ОТВЕРГНУТЫЙ ДАР

Николай Иванович, сидя в кресле с развернутым журналом на коленях, исподтишка наблюдал, как одевается и украшает себя жена. Не любивший даром терять время, он прежде торопил ее, но каждый раз его реплики вызывали такой взрыв возмущения, что пришлось смириться. Сегодня же долгие сборы Танюшки даже доставляли ему удовольствие. Тщательность, с которой жена выбирала платье, причесывала у зеркала густые и блестящие темные волосы, красила губы, ясно показывала, что она рада этому нечастому развлечению — совместному походу с мужем в Третьяковку.

Это означало, что еще не все потеряно, что Танюша еще не разуверилась окончательно в его способности не только сделать ее счастливой, но и — что гораздо труднее — на протяжении долгих лет поддерживать высокий тонус их совместной жизни. Она терпеть не могла тусклых, вялых семейных союзов, которые, раз возникнув, далее уже существовали как бы по инерции, становились формой без содержания — ложь, фикция, самообман. Коноплев, поначалу восторженно воспринявший эту жизненную позицию молодой и красивой жены, только недавно понял, какие огромные обязательства это накладывает, каких интеллектуальных и эмоциональных усилий требует от него. Иногда он готов был посетовать на судьбу: у других жены как жены, — ну, отругают за поздний приход, хмуро подадут остывший обед, в знак протеста против вечной занятости мужа откажутся принять участие в товарищеской вечеринке, но сам брак под сомнение не ставится, на этот счет его товарищи могут быть спокойны. А тут… Танюшка слова ему резкого не скажет, ни жестом, ни поступком не выразит своего разочарования, а он уже сам каждой клеточкой своего организма, нервом каждым чувствует — сморщивается, сжимается, словно бальзаковская шагреневая кожа, тонкая ткань их семейного счастья, только промедли — и нет ее совсем.

«Вот Митя Лукошко… Тоже взял себе жену-красавицу… Так сказать, свалил дерево не по себе. И что же… Как говорит всезнающий Сомов, завела себе любовника, неотесанного парня, пьянчугу, и радуется…» Коноплев поежился: сопоставление своей личной жизни с личной жизнью этого тюфяка Мити было почти противоестественно, он отогнал от себя эти неприятные мысли.

— Признайся, — лукаво взглянув на мужа своими блестящими, словно отражавшими свет рампы, глазами, проговорила Танюша. — В Третьяковку мы идем не просто так, для моего удовольствия… а по делу?

На что Коноплев отвечал:

— Если честно… я сам думал, что просто так… Но вот ты сказала, и у меня мелькнула мысль… Не мешает задать сотрудникам музея несколько вопросов. Ты сердишься?

Он выглядел столь испуганным, что Танюшка почувствовала прилив нежности к мужу, стала на цыпочки и поцеловала его в щеку, оставив на ней легкий след помады.

— Не дрейфь передо мной, это тебе не к лицу. Вытри щеку и пойдем…

Был майский солнечный день. Бывший дом Пашкова выглядел ослепительно белым и нарядным, зелень на большом газоне напротив — свежей, недавно обновленные кремлевские стены отливали теплым розовым цветом; в такой день улицы города кажутся особенно широкими и чистыми, женщины особенно привлекательными и стройными; в такой день у людей, медленно бредущих под голубым небом по бесконечным тротуарам, меньше забот и больше надежд, это видно по их лицам, на которые ложится ласковый солнечный свет.

Они миновали два моста — Большой Каменный и Малый Каменный и свернули на набережную Водоотводного канала. Вот и Лаврушинский. Впереди уже видно невысокое здание из красного и белого кирпича. Солнце сверкает в призмах остекленной крыши.

— Скажи, Коля… как пришла Третьякову мысль поселиться в таком тереме?

— Сначала был дом как дом. Потом возникла галерея… Ее достраивали пять раз. В начале века, уже после смерти Павла Михайловича, фасад переделали. Между прочим, по эскизам Васнецова. Появились островерхие кровли и цветные изразцы. Дом превратился в сказочный терем…

«Приедет ли в Москву человек из Архангельска или из Астрахани, из Крыма, с Кавказа или с Амура — он тотчас назначает себе день и час, когда ему надо, непременно надо идти в дальний угол Москвы, на Замоскворечье, в Лаврушинский переулок…» Знаешь, чьи это слова? Стасова.

