Сидевший посреди комнаты на табурете человек вызывал омерзение. Нездорового цвета одутловатое лицо, трехдневная щетина на щеках, черные полоски грязи под ногтями пальцев, судорожно вцепившихся в мешковатые брюки на жирных коленях… Коноплеву требовалось много усилий, чтобы разговаривать с Дмитрием Лукошко спокойно, не повышая голоса. Один раз он даже заставил себя назвать его по имени-отчеству — Дмитрий Семенович. Но осекся, почувствовав всю чудовищность столь близкого сопряжения этих двух имен — имени отца и имени его убийцы.
Только что Лукошко-младшему были предъявлены доказательства его вины.
Однажды, как это явствовало из показаний Кеши Иткина, Дмитрий Лукошко обратился к нему с неожиданным предложением: проучить инженера Ивана Булыжного, с которым у Лукошко были какие-то личные счеты. Посулил: «Отблагодарю как следует». Слово свое сдержал: после драки в кафе «Лира», в ходе которой Булыжному порядком досталось, Кеша и его дружки были вознаграждены ста пятьюдесятью рублями. Вручая деньги, Лукошко сказал со вздохом:
— Дал бы больше, да нету, скупердяй-отец сидит на сотнях тысяч, а сына держит в черном теле.
Кеша брякнул:
— Вот умрет старик, тогда враз разбогатеете…
Митя уныло произнес:
— Да он дольше меня проживет: крепкий, черт. Его оглоблей с ног не собьешь.
— Вы это всерьез? — будто бы испугался Кеша.
— Что всерьез?
— Ну, насчет этого… оглобли…
Митя сделал брезгливую гримасу:
— Ну, почему именно оглоблей… Разве других средств нет?
В тот раз они оба испуганно замолчали и разошлись. Но спустя некоторое время Митя вновь заговорил об отце: от старика житья нет. Мерзкий человек: мать в гроб загнал и теперь до него, до Мити, добирается. «Вместе нам не жить. Или он или я», — патетически произнес Митя и отвел глаза.
Впоследствии Митя часто заводил разговоры на эту тему. Ныл, жаловался на безденежье, на тяжелый характер отца, обвинял его во всевозможных грехах, сулил златые горы тому, кто избавит от злыдня. Поначалу Кеша пропускал все эти жалобы мимо ушей. Но потом призадумался.
…Шмыгая носом и часто-часто моргая, Кеша докладывал:
— Вскоре после знакомства с Шакиным я рассказал ему о речах, которые вел Лукошко. Шакин сильно обрадовался, потер руки, сказал: «Ну вот, деньги сами к нам в руки текут». Он поручил мне провести с Митей решительный разговор и уточнить сумму, которую он нам вручит после того, как… — Кеша вздрогнул и запнулся.
— После того, как отец Лукошко будет убит?
Кеша завертел головой на цыплячьей шее:
— Нет… нет… Разве я бы согласился? Ни за что! Честное слово! Мы хотели обмануть Митю. Выдурить у него деньги, а старика отпустить на все четыре стороны. Шакин сказал: при таких обстоятельствах Митя жаловаться на нас в милицию не пойдет.
— От кого и когда вы узнали, что убийство состоялось?
Кеша поник, скукожился, пот полил с него ручьем:
— В тот же самый день… 28 марта мне позвонил Шакин и сказал, что старика пришлось убрать. Он потребовал, чтобы я немедленно поставил Митю в известность о случившемся, привез его и приехал сам туда… в Казачий переулок.
— И вы…
— Нет… Я сказал, что Митю пришлю, а сам не поеду… Ни за что… Я мертвяков не переношу. Я сказал, что мы так не договаривались. Что я не хочу иметь к этому делу никакого отношения.
— А он?
— Шакин? Прикрикнул на меня, пригрозил, что убьет. Сказал: посидишь десять минут на кухне, ничего с тобой не случится.
— Вы выполнили поручение Шакина? Сообщили Мите Лукошко, что его отец убит? И присутствовали при его визите в Казачий переулок?
