…Детство Мити прошло в мире старинных и ценных вещей. В углу просторной залы стояли павловские диван и два стула. На стене — зеркало в золоченой овальной раме (французская работа, XVIII век). Под зеркалом — комодик, относящийся к тому же времени, что и зеркало. Да мало ли что было в этой квартире, всего не перечислишь! Но вот старинного фарфора Семен Григорьевич до рождения сына не собирал… «Мать, кормящая ребенка» было его первым приобретением подобного рода. И притом превыгоднейшим!
Вслед за этой статуэткой в квартире появилось много других — подчеркнуто изящных, окрашенных в разные, но обязательно мягкие, неброские тона.
Сидя на руках у матери, двухлетний карапуз тянул пухлые пальчики к дивным игрушкам, сначала требовательно мычал, а потом стал отчетливо выкрикивать: «Дай! Дай!» Однажды мать, не выдержав, сняла с полки статуэтку (предварительно воровато оглянувшись — не видно ли Семена Григорьевича). Статуэтку, изображавшую пляшущего паяца. Фигурка была необыкновенно динамична, у паяца плясало все — ноги, руки, оранжевый помпон на голубом колпачке. При взгляде на него казалось, что вы слышите звуки задорной музыки, веселый перезвон бубна.
Митя схватил статуэтку двумя руками, счастливо смеясь, прижал к себе… Вместе с ним громко и счастливо смеялась мать, разделяя радость маленького сына и, возможно, втайне торжествуя: наконец-то она преодолела свою робость, вечный страх перед мужем, нарушила строгий запрет.
И вдруг как гром с ясного неба:
— Люба! Что это значит?! Кто позволил?!
Всем своим существом отдаваясь бурной радости сына, слушая его неразличимый, но от этого не менее сладостный лепет, мать и не слышала, как щелкнула в передней щеколда, как прошелестели по коридору быстрые и легкие шаги. Она круто повернулась на звук грозного голоса, фарфоровая фигурка выскользнула из рук мальчика, с замиранием сердца она поймала ее на лету, чуть-чуть не уронив при этом сына.
Они стояли друг против друга — оцепеневшие от ужаса, бледные… Любу била дрожь: ее малыш мог упасть, может быть, получить увечье… Семен Григорьевич, откашлявшись, прервал тяжелое молчание:
— Подумать только: статуэтка могла разбиться! Никогда больше не делай этого. Слышишь: никогда!
Спустя много лет, уже школьником, Митя шел по улице и вдруг увидел на рекламном щите афишу с огромными, неоднократно повторенными надписями: «Цирк! Цирк! Цирк!» Рядом было помещено пестрое изображение пляшущего клоуна, отдаленно напомнившее ему отцовскую фарфоровую статуэтку. В груди мальчика тотчас же возгорелся огонь неосуществленного желания: он должен обязательно попасть в цирк, и тогда этот забавный, пестро одетый человек будет плясать для него, для Мити, будет ему принадлежать. Он стремглав помчался домой, от волнения долго не мог попасть ключом в узкие прорези замков (их на двери с каждым годом становилось все больше), бросил в полутемной передней ранец под вешалку и с порога крикнул:
— Хочу в цирк! Папа, я хочу в цирк! Там клоуны!
Отец, как всегда, занимался своей коллекцией. Он был на антресолях, где размещалось самое ценное, самое дорогое. Старой бархоткой, оставшейся от истлевшего маминого халата (отец подарил его вскоре после свадьбы, и халат этот был в ее гардеробе единственной дорогой вещью, потому что возникла Коллекция и начала пожирать все свободные деньги), отец стряхивал пыль с вещей, медленными движениями рук ласкал золоченую раму овального зеркала, гладкую поверхность столика, фарфоровые фигурки. Отец медленно спустился с антресолей, подошел к сыну, поднял руку с зажатой в ней бархоткой.
— Лучше делай уроки.
Он хотел потрепать сына за ухо, но тому показалось, что отец хочет стряхнуть с него пыль.
…Кажется, в тот самый день, да, в тот самый день он написал отцу свое первое письмо. Первое из писем, не дошедших до адресата. Возмущаясь отцом, равнодушным ко всему на свете, кроме своей Коллекции, он вырвал из школьной тетради в клеточку листок и написал… Что написал? Это был бессвязный бред, в котором слова любви к отцу перемежались со словами ненависти к коллекции. Написав письмо, он скатал его в трубочку, улучив момент, когда в комнате никого не было, поднялся на антресоли, стал на цыпочки, снял с полки фарфоровую фигурку — женщина, кормящая грудью ребенка, — и, перевернув ее, затолкал внутрь фигурки свое послание отцу. После этого вернулся к себе. Сердце отчаянно билось. Он страшился, что письмо никогда не дойдет до того, кому оно адресовано, и одновременно страстно надеялся на это: мысль, что ему придется стоять перед отцом и объяснять, зачем он сделал это, ужасала его. Таким он был в детстве, таким и остался на всю жизнь — отчаянная смелость соседствовала в нем с такой же отчаянной трусостью, энергия — с бездействием, неукротимый дух — с безвольным и слабым телом, больше всего на свете любившим состояние покоя.
Впоследствии он не раз писал письма отцу и рассовывал их по ящичкам, шкатулкам, фарфоровым фигуркам. Ему доставляла удовольствие мысль, что бездушная коллекция, до сих пор отделявшая его от отца, становится как бы посредником между ними, приобретает черты одушевленности.