Коноплевы вступают под своды галереи. Внизу у киоска столпотворение — продают какие-то буклеты. С широкой лестницы вприпрыжку, с выкриками и смехом, спускается стайка школьников в красных пионерских галстуках. Хмурая учительница с высокой прической безуспешно пытается их утихомирить.

— Пусть шумят, — говорит учительнице Танюшка. — Это же дети!..

Стоит Танюше увидеть малыша, и она сама не своя. Николай Иванович испытывает острый укол совести. Это он убедил жену, что ребенка заводить поздно. Она вроде бы согласилась с ним, да, видно, сердцу не прикажешь. Он бережно берет жену под локоть и увлекает вверх по лестнице.

Вспоминая прочитанное накануне, Коноплев берет на себя роль гида:

— Произведения древнерусского искусства… Главное здесь — вот эта икона. Рублевская. «Троица», XV век. Обрати внимание — «Нерукотворный спас» Симона Ушакова. Крупнейший мастер…

— Ты знаешь, я в иконах не очень-то разбираюсь. Пойдем дальше…

Особенно много зрителей у огромной картины «Явление Христа народу». Здесь Коноплев замолкает, уступая слово экскурсоводу, маленькой, сухонькой женщине с седыми волосами, стянутыми в пучок… Медленно и со значением произнося свою речь, женщина не сводит немигающих глаз с Николая Ивановича. Он — высокий, статный, лицо значительное и доброе, такие мужчины правятся старым дамам.

— По-моему, она в тебя влюбилась, — толкает его в бок жена.

— Тише, услышит…

— Этим своим созданием, над которым трудился свыше двадцати лет, почти всю свою творческую жизнь, — говорит негромким, но хорошо поставленным голосом экскурсовод, — автор картины Александр Иванов встал в один ряд с такими мастерами, как Фидий, Рафаэль, Микеланджело…

— Фидий? Рафаэль? А она не преувеличивает? — шепчет на ухо мужу Танюшка.

Тот молча пожимает плечами. Они идут дальше.

— Залы передвижников, — говорит Коноплев. — Сердце и мозг галереи. — Здесь походка Николая Ивановича становится медленней, он уже не тянет руку жены: «Вперед, вперед», не бормочет скороговоркой, выдавая информацию о картинах, а замыкается в себе, внимательно всматриваясь в развешанные по стенам картины и рисунки.

Но теперь уже Танюшка, вошедшая во вкус, то и дело дергает мужа за рукав:

— Что это? Расскажи… А это? Мне интересно… Не молчи.

— Репин в живописи то же, что Лев Толстой в литературе… «Бурлаки на Волге», «Запорожцы», «Не ждали…»

Жена надувает губы:

— Ты что — считаешь меня совсем темной? Неужели я не узнаю «Бурлаков»! Я думала, ты мне что-нибудь интересное расскажешь…

Николай Иванович морщит лоб, сосредоточивается:

— Вот эта картина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года»…

— Читать я умею, — перебивает его жена. — Тут написано…

Он продолжает:

— Эта картина создана Репиным под воздействием музыкального произведения Римского-Корсакова «Месть» и убийства народовольцами Александра II. Была запрещена «по высочайшему повелению».

— Почему? — широко раскрытыми глазами Танюшка смотрит на Николая Ивановича. Он улыбается:

— Подумай над этим сама… Я пока погуляю по залу. Хорошо?

По выражению собранности и сосредоточенности, появившемуся на лице мужа, Танюша догадывается: «Ну вот… Начал работать…» Она покорно кивает головой:

— Иди, иди… Я побуду здесь…

Коноплев ныряет в толпу. Он и сам не знает, что именно привело его сегодня, в этот майский день, сюда, в знаменитую «Третьяковку». Желание доставить удовольствие жене? Конечно. Но не только это… Вдруг всплывает в памяти фраза из последнего письма старика Лукошко, адресованного им бывшему другу коллекционеру Александровскому: «Я думаю вот что: нет такой вины, которой нельзя искупить. Я имею в виду не свою вину перед вами, моя вина неизмеримо больше и шире. Прежде всего это вина перед самим собой. К чему я пришел, чего добился? Окружавший меня огромный мир съежился; жизнь, казавшаяся такой разнообразной, исполненной поисков, новизны, волнений, эта жизнь с дорогами, ручьями, лесами, запахами цветов и сена — всю эту жизнь я попытался вместить, всунуть в обветшавшую квартиру с антресолями. Какая глупость! Но все еще можно исправить. Можно!!! У меня имеется уникальная вещь, даже вы этого не знаете, — рисунки Сурикова с поисками композиции к картине «Боярыня Морозова». Это будет первая ласточка. Если она долетит до места назначения, за нею последуют другие. Да, другие!»