Иткин кивнул:
— Я позвонил в больницу, где в то время находился Митя, подозвал его и сказал: «Все кончено!» Он воскликнул: «А где доказательства?» Я ответил, как наказывал мне Шакин: «Поезжайте в Казачий переулок, в строение 13, и сами во всем убедитесь. Вас там ждут. Не забудьте захватить деньги». Он ответил: «Всей суммы при мне нет. Я же в больнице». — «Берите то, что есть. Остальные потом отдадите».
…Ознакомившись с этим местом в показаниях Иткина, Коноплев воскликнул:
— Так, значит, алиби у Лукошко-младшего липовое! Вы разве не проверяли, капитан?
Сомов побагровел:
— Проверял… Даже получил от заведующего отделением письменное подтверждение того факта, что 28 марта Дмитрий Лукошко из больницы не отлучался.
— Покажите!
Сомов порылся в бумагах:
— Вот…
— Придется мне самому съездить в больницу.
Прибыв на место, Коноплев первым делом проверил списки, согласно которым больным отпускались лекарства. И обнаружил: напротив фамилии Лукошко 28 и 29 марта стояли прочерки.
После этого со списком в руках отправился к заведующему отделением. Тот запирался недолго. Пояснил: 28 марта Митя Лукошко попросил отпустить его на денек-другой из больницы, сославшись на семейные неприятности. Попросил, чтобы это осталось между ними. Заведующий отделением согласился. «Он ведь мой друг со школьных лет», — объяснил он Коноплеву. «Дружба дружбой, а служба службой, — строго ответил ему подполковник. — Вы совершили сразу два серьезных нарушения: во-первых, нарушили больничный режим, что, как мне известно, запрещено… А во-вторых, ввели в заблуждение следственные органы. У вас будут неприятности, обещаю вам это».
И вот Мите Лукошко предъявляются: заключение графологической экспертизы, установившей, что бланк телеграммы с обозначением предполагаемого дня убийства был заполнен его рукой, признания Шакина и показания Иткина… Заявление заведующего отделением больницы о Митиной отлучке 28 и 29 марта, свидетельство официанта, опознавшего в Лукошко и Шакине тех двух посетителей, которые на другой день после убийства «сильно угощались» коньяком в ресторане аэропорта Домодедово. Официант видел, как Лукошко передавал Шакину большую пачку денег. Он же расплачивался за выпивку.
Короче говоря, у Лукошко не остается ни одной лазейки, чтобы скрыться, увильнуть от ответственности. И все-таки он пытается свалить свою вину на других.
— Я не убивал! И не хотел этого! Попугать — да. Что они наделали? Нужно было вырвать у него согласие немедленно передать мне коллекцию. И все. А они… Изверги! Зачем они это сделали? Пусть их накажут, пусть сгноят в тюрьме. А я тут ни при чем! — истерично восклицал он. — Я хотел лишь одного: чтобы коллекция осталась дома. А он хотел ее отдать. Мне назло, поверьте, он был очень плохим человеком.
— Да, мы знаем: вы с младенческих лет ненавидели отца, — проговорил Коноплев. — Он был занят коллекцией, а на вас не обращал внимания. Часто наказывал. Отомстить отцу не хватало силенок. В бессильной злобе вы писали угрожающие записки и рассовывали их по шкатулкам и вазам. Это были ваши послания к отцу, не доходившие до адресата. Одну из них я обнаружил в горловине вазы при осмотре коллекции. Клочок бумаги со считалкой, написанной детским почерком: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…» Сейчас это звучит зловеще, не правда ли? Вы страшны, как только может быть страшен мещанин, когда ему кажется, что покусились на его собственность. Он готов защищать ее ценой жизни. Но не своей, конечно! Ваше жалкое существование вам дороже всего на свете. А вот жизнь других людей для вас ломаного гроша не стоит!
У Мити расширились зрачки, он прикрыл глаза синеватыми веками.
— Как все это ужасно! — прошептал он. И начал говорить…
…Ему позвонил в больницу Кеша и сказал: «Все кончено». У Мити сел голос, он долго не мог выговорить вертевшиеся на языке слова: «Что с ними?» — «Приезжайте и посмотрите». Кеша бросил трубку.
