Черная «Волга» профессора Вересова ждала Виктора на площадке между университетом и мединститутом. Виктор еще издали разглядел номер и нарочно замедлил шаг, чтобы побольше студентов высыпало на двор и увидело, как он сядет в машину, небрежно щелкнув дверцей. Главное — спокойствие, никто не должен заметить, что тебя просто распирает от радости. Подумаешь, «Волга», обычное дело. Вот они, серебряные шпоры, о которых ты мечтал; в сущности, чтобы нацепить их, тебе не пришлось даже пальцем пошевельнуть, а то ли еще будет… Любовь — чепуха, если нужно снимать частную комнатенку, ходить в рваных носках, экономить на сигаретах, перехватывать десятку до получки или до стипендии; ахов и охов хватает на полгода, от силы на год, затем начинаются скандалы, попреки: «У всех девочек есть новые туфли, а у меня…», «Опять ты какую-то пакость сварила, и откуда только берутся такие неумехи…» Уж кажется, куда как любили друг друга Олег Ильюков и Надя Уженцева, Ромео и Джульетта им в подметки не годились, а чем вся эта дребедень закончилась? Олег — детдомовец, Надя — тоже без отца, дома детей куча, помощи — ни на ломаный грош, сыграли вскладчину свадьбу, студком подарил транзисторный приемничек: живите и размножайтесь. А где жить, если комната — сорок целковых в месяц; мыкались в общежитии — то девчонки «условия создадут», в кино смотаются, то ребята. Гори она ясным огнем, такая любовь! Потом Надя забеременела. Ей бы, дурище, аборт сделать, вдвоем, может, как-нибудь и перебились бы, да куда там: сказочка-то все еще продолжалась. А вот как забрал он ее из родилки в чужой угол, тут оно все и полетело. Ребенка оставить не с кем, пеленки посушить негде, денег нет. Так Олег и ушел после третьего курса в фельдшеры — какая тут учеба. Надька тоже извелась, сессию завалила, устроилась в ясли медсестрой. Нужда, скандалы. Потерпели еще с полгодика да и разошлись, как в море корабли, а жизни себе изломали. Вся эта болтовня о любви — не от любви, а от сексуального голода, и женитьбы такие скоропалительные — от него же. Нет, кидаться в омут очертя голову — занятие некудышнее. К женитьбе нужно относиться серьезно. Конечно, будь Таня покрасивее… Но на свете полным-полно красивых женщин. Красивых, элегантных, обаятельных. О любви подумаешь потом, когда обустроишься, пустишь корни, а пока можно и потерпеть. Пока достаточно того, что любят тебя.
Он уже подошел к машине, когда подбежала Таня.
— Привет! — крикнула она и помахала Толе Грибову. — Что, отец в институт приехал?
— Нет, это за мной, — небрежно сказал Виктор. — Значит, как договорились: ровно в семь у филармонии.
— За тобой? — удивилась Таня. — Зачем?
— Да так, ерунда… Родинка моя ему понравилась, на руке, хочет еще раз полюбоваться. Как не уважить будущего тестя. Садись, подвезем.
— Нет, я еще в читалку. В семь буду.
Садясь в машину, он перехватил на себе взгляды нескольких однокурсников и удовлетворенно усмехнулся.
— Здоро́во, Толя. Поехали.
Оставив за собой облачко синего дыма, «Волга» укатила.
Таню насторожили слова Виктора: не тот человек отец, чтобы заниматься ерундой. К тому же институтская машина… В семье не заведено раскатывать на служебной машине, а своя по большей части стоит в гараже. У матери есть шоферские права, но ездит она по городу мало и неохотно, разве что на дачу. Уж коль отец послал за Виктором машину, значит это неспроста. Значит, он ему очень нужен. Родинка… Понравилась родинка… Ну да, красивая темно-коричневая родинка на правом предплечье. Теплая, бархатистая, так и хочется провести пальцем. Таня заметила ее еще летом, когда ездили на Минское море купаться. Нет, что-то тут не так. Надо вечером расспросить отца. Обязательно.
Она пошла в читалку, села конспектировать «Критику Готской программы», но слова Виктора не шли из головы; она все пыталась вспомнить, что связывали с родимыми пятнами в своих разговорах отец, Андрей Андреевич, Заикин и другие врачи, бывавшие у них, но так ничего и не вспомнила, потому что не любила их разговоров, не прислушивалась к ним. Неосознанная тревога нарастала, и Таня, сдав книгу, побежала домой.
Наташа делала уроки, лохматый Пират дремал на ковре, положив голову на вытянутые лапы; оба встретили Таню веселым визгом. Кое-как угомонив их, она бросила в передней папку и зашла в кабинет отца. Впервые книжные стеллажи до потолка привели ее в отчаяние: попробуй что-нибудь найти, недели не хватит.
— Наташа, ты, случайно, не знаешь, где у папы стоят справочники? — с надеждой спросила она: привязавшись к аспиранту Хлебникову, Наташа часто копалась в отцовской библиотеке, когда Николая Александровича не было дома.
— Знаю, — откликнулась Наташа. — Третья полка слева, возле письменного стола.
Таня взяла увесистый томик в зеленой обложке и принялась торопливо листать.
А Виктор в это время уже был в институте. Людмила, заранее предупрежденная, сразу же проводила его в кабинет директора.
— Явился? — Николай Александрович встал из-за стола и пожал Виктору руку. — Пройди туда, — кивнул на приоткрытую дверь во вторую комнату, — и разденься до пояса. — Нажал на клавишу селектора. — Людочка, пригласите ко мне Гаевского.
Илья Прохорович Гаевский, заведующий поликлиникой института, считался одним из лучших специалистов по меланоме — злокачественной опухоли, развивающейся из пигментных пятен. Сотрудники шутили, что взгляд у него острый, как рентгеновский луч, а пальцы чуткие, как сейсмограф. Почти не касаясь самого пятна, он по форме и цвету, по внешнему виду и плотности прилегающих участков определял, начался ли губительный процесс или нет. Как правило, специальные исследования, проводившиеся затем при помощи радиоактивного фосфора, подтверждали его диагноз, хотя, конечно, бывали случаи, что ошибался и он. Но такие ошибки онкологов только радуют.
Виктор с изумлением поглядывал на толстого усатого старика в белом халате и докторской шапочке; в институте они еще не проходили онкологию даже в обзорном порядке; краем уха он что-то слышал об опасности, которая таится в перерождающихся пигментных пятнах, но никогда не обращал на это внимания; сероватая фасолинка с синим отливом на руке — не на носу же…
Старик осторожно ощупывал руку теплыми легкими пальцами; они порхали над вздувшимся расцарапанным пятном, как над взрывателем мины. Вересов стоял тут же, насупленный, сосредоточенный, курил. Виктор пожалел, что приехал: нашли развлечение, старые хрычи, делать им больше нечего.
