СЛОВЕСНЫЙ ПОРТРЕТ

На допросе Кеша Иткин показал: 8 июля он по просьбе сослуживца Ивана Булыжного довез его до кафе «Лира», высадил у перекрестка и поехал дальше. Торопился на станцию техобслуживания, где ему обещали по блату быстро сделать кое-какой ремонт. На вопрос, не было ли в машине кроме него самого и Булыжного еще кого-нибудь, ответил отрицательно.

А не слышал ли он что-либо о драке, приключившейся не так давно в кафе «Лира»? Кеша завел к потолку лживые глаза, подумал и сказал: да, знает. К его знакомой пристали двое парней. Кто-то из присутствующих вступился за нее, и вспыхнула драка.

Известно ли ему, что за девушку вступился его сослуживец Иван Булыжный? Кеша сделал удивленное лицо: первый раз слышит. Правда, теперь он вспоминает: как раз в то время Булыжный пришел на работу с фонарем под глазом. Но Кеша не знал, откуда у него взялся этот фонарь.

Не известны ли ему парни, что приставали к его подруге и напали на Булыжного? Кеша ответил: нет, к сожалению, не знает. А то бы он их в порошок стер.

Коноплев поглядел на узкие плечики Кеши, на его цыплячью грудь и усмехнулся. Нет, недаром так расхрабрился Кеша. Знает, что драка с обидчиками зазнобы ему не угрожает.

Пока Коноплев вел неторопливый разговор с Кешей, лейтенант Тихонов побывал у того дома, расспросил Кешиных соседей о его житье-бытье. Узнал следующее. Живет Кеша один. Свою восемнадцатиметровую комнату превратил в студию звукозаписи. Какой только аппаратуры там нет! И магнитофоны, и проигрыватели, и усилители, и акустические системы — все иностранных марок. С помощью этой техники Кеша зарабатывает себе на жизнь — переписывает с пластинок на магнитофонные кассеты самые модные мелодии и продает их втридорога молодым меломанам.

— Руки у парня золотые, а голова дурная: все что ни зарабатывает, все пропивает, путается со всякими подозрительными личностями, — со вздохом сказала соседка.

Тихонов попросил ее назвать кого-либо из Кешиных друзей. Старушка сказала:

— Есть у него один… Геннадием зовут. Дружат они. Кеша ему даже комнату ремонтировать помог. С обоями и клеем все носились…

Тихонов насторожился:

— Обои? Какие обои? Когда это было? Соседка призадумалась:

— Да месяца три назад.

Однажды, вернувшись из магазина, она застала Кешу в коридоре. Стоя на табурете, он доставал с полок банку «Бустилата» — клея для обоев. Она спросила Кешу: «Что, соседушка, надумал ремонт делать? Небось грязи в квартиру натащишь!» Он ответил: «Не бойтесь, это не я ремонт затеял, а мой кореш… Голубков. Обои раздобыл, а клея нет… Надо помочь…»


Утром солиста ансамбля «Поющие гитары» Геннадия Голубкова разбудил звонок в дверь. Парень с трудом очнулся от владевшего им оцепенения. Накануне «Поющие гитары» с успехом выступили на студенческом вечере, после этого, как водится, сильно выпили, и теперь у Геннадия раскалывалась голова.

«Кого это черт принес в такую рань?» — пробормотал он и, как был, в трусах и майке, нечесаный и немытый, поплелся открывать дверь.

— Кто там?!

— Повестка.

— Какая там повестка…

Геннадий распахнул дверь и вздрогнул, увидев милиционера. Да не простого, а лейтенанта.

— Вам надлежит расписаться в получении, — протягивая ему повестку, проговорил Тихонов.

— А ручка у вас есть?

— Увы, нет, — отвечал лейтенант.

Шариковая ручка у Тихонова имелась, но он этот факт утаил. И не без умысла.

— Сейчас, — буркнул Геннадий и зашлепал босыми ногами в глубину квартиры. В спальне он подобрал свалившийся со стула пиджак, начал шарить по карманам. Отыскал авторучку, поднял глаза и увидел стоявшего в дверях лейтенанта. Тот внимательно оглядывал жилище Голубкова.

— Миленькие обои, — сказал Тихонов.

— А я вас, кажется, в гости не приглашал! — сердито проговорил Геннадий.