Сколько раз за эти последние дни Митя просыпался среди ночи в холодном поту и спрашивал себя: зачем он это сделал? Зачем тогда как оглашенный помчался из больницы в Казачий переулок? Ему не терпелось увидеть это собственными глазами. Хотел убедиться: теперь коллекция принадлежит ему. Ему одному. Вбежал в строение № 13. Шакин стоял в передней, курил. Свет из кухонного оконца освещал нижнюю часть туловища, лицо было в темноте. Только вспыхивала, гасла кроваво-красная точка сигареты.
— Где?
— Там…
Шакин толкнул дверь ногой. Несмазанные петли заскрипели. Дверь медленно раскрылась. Митя сделал шаг вперед, его била дрожь. Заглянул в комнату. Посередине лежали два больших свертка, накрытые плащами. Он узнал плащи отца и Ольги Сергеевны.
Он хотел было крикнуть, но из его горла вырвался шепот:
— Это же убийство!
За спиной Шакин мрачно спросил:
— А вы чего хотели?
— Я… Нет… Нет… я хотел другого.
— Перестаньте валять дурака. Раскошеливайтесь.
Митя растерянно проговорил:
— Но у меня с собой всей суммы нет. Я — из больницы. Вот возьмите. А остальное потом… Это так ужасно. Я хочу уйти.
— Деньги должны быть у меня не позже чем завтра! Поняли? Привезете их к двум часам дня в аэропорт Домодедово. Я буду в ресторане. Вместе и пообедаем.
— Можно, я пойду? — голос Мити зазвучал просительно.
Шакин пожал плечами. Презрительно бросил:
— Ступайте. И запомните: ровно в два!
Митя, пошатываясь, вышел из комнаты. И сквозь полуотворенную дверь увидел в кухне тщедушную фигуру Кеши Иткина. Тот шмыгнул носом и отвернулся. «Все ясно. Шакин специально для меня свидетеля приготовил… Чтоб я с крючка не сорвался», — вяло подумал Митя и поспешил выбраться из мрачного помещения на улицу.
На другой день послушно отправился в аэропорт Домодедово и там, в ресторане, передал Шакину три тысячи рублей. После чего вернулся в больницу и занял свое место на кровати у окна.
Этим дело не кончилось. Угрожая Мите разоблачением, Шакин и его дружки настойчиво требовали денег. Пришлось ему выписаться из больницы и тайком, словно вору, по черной лестнице через балкон проникнуть в опечатанную отцовскую квартиру, вынести оттуда скрипку Вильома, которую продал Зайцу. Заодно прихватил и табакерку с изображением Наполеона. Ему хотелось иметь ее при себе: улика против отца, доказательство его грехопадения. Ему казалось: то, что отец был плохим человеком, как бы снимает с него, с Мити, часть вины за содеянное. Позже, когда печати сняли и Митя переселился в отцовскую квартиру, стало полегче. Однажды какой-то тип забрался в квартиру. Лукошко застал незадачливого вора на месте преступления, спугнул его, а потом свалил на незнакомца пропажу нескольких ценных вещей. На самом же деле он сам тайно передал их надежным людям. Одним из этих «надежных» людей был все тот же Борис Никифорович Заяц. Взамен скрипки Вильома, которую по требованию следствия ему пришлось возвратить в коллекцию, историк получил от Мити серебряный складень.
— С гражданином Зайцем у нас будет особый разговор, — строго проговорил Ерохин. — Сперва закончим с вами. Следствие считает вашу вину доказанной. На днях вам будет предъявлено обвинительное заключение. Все!
— Нет, не все, — проговорил Коноплев. — У меня для Лукошко есть одно сообщение. На отзыв профессора Воздвиженского были посланы два проекта… Один — Лукошко, другой — Булыжного… На днях получено заключение. Профессор считает, что оба проекта содержат позитивные моменты и могут послужить базой для решения важной проблемы. Может быть, вам будет интересно это узнать?
— Да… Спасибо.
Митя попытался ответить с деланным равнодушием, но по напряженности взгляда, устремленного на Коноплева, тот понял, что это сообщение потрясло Митю. Подполковник кивнул:
— Да, да, вы могли, Лукошко, проявить себя как творческая личность, а вместо этого…
Митя всхлипнул. Уронил голову на грудь. Произнес непонятное:
— Амур в нищенском одеянии…
Слеза выкатилась из глаза и прочертила след на шероховатой и серой коже лица.