Наконец Гаевский окончил осмотр и стал мыть руки.
— Одевайся, — сказал профессор, и Виктор с облегчением вздохнул: вся процедура уже начала ему надоедать. — Посиди минутку в кабинете.
Он вышел. Вересов посмотрел на Гаевского.
— Боюсь утверждать, Николай Александрович, — сказал он, — но, кажется… Мелкие пятнышки мне не нравятся, заметили, целая россыпь. Нужно ввести фосфор, посчитать.
— Займитесь им, — отвернувшись, попросил Николай Александрович. — Такая оказия — Татьянин жених. На Октябрьские свадьбу назначили…
Гаевский сокрушенно покачал головой.
— Сегодня же займусь. Сейчас посмотрю, куда его положить.
Профессор вернулся в кабинет. Виктор нетерпеливо поднялся ему навстречу.
— Все в порядке? Вас так долго не было, я уже начал беспокоиться.
— Пока трудно сказать. — Вересов протянул открытый портсигар, Виктор взял папиросу, прикурил. — Нужно лечь на исследование.
— Зачем?
— Ты же медик… будущий медик. Нам с Ильей Прохоровичем не нравится эта твоя штучка. Лучше ее убрать. Операция, сам понимаешь, пустяковая, но сначала нужно твердо знать, что это такое. Установить диагноз. Введем препарат радиоактивного фосфора, возможно, понадобится серия фракционных облучений. Две-три недели придется полежать.
— Две-три недели?! — У Виктора запершило в горле, и он сунул папиросу в пепельницу. — Две-три недели из-за какой-то бородавки?! Да я ее ногтем сковырну, если она вам не нравится, и вся недолга.
— Не валяй дурака, — резко сказал Вересов и отошел к окну. — Не прикасайся к ней, как будто это мина, которая может разорвать тебя в клочья. Мы еще ничего не знаем, но возможно, это и есть мина; в таких случаях предосторожность никогда не бывает лишней. Сейчас Людмила отведет тебя в поликлинику, там все оформят.
— Как, прямо сейчас?
Вересов кивнул.
— Но у меня же занятия… лекции… и вообще…
— Получишь справку. Таня принесет книги, будешь заниматься здесь. А насчет «вообще»… это все второстепенно. Самое главное сейчас — не терять время.
Второстепенно…
Виктор почувствовал, что его заманивают в ловушку. Что же это происходит?! Вчера они были согласны на их женитьбу, а сегодня… Может, они только притворились, что согласны, а сами искали способ от него избавиться? Отличный способ: уложить в больницу, ввести радиоактивный фосфор, затем серия фракционных облучений… Да они ж его искалечить хотят, вот что они затеяли! — Виктор вспомнил, что слышал и читал о радиоактивных излучениях, и у него вспотели ладони. Конечно, умнее не придумаешь. И все будет шито-крыто: лечили! А он в двадцать два станет импотентом, дряхлым, немощным стариком, никому на свете не нужным. Кто он в конце концов такой? Тот лысый хромой очкарик им куда ближе, из их кодлы. Ближе им, но не их ублюдочной дочери. Не на того нарвались, он не позволит провести себя, как мальчишку. Наплевать, найдутся другие профессора и другие Тани. Так не бывает, он абсолютно здоров, он не даст себя уговорить, это ловушка, ловушка для дурачков… Плохо вы меня знаете, граждане-товарищи!
— Нет, Николай Александрович, — через силу улыбнулся Виктор, улыбка получилась кривая, как гримаса, — я не согласен. Я здоров, мне не к чему ни облучения, ни этот самый фосфор. Приберегите его для тех, кто в нем действительно нуждается. Можете не беспокоиться, я доеду в город на автобусе.
Он поклонился, взялся за ручку двери, но окрик заставил его обернуться.
— Вернись! — сказал Вересов. — Ты понимаешь, что ты делаешь?
— Понимаю, — ответил он. — Но я не понимаю, что делаете вы и зачем вам это надо. Если я вам не подхожу… вы же могли вчера просто выгнать меня, и все. Зачем эти фокусы?
— Вон ты о чем? — удивленно протянул профессор. — А ты, братец, глуп. Глуп, как пуп.
— Это все, что вы мне хотели сказать?
— Нет, не все. — Голос у Вересова стал жестким и холодным. — Доктор Гаевский убежден, и я склонен с ним согласиться, что у тебя — злокачественная меланома. Мне ты можешь не верить, хотя это глупо, — ему не верить нельзя. Что это такое? Вот книга, сядь, почитай. Ты ведь на четвертом курсе мединститута, разберешься. Я не могу тебя отсюда отпустить, это то же самое, что убить, понимаешь?! Любые разговоры на эту тему глупы и излишни, и вести их у меня просто-напросто нет времени. И лечить тебя придется не две-три недели, а если уж хочешь знать правду, два-три месяца, если не больше. Одна девушка пролежала у нас с такой игрушкой около года, но мы ее спасли. — Николай Александрович выдвинул ящик стола. — Недавно она прислала мне письмо и портрет. — Он подал Виктору рисунок. — Похож?
С листа смотрел улыбающийся человек в белом халате с узкими подпухшими глазами, тяжелым подбородком и глубокими морщинками на круглом лбу. Человек чем- то напоминал Вересова, но раскрашенный цветными карандашами портрет Виктора не интересовал. И не интересовал «Справочник онколога», который ему подвинул профессор: он почувствовал, что Николай Александрович подавлен и встревожен, и эта тревога передалась ему. У Виктора появилось ощущение, словно он входит в студеную реку: вот ледяная вода обожгла ступни, поднялась к животу, к подбородку — захлестнула, сковала, и ты ощущаешь, как медленно погружаешься на дно.
— Я не хотел всего этого говорить, но ты не оставил мне другого выхода, — глухо сказал Вересов, пряча в стол рисунок. — Ты крепкий и мужественный парень, мы вылечим тебя, вы с Татьяной поженитесь, и я еще дождусь от вас внуков. — Он потрогал ниточку шрама на щеке. — Не веришь? Я знаю, сколько невежественной, обывательской болтовни ведется вокруг лучевой терапии, но ты ведь медик, тебе стыдно верить болтовне. Наши врачи уже много лет работают в зоне открытых радиоизлучений, а я не успеваю мужчин поздравлять с новорожденными, а женщин отправлять в декретные отпуска. И какие пацаны рождаются, любо-дорого… Вот так, друг мой.