— Извините, — вежливо ответил лейтенант и, взяв из рук Голубкова корешок повестки, козырнул и двинулся к выходу:

— Так вы не забудьте, завтра к десяти.

— А по какому делу? — с тревогой спросил Геннадий.

Вежливый лейтенант ответил:

— Точно не знаю.

— А почему на Петровку, а не в отделение?

— Там вам скажут…

После ухода лейтенанта Голубков бросился к телефону и принялся названивать Кеше Иткину. То, что он услышал, насторожило его.

— Вчера ушел и не возвращался, — сказала соседка.

«Может, у своей Любки заночевал», — успокаивая себя, подумал Голубков. Поплелся в ванную и сунул голову под холодную воду. Но лучше бы он этого не делал. Стоило ему сбросить с себя путы алкоголя и сна, как им овладел страх.


Вернувшись в управление лейтенант Тихонов немедленно отыскал Коноплева и доложил:

— Спальня Голубкова оклеена теми же самыми обоями, что и комната в строении № 13.

Подполковник усмехнулся:

— А у этого гитариста крепкие нервы. Я бы в такой спальне глаз не сомкнул, а он ничего, дрыхнет.

Подполковник задумался. Ясно: расследование убийства Лукошко вступает в завершающую стадию. Тут особенно важно действовать быстро, решительно. Но вместе с тем осторожно. Один неверный шаг — и с таким трудом возведенное здание может рухнуть. И не столь уж важно, что под его обломками окажется погребенной его, Коноплева, репутация. Опаснее другое — преступник, словно хищная рыба, отыскавшая прореху в сети, вырвется на волю, и ищи-свищи… Все придется начинать сначала.

Поэтому Коноплев еще раз все тщательно взвесил, а потом уж только отправился к следователю Ерохину.

— Предлагаю срочно задержать Иткина и Голубкова! — сказал он.

— А вы готовы предъявить обвинение? — спросил тот, хотя не хуже подполковника знал, что пока доказательств для обвинения маловато. — Учтите, я на фу-фу работать не привык.

— Какое там фу-фу, — усмехнувшись, проговорил Коноплев. У него было кое-что припасено для следователя. Медленно и четко выговаривая слова, он произнес: — На обоях комнаты, где было совершено убийство, обнаружены отпечатки пальцев. Они идентифицированы с отпечатками пальцев Геннадия Голубкова.

— Так… — только и сказал Ерохин.

В тот же день Голубков и Иткин были заключены под стражу, как подозреваемые в совершении тяжкого уголовного преступления. Иткина задержали на квартире его подружки Любы.


Допросы шли с утра и до вечера. Но картина преступления прояснялась медленно, луч следствия выхватывал только некоторые детали, целое же по-прежнему оставалось укрытым от глаз.

Геннадий Голубков показал: три месяца назад, а точнее, 30 марта его приятель Иткин обратился к нему с просьбой оклеить обоями комнату в строении № 13 по Казачьему переулку. По словам Кеши, дом уже покинут жильцами, однако сносить его пока не собираются. Есть возможность некоторое время использовать помещение в своих целях. Однако комната страшно запущена, в нее войти страшно, не мешало бы освежить.

Получив от Кеши 60 рублей, Голубков на часть суммы накупил обоев, а остальное удержал за работу.

На вопрос, знал ли он, что в этой комнате совершено преступление и что он фактически принял участие в сокрытии его следов, Голубков заявил, что понятия об этом не имеет и не верит, что Кеша Иткин мог втравить его в эту грязную историю.

— Оклеивая комнату, вы не могли не обратить внимания на пятна крови, — сказал Сомов. — Они были всюду — на стенах, старых обоях, мебели…

— Никакой крови я не видел! — истерично выкрикнул Голубков. — Старые обои до моего приезда были кем-то оборваны. Мебель укрыта газетами.

Сомов попробовал припугнуть Голубкова:

— Ваши увертки не помогут. У нас есть все основания предполагать, что вы имели самое непосредственное отношение к преступлению, следы которого пытались скрыть.