— Теперь проект придется осуществлять Булыжному.
У Мити вырвалось:
— А он разве жив?
— Вы надеялись, что ваш соперник умрет. И посоветовали Шакину и Иткину свалить убийство отца на покойника. Но, как видите, не удалось: Булыжный жив и поправляется. И кстати, дал показания… Некоторое время назад он вышел на след убийцы вашего отца, поэтому-то ваши дружки и постарались его устранить.
У Мити затряслись губы:
— Нет, на этот раз я ни при чем. Честное слово!
— Вам ли говорить о честности, Лукошко? Уведите!
Когда конвойный увел Лукошко, следователь Ерохин произнес:
— Лукошко… Шакин… Иткин… Голубков… просто удивительно, как они отыскали друг друга? Словно какая-то сила сцепила их так, что не расцепить!
— Эта сила — коллекция, — проговорил Коноплев. — Коллекция! Вдумайтесь: из чего она состоит, эта коллекция. Картины, часы, скрипки, изделия из фарфора. В нормальной жизни они стать вещами не могли. Они становятся ими в руках приобретателей, стяжателей, людей глубоко аморальных и циничных. Митя воображал, что это он отыскал Шакина, что тот служит его интересам. Но он ошибся. Это Шакин отыскал его.
«Началось все с того, что я одолжил у одного человека большую сумму денег… Сначала три тысячи рублей, потом еще две. Срок возврата долга давно минул, а я все не мог достать денег. Время шло. Надо было что-то делать. Тут подвернулась эта самая коллекция. Хозяину она была вроде бы и не нужна, он торопился от нее отделаться. Только не знал, кому подарить — институту, городу или Дому ученых. Я решил, что богатство само плывет мне в руки. Надо только завладеть…
Я уговорил мать написать Петру Антоновичу, чтобы он приютил меня в Москве. Я знал: ее слово для старика закон.
Приехав в Москву, я уговорил Петра Антоновича позвонить Лукошко, пригласить на чашку чая и предложить ему редкую икону.
Встреча была назначена на 28 марта. Готовясь к ней, я привел в порядок жалкую комнатенку старика. Раскладушку, на которой я обычно спал, выкинул, в ближайшем мебельном магазине приобрел у продавца-пьяницы, за взятку конечно, красивый зеленый диван из импортного гарнитура. Но тут возникли осложнения… Петр Антонович позвонил в Кострому к соседке моей матери, которая обычно подзывала ее к телефону. От нее узнал, что случилось несчастье, мать умерла от инфаркта, а дом сгорел. От этой новости Петр Антонович повредился рассудком. Почему-то он счел виновным меня. Он говорил, что я должен был находиться рядом с больной матерью, что ее нельзя было оставлять одну в доме. Приступы буйного бешенства, когда он кидался на меня с кулаками и страшными обвинениями, чередовались с периодами полного упадка сил. Он ничего не ел. Лежал на своем топчане, глядел в потолок и шевелил губами.
Я понял, что в таких условиях свидание с коллекционером не может состояться. Позвонил в районную поликлинику, назвался соседом Петра Антоновича, описал его бедственное состояние. В тот же день за ним приехали и увезли в больницу.
Мой план заключался в том, чтобы, встретившись о Лукошко, попытаться его уговорить доверить мне передачу коллекции государству. Я собирался пообещать ему выполнение всех его требований — выхлопотать пенсию, добиться, чтобы коллекции был посвящен особый выставочный зал, чтобы ей было присвоено его имя. Короче говоря, я намеревался втереться к нему в доверие, чтобы впоследствии завладеть всеми этими вещами или хотя бы их частью.
Мне удалось зазвать его к себе 28 марта. Я сказал, что говорю от имени Петра Антоновича, у которого есть для него сюрприз — редкая по красоте икона.
Мне не повезло, он явился не один, а с какой-то женщиной. Разговор в ее присутствии был, конечно, невозможен. Кроме того, Лукошко был неприятно поражен отсутствием Петра Антоновича и хотел было немедленно уйти. Мне удалось заинтересовать его иконой. Это был образ «Пресвятой Богоматери от бедственно страждущих». Он потянулся к нему с такой страстью, как будто сам был бедственно страждущим.
