную квартиру купил, да на пол медвежью шкурку бросил, да винный погребок сообразил с французским коньячком. Вам мои идеалы, конечно, кажутся мелкими и примитивными?

Панкратов ответил примирительно:

— Нет, почему же… Я не против устроенного быта. Но устройство быта не может стать целью жизни. Да вы так и не думаете, я в этом уверен. А то бы пошли не в физики, а, скажем, в скорняки…

«Я бы и пошел, — мысленно ответил ему Федор, — если бы имел способности и знал бы, как за это дело взяться».

Вслух произнес:

— Холод тут в горах собачий, вот и потянуло в Сочи под солнышком погреться. Пойдемте. Спать пора. Завтра рано вставать.

Он уже жалел, что разоткровенничался с этим типом. Баловень судьбы, разве он его поймет?

За восемь дней они поднялись на высоту семь тысяч метров. До вершины оставалось метров четыреста, но они были самыми трудными. На штурм отправились три связки, в одной из них Шакин с Панкратовым. Они опередили остальных и первыми оказались в районе, как говорят альпинисты, «официальной вершины». На отметке «7439,3». Погода стояла хорошая, ясная. Над ними без конца и края простиралось голубое небо. На одном уровне с ними лежали горные хребты и белые вершины. Внизу были видны сползающие по склонам ледники. Еще ниже — серебристые извивы горных рек и буйная зелень альпийских лугов.

— Ради таких моментов стоит жить! — прерывающимся от радости голосом воскликнул Панкратов. Он стоял на скалистом уступе, широко раскинув руки. На глазах его, Шакин мог поклясться, блестели слезы.

Он тоже испытывал удовлетворение. Приятно было еще раз убедиться: ты сделан из особо прочного человеческого материала. Единственное, что омрачало его настроение, это сознание, что подъем оказался под силу и этому пацану Панкратову. На вид худой, изнеженный, а поди ж ты… Выдержал там, где сдались и отстали более крепкие, более опытные альпинисты.

— Надо уходить, — сказал он Панкратову. — Видите — облачко? Погода портится.

— Может, подождем остальных? — неуверенно спросил Панкратов.

— Ждите, если хотите, — сказал Шакин. — А я пошел.

По скрипу шагов на снегу догадался: Панкратов идет за ним. Вскоре он обогнал Федора. Видно, это было в его характере — всюду быть первым.

Шакин оказался прав. Погода резко ухудшилась. Поднялась вьюга. Ветер бил в лицо, забивал очки снегом, никакой видимости. Следов, по которым они ориентировались, уже не видно, их замел снег. Шакин заметил, что его спутник уже совсем выбился из сил, но молчит, качаясь, словно пьяный, упрямо движется вперед, в снежную круговерть.

— Стойте! — кричит Шакин. Догоняет Панкратова. — Выход один: закопаться в снег и переждать до утра.

Они скребут снег руками, силы уходят, а дело не двигается.

Внезапно непогода стихает. Уходят вниз черные тучи, очищается небо. Но оно уже не ярко-голубое, как прежде, а фиолетовое: близятся сумерки. Уже в темноте они начинают спуск по острому снежно-ледяному гребешку. Панкратов впереди, Шакин сзади. Они в связке.

Впереди крик: «Держи!»

Шакин мгновенно вонзает в снег ледоруб, всей силой тела наваливается на него. Быстрая мысль обжигает: крутой склон, на котором он из последних сил пытается удержать сорвавшегося Панкратова, длится всего лишь метров шестьдесят. А дальше обрыв, отвесная скальная стена, под которой — ледник. Стоит Федору на мгновение потерять равновесие или Панкратову там, внизу, совершить резкое движение — и их обоих ждет верная гибель. Шакин соображает: может быть, ему удастся, одной рукой удерживая ледоруб, другой достать нож и перерезать веревку? Тогда он спасен. О судьбе Панкратова он сейчас не думает. Его беспокоит другое — веревка. Он лишится веревки, а без нее спуск — дело опасное. Почти безнадежное. Теперь мысль его обращается к Панкратову. Представляет себе, как он в одиночестве, без него, возвращается в Сибирск: слухи, сплетни, косые взгляды. Вряд ли в этих условиях он сделает себе карьеру. Придется опять срываться с места, метаться по белу свету в поисках нового шанса. А представится ли он еще раз?

— Сергей! Цел? — кричит он, приняв решение.

— Цел! — раздается снизу хриплый голос.

— Постарайтесь ногами выдолбить ступеньки в снегу! Только осторожно! А то оба сорвемся!

— Понял!

Внезапно натяжение веревки ослабевает. Значит, Панкратов стоит на ногах. Кажется — все, пронесло.

— Будем выбираться на гребень! — громко произносит Шакин, выдергивает из снега ледоруб, вгоняет его повыше… Шаг за шагом они медленно продвигаются вверх по склону. На гребне устраиваются на ночевку, чтобы утром при солнечном свете снова двинуться вниз.

…На бивуаке притихший было Панкратов, улучив момент, когда они остались одни, подошел к Шакину, крепко обнял:

— Спасибо, Федор! Ты — настоящий. Я всегда догадывался, что ты лучше, чем стараешься казаться. А теперь… В общем, я твой должник до гроба!

— Да что там… На моем месте так поступил бы каждый, — скромно ответил Федор. На самом деле он этого не думал. Гордое чувство переполняло его. Он поступил как герой. Пусть мальчишка не задирает нос.