Тренированный, четко действующий мозг (на него-то, не в пример сердцу, пока, слава богу, не приходится жаловаться!), этот мозг услужливо выдал из своих запасников необходимую информацию. Даже не информацию, а намек на нее, зацепку, ухватившись за которую можно попытаться вытащить необходимое звено, пока отсутствующее в цепи умозаключений.

Говорят, самая малая, самая ничтожная причина — брошенный камень или даже громко произнесенное слово — может вызвать в горах стихийное бедствие, миллионотонный обвал, сдвинуть с места кошмарную лавину, все сметающую на своем пути. Убийство человека тоже бедствие, но не стихийное, оно предопределено целенаправленными действиями преступника. Но означает ли сказанное, что он, преступник, свободен в этих своих действиях, что выбор жертвы, времени и места преступления определены в соответствии с его свободной волей? Нет. Выбор этот в свою очередь — результат известных обстоятельств. А вернее сказать, неизвестных. Вот их-то ему, Коноплеву, и предстоит выяснить, проявить, как проявляют на чистом листе фотобумаги уже реально существующее, но еще не видное глазу изображение.

Многие из этих «роковых» для старика Лукошко обстоятельств Коноплеву и его товарищам удалось установить в процессе следствия. И тем не менее подполковника не оставляло ощущение, что полученная картина не полна. Без всякого сомнения, сближение Семена Григорьевича Лукошко с Ольгой Сергеевной в силу каких-то таинственных обстоятельств ускорило приближение трагического конца. Но одного этого было мало, чтобы объяснить случившееся. Имелось еще что-то…

Николай Иванович отыскал суриковскую «Боярыню Морозову», скользнул взглядом вбок и замер на месте, увидав картон с карандашным наброском… Эскиз к картине Совсем забыв о жене, он быстрым, пружинистым шагом вышел из зала и отправился в дирекцию музея. Предъявил удостоверение, задал вопрос:

— Знакома ли вам фамилия Лукошко?

Сотрудник дирекции почесал бородку, заведя в потолок глаза, ответил:

— Кажется, да, знакома… А в чем, собственно, дело?

Коноплев поинтересовался:

— Не этим ли человеком передан галерее эскиз Сурикова?

Сотрудник спросил:

— Когда это могло быть? Это облегчит поиски…

Николай Иванович ответил твердо:

— Совсем недавно… Месяца три-четыре назад.

Из шкафа была извлечена толстая тетрадь. Наконец розовый квадратный ноготь нашел искомую строку:

— Да, в феврале сего года некий Лукошко Семен Григорьевич передал галерее два рисунка Сурикова.

— За деньги? — спросил Коноплев.

Ему ответили:

— Нет, бесплатно. Дар.

Николай Иванович поблагодарил и, довольно улыбаясь, отправился на поиски жены. Подхватил ее под руку:

— А теперь мы идем в буфет, есть пирожные и пить крюшон.

— Но я не хочу пирожных!

— Зато я хочу. — У него действительно разыгрался зверский аппетит. — Скажи, а мог бы, по твоему мнению, покойный Лукошко отдать кому-нибудь даром ценную вещь из своей коллекции?

Танюшка с удивлением смотрит на него:

— Лукошко? Ну что ты, конечно, нет! Такой жадюга!


Николай Иванович чувствует себя так, как чувствовал бы себя Менделеев, узнав, что в пустые клеточки его знаменитой таблицы вписаны названия химических элементов, свойства которых он предсказал заранее, — галлий, германий, скандий. Открытие Коноплева, конечно, куда как скромнее, и все-таки, и все-таки…

В который уже раз он вчитывается в строки официального письма:

«Руководство института от своего имени и от имени общественности выражает глубокую благодарность музыканту Семену Григорьевичу Лукошко за его бескорыстный дар — собрание картин, фарфора и других уникальных предметов искусства и быта. Эта коллекция ляжет в основу создания местного музея, послужит делу духовного обогащения людей. Она даст возможность тысячам сибиряков и гостей нашего городка приобщиться к благородному и прекрасному искусству художников и мастеров прошлого».