Я не знал, что делать, но тут женщина неожиданно сказала, что оставит нас ненадолго, ей надо в гастроном. Она сказала, что вернется через полчаса.
Разговор с Лукошко не получился. Он оказался совсем не таким человеком, за которого я его принял там, в Сибирске. Наивности, простодушия в нем не было и в помине. Помимо всего прочего, он сразу узнал меня, несмотря на то что я изменил свою внешность: наклеил бороду, отпустил волосы… От пронзительного взгляда его маленьких глаз ничто не могло укрыться. Он почуял неладное и сразу хотел, было уйти, только боязнь разминуться со своей спутницей удержала его, я это видел. Маленький, сухонький, он уселся на край дивана и замкнулся, ушел в себя.
Надо было действовать. И как можно быстрее. Я попытался припугнуть старика. Сказал, что мне известно о его грязных махинациях, посредством которых нажита коллекция, что у него много врагов и только я один могу его от них защитить. Но этот старик был тверд как кремень. Его ничем нельзя было пронять. Он закричал на меня тонким визгливым голосом, назвал проходимцем и вымогателем, сказал, что сейчас же пойдет и заявит в милицию… И в эту минуту вошла она, его спутница. Лукошко сказал ей: «Мы немедленно покидаем этот дом!» Но она захотела переложить в сумке купленные в гастрономе продукты. Не знаю, что тут нашло на меня. Гнев, отчаяние, злость… За какие-то двадцать минут я успел возненавидеть Лукошко, как самого лютого врага. Он стоял на пути к осуществлению всех моих планов. Я понял, что мне легче будет совладать с его сыном. Он ведь мямля, размазня… Я выбежал в кухню, стянул с себя рубашку, оголился до пояса, ввел себе адреналин, чтобы возбудиться, схватил с кухонного стола нож, а с подоконника отрезок свинцового кабеля и ворвался в комнату.
Они не кричали, а только смотрели на меня удивленными, широко открытыми глазами. Я стал наносить беспорядочные удары… Женщина кричала. Тогда я бросился к ней и стал душить ее руками…
Позвонил Иткину, приказал доставить сюда из больницы сына Лукошко и приехать самому. После того как они оба побывали в Казачьем переулке, я был спокоен: теперь Митя у меня в руках. Оставшись один, я сорвал со стен обои (они были забрызганы кровью), притащил из коридора брезент от спального мешка, веревки, целлофан (в него был в свое время упакован купленный мною диван), тщательно завернул трупы. Дождавшись ночи, вышел на улицу. Остановил автофургон, посулил шоферу хорошую плату, если подбросит с вещами к Крымской набережной. «Тут неподалеку, рукой подать…» — «Что это ты надумал переезжать среди ночи?» — спросил шофер. «С женой разругался… Пилит и пилит, стерва. Перееду к матери, а там видно будет». Шофер подогнал фургон к строению № 13, открыл задние дверцы. «Помочь?» — «Нет, иди в кабину. Я сам». Остановил фургон на набережной возле небольшого домика с темными окнами. «Спит ваша мать». — «Ничего, разбудим». Шофер, проникшийся симпатией ко мне, снова предложил свои услуги, чтобы выгрузить поклажу и перенести ее в дом. Я отказался. Положил мешки на тротуар, помахал водителю рукой: «Трогай. К утру будешь в своей Рязани». — «К утру вряд ли… а вот к обеду…» Автофургон скрылся в темноте. Я волоком перетащил тяжелые мешки один за другим к набережной. Связал их вместе. Перевалил через парапет. С шорохом скользнув по наклонной каменной стене, они упали под воду. Я долго всматривался в черную реку. Все в порядке, ничего не видно.