Отчаяние, которое время от времени холодной волной накатывало на Митю, никогда не было ни слишком глубоким, ни слишком полным. Где-то, на самом дне души, всегда таилась уверенность, что очередная неприятность, невзгода — это все не настоящее, темная полоса непременно пройдет, и над ним, Митей Лукошко, снова засияет солнце. А когда-нибудь наступит такое время, когда солнце, однажды взойдя, так и останется на небосклоне, будет светить ему и днем и ночью. Как он этого добьется, Митя точно не знал, но знал наверное — добьется, и все. Верил в свое счастье.
Как-то раз (было это давно, Митя тогда учился в девятом классе) он лежал на диване. Стояла зима, из-под входной двери дуло. Митя вдруг подумал: а хорошо было бы, если бы у него на ногах были толстые, вязанные из белой деревенской шерсти, носки. Он даже ощутил кожей их царапающее теплое прикосновение. Но все это была фантазия, таких носков, он это хорошо знал, в доме не имелось.
Мимо, шаркая отяжелевшими от отеков ногами, прошла мать. В руках у нее была бархатная тряпка. Отец требовал, чтобы она смахивала пыль с драгоценных предметов его коллекции только мягкой тряпкой, а то, не дай бог, что-нибудь поцарапает, повредит. Митя такой и запомнил мать — грузной, с прерывистым дыханием, шаркающей походкой и с неизменной бархоткой в руках.
Митя помнил мать в этом халате. Тогда она еще была молодой, красивой, и он гордился перед товарищами по классу, что у него такая мать. Но болезни одолели ее, она быстро состарилась. И теперь Митя уже не гордился ею, разговаривал с матерью не то чтобы грубо, но как-то неуважительно, будто, потеряв свою прежнюю привлекательность, она чем-то провинилась перед сыном.
Вот и сейчас Митя недовольным, капризным голосом бросил ей вслед:
— Неужели, мать, не можешь купить мне пару белых шерстяных носков?! Ноги же мерзнут…
Мать остановилась возле дивана и сказала:
— Что это ты о них вспомнил, о носках. Да я такие только в деревне видела…
Мать стояла у дивана, прижав к груди синюю тряпку а улыбаясь своим воспоминаниям. Митя догадался, что перед глазами ее ожили картины ее давней жизни в деревне, и почему-то раздражился еще больше. Он и отец были городскими, а мать деревенская — этого ничем не вытравишь, нет-нет да и проглянет: в жесте, слове, выражении лица.
— Захотела бы купить, отыскала бы, — буркнул Митя и потер одну захолодевшую ногу о другую.
— Да я тебе сейчас плед принесу, накройся, — проговорила мать, но за пледом не пошла, потому что раздался звонок в передней. Минут через пять мать вернулась в комнату, лицо у нее было растерянное, бледнее, чем обычно.
— Ну, что там еще?
Мать пожала плечами и улыбнулась жалкой улыбкой.
— Ничего не понимаю, — сказала она. — Там, сынок, какая-то тетка носки на продажу принесла — белые, из деревенской шерсти.
— Ну так что ж ты… Бери! Все бери! — обрадовался Митя.
Позднее, поразмыслив, он удивился: на протяжении многих лет, ни до этого дня, ни после, никто и никогда не являлся в их квартиру с белыми носками…
— Ты счастливый, Митя, не в меня, — говорила мать. — Видишь, стоит тебе что пожелать — и пожалуйста…
В то, что он счастливый, Митя поверил охотно и сразу. Слова же матери, что он пошел не в нее, удивили его. Вышла замуж за известного столичного музыканта, перебралась из глухой деревни в Москву, одно время даже артисткой была. Это ли не счастье? Правда, сейчас ее счастливой не назовешь. В последние годы жизнь у матери не очень-то веселая, целый день с кастрюлями на кухне да с тряпкой в комнате, ходит и нежит совсем не интересную ей коллекцию. Да еще приходится таскаться к каким-то художникам позировать, часами пребывать в неподвижности, в неудобной позе. Так сама виновата, не смогла себя поставить как следует в доме.
Нет, его, Митино, счастье более высокой пробы. Он не знает, чем прославится, утвердится в жизни, да это и неважно. Главное, он чувствует — стоит захотеть, и счастье само пойдет в руки, как пришли, сейчас эти белые носки. Почему он так думал? Что давало ему надежду и уверенность? Коллекция! С самого рождения коллекция была вокруг него, он слышал таинственный перезвон фарфора и хрусталя, видел игру света на полированном дереве, блеск и сияние золота и серебра. Ни у кого из его товарищей не было в доме коллекции, а у него была! Он давно знает, с тех пор, как помнит себя, что коллекция — это богатство, редкое сокровище. Стоит она безумно дорого. Сколько? Пятьсот тысяч? Миллион? Точно неизвестно. Но, он знает, баснословно дорого. И сознание того, что именно его семья, он сам отмечены этим богатством, давало ему силы, питало ненасытное его честолюбие. Когда учитель в школе, не удовлетворенный сбивчивым, путаным ответом Мити, сажал мальчишку на место и выводил в классном журнале плохую отметку, Митя, полыхая круглыми щеками и кривя пухлые губы, успокаивал свое уязвленное самолюбие: «Ну и ладно… Ну и пусть… Зато у нас есть коллекция. А у тебя нет ничего, кроме этого противного классного журнала и единственного костюма, который пузырится на коленях и блестит на локтях». Отец строго-настрого запретил сыну водить приятелей в дом: они могли нанести урон коллекции. Но Митя, хотя и побаивался отца, в этом его послушаться не мог, это было сильнее его… Его сотоварищи должны были видеть коллекцию, знать о ее существовании в Митином доме. Побывав у него, приятели начинали относиться к Мите не так, как раньше, по-иному. Так, во всяком случае, ему казалось.
