Последующие часы слились для меня в какой-то непрекращающийся кошмар. Но мы с графом, словно по молчаливому согласию, превратились в союзников, объединенных одной бедой.
Склифосовский распорядился разместить Феденьку в отдельной палате, дабы у меня и графа была возможность находиться с ним рядом.
Я горячо убеждала Туршинского в том, что он и так сделал всё от себя возможное, и что я сама присмотрю здесь за мальчиком. Но граф меня и слушать не хотел и не отходил от Феденьки и меня ни на шаг.
Лишь иногда Туршинский ненадолго выходил из палаты, дабы обсудить с помощником свои текущие дела, требующие его внимания. Я же сидела рядом с кроватью, не в силах оторвать взгляд от мальчика, и молилась так, как не молилась никогда.
В эти тревожные минуты я вновь увидела в Туршинском не холодного аристократа, а чуткого сострадательного человека…
Неожиданно он принес мне стакан воды, и его пальцы случайно коснулись моих. Отчего я вздрогнула и испуганно посмотрела на графа.
Такой жест считался непозволительным.
Тем более, он был барином, а я его подопечной. Да нас разделяла целая пропасть и всевозможные приличия, которые не нарушались даже в такие минуты!
Граф, должно быть, прочел на моем лице страх. И его губы тотчас тронула едва заметная, усталая улыбка.
— Успокойтесь, Настасья Павловна, — тихо произнес Туршинский, и его голос прозвучал на удивление душевно и просто. — В такой час не до глупых правил. Забудьте о них, прошу вас.
Мне показалось, что в его взгляде не было ни насмешки, ни дурного умысла. Лишь странная, обжигающая теплота, от которой мое сердце забилось еще сильнее. И вовсе не от страха, а от чего-то иного, куда более опасного…
— Я вас не боюсь, не подумайте ничего такого, господин граф. Просто я сильно переживаю за Феденьку.
— Верьте в науку, Настасья Павловна. Тем более, Николай Васильевич — лучший в своем деле.
— Я знаю и верю, ваше сиятельство, — прошептала я в ответ, и мне почудилось, что в эту секунду мы понимали друг друга без слов.
Но, несмотря на такое духовное сближение, я вновь и вновь ловила на себе его испытующий, тяжелый взгляд. Причем, в глазах графа читалась не просто тревога за мальчика, а какая-то внутренняя, мучительная борьба. Ведь Туршинский смотрел на меня так, словно пытался разгадать загадку, от которой зависело что-то важное. Это был взгляд человека, разрывающегося между доверием ко мне и неприязнью...
Вечером, когда Федя, наконец уснул, я встала и подошла к окну.
— Вам необходимо подкрепиться и отдохнуть, — произнес граф, неслышно подойдя ко мне. — Завтра вам потребуются силы.
— Не могу я, ваше сиятельство, — покачала я головой. — Сердце не на месте, кусок в горло не идет.
Он не стал настаивать, просто подошел ближе и посмотрел на засыпающий город. А за высоким окном один за другим зажигались огни Петербурга.
Вдали темнел массивный силуэт Исаакия, а цепь фонарей на набережной искрилась, словно волшебное ожерелье. И от всей этой холодной строгой красоты веяло таким вечным покоем, что становилось почти невыносимо от того, что рядом лежал больной ребенок.
Казалось, сам город равнодушно взирал на его муки, оставаясь как всегда великолепным и невозмутимым…
— Как прекрасен может быть мир, и как безжалостен, — словно прочитав мои мысли, задумчиво сказал Туршинский. — Странная штука жизнь, порой один неверный шаг, одна тайна, и всё может перевернуться с ног на голову. И искупить такую ошибку очень трудно…
Сердце мое упало.
Он говорил не о Феде. Он говорил обо мне. О моей лжи!
— Ваше сиятельство… — начала я, чувствуя, как предательски дрожит голос.
Туршинский посмотрел на меня, и в его глазах я прочла такую боль и такое смятение, что все слова застряли у меня в горле.
— Ничего, Настасья Павловна. Сейчас главное — мальчик. А там… там видно будет. Идите к нему, — сказал граф и вышел, оставив меня с гнетущей уверенностью, что наша общая беда не сблизила нас. Мы лишь сильнее запутались в невидимой паутине лжи и тайн…
На следующее утро, едва над Петербургом забрезжил багряный рассвет, я вскочила с кушетки и подошла к Феденьке.
Его дыхание показалось мне тяжелым, но жара у мальчика не было.
Я неслышно выскользнула из палаты и пошла по темному коридору Императорского клинического института Великой княгини Елены Павловны.
Несмотря на то, что граф, используя свое влияние, выхлопотал для Феди отдельную палату, даже она не имела собственных удобств. И чтобы умыться или справить нужду, приходилось выходить в коридор, где в самом конце располагалась дверь с табличкой «Ватерклозет».
Не успела я пройти и нескольких шагов по длинному коридору, как передо мной, словно из-под земли, выросла высокая стройная дама. Спросонья я даже не поняла, что произошло. Но она вдруг бросилась ко мне и, схватив меня за руку так, что стало больно, прошипела мне прямо в лицо:
— Вы-то мне и нужны… Девчонка безродная! Не успели вынырнуть из своей провинциальной трущобы, как уже вьетесь вокруг того, кто вам не ровня!
Я остолбенела, узнав в искаженном злобой лице ту самую госпожу Голохвастову, что была так прекрасна в Эрмитаже. Но сейчас от нее пахло не только духами, но и вином…
— Сударыня! — Я попыталась вырваться, но она лишь сильнее впилась в меня пальцами.
— Не понимаете?! — её шепот был подобен шипению змеи. — Не притворяйтесь невинностью! Это вы с вашими поддельными взорами овечки отбили у меня Туршинского! Он и смотреть на меня не желает, и всё благодаря вам, жалкой выскочке! Как вы посмели думать, что можете со мной соперничать?!
— Сударыня, немедленно меня отпустите! — как можно спокойнее заявляю я ей.
Но мадам Голохвастова, словно меня не слыша, с нескрываемым презрением окинула взглядом мое скромное платье и выплюнула мне в лицо:
— Знайте свое место, грязная подзаборница! Убирайтесь в свою дыру, пока я не велела слугам вышвырнуть вас вон! Вы недостойны даже пыли под его ногами!
Анна Аркадьевна Голохвастова собсвенной персоной