Сколько сил пришлось потратить, чтобы заполучить этот документ! Буквально на другой день после посещения Третьяковки Коноплев вызвал к себе лейтенанта Тихонова. Задание было такое: обзвонить все московские музеи, установить, не предлагал ли им в дар какие-либо произведения искусства некий коллекционер Семен Григорьевич Лукошко.

Молодой лейтенант решил не ограничиваться телефонными звонками: дело это ненадежное, рискуешь попасть на случайного, а может, и недобросовестного человека, которому лень поднимать архивы, копаться в старых документах, а проще ответить: нет, никаких предложений от гражданина Лукошко не поступало. Он вызвался объехать музеи и лично переговорить с их сотрудниками. Коноплев подумал-подумал и согласился. Конечно, жаль было времени, сроки поджимали, но уж если действовать, то наверняка — тут Тихонов прав.

На казенном ярко-желтом «Москвиче» с синей опоясывающей полосой и государственным гербом на дверце лейтенант с утра и до ночи ездил по городу — с Волхонки на улицу Обуха, с Кропоткинской на улицу Димитрова, с улицы Бахрушина в переулок Васнецова… Однако на этот раз результаты оказались обратно пропорциональны затраченным усилиям: ничего интересного обнаружить не удалось. Николай Иванович не удержался, съязвил: «Ну, этого-то можно было добиться и при помощи телефона», но он сам понимал, что не прав. Отрицательные результаты — тоже результаты. Иногда они не менее важны, чем положительные. Но, увы, не в данном случае…

Удача пришла совсем неожиданно. В Москву прибыла какая-то дальняя родственница Ольги Сергеевны, седьмая вода на киселе, совершенно чужой ей человек, они, кажется, и не виделись вовсе при жизни… Тем не менее она предъявила претензии на наследство покойной жены дирижера, и эти претензии были признаны обоснованными. Родственнице предстояло вступить в права наследства.

И тут у Коноплева сработал инстинкт: он попросил Сомова еще раз побывать в квартире Ольги Сергеевны — до того как меркантильная родственница переступит ее порог и уничтожит все следы…

— Какие следы? — пожал квадратными плечами Сомов, — мы же с вами все тщательно осмотрели…

Коноплев ответил честно:

— Сам не знаю…

И тем не менее кое-что нашлось. Разбирая еще раз бумаги Ольги Сергеевны, сложенные в круглую картонную коробку из-под шляпы, Сомов обнаружил письмо-благодарность, написанное руководством сибирского института и адресованное Семену Григорьевичу Лукошко. Письмо было датировано январем сего года.

— Все ясно! — обрадованно потирая руки, воскликнул Коноплев. — Получив эту бумагу, он тотчас же показал ее своей подруге: кому из нас не хотелось выглядеть перед любимой женщиной щедрым и уважаемым человеком! Не исключено, что именно она и побудила старика к этому поступку. Сам он никогда бы не решился…

— Да он ведь передумал! Коллекция-то на месте! — проговорил Сомов.

— Это вы правильно заметили, коллекция на месте. По каким-то неизвестным нам причинам дело не было доведено до конца. По каким — нам еще предстоит выяснить. Впрочем, этим я займусь сам…

Коноплев отправился к Ворожееву и сообщил ему, что хотел бы съездить в сибирский городок, где был расположен известный на всю страну институт, и лично выяснить, почему коллекция Лукошко не сменила прописки.

— Ситуация необычная, согласись, — сказал он. — Все равно как если бы ты дал мне расписку в получении тысячи рублей, а денег не получил…

— У тебя, пожалуй, получишь, — буркнул Ворожеев. — Кстати, ты знаешь, сколько билет в оба конца стоит? К тому же существует такой документ, как отчет о командировке. Что писать-то будешь?

— Что-нибудь напишу, — легкомысленно ответил Коноплев. — Так ты даешь добро на поездку, или мне к начальству идти?

— Делай что хочешь!

Этой фразой Ворожеев убивал сразу двух зайцев: с одной стороны, вроде бы шел навстречу Коноплеву, а с другой — снимал с себя всякую ответственность за его действия.

— Спасибо! — поблагодарил подполковник и отправился оформлять командировку.