У Крымского моста поймал такси и отправился на аэродром. Оттуда позвонил Кеше Иткину и отдал необходимые распоряжения — сменить обои, отциклевать пол. Сказал: «Сделаешь — получишь две косых, не сделаешь — убью». После этого отправился в ресторан и стал дожидаться Дмитрия Лукошко. Он явился в назначенное время и привез оговоренную сумму — три тысячи рублей. Мы пообедали с коньяком, и я улетел в Сибирск. Мысль свалить вину за убийство старика на «Валеру», выдав за него Булыжного, мне подал с воли, через верного человека, Митя Лукошко. С Булыжным я знаком не был, однако видел его фотографию. Ее показывал мне Кеша Иткин после нападения Булыжного на Голубкова. Просил проучить парня. Поэтому для меня не составило труда указать на Булыжного, когда капитан Сомов предъявил для опознания несколько фотографий».
Ерохин брезгливо отодвинул признание Шакина в сторону:
— Это все мы и без него знаем… Я думаю, пора передавать дело в суд.
Коллегия по уголовным делам городского суда, рассмотрев уголовное дело Лукошко Дмитрия Семеновича, до ареста работавшего заведующим отделом объединения Системтехника, Шакина Федора Борисовича, работавшего и. о. заместителя директора Сибирского Дома ученых, Иткина Константина Леонидовича, работавшего мастером технического отдела объединения Системтехника, и Голубкова Анатолия Сидоровича, солиста вокально-инструментального ансамбля, приговорила: Лукошко и Шакина к высшей мере наказания…»
— А ведь признайся, Николай Иванович, все же тебе повезло, — проговорил Ворожеев. Он был не в себе: начальственное выражение сползло с лица, а другого он не приготовил.
— Ты это уже говорил, — усмехнулся Коноплев. Про себя подумал: «Что угодно, только не везение. Дело Лукошко далось с трудом, уж слишком незнакомой, причудливой оказалась среда, с которой пришлось столкнуться».
Голос Ворожеева вывел Коноплева из задумчивости:
— А меня вот учиться посылают. На Высшие курсы…
— Вот как?
«Отчего это получается? — подумал Коноплев. — Если работник не тянет, посылаем его учиться… А ведь от ученья, как от битья, умным сделаться нельзя. Пролетят незаметно три года. Вернется с еще одним дипломом».
— Я думаю, Николай, на мое место тебя назначат. Станешь начотделом — Сомова не обижай.
— Пустое говоришь, Аким… Во-первых, я еще не начальник отдела. А во-вторых, я вовсе не уверен, что капитан не запросится в другой отдел.
Минут через пятнадцать к Коноплеву зашел капитан Сомов.
— Разрешите обратиться? — сдвинув каблуки, официальным тоном произнес он.
— Давайте обращайтесь.
Сомов, однако, не спешил начать разговор, тяжело переступал с ноги на ногу, кровь толчками приливала к его голове. Сначала сделались кроваво-красными уши, потом — щеки и шея.
«Ну, смелее!» — Коноплев мысленно поторопил Сомова. Он ожидал этого объяснения. Капитан давно затаил против него обиду. Как ни старался Николай Иванович преодолеть возникший между ними холодок, ничего не получалось, Сомов не шел на сближение, всем своим видом подчеркивая, что их сотрудничество временное и вынужденное. Теперь, когда Ворожеев уходит, а его место, по-видимому, займет Коноплев, ничто не удерживает молодого капитана в отделе. Коноплеву известно, что Сомов присматривает себе новое место. Сделать это нетрудно, работник он неплохой, толковый, исполнительный, напористый, такого с руками оторвут.
Короче говоря, Коноплев внутренне был готов к уходу Сомова, хотя это и создавало проблемы: Тихонов на его место пока еще не тянет, придется искать другого человека…
— Слушаю, капитан, — повторил он.
— Я хочу остаться, товарищ подполковник, — выпалил Сомов.
— Остаться? — Коноплев удивился. Этого он не ожидал.
— Но к сожалению, не могу…
— Не можете? А почему?
Теперь он уже с любопытством смотрел на взволнованное лицо капитана. Тот снова переступил с ноги на ногу.
— Все подумают, что я был настроен против вас, пока начальником отдела был Ворожеев, а стоило вам стать начальником, как я переметнулся на вашу сторону.
— Но ведь это не так? Причины какие-то другие?
— Другие, товарищ подполковник. Помните, вы встали на мою защиту, когда этот подлец Шакин оговорил меня. Будто я пересчитал ему шейные позвонки… Я много думал над вашим поступком…
— Ну и что надумали, почему я встал на вашу защиту?
