Глава седьмая

1

Одного Горбачев не мог даже предположить, что Рита давно все знает о его болезни. Точно так же, как ни она, ни врачи не предполагали, что все знает он.

Заподозрив, а вскоре после операции убедившись, что Сухоруков и Минаева обманывают его, Григорий Константинович безропотно примирился с этим. Ну, а что еще им оставалось делать? Им, онкологам, потерпевшим поражение… Сказать правду? Кому она нужна — правда, убивающая быстрей и страшней, чем сама болезнь? Но Горбачев был убежден, что врачи лгут не только ему, а и его жене. И он терпеливо подыгрывал им, делая вид, что верит каждому слову. Он подыгрывал им, хотя поначалу это было и нелегко и непросто, а сам не переставал дивиться в душе, какая все-таки окаянная у людей профессия: знают ведь, что ты обречен, что умираешь ты — умираешь! — а шутят, улыбаются, глядя тебе в глаза, будто ты и не человек вовсе, а так — деревяшка бесчувственная… цирк!

Сухорукову это удавалось хорошо — привык, а вот Ниночке похуже — все-таки не совсем чужой, не первый год дружны.

Обостренным взглядом Горбачев подмечал то, чего никогда не подметил бы раньше. Вот он сделал вид, что отвернулся, и улыбка сползла с Нининого лица, словно перчатка с руки. Вот притворился спящим — и куда только улетучилась привычная бодрость из ее глаз. Он жалел Нину: выбрала бы ты себе работенку полегче, тут ведь не всякий мужик выдюжит.

Сколько раз яростный, протестующий крик раздирал ему горло, но Горбачев брал себя в руки и улыбался, когда улыбались врачи, только бы увидеть на Ритиных губах ответную улыбку. Откуда, ну, откуда было ему знать, что без Риты, без ее участия Сухоруков и Минаева никогда не смогли бы доиграть до конца спектакль, где на его долю выпала роль доверчивого простачка, которого все водят за нос?! А этот спектакль, скроенный из жестких правил медицинской деонтологии — специального морального кодекса врачей — и человеческого долга, нужно было играть до конца: кто, кроме Риты, смог бы обманывать Григория Константиновича дома, после выписки?! Как они могли не рассказать ей всю правду, если именно Рите предстояло поддержать его у последней черты, не дать искорке надежды, которую они раздували своей ложью, до срока погаснуть в черном колодце отчаяния.

Вскоре после того, как диагностическая операция подтвердила худшие опасения Сухорукова, когда с ясностью, не оставляющей даже тени сомнений, он убедился, что Горбачев обречен, Андрей Андреевич вызвал Риту к себе. Вообще-то поговорить с нею должна была Минаева, лечащий врач, но он видел, что ей это не под силу, и жалел — молода еще.

Конечно же, допусти Сухоруков хоть на миг, что нелепая случайность позволит Горбачеву узнать истинный диагноз, что он решит утаить свою беду от жены, — кто мог бы ему отказать в такой малости. Но он даже не подумал об этом: истории болезни хранились от больных за семью замками, а нелепые случайности тем и страшны, что предусмотреть их невозможно.

Как давно известно, благими намерениями вымощены дороги в ад.

Рита приехала в институт в середине дня. Поставила на площадке за воротами машину, прошла по широкой, обсаженной каштанами аллее к центральному корпусу, привычно поднялась в знакомый кабинет. Девочка-секретарь сказала, что Андрей Андреевич и доктор Минаева еще на операции, просили обождать. Рита придвинула к окну кресло, села, достала из сумочки сигареты. Кабинет у Сухорукова был маленький и тесный: обшарпанный письменный стол, заваленный синими папками с бумагами, приоткрытый книжный шкаф, диван с низкой спинкой, выгоревшие шторы, раковина умывальника в белом кафельном углу… Зачем я им понадобилась? Ниночка позвонила после операции: все в порядке. Может, ему стало хуже? Только этого мне и не хватало…

Рита познакомилась с Горбачевым еще студенткой: как-то поехала с участниками самодеятельности к шефам-летчикам, читала стихи Есенина, с этого концерта все и началось. Невысокий, рябоватый полковник целый год не давал ей прохода. Едва выкраивался свободный вечер, подкатывал на своей «Волге» к университетскому общежитию и торчал под окнами, терпеливо снося насмешки ребят и девчонок.