В последние дни у Коноплева появилось стойкое ощущение, что он приблизился к разгадке таинственных превращений старика Лукошко. Этот человек, давно уже, несколько десятилетий назад, выбравший себе в жизни дорогу и упрямо двигавшийся по ней, не раздумывая, верная ли эта дорога или нет, внезапно сбился с ноги и стал кружить на месте, словно путник в кромешной тьме. Позже появился просвет. Слабо-слабо, ежесекундно угрожая затухнуть, засветилась вдали новая цель, но она была не ясна и не вызывала доверия. Но и жить, как он жил раньше, больше было нельзя. Что-то случилось, что-то произошло вокруг старика или внутри него, а может быть, и вокруг и внутри, нечто такое, что требовало остановиться, оглядеться и сделать выбор. Иной выбор.

Коноплев видел мысленным взором, как этот человек сидел в потертом вольтеровском кресле с опущенной от нездоровья головой, с серьезным выражением на своем треугольном лице, в котором всегда было, а может, появилось с годами что-то лисье.


Городок расположен на восточном берегу водохранилища, образованного плотиной гидростанции. Летом, когда стоящее в зените солнце источает невыносимый жар, со стороны водохранилища дуют прохладные ветры, становится легче дышать. Воздух напоен густым сосновым концентратом, сосны здесь — везде… Они стоят по обочине бетонированного шоссе, по краям улиц, между четырехэтажных коробок домов, они вплотную обступили институтские корпуса, бетонные, отделанные цветной глазурованной плиткой. «Это не город в лесу. Это — город-лес. Воплощенная в жизнь новаторская градостроительная идея — так объяснил Коноплеву молодой бородатый мужчина, с которым он перекинулся двумя фразами в приемной директора. — Город не разрушил среду, а вписался в рельеф местности, вобрал в себя каждое вековое дерево, каждую поляну».

— Симпатичный парень, — сказал Коноплев секретарше, когда его собеседник вышел из комнаты.

Она усмехнулась:

— Этот «парень» — член-корреспондент Академии наук. Вы знаете, с чего начались его успехи в науке?

— С чего?

— С того, что однажды, будучи школьником, он единственным из класса не решил задачи по стереометрии.

— Вы хотели сказать — решил?

— Нет, не решил. Однако учитель поставил ему за это отличную отметку, поскольку оказалось, что из-за опечатки в учебнике задача не имела решения.

— Ого! А ваш директор? Он тоже что-нибудь не решил?

Однако на вопрос о своем непосредственном начальнике секретарша предпочла ответить всерьез:

— Академик… Лауреат… Герой Социалистическою Труда.

— А-а, — протянул Коноплев.

В огромный кабинет директора вошел, печатая шаг, как входил у себя на Петровке в кабинет генерала. Однако хозяин кабинета ничем не напоминал генерала. Узкоплечий, невзрачный, щуплый, за глаза в институте его в шутку называли ГД — господин директор — именно потому, что внешне он меньше всего был на него похож.

ГД поднялся из-за стола:

— Чему обязан?

У Коноплева уже был готов ответ на этот вопрос:

— Приехал с лекцией по приглашению местных товарищей… Так сказать, обмен опытом… Вам же хочу задать один вопрос: что помешало передаче институту собрания картин и предметов старины московского коллекционера Лукошко?

ГД с удивлением смотрел на Коноплева:

— Что помешало? Честно говоря, не помню… В январе он к нам приезжал, мы устроили выставку. Собирался подарить нам свою коллекцию, мы ему даже благодарственное письмо послали. А потом дело не выгорело. Подробностей я не помню. Кажется, этот Лукошко ставил какие-то условия… Должно быть, мы не смогли их выполнить…

— Значит, не очень были заинтересованы… — не удержался от замечания Коноплев.

— Еще как заинтересованы! Он потребовал застраховать коллекцию, мы застраховали… Оплатить доставку — мы оплатили. Институт у нас богатый. Он существует немногим более десятка лет, а полученный нами экономический эффект уже вчетверо перекрыл все расходы. Думаю, дело тут было не в деньгах…

— Может быть, в отсутствии интереса? Физики — это не лирики.

Директор нахмурился, сказал с вызовом:

— Тем не менее упрекать нас в невежестве нет оснований. Тяга к культуре у нас очень велика. Она носит, я бы даже сказал, гипертрофированный характер. Это объясняется нашим удалением от мировых центров. Вы знаете, что ставит наш драмкружок? Арбузова, Вампилова, Сартра, Ануя. Вы любите Сартра?