Сомов потупился, словно красна девица:
— Вы относитесь ко мне не настолько плохо, как мне до этого казалось.
— Тьфу ты, черт! — с досадой воскликнул Коноплев. — Значит, вы-таки ничегошеньки не поняли! При чем тут отношение? — Он прошелся по кабинету. — Вы инициативный, исполнительный, преданный делу работник. Это мне не может не нравиться. Но у вас есть черты, которые я никак не могу принять. Попробую вам объяснить, что имею в виду. Вам кажется, что ваша главная и единственная задача — задержать преступника и дать в руки следствия доказательства его вины. Это действительно главная задача. Тут я согласен. Но не единственная! Мы с вами выступаем как представители закона, а ведь закон имеет огромную нравственную силу. Эта нравственная сила должна быть присуща и нам с вами. Никакой успех в расследовании преступления не может оправдать безнравственного или неэтичного поступка с нашей стороны! Да, я был убежден, что Шакин подло клевещет на вас. Сделать то, в чем он вас обвинил, вы не способны. Но вот побудить врачей сказать неправду родственникам больного, дать неверные сведения обвиняемому или его родственникам, — это, к сожалению, вы считаете допустимым. Вам кажется, что таким образом вы действуете в интересах дела, применяете некую военную хитрость, но вы заблуждаетесь. Нам поручено огромное святое дело, и делать мы его должны исключительно чистыми руками! И еще… Хороших людей неизмеримо больше, чем плохих. А тем более, чем преступников. Поэтому ставить человека под подозрение можно только тогда, когда для этого есть очень, очень серьезные причины. Военная хитрость допустима лишь на войне, да и то только против заведомого врага.
Сомов потупился:
— Мне не хочется уходить из отдела.
— Не хочется? Ну и не уходите! А если кто-то что-то скажет по этому поводу — не все ли равно! Главное, чтобы вы сами чувствовали себя правым. Сами!
…В тот же день, поднимаясь после обеда на свой этаж, Коноплев увидел на лестничной клетке знакомую фигуру яйцеголового рыжеватого мужчины в пиджаке-куртке «сафари» и легких брюках из серебристой ткани. То был Борис Никифорович Заяц. При виде Коноплева тот, прихрамывая, устремился вверх.
Подполковник прибавил шагу, настиг историка:
— Скажите, вы действительно рассчитываете, что я вас не догоню?
Борис Никифорович остановился, пожал плечами:
— Издеваться над физическими недостатками людей грешно.
— А обманывать ближних не грешно? — спросил Коноплев. — Может, обсудим этот вопрос у меня в кабинете?
— Меня ждет начальство, — важно изрек Заяц.
— Знаю. Но оно, как вы выражаетесь, ждет вас в четырнадцать ноль-ноль, а сейчас без двадцати. Нам еще надо закончить начатый когда-то разговор. Для меня это — дело принципа.
Переступая порог кабинета, Заяц произнес с иронией:
— Вот вы какой! Прин-ци-пи-альный! Впрочем, я об этом давно догадался, еще тогда, когда вы провели целый месяц на даче, у меня в гостях.
Слово «в гостях» он произнес с нажимом.
— Какие там «гости», — поморщился Коноплев. — Ведь я, кажется, уплатил вам за постой? Или мало?
— Нет, что вы… Мы с вами квиты.
— Не совсем… Помните, вы утверждали, будто разбогатели от трудов праведных? На, поверку, однако, выходит: не совсем так. Рыльце-то у вас в пушку!
— Оставьте мое рыльце в покое! Я и без того знаю, что оно вам не нравится.
— Не стану скрывать, совсем не нравится. А знаете почему?
— Знаю. Потому что мы с вами разные люди. Вы «бессребреник», аскет, а я — нормальный человек, не считающий за зло богатство и комфорт. Вы, кажется, заглядывали в библию. Так вот, там сказано: «Имеющему и дадено будет».
— Лично мне эта библейская истина, Борис Никифорович, напоминает рекламный девиз одного крупного банка в ФРГ: «Что у тебя есть, то ты и есть». Но так ведь то капитализм! А мы живем в социалистическом обществе.