И действительно, на первых порах жизнь давала Мите много поводов, чтобы он еще больше уверился в редком своем счастье, в необыкновенном своем везении.
В школе Митя учился неровно, пятерки сменялись двойками, нередко в дневнике появлялись тройки, за которые от отца попадало больше, чем за двойки.
— Двойка, — говорил отец, брезгливо глядя на Митю, — признак нерадивости, тройка — признак посредственности. От нерадивости избавиться можно, от посредственности — никогда! Это — клеймо, каинова печать!
Единственным предметом, который удавался Мите, была математика. Он нередко добивался успеха при решении задач, требовавших сообразительности. Но точные определения, правильное изложение своих мыслей давались ему с трудом.
Математик Тит Ерофеевич сердился на Митю:
— Вот вы, сударь мой, изволите полагаться на свою интуицию… А интуиция, надо вам сказать, орудие деликатнейшее, им надо уметь пользоваться. Да-с! Результаты, полученные при посредстве этой самой вашей интуиции, должны быть как можно скорее подтверждены рассуждением. Без них ваша интуиция, извините, яйца выеденного не стоит!
То же самое твердил Мите и отец:
— Бери пример с музыкантов — только тщательная отработка всех элементов, талантливый их синтез приводят к вдохновенному исполнению, к заслуженной победе!
Но что Митя мог с собой поделать? Все шло, как прежде. Он то восхищал Тита Ерофеевича неожиданными решениями, то раздражал своей ленью, отсутствием усидчивости.
Короче говоря, надежд на хороший аттестат, а следовательно, и на поступление в институт, у Мити было немного. Впереди маячила армия. А что дальше? Кем он будет? Чем займется? Будущее представлялось неясным, сумрачным… Но Митю не покидало ощущение (интуиция?), что в последнюю минуту кто-то придет ему на помощь и все наилучшим образом уладится.
Так оно и вышло.
Уроки литературы в десятых классах вел сам завуч Иннокентий Сергеевич. Когда-то ему удалось в одном своем ученике, тихом и замкнутом парнишке, угадать затаившийся, еще не проявивший себя, но явно наметившийся талант. С помощью своих друзей завуч помог парнишке поступить в Литературный институт. И что вы думаете? Уже первая его повесть наделала шуму, была напечатана в молодежном журнале. Иннокентий Сергеевич ходил сам не свой от радости, как будто это не его ученик, а он сам добился успеха. С тех пор завуч был одержим идеей поиска талантов. Но, увы, годы шли, а новый талант все не появлялся. Был, правда, один случай: второгодник Сысоев победил на городских соревнованиях по самбо. Но это, как говорится, Иннокентия Сергеевича не грело. Самбо он не любил.
И тут вдруг…
Как-то раз на уроке Иннокентий Сергеевич завел речь на отвлеченную, не предусмотренную программой тему, он это любил. Речь шла об одной из пьес Бернарда Шоу, которую завуч перечел накануне. Иннокентий Сергеевич коснулся того места, где герой пьесы спрашивает героиню, что дает ей силу так хорошо управлять даже трудно поддающимися управлению людьми? Героиня отвечает: «Это объясняется тем, что я в сущности отделена от всех людей». Иннокентий Сергеевич, довольно похохатывая и потирая руки, произнес:
— Парадоксальный ответ, не правда ли? Как вы понимаете этот парадокс? Кто хочет высказаться?
Меньше всего ожидал завуч, что руку вверх потянет Лукошко, пухлявый, довольно инертный парень, редко и неохотно принимавший участие в литературных диспутах.
— Ты что, Лукошко, хочешь выйти?
— Нет… Я о пьесе… О словах героини…
— Ну-ну…
— Это же теорема…
— Что?
Иннокентий Сергеевич вздернул вверх тонкие брови на удлиненном интеллигентном лице:
— Какая еще теорема? При чем тут это?
Митя объяснил: ответ героини напомнил ему математическую задачу на тему, можно ли приблизиться ко множеству точек из внешней точки так, чтобы приблизиться одновременно ко всем точкам множества?
— Ответ утвердителен, — пояснил Митя, — если внешняя точка расположена достаточно далеко от множества точек.
— А если близко? — спросил сбитый с толку Иннокентий Сергеевич.
— Если близко, то ничего не выйдет… Ибо, приближаясь к некоторым точкам, мы одновременно удаляемся от других.
— Значит, ты находишь сходство между рассуждениями героини и логикой математической задачи? — заблестев глазами, спросил завуч.
— Здесь прямое сходство! — решительно ответил Митя и уселся на место под одобрительный ропот однокашников. Кто-то из них громко, чтобы услышал учитель, произнес:
— Наш Лобачевский!
На перемене завуч заговорил о Лукошко с математиком Титом Ерофеевичем:
— Слушайте, это необыкновенно одаренный мальчик!
Тит Ерофеевич зевнул в кулак и сказал:
— Не без способностей. Но страшный лодырь.
Иннокентий Сергеевич занервничал:
— Мне кажется, вы его недооцениваете. А ведь каждый талант редкость. Его надо брать на заметку, бережно выращивать.