Николай Александрович нажал на кнопку звонка.
— Людмила, проводите молодого человека в приемный покой и позаботьтесь, чтобы у него было все необходимое. Мыло, щетка, сигареты… что тебе еще нужно? Скажешь, она все достанет.
— Ничего мне не нужно, — потерянно сказал Виктор. — Ничего мне не нужно, только вылечите меня, если я и правда болен, а больше мне ничего не нужно.
Он втянул голову в плечи и, спотыкаясь, пошел за Людмилой. В другое время он непременно заметил бы, какая красивая у Вересова секретарша, и пошутил бы с нею: «Вам уже говорили, что вы красавица?» — но теперь он видел перед собой только белый прямоугольник — обтянутую халатом спину.
«Какой кошмар, — беззвучно шептал он, кусая губы. — Неужели это все мне не снится, неужели это правда?!»
Изнервничавшись до жестокого приступа головной боли, Таня полдня пыталась дозвониться до отца. То, что она прочла в «Справочнике онколога», привело ее в ужас. Она выросла в семье врачей, где о разных болезнях, медикаментах, лечении говорили так же часто, как в иных семьях — о засолке огурцов и квашении капусты: прислушивайся не прислушивайся, все равно в голове что-то застревает, хотя бы общее ощущение: это смертельно опасно. Но на все звонки Людмила равнодушно отвечала, что профессор на операции, что у него посетители, что он занят и приказал никого, кроме министра, с собой не соединять. Сжимая запотевшую трубку, Таня видела, как она восседает в кресле-вертушке в тесной приемной отца, окруженная целым выводком аппаратов связи, с кнопками, клавишами, наборными дисками, мерцающими на панелях красными и зелеными огоньками, словно жрица на тропе, и задыхалась от ненависти к ней.
Они были одногодками и терпеть не могли друг друга. Людмила считала Таню зазнайкой, а Таня исступленно ревновала Людмилу к отцу.
Когда профессору случалось заболеть, Людмила приезжала к ним домой или на дачу. Привозила почту, документы на подпись, писала под диктовку ответы на срочные письма. В такие дни Таня не находила себе покоя. Она то и дело заглядывала в кабинет, ожидая застать их смущенными, растерянными, но они спокойно работали, не обращая на нее внимания, и, пристыженная, она выходила, чтобы через полчаса заглянуть снова. Ревнивый Танин взгляд подмечал, как оттопыриваются у Людмилы высокие полные груди, обтянутые кофточкой, как коротка ее юбка, — для кого это все, для кого?! И как только мама ее терпит, никакого внимания, словно это вовсе ее не касается. Он же изменяет ей с этой дрянью, неужели она не замечает, какими глазами Людмила смотрит на отца… глаза кошки, увидевшей мышь. А он…
Вересов и впрямь не чаял в Людмиле души и не скрывал этого. Он не раз говорил, что более толкового и исполнительного секретаря у него еще не было. Попав в приемную вскоре после медучилища, бойкая и смышленая девушка быстро научилась писать на машинке, стенографировать, управляться с кнопками и клавишами системы «Сигнал» и с диктофоном, умело фильтровать посетителей, разбирать почту, вести картотеку. Когда Людмила ушла в отпуск, Николай Александрович заметил, что совершенно не может без нее обходиться. Девочка-сестра, посаженная в приемную на три недели, была нерасторопна и неряшлива, вечно все путала и тряслась от страха. Никто не мог подобрать ему нужные документы и истории болезней, в разгар ответственных совещаний в кабинет врывались посторонние люди, терялись или оставались неделями без ответа срочные и важные письма, статьи и доклады перепечатывались с грубыми ошибками, — короче говоря, когда Людмила наконец вернулась, Николай Александрович распорядился, чтобы отныне и навсегда в отпуск она уходила только в то же время, что и он сам.
В институте Людмилу недолюбливали, как не любят всех особо приближенных к начальству, но все, от заведующего отделом до ординатора и аспиранта, не говоря уже о сестрах и санитарках, старались с нею ладить. Она могла подсказать, когда зайти к шефу, чтобы решить тот или иной вопрос, а когда лучше выждать; могла день промариновать в приемной, а могла и позвонить, когда профессор освобождался; она была барометром, по которому сотрудники безошибочно определяли, как Вересов к ним относится. Улыбнулась, спросила о делах, о здоровье — все в порядке, можно работать спокойно; торопливо проходит мимо, углубившись в какую-нибудь бумажку, — жди выволочки.
Людмила догадывалась, отчего Таня обрывает телефон; она несколько раз видела ее с Виктором, да и просьба профессора позаботиться о нем тоже кое-чего стоила. Если бы Таня по-человечески сказала, что ее тревожит, Людмила тут же все ей растолковала бы. Ну, конечно, не все — она хорошо знала, что можно говорить, а что — нельзя. Во всяком случае, не томилась бы в неизвестности. Но Таня легче откусила бы себе язык, чем заговорила с Людмилой о Викторе. Она просто набирала и набирала номер приемной, как попугай, повторяя одну и ту же фразу: «Соедините меня, пожалуйста, с отцом», — и Людмила, язвительно усмехаясь, повторяла то, что ей было приказано, и клала трубку на рычаг.
Так ничего и не добившись, Таня стала собираться на концерт. Встретимся, расспрошу. Однако, к филармонии Виктор не пришел. Таня прождала у входа до начала концерта и поехала в общежитие: даже допуская самое худшее, она не могла представить, чтобы его просто не выпустили из института. Расстроился, наверно, лежит там один-одинешенек, а я только время зря теряю.
Троллейбус полз медленно, подолгу простаивая перед светофорами. За широкой спиной какого-то военного Таня пробилась к передней площадке и увидела Сухорукова. Андрей Андреевич тихонько разговаривал с молодой красивой женщиной, поддерживая ее за локоть. Женщина улыбалась, запрокинув к нему лицо; Таня увидела белую, влажную полоску ее зубов и ярко накрашенные губы.
Будь Сухоруков один, Таня спросила бы его о Викторе, теперь подходить было как-то неудобно. Пока она колебалась, троллейбус остановился на Комсомольской, и Сухоруков с женщиной вышли. Таня вышла на следующей остановке и побежала к общежитию.
Уже стемнело. Общежитие было ярко освещено. Из открытых окон тянуло жареным салом. Громыхал магнитофон: «До свиданья, мальчики, мальчики, постарайтесь вернуться назад…» Таня нашла на третьем этаже окно Виктора: слава богу, свет горит. Чувствуя, как стучит сердце, взбежала по лестнице.