Коноплев сказал примирительно:

— Честно говоря, меня не столько интересует Ануй, сколько Лукошко…

— А что случилось с этим самым Лукошко?

— Самое плохое, что только может случиться с человеком.

— Понятно, — произнес ГД. — И вы думаете, наш отказ принять коллекцию сыграл свою роль в этой печальной истории?

— Может быть, да, а может быть, нет.

ГД подпер подбородок рукой, задумался:

— Вам нужны подробности? Понятно. Кто же может быть в курсе?.. Постойте… Коллекция выставлялась в нашем местном Доме ученых. Там, должно быть, знают…


Коноплев выходит на Морской проспект… Над головой в ветвях деревьев — птичий гомон, что-то не поделили представители пернатого царства.

— Смотрите, белка! — раздается радостный ребячий выкрик.

Коноплев задирает голову, смотрит вверх. Золотисто-зеленые верхушки сосен плавно покачиваются на ветру, кажется, что они плавают в голубом небе. Никакой белки не видно. Он идет дальше. Вот и Дом ученых. Он ничуть не меньше своего московского собрата, только архитектура другая — бетонная коробка с огромным навесом над входом. На фронтоне огромная цветная мозаика, видимо отображающая поступательное движение науки. Николай Иванович сумел опознать только одного персонажа — в буклях и коротких панталонах, с мясистыми икрами ног. Судя по всему, это был Ломоносов, в руке он держал реторту.

В просторном холле на доске объявлений висел приколотый кнопкой листок. На нем кроваво-красным фломастером было размашисто написано:

«Вниманию драмколлектива! Сегодня, 5 июля, в 16 часов репетиция «Мертвые без погребения» Ж. П. Сартра. Зал».

Николай Иванович взглянул на часы: половина шестого. Значит, репетиция уже в разгаре.

Он пробрался в зал, незаметно уселся в заднем ряду. Было темно. Впереди тускло светился прямоугольник сцены. Действие, судя по маленькому зарешеченному окну на стене под потолком, происходило в тюремной камере. Трое мрачных мужчин в полосатой арестантской одежде обменивались репликами.

Вдруг один из арестантов, коренастый, обросший черной окладистой бородой, сильно хлопнул в ладоши и уже не театральным, а другим, обыкновенным голосом объявил:

— Все! На сегодня хватит! — И спрыгнул со сцены.

Коноплев поаплодировал. Парень с бородой, приставив руку ко лбу козырьком, вгляделся в темный зал:

— Кто здесь?

Коноплев поднялся со своего места и двинулся ему навстречу:

— Вы не знаете, где я могу найти директора Дома ученых?

— Я — его зам. Моя фамилия Шакин. Федор Шакин. А вы, собственно, по какому делу?

— Длинный разговор.

— Ну тогда прошу ко мне…

В маленьком светлом кабинетике Шакин сорвал с себя черную бороду, бросил на диван.

— Вы разрешите, я сниму грим?

Скрылся в соседней комнате. Через несколько минут появился снова.

У него было непритязательно-добродушное лицо компанейского парня. Этакий завсегдатай туристских походов.

Коноплев представился и сказал:

— Вы и зам. директора и актер… Все в одном лице…

— Собираюсь этим летом поступать в Щукинское, — улыбнулся Шакин. — Простите, а можно узнать цель вашего прибытия к нам?

— Я по поводу коллекции Семена Григорьевича Лукошко… Знакомо вам это имя?

— Лукошко? Да, да… А как же… Примерно пять месяцев назад мы устраивали в Доме ученых его выставку… Между прочим, с большим успехом прошла, я даже заметку написал для газеты. Постойте, как же она называлась? Вспомнил: «Подарок любителям прекрасного».

— Он, кажется, хотел подарить коллекцию вашему городу? Вы не скажете, отчего это мероприятие сорвалось?

— Отчего сорвалось?..

Его крупное лицо, казалось, покрыто было обильным потом. А может, это вазелин, которым актеры, сняв грим, смазывают лицо, чтобы сохранить кожу. Так поступает ежедневно после спектаклей и его жена Танюша.