На этот раз Тит Ерофеевич зевнул уже открыто:
— Извините, не выспался. Засиделся за контрольной. А что касается талантов, то у меня на сей счет иное мнение… Если к таланту приложится трудолюбие, то он и сам пробьется. Без нашей с вами помощи. А если трудолюбия нет, грош ему цена. От нас с вами тут мало что зависит.
— Нет, я с вами решительно не согласен! — загорячился Иннокентий Сергеевич. — Как так можно… Наша школа уже дала миру писателя… Потом этого… как его… самбиста… Хороши бы мы были, если бы сидели сложа руки. Если вы не хотите, то я сам займусь судьбой Лукошко.
Прозвенел звонок. Тит Ерофеевич потянулся к лежавшему на столе классному журналу. Сдерживая зевок, пробормотал:
— Ваша воля, — и удалился.
Иннокентий Сергеевич принялся за дело. Он свел Митю со своим старым другом профессором университета Воздвиженским, страстным поклонником Лобачевского.
— Иннокентий сказал мне, что вас в классе прозвали Лобачевским? — при первой встрече сказал профессор Мите. — Любопытно. Что я вам скажу? Аттестат у вас так себе. Видно, ленились, откалывали разные коленца. Ведь так? Признайтесь…
Митя признался:
— Так.
— Ну вот видите. Молодость есть молодость, ей свойственны свои порывы и заблуждения. Вы знаете, что отчубучил однажды Лобачевский, будучи студентом? Оседлал корову и, превратив рога в подобие шоферской баранки, сделал несколько кругов по городскому парку.
Посмеявшись, Воздвиженский поднял указательный палец и строго сказал:
— Но это не помешало ему стать Ло-ба-чевским!
…Митя Лукошко удачно прошел собеседование по профилирующему предмету и был зачислен на механико-математический факультет.
— Да ты в рубашке родился! — узнав об успехах сына, с удивлением воскликнул отец.
— Не в рубашке, а в белых носках, — счастливо засмеялась мать. Она понимающе переглянулась с сыном.
Полетели дни и годы учебы в университете. В голубой дымке мерещилось Мите его будущее. Аспирантура. Самостоятельные исследования и открытия. Выступление с докладом на международном симпозиуме. Собственные книжки, почетные звания. И вот уже состарившийся профессор Воздвиженский передает ему, Мите Лукошко, свою кафедру, своих учеников. Нельзя сказать, что Митины мечты не имели под собой никакой почвы. Имели. Воздвиженский явно благоволил Мите. Говорил, что многого ожидает от него.
— Что вы всегда какой-то вялый, скучный? — спросил он его однажды. — Вот я в свои студенческие годы был совсем другой. Принадлежал к знаменитой Лузитании. Так назывался коллектив учеников Николая Николаевича Лузина, создателя московской математической школы. Жили мы в трудных условиях. Это были первые годы революции. Месяцами сидели на одной селедке. Я долго потом, когда времена изменились, селедку не мог есть. Одевались мы тоже как придется. И все же жили, учились весело, увлеченно! А вы? Все к вашим услугам, общество спешит удовлетворить каждую вашу потребность, каждое желание. А вы какие-то вялые, скучные. Неужели вам не знакомы страсти? Чем страсти сильнее, тем полезнее они обществу! — Он подумал и добавил: — Если, конечно, направление их не вредно.
Что-что, а страсти Мите Лукошко были знакомы.
Недавно у него завязалась интрижка с профессорской дочкой Лялей. Ляля была совсем не похожа на отца. Тот — высокий, худой, костистый, а Ляля маленького роста, круглая. Вещи на ней всегда были дорогие, но как-то не смотрелись — все не в тон, мятое, растерзанное… Здесь нет пуговицы, там расстегнулась молния.
Ляля славилась умением печь пироги. Разные — с мясом, рыбой, луком, всевозможными фруктами. С этих пирогов все и началось. Митя ел, нахваливал кулинарное искусство профессорской дочки, а ей почудилось, будто восхищение относится не только к пирогам…
Ляля была замужем. Но это не помешало ей страстно влюбиться в Митю. Что она в нем нашла? Митя был далеко не красавец. Роста невысокого, со склонностью к полноте. Волосы хотя и красивого цвета, темно-каштановые, но не густые. Глаза голубые, но голубизна какая-то жидковатая. Скорее всего, Ляля влюбилась не в Митю как такового, а в тот образ молодого талантливого математика, который составила себе из рассказов отца.
Ляля бросилась в свою любовь к Мите, как в омут головой. Он не ожидал такой девичьей непосредственности, такой страстной пылкости от замужней женщины. Привязанность дочери Воздвиженского была ему по душе. Но соединять себя с этой женщиной брачными узами? Нет, на это он не согласен.
Почему, спрашивается, он не захотел жениться на Ляле? Ведь брак этот, без всяких сомнений, еще больше сблизил бы его со стариком. А ведь именно от него, от профессора Воздвиженского, зависело, и в немалой степени, исполнение честолюбивых Митиных планов.
Тем не менее Митя был непреклонен: нет и нет, на Ляле он не женится. Не такая ему нужна жена. А какая?
Митя как мужчина не представлял собою ничего интересного и сам это отлично знал. И тем не менее в его сердце пылала неукротимая страсть Дон-Жуана. Он с наслаждением читал и перечитывал в книгах о Наполеоне страницы, посвященные его многочисленным любовным успехам. Невзрачный корсиканец с легкостью завоевывал сердца красавиц. Митя не терял надежды… Его избранница будет лучшей из лучших. Взглянув на Митину жену, каждый подумает: а этот Лукошко, видно, парень жох, ишь какую кралю отыскал.