Голубков побледнел, но присутствия духа не потерял:

— Никаких оснований подозревать меня в совершении преступления у вас нет! Весь март я отсутствовал в городе, вместе с ансамблем был на гастролях в Костроме. В Москву вернулся только 30 марта. О своем приезде сообщил по телефону Иткину, чтобы он встретил меня с машиной. Мы заехали ко мне домой, оставили вещи, после чего поехали за обоями. Из Костромы я не отлучался ни на один день — можете проверить, все участники ансамбля подтвердят.

— Хорошо. Пока оставим это, — сказал Сомов. — Лучше расскажите мне, как вы столкнули под машину гражданина Булыжного, угрожавшего вам разоблачением.

— Кто? Я? Не делал я этого! Поверьте! Я только сказал ему: «Двигай». А он и шагнул…

А вот что рассказал на допросе Иткин. Помочь в ремонте комнаты его попросил знакомый Валера. Этот Валера иногородний, по делам службы время от времени наезжает в Москву. Получить номер в гостинице трудно, вот он и решил оборудовать себе временное пристанище. Дал денег на обои, а также заплатил за работу. Мысль привлечь к этому Голубкова пришла Иткину, когда он вспомнил, что до того, как осесть в ансамбле «Поющие гитары», его приятель малярничал на стройке.

Кеша признался: на одном из допросов он сказал неправду. 3 июня в «Запорожце» кроме него самого и Булыжного находился Геннадий Голубков. В его задачу входило: во время беседы в кафе «Лира» выяснить, что имеет против них Булыжный, и постараться с ним помириться. Он, Кеша, не верит, будто бы Голубков толкнул Булыжного под машину.

О преступлении, которое якобы совершено в строении № 13, он, Иткин, ничего не знает. В то, что сделал это Валера, не верит. Мужик интеллигентный, с положением, при деньгах. Познакомились в «Интуристе», где случайно оказались за одним столом. Фамилии Валеры Иткин не знает, профессии тоже. Описать внешность? Пожалуйста. Среднего роста, широкоплечий. Особые приметы? Пожалуй, только черная борода…


— Докладывай! — вся фигура Ворожеева источала недовольство.

Коноплев сказал:

— Голубков и Иткин в один голос утверждают, что в глаза не видели ни Лукошко, ни Ольги Сергеевны и не убивали их. Кто убил — не знают.

— И ты им поверил?

— Я бы рад не верить, да не могу. Факты, понимаешь, упрямая вещь. День убийства, как мы установили, — 28 марта. Так вот, в этот день Голубкова в городе не было, выступал с концертом в Костроме, что могут подтвердить 250 человек — столько зрителей вмещает конференц-зал в местном пединституте.

— А ты уверен, что убийство было совершено именно 28-го?

— Убежден. Вечером 28-го Лукошко еще был жив, преспокойно сидел в оркестровой яме театра и вел партию первой скрипки в спектакле «Дочь Анго». А 30-го Голубков уже оклеивал комнату…

Ворожеев пробормотал:

— Вот тебе и «Дочь Анго»… Выходит, у Голубкова алиби. Может, Иткин?

Коноплев покачал головой:

— Кеша Иткин — убийца? Этот хлюпик? Не верится. Он, конечно, подонок, но убить двоих людей, нет, на это у него ни сил, ни нервов не хватит. Как говорится, слаб в коленках. Но убийцу-то он, я думаю, знает. Иткин указывает на Валеру как на человека, по поручению которого они с Голубковым приобрели обои… Но сообщенные им сведения до крайности скупы. Познакомились в ресторане. Мужик лет тридцати, с густой черной бородой. В Москве бывает наездами. От личных контактов с Голубковым решительно отказался. Где живет этот Валера, кем работает, какое отношение имеет к Петру Антоновичу и к его комнате, Иткин якобы не знает.

— Словесный портрет Валеры по описаниям Иткина сделали?

— Сделали. Но вполне возможно, что этот портрет так же похож на убийцу, как на нас с вами.

— Сел в галошу с этими преждевременными арестами да еще шутите?!

— Погодите-ка… — проговорил Коноплев. В его памяти вдруг всплыли слова, сказанные полусумасшедшим стариком Петром Антоновичем лейтенанту Тихонову при вручении пастилы:

«Человек лукавый, замысливший зло, а на устах его как бы огонь палящий».

«Прищуривает глаза свои, чтобы придумать коварство, закусывая себе губы, совершает злодейство».