В комнате был только Семен Шкуть, белобрысый первокурсник со стоматологического. Он лежал, задрав ноги в рваных носках на спинку кровати, и зубрил анатомию. Увидев Таню, Семен опустил ноги и проблеял:
— О, волоокая дщерь, что привело тебя в наши пенаты?
Он был помешан на древнегреческой мифологии и изъяснялся гекзаметром. Таня все допытывалась: ты и анатомию отвечаешь стихами? Но сейчас ей было не до шуток.
— Где Виктор?
Она увидела над Витиной кроватью свою фотокарточку и почувствовала, что краснеет. Карточка была мутноватая, любительская, Заикин сфотографировал ее на даче, в качалке, с лохматым Пиратом на коленях; Пират весело скалился в объектив, а она сидела сердитая, словно двойку на экзаменах получила. Где он взял эту фотокарточку, чудак, повесил бы лучше портрет какой-нибудь кинодивы…
— Наш Аполлон улетел развлекаться с бродягою Вакхом, — заныл Семен. — Где его носит Аид, это неведомо мне.
— Семен, — взмолилась Таня, — перестань кривляться. Где Виктор?
— Понятия не имею. — Семен пожал плечами. — По-моему, после занятий он еще не появлялся. Может, в анатомичке или в читалке. А что, он тебе — позарез?
— Позарез, — сказала Таня. — Позарез, Семочка.
— Тогда посиди, сбегаю поищу. Я мигом.
Общежитие было в двух шагах от института, читалки, анатомички. Минут через двадцать Семен вернулся, запыхавшись, и сказал, что Виктора нигде нет. Но Таня уже знала, где он. Значит, вот почему Людмила не соединяла ее с отцом! Они сговорились все скрыть от нее, а она, как дурочка, полдня провисела на телефоне, вместе того чтобы съездить в институт и все узнать.
Таня побежала на вокзал, на стоянку такси.
На Привокзальной площади, дожидаясь пассажиров, пофыркивал целый табун машин с зелеными огоньками. Целый табун машин, и — никакой очереди. Это показалось Тане добрым знаком.
— В Сосновку, пожалуйста.
— А на луну не хочешь? — недовольно обернулся шофер в замшевой куртке и приплюснутой кожаной шапочке. — Вылезай, не поеду.
— Как это — не поеду? — растерялась Таня. — Мне надо. Мне очень надо. Я заплачу́… — Она рванула сумочку, торопливо сунула шоферу деньги. — Вот, пожалуйста.
Шофер недоверчиво посмотрел на нее, взял скомканные деньги, аккуратно расправил и присвистнул от удивления.
— Ты что, девка, белены объелась? Или государственный банк ограбила?
От него нестерпимо пахло одеколоном «Шипр», вся машина пропахла «Шипром», Таню чуть не стошнило от этого запаха.
— Сволочь, — сказала она и закрыла глаза, ожидая, что он сейчас ее ударит. — Чего ты выскаляешься, сволочь, там человек умирает, а ты выскаляешься…
Ей показалось, что Виктор и впрямь уже умер и она больше никогда его не увидит. Таня знала, что это неправда, вздор, что только сердечный приступ, или инсульт, случается, убивают мгновенно, словно выстрел в висок, а Виктор никогда не жаловался на сердце, он вообще никогда ни на что не жаловался, но… но чего стоили знания перед страхом. Этот страх семечком крапивы заронился в ее душу еще днем, когда она увидела, как Виктор садится в отцовскую машину, медленно прорастал в читалке, выбросил первые жгучие побеги, едва начала листать «Справочник онколога», наливался и креп, пока висела на телефоне, топталась у филармонии, и расцвел ядовитыми цветами в общежитии, где над белой пустыней его кровати висела ее фотокарточка с Пиратом на коленях.
…Такси вырвалось из лабиринта уличных огней в зыбкую темноту пригорода и помчалось, пробивая себе туннель острыми щупальцами фар. Таня приоткрыла окно, и ветер выдул из машины приторный запах «Шипра». Сразу стало легче дышать, но ощущение подкатывающей тошноты не проходило. Она снова закрыла глаза и, тяжело дернувшись всем телом, сглотнула вязкую слюну.
Потом машина остановилась.
— Приехали, — сказал шофер. — Выходи, я развернусь и обожду, чем ты отсюда доберешься…
Таня вылезла из машины и растерянно остановилась: куда идти? Она как-то была у отца, но ничего не помнила, ничего не знала. Подбежала к подъезду, над которым горела лампочка. Дернула дверь — закрыто. Прижалась лицом к стеклу — в глубине вестибюля за столиком с телефоном сидела женщина в белом халате, в руках у нее мелькали длинные спицы.
Таня постучала. Женщина вздрогнула, торопливо сунула вязанье в приоткрытый ящик стола, подошла, щелкнула ключом.
— Чего надо?
— Я к больному. Кедич. Виктор. Его сегодня…
— Поздно, дочка, — прикрыв рот рукой, зевнула женщина. — Больные ко сну отходют, их тревожить не положено. Утречком приезжай.
Она потянула на себя дверь, но Таня вставила в щель ногу.
— Мне на одну минуточку только, тетенька, — жалобно сказала она, — мне только увидеть его.
— Нельзя, милая. Не положено. Убери ножку-то, не ровен час, прижму.
Таня поняла, что женщину не уговорить.
— А профессор Вересов у себя?
— Уехавши профессор. А кабы и нет, тебе какая корысть? Они днем принимают, и другие доктора…
— Я его дочь, понимаете? — Таня достала студенческий билет. — Не верите? Вот смотрите: Вересова Татьяна Николаевна. Честное комсомольское. Пропустите меня, тетенька.
Дежурная взяла ее студенческий, поднесла к самому носу, озадаченно заморгала.
— Вересова… Николаевна… — Открыла дверь пошире. — Чего ж тебе папаша круглосуточный пропуск не выписали? Ходила б на здоровье.
— Да я еще ничего не знаю. Все это так неожиданно… — Она вошла в вестибюль, бросила на барьер гардероба плащ. — Где мне его искать?
— Я ж тебе русским языком говорю: уехавши профессор. Чаек уже небось дома пьет.
— О, господи! — раздраженно воскликнула Таня. — Да мне не отца, больного мне. Кедич Виктор Викторович. В какой он палате?
— А ты не кричи, — обиделась женщина. — Не кричи, а то я в момент тебя отсюдова выставлю. Поскольку я при исполнении… Ишь, барыня нашлась, кричать. Много вас таких. Почем я знаю, где твой Кедич лежит? Я тебе не справочное бюро, а простая дежурная. А справочное — оно с девяти до шести, а сейчас сколько?..