В Сибирске не выдержал: обратился к Панкратову с просьбой — не может ли тот ему подкинуть тысчонки три. Надо срочно помочь матери, дом, в котором она живет, развалился, срочно требует ремонта.

Панкратов страшно обрадовался:

— Да, да, конечно… Бери. Я на «Жигули» отложил, а мне ГД казенную подбросил…

— ГД тебя ценит, — с завистью сказал Шакин. — Правда ли, что тебя в институте зовут «начальник директора»?

— Правда, — смущенно засмеялся Панкратов. — ГД верит в мою интуицию и часто советуется со мной.

— Только учти, деньги отдам не скоро. Через год, не раньше. Я тебе дам расписку.

— Хорошо, хорошо. Когда сможешь, тогда и вернешь. И никаких расписок, мы же с тобой друзья! Не так ли?

Вскоре друг пригодился Шакину еще раз. Когда он по халатности сжег в лаборатории дорогой прибор и ему указали на дверь, Сережа Панкратов помог ему устроиться заместителем директора местного Дома ученых.

— Спасибо, друже, — сказал Шакин, с трудом вымучив благодарственную улыбку. На душе у него кошки скребли. И дернул его черт удрать с дежурства на свидание с миловидной вахтершей, без памяти влюбившейся в него! Мог бы с успехом встретиться с девчонкой и на другой день, в выходной.

Два события произошли почти одновременно: отчисленный из института Шакин приступил к исполнению новых обязанностей в Доме ученых, а Сережа Панкратов стал членом-корреспондентом Академии наук. Он побывал на одном из любительских спектаклей, в котором Федор играл главную роль. По окончании представления преувеличенно хвалил его артистический талант, сулил в искусстве большое будущее. Шакин понял: путь в физику ему заказан. В эту минуту он пожалел, что там, в горах, не перерезал веревку, на которой висел Панкратов… Впрочем, кто бы тогда устраивал его на работу, у кого бы он брал взаймы?

Взятые у Панкратова взаймы деньги разошлись быстро. Федор осуществил свое заветное желание: слетал в Сочи, гульнул на всю катушку. На обратном пути заехал в Москву. Быстро оброс знакомствами. На женщин не жалел денег: эти юные меркантильные создания позволяли ему чувствовать себя большим и сильным. Назначенный им самим срок расчета с Панкратовым давно прошел, а он так и не расплатился с ним. Когда при встречах Федор затрагивал эту тему, смущался и краснел не он, а Панкратов. Отводил в сторону глаза, торопливо говорил:

— Да, да… Потом… Когда сможешь… — и заговаривал о чем-нибудь другом.

Шакин догадывался: Панкратов мысленно уже давно распрощался со своими деньгами и не надеялся получить их обратно. Рассматривал эту сумму как плату за спасение, полученную с него предприимчивым приятелем. Казалось бы, такое положение должно было устроить Шакина. Что может быть лучше долга, который не надо возвращать?

Но в том-то и дело, что этот долг и именно этому человеку Шакин должен был выплатить. Не мог не выплатить. Мимолетная тень, которая набегала на лицо молодого член-корра каждый раз, когда заходила речь о просроченной задолженности, надолго отравляла Федору настроение, выбивала из колеи. Не мог он допустить, чтобы мальчишка, которому он в горах Тянь-Шаня подарил жизнь, смотрел на него сверху вниз. И Шакин поклялся себе во что бы то ни стало, любой ценой раздобыть проклятые деньги и в один прекрасный день с независимым и гордым видом бросить их на стол Панкратова.

Но денег не было.

Он уже начал терять надежду: неужели так ничего и не подвернется? В этот момент в Сибирск пришло письмо от старого московского коллекционера Лукошко, а вскоре прибыл и он сам. Первое время Федор даже не мог поверить в реальность случившегося: как снег на голову сваливается какой-то чудик и прямо-таки упрашивает, только что не умоляет, избавить его от богатства — коллекции ценой в полмиллиона. Шутка ли!

Справедливости ради следует отметить, что коллекцию свою старик жаждал вручить обществу, городу Сибирску, а не Федору. Но это уже детали. Как-нибудь Шакин найдет возможность взять то, что плохо лежит.

От примитивной кражи Федор отказался сразу: из-за двух-трех вещиц мараться не стоит, а всю коллекцию в мешке не унесешь. Да и охранялась она вовсю, поскольку по требованию старика застрахована была на большую сумму. Надо придумать что-нибудь другое.

Для начала надо сорвать передачу коллекции городу и институту. С обществом сладить труднее, чем с частным владельцем. Он отправил коллекционеру письмо, сообщил: поставленные им условия (старик просил выплаты ему небольшой ежемесячной дотации к пенсии, а также присвоения коллекции его имени) выполнены быть не могут. Как Шакин и ожидал, от Лукошко немедленно поступило требование вернуть коллекцию назад. Федор лично проследил, чтобы при отправке ни одна из ценных вещиц не пропала, не была повреждена. Он уже относился к этой коллекции как к своей собственности.

Списавшись с матерью, выяснил московский адрес ее дружка, престарелого артиста Петра Антоновича. И в один прекрасный день нагрянул в его каморку, расположенную в строении № 13 по Казачьему переулку.

Вскоре с удивлением узнал, что Петр Антонович имеет честь состоять с коллекционером Лукошко в самых дружественных отношениях. «Это знак свыше», — подумал Федор и рьяно принялся за дело.

Загрузка...