«Рита, опять твой дед прикатил!» — орал кто-нибудь дурным голосом, и все покатывались со смеху.

Вначале Рита злилась. Но Григорий Константинович смотрел на нее такими преданными глазами, в них было столько обожания и детской застенчивости, что злость проходила сама собой. Когда однажды, запинаясь и краснея, он предложил ей стать его женой, трезво обдумав свое положение, Рита согласилась.

Думать ей было о чем. Будущее не сулило ничего заманчивого: скучная однообразная работа где-нибудь в глухой сельской школке, кипы тетрадок, скупые заработки, чужой угол, длинные, одинокие вечера… Широкие плечи Горбачева были надежными, как каменная стена, Рита знала, что сможет укрыться за ними от любых житейских невзгод. Он любил ее, он готов был пойти ради нее в огонь и в воду, и это не могло ей не льстить. Ну, кто она такая по сравнению с ним? Обыкновенная смазливенькая девчонка, да сейчас таких — пруд пруди, Только и смотрят, как бы потеплее устроиться.

То, что Горбачев был намного старше ее, Риту не пугало. У Нины Минаевой отец тоже чуть не вдвое старше матери, однако это не мешает им жить в свое удовольствие. Что там говорить, она куда охотнее вышла бы за своего однокурсника Костю Крутилина, но у Кости пока не было ни квартиры, ни машины, ни полковничьей зарплаты. Он сам перебивался, занимая у ребят рубль-два до стипендии, а Рите такая жизнь уже давно набила оскомину. Пожилой, не очень видный из себя — наплевать. Больше жалеть будет, беречь больше.

Рита не ошиблась: Григорий Константинович оказался прекрасным мужем: добрым, мягким, покладистым. У него был единственный недостаток — страстно мечтал о ребенке, а Рита считала, что спешить с этим некуда, нужно хоть немного пожить для себя. Ведь она еще в сущности и не жила, какая это была жизнь! Отец пил, мать билась с тремя детьми, как рыба об лед. Сколько Рита себя помнила, семья не вылезала из мелких, унизительных долгов: на буханку хлеба, на килограмм сахара, на литр молока… Первое платье себе сшила, полгода прозанимавшись с соседским мальчишкой; балбес так и не научился правильно писать слова с безударными гласными, несмотря на все ее старания. Тогда Рита была уже в десятом классе, а до десятого — рваные мамины обноски, кое-как перекроенные, кое-как подшитые, в пятнах штопок и латок, и — зависть к Ниночке Минаевой, которая каждый день приходила в школу в новом наряде. Университет ничего не изменил: стипендии на тощие обеды в студенческой столовой кое-как хватало, а уж о том, чтобы купить новое пальто или сапожки, и мечтать не приходилось, разве что летом в пионерском лагере подработаешь. Она еще не жила, а в мире было столько прекрасных вещей: черноморские курорты с песчаными пляжами и белоснежными пароходами у горизонта, гостиницы с ресторанами, где играет музыка, магазины, ателье, парикмахерские, — было бы просто глупо отказаться от всего этого, связать себя по рукам и ногам пеленками и манной кашей.