— Тетенька, — заплакала Таня, — помогите мне его найти. Я должна его увидеть, обязательно…
— Как же ты его найдешь? — смягчилась дежурная. — Разве что по отделениям поспрашивать? А кто тут сидеть будет? — В конце длинного коридора она увидела мужчину в белом халате. — Доктор, а доктор! За извинением вас, иди сюда, тут директорская дочка разоряется.
— Какая такая директорская дочка? — услышала Таня знакомый голос и бросилась на шею Заикину.
— Жора, голубчик, — сквозь слезы бормотала она, — как хорошо, что это ты…
— Таня? — растерялся Заикин. — Что случилось?
— Здесь Виктор. Сегодня днем его вызвал отец. В филармонии нет, в общежитии нет, нигде нет…
— Виктор? Ничего не понимаю. А, постой, постой, Андрей Андреевич что-то такое говорил, но я… Побудь здесь, я сейчас все узнаю.
Прихрамывая, Заикин пошел по коридору и скрылся за поворотом.
Дежурная подвинула Тане стул.
— Присядь, милая, в ногах правды нет. Он тебе кто доводится, муж али так… знакомый?
— Жених, — всхлипывая, сказала Таня.
— Ах ты, беда какая. Ну, ничего, ничего, даст бог, поправится.
Она снова достала свое вязанье и сухо защелкала спицами, водя острым носом по петлям, а Таня обессиленно опустилась на стул.
Она вспомнила сухое и жаркое прошлое лето, студенческий строительный отряд, школу в совхозе на Гомельщине, которую они должны были закончить к первому сентября, а тут, как на грех, сломалась бетономешалка, и бетон пришлось месить вручную в железном корыте; вязкая каша налипала на лопаты, выворачивая из суставов распухшие руки, цементная пыль распирала ноздри, рвала легкие; от солнца голова становилась чугунной, а перед глазами, как мухи, мельтешили разноцветные искры; но они скребли и скребли лопатами по железному корыту, словно от того, удастся ли закончить стройку в срок, зависело все их будущее; а вечером у нее не было сил даже умыться — спать, спать, спать… Она вновь почувствовала ту же усталость — ни страха, ни растерянности, ни мыслей, только усталость, от которой звенело в ушах.
Вошел Заикин, осторожно тронул ее за плечо.
— Пошли.
Они пошли по коридору, потом поднимались куда-то наверх, сворачивали налево, направо, и вдруг Таня увидела Виктора. Он стоял в полутемном вестибюле, в салатовой пижаме и тапочках, обросший светлой щетиной, непохожий на самого себя, всегда подтянутого, энергичного, бодрого, и Таня остановилась, как от удара. Острая жалость сдавила ей сердце, она почувствовала, что на земле нет человека, который был бы ей дороже и ближе, чем этот осунувшийся, растерянный парень; она любила его глубже и сильнее, чем мать, отца, сестру, вся ее жизнь была в нем, все радости, тревоги и надежды.
А он целовал ее заплаканные, опухшие глаза: пришла приехала где ты была целый день я несколько раз звонил все занято занято суп вы по телефону варите что ли ты ведь знаешь как трудно отсюда звонить в город нет успокойся ничего страшного просто лучше эту гадость убрать профессорам нужно верить врачам нужно верить или может ты уже передумала я ведь теперь вроде прокаженного шучу шучу я же вижу что ты меня любишь и я тебя тоже люблю только ты люби меня слышишь ради бога люби иначе мне отсюда не выкарабкаться.
Он целовал ее и бормотал, бормотал, и верил каждому своему слову. Пролежав долгий вечер в палате, он впервые в жизни почувствовал себя одиноким, как собака, и уже ничего не было, ни тяжести седла, ни мелодичного звона шпор, ничего, кроме одиночества, вязкого, как трясина, и эта трясина медленно засасывала его. В сущности, он всю жизнь был одинок. Те, с кем он стремился сойтись, вроде Коленьки Белозерова, презирали его, они нутром чуяли, что он — чужак, что он любого продаст и купит, только бы утвердиться, сделать карьеру; и ребята вроде Сергея Щербы презирали его, для них он тоже был чужаком, перебежчиком, лизоблюдом; только женщины, которых он знал, его не презирали, но он был нужен им здоровый, а кому он был нужен сейчас, кроме вот этой некрасивой зареванной девушки с красной дужкой от очков на широкой вдавленной переносице, кому? Какое это счастье, думал он, что я успел стать хоть кому-то нужным, человек должен обязательно быть кому-то нужным, иначе жизнь не стоит даже сигаретного окурка. Знать, что она прибежит завтра, и послезавтра, начинать день с ожидания и заканчивать ожиданием, — только это имеет смысл и цену, только это — настоящее. Он верил каждому своему слову, хотя совсем недавно посмеялся бы над этими словами, и Таня верила ему, и чувствовала, как пропадают усталость и страх, — нет, я вам его не отдам, я его никому не отдам — ни болезни, ни смерти, никому!
— Пора, — словно из-под земли появившись, сказал Заикин. — Прощайтесь. Учти, трое суток лучше его не тревожить. Нужно провести исследования.
— Ничего, — сказала Таня, — ничего. Трое суток, это всего-навсего семьдесят два часа, правда, Вить? Завтра я принесу тебе апельсинов и жареную курицу. Бедненький, ты тут, наверно, умираешь с голода. Слушай, а зубная щетка у тебя есть?
— У меня все есть, — усмехнулся Виктор. — Секретарша Николая Александровича обеспечила меня зубными щетками, мылом и сигаретами на ближайшую пятилетку, а кормят здесь не хуже, чем в студенческой столовой, даже, наверно, лучше. Принеси что-нибудь почитать, только не очень скучное.
— Ты завтра же выбросишь в мусорку всю гадость, которой она тебя «обеспечила», — решительно сказала Таня. — Я сама с этим как-нибудь справлюсь. — Она привстала на носки и поцеловала его в губы. — Ну, ступай, спокойной ночи, милый мой, дорогой мой…
Заикин молча проводил ее назад.
Дежурная отложила свое вязанье.
— Повидалась? Ну и слава богу. Ничего, дочка, все будет хорошо.
— Спасибо, — сказала Таня. — И тебе, Жора, спасибо, что бы я тут делала без тебя… — Она чмокнула Заикина в щеку. — Будьте здоровы! — И впервые в жизни подумала, какой огромный смысл таится в этих привычных словах.
У подъезда стояло такси.
Шофер открыл дверцу.
— Садись, домой отвезу. — Включил зажигание. — Ну как, в порядке?