Жениться на этой растрепе Ляле? Ни в коем случае! С нею он и месяца не выдержит, начнутся ссоры, слезы, она бросится с жалобами к отцу, все закончится скандалом. Нет, этого он не допустит. Легкая интрижка — не более…
Однако потерявшая голову Ляля начала делать глупость за глупостью. Когда однажды Митя поторопил ее: пора домой, а то муж заподозрит, она беспечно ответила:
— А пусть… Он все равно знает.
— То есть как — знает? Что знает? — Митя был неприятно удивлен Лялиным ответом.
— Ну не могу же я поддерживать отношения с мужем, когда мы… когда мы любим друг друга?
Она смотрела на него с не меньшим удивлением, чем он на нее.
— А отец? — уже заранее догадываясь о ее ответе, упавшим голосом спросил Митя.
— Да… Он тоже в курсе наших отношений.
— И?
— Что «и»? Конечно, сначала он страшно расстроился, рассердился на тебя. Но я ему объяснила: у нас с тобой все серьезно. Так ведь оно и есть, не правда ли?
— Да, да, очень серьезно, — пробормотал Митя, пожалев, что дал вовлечь себя в эту историю. Он постарался несколько остудить неожиданный пыл своей подруги.
— Я тебя, Ляля, конечно, люблю, — осторожно подбирая слова, произнес он. — Но ты уже не девочка, должна понимать: для вас, женщин, и для нас, мужчин, любовь это… ну как тебе сказать… в общем, не одно и то же… Для вас это — брак, семья, дети… Мы же ищем в любви прежде всего нравственную поддержку. Ведь мужчине так много надо в жизни сделать, столько препятствий преодолеть. А если у тебя на плечах — груз?..
— Груз — это я?
Она пристально смотрела на Митю, едва удерживая слезы.
В глубине души Митя был готов к тому, что после его слов Ляля повернется и уйдет. Но она не ушла — видно, не разуверилась еще в Мите до конца. Промокнула ладошкой повлажневшие глаза и дрогнувшим голосом сказала:
— Митя, дорогой, о чем ты говоришь?.. Неужели ты думаешь, что моя цель затащить тебя в загс? Я просто тебя люблю. И хочу быть с тобой. Вот и все. За что же ты меня казнишь?
Чувствуя облегчение — разговор о загсе, по крайней мере, в ближайшее время не грозил, — Митя сказал:
— Думаешь, мне легко так с тобой разговаривать? Ты ведь знаешь, как я тебя люблю. Но я хочу до конца быть честным.
Звучало это благородно, Митя порадовался, что нашел нужные слова.
В целом он был доволен разговором. Вот только последнее Лялино высказывание его неприятно удивило. Ляля шагнула к сидевшему в профессорском кресле Мите, порывисто притянула его голову к себе, прижала к своей теплой и пышной груди. Мите было неловко в таком положении, трудно дышать, в щеку вдавливалась какая-то металлическая брошка… Но Ляля не выпускала его голову, а все сильнее и сильнее прижимала ее к себе. Он задыхался от терпкого запаха духов и разгоряченного тела.
— Митя, я нужна тебе, нужна, — услышал он страстное заклинание. — Мне кажется, что тебе угрожает что-то страшное. Какой-то ужас! Я одна могу тебя спасти, одна… Пойми ты это!
Митя сильно дернулся и оказался на свободе.
— Тоже придумала — меня спасать. Я, слава богу, и сам крепко стою на ногах. И вовсе мне ничего не грозит.
Ляля плакала.
Между тем Митины отношения с Воздвиженским стали портиться. Однажды старик сухо сделал ему замечание: Митя работает беспорядочно, утвержденная на кафедре тема по сути далека от завершения, а ведь не за горами и распределение. Не оказаться бы Мите у разбитого корыта.
Митя подумал: все ясно, профессору не нравятся его отношения с Лялей. А собственно говоря, какое ему до этого дело? Конечно, он отец, это так… Но, кажется, Ляля давно уже вышла из детского возраста. Сама за себя отвечает.
Митя сухо ответил, что оставил утвержденную профессором тему ради дела более значительного. Ему кажется, что он близок к доказательству великой теоремы Ферма.
Услышав это, Воздвиженский страшно рассердился, рука его, лежавшая на набалдашнике палки, побелела, глаза сузились, в них засверкали молнии.
— Что вы сказали? — высоким от волнения голосом произнес он. — Да каждому уважающему себя математику известно: Ферма ошибся, доказательства не существует! Сотни — да что там сотни — тысячи честолюбивых молодых людей потратили годы жизни на поиск этого доказательства. Простота формулировки проблемы казалась им обнадеживающим признаком, решение, думали они, близко. Но это не так! Неужели вы этого не понимаете, жалкий вы человек!
Еще с детства Митю временами охватывали приступы бешенства. Он сам не понимал, откуда налетал на него необоримый порыв слепой ярости, у него мешались мысли, кровь приливала к лицу, толстоватый, флегматичный Митя в гневе становился страшен. С побелевших губ слетала пена, глаза сверкали, бессвязный поток оскорбительных слов обрушивался на обидчика.
Однажды (Митя тогда был еще в пятом классе) он напугал отца, запретившего сыну прикасаться к коллекции — он неловок и уже разбил ценный фарфоровый медальон. Митя воспринял эти слова как тяжкое оскорбление. На него нашло, наехало, он кричал на отца, топал ногами, расцарапывал ногтями свои пухлые щеки.