«Разоряющий отца и выгоняющий мать — сын срамный и бесчестный».

«Своя своих не познаша»…

Уж так ли бессмысленна сбивчивая речь Петра Антоновича? А что, если он имел в виду вполне конкретного человека? Того самого, кто беспощадно расправился с несчастным стариком? Комнатенка в заброшенном, обреченном на слом доме показалась ему удобным местом для совершения преступления. И он хладнокровно довел Петра Антоновича до умопомешательства, а затем отправил его в психиатричку. Преступник… Человек лукавый, замысливший зло… придумывает коварство, замышляет злодейство… Разоряющий отца и выгоняющий мать, сын срамной и бесчестный…

Коноплеву припомнилось письмо Петра Антоновича Семену Григорьевичу Лукошко. Тогда, возмущенный поступком коллекционера, цинично выманившего у него драгоценную тарелку с изображением арфистки, старый артист выразил обуревавшие его чувства с помощью библейских текстов. Не исключено, что и сейчас его слова полны смысла. Если догадка Коноплева верна, то убийцу Лукошко следует искать среди людей, близких Петру Антоновичу. Среди тех, кто «своя своих не познаша»…


Первые известия расхолаживали. Выяснилось, что Петр Антонович круглый сирота, если можно так выразиться о человеке, которому уже перевалило за семьдесят. Не было у него ни братьев, ни сестер, а следовательно, ни племянников, ни племянниц. В пору было отступиться, но Коноплев направил Тихонова в театр, где до ухода на пенсию пел Петр Антонович. «Актеры, как правило, долго живут, — сказал лейтенанту Николай Иванович, — не исключено, что отыщешь какого-нибудь товарища Петра Антоновича по юным забавам…» — «Какие там забавы!» — горько усмехнулся Тихонов, живо представив себе жалкую фигуру бывшего артиста, облаченную в выцветший больничный халат. «Вам, молодым, кажется, что у нас, стариков, и молодости не было, и забав…» — нахмурился Коноплев. «Ну, какой же вы старик, товарищ подполковник», — улыбнулся Тихонов и отправился выполнять поручение.

«Улов» его оказался невелик. Говорят, была лет этак двадцать — двадцать пять назад на гастролях в Костроме у Петра Антоновича какая-то любовная история, какой-то пылкий роман, едва не заставивший его уйти из театра. Но артист нашел в себе силы отказаться от личного счастья ради высокого служения искусству.

— Не много же принесло ему его искусство, — сказал Коноплев, мысленно представив себе скудное жилище артиста. — Когда, ты говоришь, это было? Лет двадцать пять назад? Что ж… надо и это проверить. Собирайся в Кострому.

На другой день после отъезда Тихонова в кабинете Коноплева раздался звонок. Лейтенант сообщал, что примерно с полгода назад, а точнее, 3 января, женщина, которую любил Петр Антонович, гражданка Пастухова, умерла — видимо, от сердечного приступа. Стараясь дотянуться до столика с лекарствами, уронила лампу. Возник пожар, от которого сгорел дом. У Пастуховой был взрослый сын, который жил отдельно. На похороны матери не приехал.

Услышав это сообщение, Коноплев сказал:

— Жди… к вечеру буду самолетом. А пока не теряй времени даром: узнай, кому выплачена страховка…

И положил трубку.

Узнав поздно вечером от исполнительного лейтенанта, что страховка выплачена сыну Пастуховой — Шакину Федору Борисовичу, проживающему в Сибирске, Коноплев присвистнул. Он тотчас же припомнил заместителя директора Дома ученых, коренастого здоровяка с загорелым простоватым лицом, завсегдатая туристических походов, с которым провел вечер в шумном кафе «Чашечка кофе под интегралом». Припомнилось ему и многое другое, что тогда, месяц назад, не показалось ему подозрительным, но сейчас, в свете новых фактов, явно стоило того, чтобы над этим поразмыслить… Крупные капли пота на лице Шакина, которые Коноплев ошибочно принял за следы густо намазанного на лицо вазелина… Его подчеркнутое спокойствие, не просто спокойствие, а именно подчеркнутое… Тогда он не придал этому значения. С инспектором угрозыска многие люди начинают вести себя странно — или излишне нервозно, или слишком развязно. Причем даже если совесть их совершенно чиста. Коноплев вспомнил, как быстро прервал Шакин их разговор, сославшись на занятость. Правда, он перенес встречу на вечер, в кафе, но поговорить им так и не удалось: не успели они усесться за столик, как грянула музыка, общение стало невозможным. Частый посетитель кафе, Шакин, конечно, хорошо знал о часах работы оркестра и его шумовых достоинствах и, должно быть, нарочно приурочил беседу к этому времени. Не мог, конечно, Коноплев не вспомнить и о черной бороде, украшавшей лицо Шакина, когда он на небольшой полутемной сцене Дома ученых так вдохновенно исполнял свою роль. А ведь черная борода была, по свидетельству Кеши Иткина, почти единственной отличительной приметой таинственного Валеры, по поручению которого скрывались следы преступления. Коноплев давно заподозрил, что эта «особая примета» ничего не стоит, борода явно фальшивая. Теперь его предположение, похоже, подтверждалось.