— Не знаю, — покачала головой Таня. — Верю…
— Вот это правильно, — одобрительно кивнул шофер. — Верь. И не ори в другой раз, как чумная, я из-за тебя чуть на красный свет не наскочил. Куда везти-то?
Таня назвала адрес, откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза.
Вересов не дождался Минаевой. В душе он даже радовался, что она не пришла, — ну о чем стал бы я с нею говорить? Жаловаться, искать утешения? «Утоли мои печали…» Нет, не утолит. Твои печали останутся с тобой, никто их не утолит. Разве что работа. Как всегда, работа, единственное средство, проверенное, опробованное. Но так плохо тебе еще никогда не было. Разве что на минном поле под Вязьмой. Андрей Сухоруков, Андрей Сухоруков, черт бы тебя побрал. И меня подвел, но куда хуже — себя. И онкологию. Если дело дойдет до суда, как на враче и на ученом на нем можно ставить точку. Онкология от этого пострадает, но тут уж ничего не попишешь: неосмотрительность, ставшая преступлением… А судят не за помыслы — за поступки, помыслы-то у него были самые лучшие, но кому это интересно. Ниночке Минаевой?
Да, подумал Вересов, ей это интересно. Что ж, вполне естественно. Ей нужен муж, друг, спутник, а кем ты ей мог стать? Поводырем в науку? Путь короткий, но розами не усыпанный. Андрей предложит другой, может, подлиннее, но зато подостойней. Но ведь и ты не хотел ничего недостойного. Немножко тепла, немножко внимания, немножко… Смешно. Ты никогда не умел довольствоваться немногим. Или — все, или — ничего. Все уходит, и ничего нельзя удержать. А все-таки грустно…
Он вспомнил древнего японского поэта Хитомару:
Опали листья алые у клена,
И с веткой яшмовой гонец передо мной.
Взглянул я на него и снова вспомнил
Те дни, когда я был еще с тобой…
Ну, что ж, придет гонец, будем вспоминать. А теперь — домой. Не хочется. Что сказать Тане? Она ведь сидит, ждет. Почему ты не поговорил с нею по телефону? Струсил. Ох, не знаю. Может, и струсил. В конце концов я ведь тоже не деревянный. Махнуть бы на дачу, побродить по лесной дороге. Скоро луна взойдет, посветлеет. Тени на траву лягут, на болотце испуганно закричат гуси. Береста в печурке вспыхнет, затрещит… хорошо. Ничего не получится. Нужно домой. Поговорить с Таней, к сожалению, никому не поручишь: ни Сухорукову, ни Басову, ни Мельникову.
Он попросил Людмилу вызвать машину, а сам пошел по институту. Он любил эти поздние неторопливые обходы, без назойливой свиты, без необходимости учить, без почтительного шепота за спиной. Он отдал этому институту свои лучшие годы, и все тут было ему дорого, от кондиционеров в операционных до цветов в коридорах. Если тебя отсюда уберут, ты уже не оправишься. Тебе будет плохо даже в самой роскошной клинике: душевная несовместимость. Ты со всем этим сросся, все остальное — чужеродно. Не уходить? Попросить лабораторию, вплотную заняться гипертермией?.. Там ведь пропасть интересного, перспективного, только рукава засучить. А что, это идея. Но как к ней отнесутся в министерстве? И тот, кто придет на твое место.
В кармане запищал аппарат связи. У него был аппарат № 1. Он сам был № 1. Лаборатория гипертермии — это скажем, № 10. Сможешь ли ты стать десятым номером, вот в чем вопрос. Он повернул рычажок: слушаю. «Звонит заместитель министра, на какой телефон переключить?» — сказала Людмила. Он огляделся: куда это я забрел? «Дай на ординаторскую химиотерапии». Вошел, сиял трубку. Его не огорчило, что председателем комиссии был назначен Белозеров, этого следовало ожидать. Огорчило другое: к просьбе пригласить хоть одного-двух квалифицированных онкологов из Москвы или Ленинграда не прислушались: мол, и сами с усами. Провинциальная боязнь за свой авторитет грозила ненужными осложнениями и нервотрепкой. Но он знал, что сейчас говорить об этом бессмысленно, и заверил заместителя министра, что для работы комиссии будут созданы все условия. Положил трубку и уехал домой.
В большой квартире профессора было темно и пусто. Он прошел на кухню, сверкавшую кафелем, как операционная, налил из термоса кипятка, нашел банку с кофе, вернулся в кабинет и засел за диссертацию аспиранта Хлебникова. У пропахшего псиной растрепы была светлая голова, работать он умел. Вересов не заметил, как зачитался. «Препарат № 11. Избирательность действия». Химиотерапия. Кое-кто посмеивается: лечить рак пилюлями, как грипп. Фантастика… Нет, не фантастика. Может быть, завтрашний день онкологии, может, послезавтрашний. Хирургия уже себя исчерпывает. Виртуозная техника, анестезия — все на пределе человеческих возможностей. Высокие энергии? Там еще, конечно, много интересного и перспективного, например, выведенный пучок протонов. Но как все-таки заманчиво: десять таблеток — и человек здоров. «Препарат № 11». Уничтожает раковые клетки быстро, уверенно, надежно. Но если бы только раковые. Если бы только раковые, этому косматому мальчишке можно было при жизни памятник поставить — не степень кандидата медицинских наук… Избирательность действия… Все химиопрепараты пока, к сожалению, уничтожают не только раковые клетки и опухоли. Они ослабляют, подавляют защитные силы организма. Нужна предельная осторожность, чтобы вместе с водой не выплеснуть и ребенка. «Препарат № 11», три года лабораторных испытаний, тысячи животных — и микроскопический шажок вперед. Правда, вперед, и то хорошо. Пока только комбинированные методы. Все должно дополнять друг друга: радиохирургия, химиотерапия, гормональные воздействия, высокие энергии, гипертермия… А когда-нибудь, возможно, появятся пилюли. Десять пилюль в целлофановом пакетике. И все. И исчезнет проблема рака. Химики, биологи, цитологи, генетики, — эх, дожить бы до того времени, когда они скажут: нашли!
Вернулись Ольга Михайловна и Наташка с Пиратом, заглянули, поздоровались, исчезли. Николай Александрович перелистал еще несколько страниц. Сноска. «Эксперименты поставлены при участии Н. Н. Вересовой». Комедия. Это что — новый способ подхалимажа? Да нет, при таких-то результатах зачем ему. И вообще, мне ведь говорили, что она то и дело торчит в лаборатории. Наташка экспериментирует с инбредными мышами и химиопрепаратами. Девчонки в ее возрасте боятся мышей, как огня, а она… «Н. Н.» — смотри ты. А приятно. Может, тоже онкологом станет. Жаль, фамилия не сохранится, ну да бог с ней, с фамилией, дело бы двигалось.