— Между прочим, — с вызовом сказал Заяц, — аскетизм не имеет ничего общего с принципами научного коммунизма!
Коноплев иронически поглядел на него:
— Вон вы где поддержки ищете! Не найдете. Теория научного коммунизма отвергает не только «аскетический», но и «потребительский» социализм. Собственно говоря, это две стороны одной и той же медали «бедного» человеческого существования, где материальное и духовное находятся в состоянии антагонизма…
— А может быть, вам известен секрет гармонии, Николай Иванович? — Заяц не скрывал издевки.
Коноплев окинул собеседника презрительным взглядом:
— Кое-что на этот счет известно. И не мне одному. Еще Карл Маркс сказал: «Для того чтобы пользоваться множеством вещей, человек должен быть способен к пользованию ими, то есть он должен быть в высокой степени культурным человеком».
— Я, конечно, к числу последних не отношусь? — осклабился Заяц.
— Нет. Не относитесь. Между прочим, деньги за скрипку Вильома были вами переданы Дмитрию Лукошко не до смерти отца, как вы клялись и божились, а после.
Заяц ответил с вызовом:
— Я мог бы отрицать, но не стану. Да, после! Я пошел на эту невинную ложь по просьбе Мити, с отцом которого был очень дружен.
— Эта «невинная», как вы изволили выразиться, ложь способствовала сокрытию преступления, отодвинула его разоблачение!
В лице Зайца что-то дрогнуло, но голос его был по-прежнему спокоен:
— Ерунда!
— Нет, не ерунда. Деньги, которыми вы оплатили похищенные Митей из опечатанной квартиры скрипку и складень, пошли на оплату убийства старика Лукошко!
В лице Бориса Никифоровича Зайца произошли перемены. Стянулась, обнажив скулы, бледная кожа, стали заметнее многочисленные веснушки, глаза ушли глубоко в глазницы. Губы затвердели, подбородок выпятился вперед.
— Меня не запугаете! — неожиданно грубо сказал он. — Можете говорить что угодно. Но инкриминировать мне нарушение Уголовного кодекса вам все равно не удастся!
— Пожалуй, — спокойно согласился Коноплев. — А вот грубейшие нарушения нравственного кодекса здесь налицо. Вы не находите?
Наступило молчание. Первым его прервал Заяц. В его голосе прозвучали просительные нотки:
— А вы не знаете… зачем меня вызывают сейчас туда? — Заяц завел глаза под потолок.
— Знаю. Так и быть… Один раз в жизни выдам служебную тайну. Вас вызывают, чтобы раз и навсегда отказаться от ваших услуг! Ну, а причину вам, должно быть, объяснять не надо?
— Не надо, — со вздохом проговорил Заяц и стал подниматься со стула. В дверях он задержался на мгновение и, помявшись, спросил:
— Последняя просьба. Удовлетворите мое любопытство, скажите: что станется с коллекцией Лукошко?
Коноплев пристально посмотрел на Зайца.
— Оставьте свои надежды, — резко ответил он. — Обещаю: я лично прослежу, чтобы вам тут больше ничем не удалось поживиться!
Заяц скорчил одну из своих гримас и, прихрамывая, покинул кабинет. Коноплев остался один. Однако только что прозвучавший вопрос требовал незамедлительного ответа.
Николай Иванович прошелся по кабинету, повторил про себя: «Что же станется с коллекцией Лукошко?» И в то же мгновение будто пелена сошла с глаз и с вещественной осязаемостью ему вдруг открылась судьба несчастной коллекции… Лишившись при трагических обстоятельствах своего хозяина, потеряв нравственное право оставаться единым художественным организмом, она прекратит свое существование…
Разойдутся по музейным запасникам, комиссионным магазинам, частным рукам: лампа настольная, белого металла на овальной подставке красного мрамора; люстра золоченой бронзы с хрусталем и синим стеклом; портрет женщины с шалью западноевропейского мастера XIX века; тарелка с изображением Париса и Елены (Вена, середина XIX века); шкаф Буль (вторая половина XIX века); столик дамский с перламутровыми украшениями; кувшин в виде фигуры Объедалы (завод Ауэрбаха, XIX век).
Фарфоровая фигурка Амура в нищенском одеянии…