— Тихонов? Зайдите, пожалуйста!

Он испытал чувство удовольствия, когда увидел перед собой свежее лицо голубоглазого лейтенанта, смотревшего на него с уважением и явной любовью. «Конечно, на работе любить друг друга вовсе не обязательно… Но все-таки как хорошо, когда людей, делающих трудное и опасное дело, объединяют между собой не только официальные узы, но и теплые человеческие чувства».

— Садитесь, — почти нежно произнес он. — Скажите, вы давно не навещали Петра Антоновича?

Коноплев знал, что, посетив однажды по его поручению старика, Тихонов впоследствии уже по своей инициативе несколько раз бывал в больнице, привозил кое-что из еды, а также сладости, до которых бывший актер был большим охотником. Это еще больше расположило Николая Ивановича к молодому сотруднику.

На нежных щеках Тихонова появился легкий румянец.

— Неделю уже не был, — с раскаянием произнес он. — Забегался… А вы знаете, товарищ Коноплев, он меня узнает. В прошлый раз даже попытался мне кое-что спеть…

— Значит, Петр Антонович к вам расположен… Это хорошо. У меня к вам деликатное поручение. Надо выяснить, не прихватил ли Петр Антонович с собой в больницу кое-какие бумаги. Я имею в виду письма своей бывшей возлюбленной… Да, да, той самой женщины, что так трагически погибла в Костроме. Эти письма драгоценны для старика, это все, что осталось у него в жизни. Не исключено, что он не захотел с ними расстаться и в больнице.

— Вряд ли он мог соображать… Вы ведь знаете, в каком Петр Антонович состоянии…

— Знаю. А вы разве забыли, что именно его речи, казавшиеся поначалу столь безумными, подсказали нам путь к поимке преступника?

— Разрешите выполнять?

Коноплев оказался прав. Под подушкой у Петра Антоновича удалось обнаружить пачку писем, перехваченную черной резинкой, какими крепятся рецепты к аптечным пузырькам. Лейтенант Тихонов снял с них ксерокопии. Таким образом, Петр Антонович мог по-прежнему, лежа в своей постели, спокойно ощущать исхудавшей, костлявой рукой спрятанное под подушкой сокровище.

Два письма Елизаветы Пастуховой Петру Антоновичу, написанные с промежутком в двадцать пять лет
ПИСЬМО ПЕРВОЕ

«Ненаглядный мой! Счастье моей жизни. Я так люблю тебя! Все внутри у меня поет, а сердце — болит. Я вспоминаю нас с тобой, когда мы были вместе, и думаю: мы друг для друга больше, чем муж и жена. Ты — моя жизнь. Ничего прекраснее нет, чем быть с тобой. Счастье, когда ты смотришь на меня, а я иду к тебе. У меня больше нет сил не видеть тебя, не знать, как ты и как я для тебя. Я знаю одно: для меня без тебя нет жизни, это все равно, что в тюрьме бессрочной.

Скажи, милый, родной, самый сильный и самый полноценный, самый интересный на свете человек, скажи, ты приколдовал, ты приворожил меня на мою беду? Да! На горе? Меня ждет что-то страшное, какое-нибудь жесточайшее ранение, после которого не поправляются, а дотягивают больно-больно свою жизнь. Да? Ах, что ты делаешь со мной? Чем мне жить? Я должна жить для тебя — другого смысла в жизни нет.