Николаю Александровичу захотелось позвать Наташку, усадить напротив себя в кресло, расспросить об опытах, о школе, о книгах, но он представил ее удивленные глаза: папочка, что с тобой, уж не заболел ли ты? — и не решился. Дела… Выросли дети, свои, родные, а вроде чужих. У каждого своя жизнь, свои заботы. Тебе не мешали, и ты был доволен. Ну, а что бы ты сделал в жизни, если бы занимался еще и семьей? Наука, как и искусство, требует жертв. Как это говорил Гиппократ: ars longa, vita brevis[16]. Чего это меня сегодня развезло? Прячусь от разговора с Таней. Как страус — голову в песок. Бедная девочка. В кои-то веки улыбнулось счастье — и на́ тебе… Хороший паренек, глупость у него от растерянности, ты на его месте был бы не лучше. Рос сиротой, работал грузчиком, занимается на одни пятерки. Отличные получаются из бывших грузчиков врачи, и ученые отличные. Подлая болезнь… Миллионы людей носят родимые пятна и живут до глубокой старости, не обращая на них никакого внимания. Но иногда в них что-то происходит — и человек оказывается на грани катастрофы. Как Виктор. На — или уже — за гранью?
Беззвучно прикрыв за собой дверь, вошла Ольга Михайловна.
— Ужинать будешь?
— Нет, спасибо.
— Не помешаю?
Он отодвинул папку с диссертацией, откинулся в кресле и сцепил на затылке руки. Ольга Михайловна села на тахту.
— Что слышно?
— Назначена комиссия. Председателем Федор. Завтра начнут громить.
— Уверен, что громить?
— Милая моя, когда назначают комиссию одновременно по научной, лечебной, учебной и всякой другой работе… Лаврового венка может ожидать лишь младенец, а я уже вышел из этого возраста. Если бы не золото… Проклятое золото — вот их главный козырь. И — неотразимый. Как булыжником по голове. — Он снял очки, потер глаза. — Где Таня?
— Не знаю. Кажется, она собиралась с Виктором на концерт.
— Я положил его в клинику.
Ольга Михайловна побледнела.
— Что с ним?
Вересов пересел на тахту, втянул голову в плечи.
— Беда. Боюсь, что не придется нам с тобой гулять на Таниной свадьбе.
Он рассказал о заключении Гаевского, о своих подозрениях.
Ольга Михайловна зябко вздрогнула и стянула на груди кофту.
— Что ж теперь будет, Коля? Есть ли хоть какая надежда?
— Надежда… Надежда есть. Помнишь, я рассказывал о девочке. Примерно такое же положение. Вытянули. Четыре операции, год борьбы… Пока с Виктором ясно лишь одно: это очень серьезно.
— Бедная Танечка, — вздохнула Ольга Михайловна, — она его так любит. Где она сейчас, хоть бы с нею ничего не случилось. Чего ты сидишь, Коля?! Нужно что-нибудь делать, нужно искать ее.
Николай Александрович потянулся за портсигаром. Где ты ее будешь искать? У нее — сто дорог, у тебя — одна. Позвонить в институт, может, помчалась туда? Зря не поговорил с ней днем по телефону, успокоил бы. Обязательно следовало поговорить.
За окном прошелестела колесами машина, глухо хлопнула дверца. Вересов отдернул штору и выглянул. Оттого что в комнате было светло, темень за окном казалась особенно густой и непроницаемой. Вместо машины он увидел среди книжных полок себя. Изображение двоилось, как в телевизоре с ненастроенной антенной, но он отчетливо увидел жесткий ежик над круглым лбом, тонкую ниточку шрама на щеке, тяжелый подбородок.
Вошла Таня. Николай Александрович сразу заметил, как изменилась дочь со вчерашнего дня. Там, на даче, Таня была свежей и румяной, словно умылась криничной водой, теперь лицо у нее было серым и усталым, и тускло блестели запавшие глаза.
— Что с ним, папа? Почему ты мне ничего не сказал?
Она сделала несколько запинающихся шагов по ковру и села в кресло у стола. Николай Александрович опустил штору и отошел от подоконника.
— А что я тебе мог сказать? Мы еще сами ничего не знаем. Только предположения, а предположения в нашем деле…
— Таня, — перебила его Ольга Михайловна. — Танечка, где ты была? Мы так переволновались.
Таня даже не обернулась на ее голос.
— У него… меланома?
— Заглянула в справочник? Не надо этого делать.
— Папа…
Он подошел, взял ее руки в свои. Пальцы у Тани были холодные и вздрагивали от возбуждения.
— Танечка, я действительно пока почти ничего не могу тебе сказать. Необходимо провести целую серию исследований, они потребуют времени. Виктору придется полежать у нас. Сколько? Не знаю. Месяца два, три.
— Так долго? — у Тани задрожали губы. — А как же… Как же наша свадьба?
— Со свадьбой придется обождать, — сказала Ольга Михайловна. — Какая разница, Танечка, — месяцем раньше, месяцем позже. Ты еще молода, успеется.
Таня сняла очки, и выражение лица у нее стало беспомощное и растерянное, как у ребенка. У Николая Александровича запершило в горле.
— Вы что-то скрываете от меня. Вы что-то скрываете от меня, и это бесчестно! Поймите, я люблю его, вы не имеете права ничего от меня скрывать.
— Но, Таня… — сказала Ольга Михайловна.
— Мама, оставь. Я не маленькая, не смей так со мной разговаривать.
Никем не замеченная, в кабинет проскользнула Наташа, забилась в уголок на тахту. Глаза у нее блестели от любопытства.
— Тебе надо принять бром и снотворное и лечь в постель. — Николай Александрович снова потянулся за портсигаром, но кольнуло сердце, и он опустил руку: надо меньше курить.
— Я хочу быть там… возле него.
— Хорошо, — устало согласился он. — Завтра я скажу, чтобы тебе выписали постоянный пропуск. Как только закончатся исследования с препаратом радиоактивного фосфора, ты сможешь у него бывать.
— Нет, ты меня не понял. Я хочу быть там все время. Возьми меня в санитарки.
— Ты с ума сошла, — сказала Ольга Михайловна. — А университет?
— Успеется. Возьмешь?
— Ты говоришь глупости. Успокойся.
— Я спокойна, как пирамида Хеопса. Значит, решено, утром я еду оформляться. Там нужны какие-нибудь документы? Чего ты молчишь? Ты не откажешь мне, ты же все время жаловался, что не хватает санитарок. Слышишь, папа?