Шакин, как эхо, повторил:

— Отчего сорвалось?.. Я хочу сделать вам предложение. У меня сейчас дела. Давайте прервемся, а вечером, часов в восемь, встретимся в кафе «Под интегралом». И обо всем поговорим. Я, кстати, соберусь с мыслями, в документы гляну, освежу память, а то ведь почти полгода минуло…

Коноплев, которого страшил долгий скучный вечер в чужом городе, охотно согласился:

— Хорошо. Ровно в 20.00.

…Как было договорено, они встретились вечером перед входом в кафе, над которым светилось неоновое название «Чашечка кофе под интегралом».

Шакин приоделся. На нем был джинсовый костюм, еще более подчеркивавший атлетическую мощь его фигуры.

— Вы, конечно, знаете, что такое интеграл? — с улыбкой спросил он Коноплева.

Тот замялся:

— Когда-то, в юности, знал… Интегральное исчисление — это область математики, которая… которая…

Шакин, видя затруднение Николая Ивановича, пришел на помощь:

— В которой изучаются свойства и способы вычисления интегралов и их приложения к решению различных математических и физических задач… Начало всему этому положил Архимед… Тогда речь шла о задачах определения площадей…

— Пощадите! — Коноплев поднял вверх руки, — На голодный желудок…

— Пойдемте! — с видом завсегдатая Шакин уверенно толкнул дверь в кафе. Объяснил: — Здесь два этажа… На первом, так сказать в знаменателе, собираются всякие умники и чертят на стене всякие формулы… Нас, простых людей, насколько я понимаю, больше интересует числитель — второй этаж. Там бар и оркестр. И перекусить можно.

Едва они уселись за столик, Коноплев напомнил:

— Так что же произошло с коллекцией Лукошко?

— Обычная для нас история. Человек хотел сделать доброе дело — подарить городу ценнейшую коллекцию. Его поблагодарили, а дар отвергли…

— Отвергли? Почему?

— Лукошко поставил некоторые условия. Коллекция должна была называться его именем. Кроме того, он просил установить ему некое постоянное материальное пособие.

— Ну и…

— Ну и — ничего не вышло.

— А точнее…

— Насчет присвоения коллекции имени дарителя решили быстро, а вот как дошло до денег, дело застопорилось.

— И что, руководство института не могло пробить?

Шакин пожал плечами:

— А кому это нужно — пробивать? Каждый о своих делах печется. Я толкнулся в одну дверь, в другую… И отступился. Единственное, что мог для старика сделать, — это вернуть ему его богатство в ценности и сохранности. Но он даже не поблагодарил… Я не обижаюсь. А вы у руководства института спрашивали насчет коллекции?

— Спрашивал у директора… Он не помнит подробностей. Направил к вам.

— Запамятовал… Где уж ему, гению, держать в голове всякую ерунду.

Коноплеву показалось, что Шакин испытал облегчение. Видимо, он опасался, что ответственность за срыв дела с передачей коллекции городу может быть возложена на него. Коноплеву захотелось поддержать парня.

— Слушайте, — сказал он, — а у вас там, на сцене, неплохо получалось. Вы кого играете?

Шакин ответил не без гордости:

— Канориса. Сильная личность! Он приходит к выводу, что нужно пойти на компромисс с врагами, чтобы спасти свою жизнь.

Коноплев не удержался:

— Это же подло.

Шакин пожал плечами:

— Каждому дорога своя жизнь… И никто не знает, как он себя поведет в экстремальных обстоятельствах…

— Ну, положим, это ерунда… Я, например, знаю… Философ вы никакой. А вот актер из вас, по-моему, получиться может.

Шакин нервно облизнул пересохшие губы:

— Давайте тогда выпьем за мое поступление в Щукинское училище. Хотя поступить нелегко. Как я слышал, конкурс там ой-ой-ой… Должно же мне хоть один раз в жизни повезти!

И, закинув голову, Шакин залпом осушил бокал. В зале погас свет, по лицам сидящих за столиками забегали красные и синие отсветы, а из динамиков, укрепленных на стене по обе стороны стойки бара, громко грянула музыка.

Разговаривать стало невозможно.