Иногда так обостряется чувство тоски, что, кажется, сейчас лопнут все мои нервы. Может, у тебя есть другая женщина? Но разве это возможно, чтобы у нас были другие? Скажи! Нет, нет. Не надо! Об этом и думать мне страшно.

Жизнь идет, я вроде бы и жива. Просыпаюсь по утрам, если с вечера удалось заснуть, иду на работу. Но сердце мое полно тобой. О, сколько у меня вариантов наших встреч! Родной, почему нам надо разлучаться, почему мы не можем жить вместе? Я всю себя тебе отдам, а ты меня сбереги, ведь я твоя единственная.

Твоя собачка».

ПИСЬМО ВТОРОЕ

«Дорогой мой, бесценный друг!

В чем же мы с Вами так провинились перед Господом, если он заставил нас нести столь тяжкий крест! Меня совсем одолели хворобы, вся исхудала, стала как тростиночка. Вы теперь совсем не узнали бы своей Лизоньки, которая имела когда-то счастье обратить на себя Ваше внимание. Я одна, совсем одна, в четырех стенах этого осточертевшего мне дома. Мне бы, глупой, вспорхнуть и улететь, словно птица, вслед за Вами, Вы ведь звали меня, ох, как звали, помните? Но я не захотела бросить дом, боялась на закате жизни своей остаться с сыном на руках без крыши над головой. Будь проклята эта самая крыша! Однажды, я это чувствую, она рухнет на мою голову и погребет меня под собой. Ну и пусть, поделом мне, сама отказалась от своего счастья, испортила, искалечила и свою жизнь и Вашу.

Дорогой мой! Я должна, я хочу сделать Вам признание, объясниться с Вами, чтобы ничто не омрачало нашей Великой Дружбы, главного и единственного сокровища моей жизни. Вы помните письмо, которое послали мне несколько лет назад, письмо, на которое я Вам не ответила? Впрочем, что я говорю! Конечно, помните, и, возможно, проклинали тот момент, когда написали его. И напрасно, и напрасно! Если бы Вы знали, сколько радости и счастья доставило мне оно! Я его читала и перечитывала, и заливалась слезами. Значит, Вы действительно любили жалкое создание, провинциальную вдовушку, в которой если и было что-то, так только сердце, способное оценить Вашу любовь и ответить на нее со всей пылкостью и страстью. Впрочем, мне ли, старухе, которой и жить-то осталось всего-ничего, говорить о любви и страсти! Совсем, должно быть, тронулась разумом старая, подумаете Вы…

Впрочем, я отвлеклась. Мысли скачут, разбегаются, в голове звон, я задыхаюсь, но я должна все сказать до конца и сбросить с души тяжкий камень, который давит, как могильная плита.

Подумать только: это Ваша рука вывела на бумаге те драгоценные строки! Вы со свойственной Вам деликатностью — как я ценю в Вас это редкое в наши дни свойство! — дали мне понять, что не возражали бы против того, чтобы оставить свою квартиру в Москве и переехать в провинцию, в тихое, уютное место, и там, на свободе и воле, скоротать свои последние дни… Разумеется, я сразу все поняла, сердце мое дрогнуло и на мгновение остановилось; неужели это возможно: такой человек согласен оставить столицу, яркую и разнообразную жизнь, и для чего? Чтобы прожить осеннюю пору с немолодой уже женщиной, тенью той, которую он когда-то щедро одарил своей любовью. Неужели это возможно? — не переставая восклицала я, и плакала, и смеялась от счастья.

Почему же я, спросите Вы, тотчас же не побежала на почту и не послала Вам в сей же миг телеграмму: «Приезжай! Люблю! Жду! Твоя Лизонька»? Я расскажу вам все. Хотя шел дождь, я, как была, в одном платье, с непокрытой головой, выскочила на улицу, чтобы бежать на почту. И на свое несчастье, на полдороге натолкнулась на него. Он шел с вокзала домой. Я как увидела его, обомлела, сердце-вещун подсказало мне: это конец! Так все и вышло.