— Не кричи, слышу. — Хотелось курить, но сердце разгулялось не на шутку, и он решил перетерпеть. — Мама права — это глупо. Работая санитаркой, ты будешь с ним гораздо меньше, чем приезжая в институт после занятий. У нас санитарки не развлекаются с кавалерами, а работают от утра до ночи, вот почему их не хватает. И если ты решишь…
— Я уже все решила.
— Тогда ты должна знать совершенно точно: никаких поблажек тебе не будет. Ни-ка-ких! С тебя будут требовать даже больше, чем с других, уж я об этом позабочусь.
— Спасибо, — сказала Таня. — Ты — человек, папа, я это всегда знала.
— О чем вы говорите! — крикнула Ольга Михайловна и стала между дочерью и мужем, словно хотела собою разорвать ниточку, связавшую их. — О чем вы говорите, два идиота, почему вы не спросите меня, почему вы не слушаете меня! Я ведь твоя жена и твоя мать, почему вы все решаете без меня, почему вы обращаетесь со мной, как с половой тряпкой! Я слышать не хочу этот бред, я вам не позволю… Ты завтра пойдешь на занятия, как всегда, только на занятия, и никуда больше. Пожалуйста, в свободное время можешь ездить в институт; уверяю, тебе это быстро надоест. Зачем тебе надевать на себя такой хомут?! Ты молода, вас еще ничто не связывает…
— Мама, замолчи!
— Нет, не замолчу. Не затыкай мне рот, я тебя слушала, изволь выслушать меня. Я понимаю, теперь ты готова пойти за ним хоть на костер. Ты упиваешься собственным благородством и великодушием: ах, как я его люблю! Нет такой жертвы, которую я ему не принесла бы! А ты знаешь, что такое быть в клинике санитаркой, ты, чистоплюйка, неженка, бледнеющая от вида крови из порезанного пальца. А я знаю. Это — мыть полы и туалеты, выносить за больными судна и вытирать чужую блевотину… что ты об этом знаешь? Иди, иди, зачем я, дура, расстраиваюсь! Ты сбежишь оттуда через час, вся вздорная романтика, которой ты напичкана по самые уши, выветрится из тебя в первой же загаженной уборной.
— Вот и прекрасно. — Таня поджала под себя ноги и съежилась, ее знобило. — Значит, нам вообще не о чем спорить. Кстати, вот еще что: я выйду за него замуж. На Октябрьские праздники, как это и было решено. Ты это устроишь, отец? Думаю, это будет не очень сложно устроить.
Ольга Михайловна всплеснула руками.
— Устрой, устрой ей это, отец! Чего ж ты молчишь? Устрой…
— Погоди. — Николай Александрович встал и набросил Тане на плечи свой пиджак. — Ох, дочка, пожалуй, для одного вечера многовато. Мы с мамой тоже люди, нас иногда и пожалеть не грех.
— Она пожалеет! У нее такой же камень вместо сердца, как и у тебя.
— Мама! — Наташа дернула мать за рукав. — Успокойся, мама…
Таня закуталась в пиджак.
— Я хочу, чтобы мы больше к этому не возвращались.
— Ты совсем потеряла голову, — сказала Ольга Михайловна. — Пойми, он тяжело и опасно болен. Он может выйти из больницы инвалидом, и это еще не самое худшее…
— Как ты жестока, — сказала Таня. — Я никогда не думала, что ты так жестока. Зачем ты это говоришь?
— Затем, что ты моя дочь. Затем, что я выносила тебя под сердцем и хочу, чтобы ты была счастлива. Врачи тоже кажутся жестокими, когда ампутируют руку или ногу, но эта жестокость милосердна, она спасает. Я тоже хочу тебя спасти. От идиотского поступка, который исковеркает всю твою жизнь.
— Папа вылечит его. — Таня подняла голову и посмотрела Николаю Александровичу в глаза. — Ты вылечишь его, папочка, милый… Я понимаю, мама запугивает меня, но ты…
Вересов вспомнил глухой голос Гаевского и отвернулся.
— Могу тебе обещать только одно — мы сделаем все.
— Сделаете… Да, конечно, сделаете! Ты же профессор, доктор медицинских наук… ты должен сделать. Он будет жить! Если ты его не спасешь — тогда зачем ты? Зачем ты со всеми своими проклятыми трудами, со всеми своими проклятыми книгами, со всем своим проклятым институтом! Зачем ты и вся твоя жизнь, и все твои ученики, и вся ваша кичливость — зачем?
Непослушными пальцами Николай Александрович нащупал в кармане валидол, отвернулся, положил под язык таблетку. Танины слова хлестали его, как пощечины. Ну, что ей объяснять, ослепленной первым в своей жизни горем, девчонке. Что ей говорить о десятках тысяч спасенных, о каторжном и героическом труде онкологов, о трудных путях познания — ничего она сейчас не поймет. Своя беда разрослась в ней, как опухоль, заслонив весь мир, что ей мир, ей никого не нужно, кроме этого красивого мальчика, он — ее мир, зачем ты, если не можешь заслонить его от болезни?! Зачем ты?.. Все, кого ты вылечил, хорошо знают, зачем ты, но те, другие, их близкие, родственники, — не знают и знать не хотят. Да, профессор, да, доктор наук, но ведь не слесарь-ремонтник с полным набором взаимозаменяющихся запасных частей, не волшебник из детских сказок с неисчерпаемым резервуаром живой воды. Зачем ты? Затем, чтобы искать. Ошибаться, мучиться, терпеть поражения, побеждать, идти дальше. Своя болячка… Может, это и хорошо, что ты пойдешь в санитарки. Жизни понюхаешь. Нет, своя болячка болеть не перестанет, но откроются глаза и на чужие. Добрее станешь. Вон ведь мать назвала жестокой, а сама…
Наташа подошла, обняла сестру, прижалась щекой к щеке, заплакала, слизывая слезы острым язычком. Ольга Михайловна плеснула себе из кувшина воды, кувшин тоненько звякнул о стакан. Николай Александрович сделал знак: хватит, довольно, но этим словно подстегнул ее.
— Ты книжная дура, — сказала она. — Я никогда не предполагала, что у меня такая наивная и слепая дочь. Он не женится на тебе. Я открою ему на все глаза, и он не примет от тебя такой жертвы.
Таня встала, бросила пиджак на кресло.
— Если ты скажешь ему хоть слово… хоть одно слово… я буду ненавидеть тебя всю жизнь. Я уйду в общежитие, но рядом с тобой не буду ни одной минуты. Наташа, принеси мне будильник. Спокойной ночи.
Она сделала несколько шагов, пошатнулась и осела на ковер.