И вот теперь Митя, не сдержавшись, закатил истерику Воздвиженскому. Еще недавно он бы не осмелился сказать ему слово поперек, настолько уважал и боялся профессора. Но теперь обстоятельства переменились. Покорная и влюбленная Ляля целиком была в его руках, и это, как казалось Мите, давало ему власть над стариком. Какое он имеет право так разговаривать с Митей?!
Митя ожидал, что профессор спасует перед его яростью, бросится его успокаивать, отпаивать водой. Но этого не случилось. С брезгливостью поглядев на беснующегося Митю, Воздвиженский сказал: «Вон!» — и вышел, хлопнув дверью.
В тот же день в аудитории старик произнес с кафедры громовую речь. Он говорил об увлеченности наукой, об ответственности ученого. Не обошлось, конечно, без упоминания Лобачевского.
— Великий Лобачевский говорил: «…Но вы, которых существование несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим; вы, которых ум отупел и чувство заглохло… Я утешаюсь мыслью, что из нашего университета не выйдут подобные произведения растительной природы…» Как бы я хотел, — яростно воскликнул Воздвиженский, — чтобы у меня была возможность повторить слова Лобачевского и чтобы ни одно «произведение растительной природы» действительно не вышло из этих прекрасных стен!
Может быть, Воздвиженский имел в виду Митю? Как бы там ни было, на Митю филиппика старика не произвела сильного впечатления. Ничего, остынет, успокоится, вспомнит о дочери. Положение у нее, прямо надо сказать, неважнецкое. С мужем порвала, нового пока нет. Деваться некуда. Старик сам сделает первый шаг к примирению: мол, извините, Митя, погорячился, забудем наши распри.
Каковы же были его удивление, гнев, досада, злость, когда стало известно, что Воздвиженский отказался от прежнего своего, известного Мите, намерения оставить его в аспирантуре, назвав фамилию другого студента, некоего Никольского. Митя решил действовать. Добился приема у ректора, поведал ему о своих отношениях с дочкой профессора Воздвиженского. «Поверьте, — прижимая к груди руки, сказал он. — Это не адюльтер, нас связывают глубокие и сильные чувства. Я верю, когда-нибудь мы построим прочную семью». Да, он, Митя, оказался невольным виновником того, что прежний брак профессорской дочки распался. «Но посудите, — говорил Митя с наигранным возмущением, — вправе ли Воздвиженский использовать свое служебное положение, чтобы отомстить — кому? студенту? И за что? За любовь к его дочери? Я надеюсь, ученый совет во всем разберется и призовет зарвавшегося профессора к порядку».
Увы, разобравшись во всем, ученый совет профессора к порядку не призвал. А Митя получил свободное распределение.
Итак, его постигла первая серьезная жизненная неудача.
Взял себя в руки, попытался хладнокровно проанализировать причины этой осечки. Разве трудно было довести до конца тему, которую с барского плеча пожаловал ему старик? Конечно, нет. Почему же он этого не сделал?
Не захотел. Господи, как ему надоели эти вечные поучения старика: «Главное, знать, что вы на верном пути… Торопиться не надо. Эйнштейн потратил на создание своей теории тридцать лет жизни…» — «Но так эту теорию и не создал, — не удержался от возражения Митя. — А вот Эварист Галуа дал четкое обоснование теории разрешимости уравнений, когда ему не было и двадцати лет!»
Воздвиженский тогда внимательно посмотрел на ученика: «Вот вы о чем…» Он грустно усмехнулся: «Тот, кого любят боги, умирает молодым».
Нет, Митю это не убедило, никак не убедило. Стоило ему представить ожидающую его длинную череду дней и ночей, упорный, выматывающий душу труд, постоянное напряжение интеллекта, колоссальные затраты нервной энергии, добровольное самоотречение от всех благ жизни — и ради чего? Чтобы какой-нибудь замшелый старикан со слуховым аппаратом прошамкал: «Любопытно!» Нет, дудки, на это он не согласен. Лучше, как Галуа, мгновенно прорваться в мир математики, обессмертив свое имя, и погибнуть, чем долгие годы влачить унылое существование непризнанного гения. Впрочем, умирать Мите не хотелось. Мальчишка Галуа погиб по собственной глупости — дуэль из-за женщины. Какая чепуха! Нет, он, Митя, будет жить долго. Счастливо и долго.
Да, конечно, признал Митя, зря он полез в бутылку, надо было поддакивать профессору, делать вид, что принимает его советы и указания, умильно заглядывать в лицо, восхищаться и благодарить. Старикан бы размяк и сделал для Мити все, что нужно.
Почему же Митя сам все испортил? Он искал и не находил ответа на этот вопрос. Дело тут не в излишней щепетильности, нет, этим пороком Митя не страдал. Но в решающую минуту что-то внутри него взбунтовалось… «Что-то»… Что именно? Митя этого и сам не знал.
В нем давно, как говорят, с младых ногтей, жило два человека. Один — расчетливый циник, готовый идти к цели напролом, не разбирая дороги и не гнушаясь никакими средствами… Другой — небесталанный, верящий в свое высокое предназначение, одаренный, жаждущий творческого самовыражения… Иногда второй восставал против первого, эти столкновения выливались в бурные приступы бешенства. И тогда тщательно взлелеянные Митины планы с грохотом рушились…
Покинув университет, Митя сгоряча тотчас же порвал с Лялей. Она плакала, умоляла не делать этого, даже опустилась на колени. При этом на юбке у нее расстегнулась молния, из прорехи неряшливо торчала мятая розовая комбинация. Митя злорадно подумал: «Жаль, что старик Воздвиженский не может увидеть эту сцену». Он остался непреклонен. Мите казалось, что он не может остаться с Лялей: она будет постоянно напоминать ему о старике, выпихнувшем Митю из университета, как нашкодившего котенка.