Кто-то рассказывал мне об одном страшном заграничном фильме (они там любят всякие ужасы, видно, с жиру бесятся). Так вот, в этом фильме у обыкновенной женщины вместо нормального ребенка рождается Сатана. Так вот это — обо мне. В детстве он был такой хорошенький, как девочка, глазки голубые, румянец во всю щеку, беленькие волосы локонами до плеч. Глаз не отвести! А подрос, сделался как волчонок. Ко мне, матери, которая родила, вскормила и вспоила его, ни капли жалости. Мои слезы всегда вызывают у него или ярость, или смех. И в кого он только такой жестокий?

Вы помните, ему было только двенадцать лет, когда он так грубо и решительно, как взрослый, разрушил наше счастье. А что еще довелось перенести потом! Сосед сказал, будто в нашем доме завелся древесный жучок и теперь из-за этого жучка-де дом потерял в цене. Что тут началось! Он орал на меня, топал ногами, как будто это я занесла в дом этого проклятого жучка. Мне кажется, он и уехал так стремительно из Костромы потому, что возненавидел меня и не мог более ни одного дня находиться со мной под одной крышей. Вы думаете, мои страдания на этом кончились? Как бы не так! Он как в воду канул — ни письма, ни иной весточки. А ведь я все-таки мать и люблю его, хотя он этого не стоит. Что поделаешь — сердцу не прикажешь! Я уж не говорю о том, что он ни копейки мне не присылал все это время, не помогал матери, а пенсия у меня сами знаете какая — 60 рублей. На эти деньги надо и самой кормиться, и дом содержать, а с ним все неладно: то крыша прохудилась, то стропила подгнили, то пол рассохся…

И вдруг — как гром среди бела дня: вызвал на переговорный пункт, позвонил из Сибирска (вон куда забрался!) и наказал написать Вам, Петр Антонович, письмо, чтобы Вы приняли его, как родного. Я написала, и Вы, мой бесценный друг, я знаю, все сделали для него, как сделали бы для меня, в этом не сомневаюсь ни минуты. Вы скажете: он не стоит нашей заботы; но ведь я — мать, а для нее любой ребенок люб и дорог.

При нашем телефонном разговоре я порадовала его доброй весточкой, сказала, что сосед ошибся, в доме завелся не древесный жучок, а другой, не опасный, так что зря он рассердился на мать. Он стал расспрашивать про страховку, но я не смогла ему объяснить, тогда он обругал меня бестолковой, сказал, что придется ему делать крюк, заехать в Кострому и самому все выяснить.

И надо было так случиться, что он заявился как раз в тот момент, когда я бежала на почту, чтобы немедленно вызвать Вас, Петр Антонович, к себе. Он, конечно, тут же выведал у меня про Ваше письмо, грубо схватил меня за руку и потащил домой. Я весь вечер проплакала в своей комнате. Ему, должно быть, надоел бабий вой, вошел, щелкнул выключателем. Я подняла с подушки распухшее от слез лицо. Он поглядел и расхохотался сатанинским смехом. Схватил со стола зеркало, поднес. «Погляди, — говорит, — на себя. Не пора ли выкинуть дурь из головы». Я ему отвечаю: «Что ты, сынок, так заведено, живой думает о живом». — «Да разве ты живая, — кричит, — ты свой век отжила!» — «Так что, — спрашиваю, — мне, что ли, самой пойти и в могилу лечь?» А он посмотрел на меня долгим и страшным взглядом, скрипнул зубами и, ничего не ответив, вышел.

Так и получилось, что я ничего не ответила на Ваше письмо, бесценный мой друг, Петр Антонович. А что было отвечать? Этот супостат все равно не дал бы нам спокойно скоротать свой век. Вот я и сделала вид, что не поняла Ваших слов, хотя, ох, как поняла, они до сих пор огнем жгут мое сердце.

Не обижайтесь и не сердитесь на меня, я вся Ваша, Это мое письмо вам перешлет подруга после моей смерти. И умирать буду, последняя моя мысль будет о тебе, Петя.

Твоя Лизонька».

— Так, — прочитав эти письма, задумчиво проговорил следователь Ерохин. — А этот Шакин — отпетый мерзавец!

Коноплев заметил:

— Петр Антонович раскусил его… помните? «Разоряющий отца и выгоняющий мать — сын срамный и бесчестный»… «прищуривает глаза свои, чтобы придумать коварство, закусывая себе губы, совершает злодейство». Чем не словесный портрет?

Загрузка...