На обратном пути, в самолете, Николай Иванович, как ему показалось, наконец постиг сложный механизм перемены, происшедшей в старике Лукошко незадолго до его смерти. Всю свою жизнь Семен Григорьевич только тем и занимался, что отталкивал от себя людей — сначала жену, потом сына, не говоря уже о дальних родственниках, с которыми он и знаться-то не хотел, — холодным равнодушием, жестокой бессердечностью, расчетливой жадностью. Ему казалось, что всех близких заменили вещи, старые, добротные и дорогие вещи, ценность каждой из них была точно определена и всеми признана, они принадлежали ему, верные и безропотные, он был их единственным и полновластным хозяином. Он был убежден, что спокойно встретит свой последний час в их тихом и достойном окружении, в свечении золота и серебра, в сиянии хрусталя и блеске полировки дорогих пород дерева.

И вдруг, словно по мановению волшебной палочки, под воздействием Ольги Сергеевны, исподволь меняется структура его души. Сначала незаметно, а потом все явственнее в нем стала проявляться потребность в действии, вернее сказать, в противодействии тому, что он делал всю свою жизнь.

В прошлом экспонаты его коллекции не раз участвовали во всевозможных выставках с обязательным указанием — на этом он настаивал неукоснительно: «Из личного собрания С. Г. Лукошко». Для него как коллекционера это было большой честью, и он эту честь ценил. И все же отдать насовсем, причем безвозмездно — это было выше его понимания.

Но в один прекрасный день (это было прошлой осенью) он достал из шкафа рисунки Сурикова и отнес их в Третьяковку. Передавая их из рук в руки директору музея, Лукошко поставил условие (без условий он не мог — такой уж у него был характер): рисунки ни в коем случае не должны храниться в запаснике, их немедля следует вывесить для всеобщего обозрения.

Должно быть убедившись, что условие это выполнено, Лукошко пригласил Ольгу Сергеевну в музей. «Вы увидите кое-что любопытное!» — с коротким смешком, похожим на кудахтанье, сказал он ей. Узнав драгоценные листы, не раз виденные ею дома у Лукошко, Ольга Сергеевна (Коноплев отчетливо себе это представил) вмиг обо всем догадалась, прижала руку к кружевной черной мантилье в том месте, где было сердце, и сказала нежным грудным голосом: «Я знала, милый друг, что не обманулась в вас». А он засмеялся счастливым смехом, повторяя одну и ту же фразу: «Это первая ласточка, только первая ласточка…»

У Лукошко зрело решение, грандиозное, как то чувство, которое переполняло его. Он подарит свою коллекцию государству. Одним махом перечеркнет все ошибки и заблуждения своей долгой жизни, искупит вину перед обманутыми людьми, обретет покой и счастье.

Исподволь он начал искать город, которому передаст свою коллекцию. Это должен быть молодой город, чья судьба только-только начинает складываться. Но город, как принято сейчас говорить, перспективный, с будущим. Он заранее решил, что поставит условие: коллекция ни в коем случае не должна раствориться среди других экспонатов, она будет существовать как единое целое и называться «Коллекцией С. Г. Лукошко». Было бы также неплохо, чтобы в благодарность за его поступок (про себя он называл ею «подвигом») ему выплачивали небольшое ежемесячное вознаграждение, добавок к пенсии. Соединив свою судьбу с его судьбой, Ольга Сергеевна ни в чем не должна испытывать нужды.

Свой выбор Лукошко остановил на малом сибирском городке, который, судя по тому, что он читал в прессе, ожидало великое будущее. Он написал в этот городок письмо с предложением своего щедрого дара. Ответ был получен немедленно: присылайте! И приезжайте сами. Начнем с того, что устроим в Доме ученых выставку…

Семен Григорьевич, не мешкая, заказал на железнодорожной станции несколько контейнеров — по 39 рублей за штуку (благо институт все расходы обещал возместить по предъявлении отчетных документов). И отправился… Дожидаясь в Сибирске коллекции, не находил себе места: вдруг с нею что-нибудь случится? Успокаивал себя тем, что коллекция застрахована. Наверное, он твердил себе: стоит ли так терзаться, ведь он по собственной воле отказывается от этих сокровищ, передает их в чужие руки?

В глубине души, однако, он не верил, что это когда-нибудь произойдет. Так и вышло: коллекция вновь вернулась к нему.

Неожиданно Семен Григорьевич ощутил не радость, а разочарование. Общество отказалось от его сокровищ. Его дар отвергнут. Он помрачнел, погрузился в себя.

…Коноплев не сомневался: такой человек, как Лукошко, не мог смириться с неудачей. Эта неудача, должно быть, вызвала к жизни такую неуемную вулканическую деятельность, остановить которую могла лишь смерть.

Загрузка...