Что там ни говори, а Ляля — дочь своего отца. Митя даже обнаружил между ними сходство, которого раньше не замечал: волнуясь, они оба — и старик и дочь — начинают растягивать слова. У Ляли, например, получается так: «Ми-и-и-и-тенька! А-а-а-станься! А-а то бо-о-о-г тебя на-ка-а-жет!»
«Казалось бы, интеллигентная женщина, а вот бога вспомнила!» — усмехнулся Митя и ушел, хлопнув дверью, как когда-то сделал это ее отец, профессор Воздвиженский.
Митя не стал устраиваться на работу, засел за теорему Ферма. Если бы только повезло и он сумел разгрызть этот орешек! И дело, конечно, не в премии. Согласно завещанию одного эксцентричного богача премия ожидает того математика, который добьется успеха с этой самой теоремой. Сколько там — 100 000 марок, кажется? С тех пор эта сумма, к сожалению, сильно обесценилась. Так что на большие деньги рассчитывать не приходится:. Но важен сам факт: он, Лукошко, сделает то, что считалось невозможным, и всем покажет, на что он способен!
Известно, что существуют некоторые пары целых чисел, которые при возведении в квадрат и сложении результатов дают квадрат некоего третьего целого числа. Например:
то есть:
Но почему именно при возведении в квадрат? Может быть, подобное соотношение возможно для показателей больших, чем два? Скажем:
или
«Нет, это невозможно!» — утверждает Ферма. В заметках, написанных на полях одной книги, он сообщил, что нашел доказательство, подтверждающее его утверждение. Но это доказательство, пишет он, не помещается на полях страницы… Ферма умер, не оставив нам своего доказательства, но, может быть, оно все-таки существует? Иногда Мите казалось: вот оно, решение, только руку протянуть.
Однако месяцы шли, а дело не двигалось с места. Мите не удалось восстановить утраченное доказательство теоремы Ферма. Да и существовало ли оно в действительности? Не было ли плодом ошибки ученого? Митя по-прежнему далек от цели. Его охватывало отчаяние, он чувствовал приближение очередного приступа ярости. Но на кого было яриться?
Митю все больше раздражал отец. Тот с явной неприязнью смотрел на бесполезные занятия сына. У всех дети как дети. А этот… Если уж удалось, можно сказать, «дуриком» отхватить диплом, так иди работай, используй свои знания, зарабатывай на жизнь. Вместо этого сын целыми днями лежит на диване, надев на ноги дурацкие белые носки, и делает вид, что занят серьезным делом.
В то, что Митя способен на что-либо дельное, отец не верил. Слишком хорошо знал свое детище: изнежен, быстро загорается, вспыхивает и так же быстро гаснет, потеряв всякий интерес к очередной затее… Нет, гениев выпекают из другого теста.
Отец не скрывал от сына своих мыслей. Его бесило, что Митя и после окончания университета продолжает сидеть на шее, нанося тем самым ощутимый ущерб коллекции. Лукошко-старший ради этой коллекции отказывал себе в самом необходимом, экономил на всем. Почему же он должен содержать великовозрастного оболтуса? Как долго это будет продолжаться? До смерти?
Митя на попреки отца реагировал бурно. Однажды, как говорится, сорвался с катушек, им овладело бешенство. Он кричал на отца, топал ногами. Потом повалился на пол, визжал, катался по ковру. Отец, бледный как мел, молча глядел на него. Потом сказал: он будет содержать Митю еще три месяца. Пусть за это время докажет, что делает что-то стоящее. Не докажет — скатертью дорожка. Проедать коллекцию он ему не позволит. Слушая отца, Митя впервые отчетливо ощутил, что ненавидит его!
Спустя три месяца, так и не приблизившись к разгадке волновавшей его тайны, Митя пошел работать. Он занял первую подвернувшуюся должность в планово-экономическом управлении одной городской организации.
Сообщив об этом отцу, язвительно произнес:
— Ну, теперь ты доволен?
Отец ответил спокойно:
— Очень доволен.
Он ушел в соседнюю комнату и вернулся, держа в руках маленькое фарфоровое изображение какого-то восточного божества с вытаращенными глазами и оскаленной пастью.
— Держи. Это тебе.
У Митр вытянулось лицо. Уж этого он не ожидал. То было не в правилах отца — разбазаривать свою коллекцию. Что это на него нашло?
Как бы прочитав Митины мысли, тот грустно усмехнулся и сказал:
— Все равно она когда-нибудь перейдет к тебе.
Отец не сумел сдержать вздоха сожаления.
Явившись в первый день на работу и заняв свое место за колченогим однотумбовым столиком напротив плохо выбритого мужчины в черных сатиновых нарукавниках, Митя с горечью подумал: «Вот тебе и теория «белых носков». Попал в какую-то дыру, обречен вести монотонную, неинтересную жизнь мелкого служащего. Разве об этом он мечтал? Правда, дома у него была коллекция, никто из сидящих в этой унылой, с покатыми сводами комнате (помещение бывшей церкви) не имеет и десятой доли того, чем обладает, вернее, будет когда-нибудь обладать Митя. Но неужели он способен только на то, чтобы проедать отцовское наследство? Мысль эта была неприятна. Временами он ощущает в себе силы необыкновенные, способности блестящие… Или все это — миф, мечты, самообман? Говорят, ад вымощен добрыми намерениями… Митя чувствовал: неосуществимые намерения и впрямь грозят ему всеми муками ада. Когда он думал о своих неудачах, со дна души поднималась темная, мутная волна злости, в эту минуту он был готов на все, даже на преступление.
— Лукошко! Вас просит зайти заведующий сектором…
Он послушно вскочил с места, поправил сползший набок узел галстука, пригладил жидкие волосы, быстро-быстро засеменил к высокой, обитой черным дерматином двери. На ходу подумал про себя: улыбнется ли ему когда-нибудь судьба? Или теория «белых носков» не подтвердится, как не подтвердилась теорема Ферма?
Если бы только Митя мог знать или хотя бы догадываться, что судьба, приведя его в это скромное, расположенное в старой церкви учреждение, тем самым еще раз предоставляет ему великий шанс. Но что он сам, по собственной глупости не заметит, упустит его…
Митя впервые увидел Нину в коридоре.
Он только что вышел из кабинета («кельи» — как называли эту маленькую и узкую комнатенку сотрудники), где имел разговор с начальником сектора. Речь шла о работе пассажирского транспорта — Лукошко отвечал именно за этот участок. Конечно, не за весь участок, а лишь за малую часть его — на него была возложена обязанность разработки наиболее рациональных графиков движения троллейбусов. В его ушах еще гремели слова начальника сектора (скорее всего, повторявшего то, что он недавно услышал от вышестоящего руководства):
— Парк подвижного состава ежегодно увеличивается, растет количество маршрутов, их общая протяженность… А число нареканий, которые идут от населения, не становится меньше, наоборот — их все больше и больше. Посмотрите, что делается на улицах в часы пик. От нас требуются научно обоснованные расчеты. Мы не имеем права работать по старинке! На дворе — век НТР. Пора об этом вспомнить!
Покорно выслушав своего начальника, Митя сделал озабоченное лицо, проговорил:
— Да, надо что-то делать… Я прикину.
Начальник уселся за стол, сцепив руки на листе плексигласа, покрытого пятнами чернил и несдираемыми нашлепками застывшего клея, и со вздохом произнес:
— Прошу вас, Лукошко, прикиньте… Может быть, у вас будут какие-то предложения?
В его голосе звучала безнадежность.
Митя кивнул и вышел. Честно говоря, он и не собирался особенно ломать голову над проблемами городского транспорта. Его нынешнее положение — временное, он в этом уверен. А пока будет трудиться ни шатко ни валко, по принципу: день прошел, и слава богу.
…И вдруг в конце длинного и узкого, с низкими арочными сводами коридора Митя увидел Нину. Внутри все оборвалось. Потому что он сразу понял: у него — никаких шансов. Такие женщины достаются совсем другим мужчинам — высоким, красивым, удачливым, уже достигшим чего-нибудь в жизни.
На Нине было маленькое черное платье без каких-либо украшений. Но они — украшения — были и не нужны. Казалось бы, все у Нины было такое же, как и у сотен других женщин, — глаза, волосы, шея, талия, руки, ноги. Такое же и в то же время не такое. Митя тотчас же догадался, на кого похожа эта сотрудница. На Сандрелли, есть такая итальянская киноактриса. Ну, симпатичная, ну, молодая, ну, стройная и гибкая… А в общем-то женщина как женщина. Почему же при виде нее у Мити огнем полыхнуло в груди и стало грустно-грустно… Должно быть, где-то на свете есть и другие подобные женщины, но здесь, в зоне Митиной досягаемости, их нет и не будет. Нина — одна-единственная…
Проходя мимо Мити, сотрудница остановила на нем взгляд широко расставленных серых глаз и все поняла. Всем своим существом Митя выражал восхищение, преданность, даже угодливость. Если бы она захотела, он бы лег на холодный цементный пол и, скуля, пополз к ее ногам. Да, я такой — невидный, пухлявый, низкорослый, короче говоря, непривлекательный… Я это понимаю и признаю. Потому что в этом моем знании — единственное мое достоинство, моя сила. Может, пригожусь?
Нет, не пригодитесь, мгновенно ответила Нина взглядом и прошла, прошелестела мимо. В голове у Мити была пустота, в ушах переливался, хрустальный звон. Так звенела люстра из венецианского стекла. Одно из главных украшений отцовской коллекции.
Митя чувствовал себя разбитым, униженным.
В юношеских грезах он не раз видел себя рядом с такой женщиной. На которую все прохожие оборачиваются, обращают внимание. Спутнику которой другие мужчины страстно завидуют… Но встреча с нею должна была состояться когда-нибудь потом, когда Митя добьется положения, почета, в миг его высшего взлета. Все получилось иначе. Он столкнулся с Ниной сейчас, когда дела его, как никогда, плохи, когда выглядит — да что там выглядит! — когда он ощущает себя мелким и ничтожным. Неудачником.
Что-то испортилось, сломалось в механизме его судьбы, перепутались даты и сроки, все происходит не вовремя и некстати. Какой ужас!
И в то же время он не мог не чувствовать себя счастливым — оттого что Нина есть, существует и знает о нем, Лукошко, о внезапно вспыхнувшей в нем страсти.
«Если я завоюю эту женщину, цель моей жизни будет достигнута!» Эта мысль принесла ему облегчение.