Ночная кукушка всех перекукует, и Горбачев, скрепя сердце, согласился: живи как хочешь. Окончив университет, Рита устроилась преподавательницей в индустриальный техникум. Работать было легко и интересно: техникум — не школа, ребят подгоняли не окрики учителя, а забота о стипендии. Теперь уже приятельницы завидовали ей: ее просторной квартире, устланной коврами и обставленной полированной мебелью, машине, которую она быстро научилась водить, тому, что ей не нужно гоняться за нагрузкой, что хватает времени следить за собой. Рита тоже считала, что ей повезло: легко привыкла к Горбачеву, к его зычному голосу и храпу, любви к футболу и популярным песням времен далекой войны. Она жила спокойной, размеренной жизнью, где все было четко и определенно: работа, еда, любовь; и ей казалось, что это уже навсегда. Она даже не подозревала, что есть иная жизнь, и не хотела ничего иного, пока не встретилась с Ярошевичем.

В начале июля Рита уехала отдыхать в Сочи. Уехала одна, Григорию Константиновичу получить отпуск не удалось: часть, которой он командовал, готовилась к маневрам, и от второй путевки ему пришлось отказаться. Вначале Рита хотела остаться дома: ей нравилось отдыхать с мужем, он избавлял ее от назойливых ухаживаний, от хлопот об устройстве, о билетах, о всяких непредвиденных мелочах, но Горбачев настоял на поездке — зимой Рита перенесла двухстороннее воспаление легких, и врачи советовали ей побыть у моря.

Там, у моря, она встретила доктора Ярошевича. Там поняла, что все эти годы не жила, а отбывала скучную и монотонную повинность, что не любит Горбачева и никогда не любила, что ее мечты о тихой и сытой жизни мелочны, наивны и смешны.

Домой Рита вернулась спустя полтора месяца. Горбачев уже лежал в Сосновке. Участвовать в маневрах ему не довелось: вскоре после отъезда жены медкомиссия отстранила от полетов. Он считал, что это недоразумение, что со дня на день все прояснится, и не писал Рите о своей болезни: зачем портить человеку отпуск. Раз в неделю Минаева приносила ему коротенькие Ритины письма, и он радовался, что жене хорошо у моря, что она окрепла, загорела и даже поправилась.

Григорий Константинович очень скучал по Рите, но когда она написала, что задержится в Сочи еще на две-три недели, безропотно согласился, хотя на душе у него было неспокойно. Утешал он себя тем, что Рита ничего не знает, знала бы — прилетела. Да и что ей делать в Минске? Не один, ребята не забывают, все необходимое имеется, что ей тут делать? Слушать разговоры о больных и болезнях? Пусть лучше отдохнет.

Бросить мужа, когда он угодил в больницу… об этом Рита даже подумать не могла. Знала, как беспощадна людская молва, и боялась ее. Горбачев уверял, что через недельку-другую его выпишут. Что ж, недельку-другую она могла обождать. Видно, ищут врачи способ выпихнуть человека на пенсию, вот и придираются. Он ведь железный, Горбачев, ну, что с ним может случиться…

«Неделька» затянулась.

Каждый вечер гони машину в институт, разыгрывай любящую жену, отвечай на звонки друзей, лги, притворяйся до тошноты, до отвращения к самой себе. Эта ложь приводила ее в отчаяние. Она ненавидела и себя, и Горбачева, и врачей, которые нянчились с ним, как с ребенком, и все искали в нем какую-то болезнь, вместо того чтобы отправить домой. Иногда ей казалось, Григорий Константинович догадывается, что она обманывает его, догадывается и нарочно прикидывается больным, чтобы удержать ее. Он придумал себе болезнь, подговорил Сухорукова и Минаеву и теперь потихоньку злорадствует, наблюдая, как она мучается.

Рите легко было так думать, потому что Горбачев и впрямь нисколько не походил на больного, — веселый, говорливый, со старательно зачесанными на круглую лысину редкими прядками, смуглый от загара, — вынужденное безделье явно шло ему на пользу. Она не знала, чего ему стоило быть веселым и говорливым, — за чужой щекой зуб не болит.

Развязать этот узелок должна была операция. От Минаевой Рита знала, что даже после очень сложных операций выписывают через две-три недели. У Горбачева же ничего сложного не находили. Какой-то жировик, подумаешь… Она ждала этой операции, может быть, даже с бо́льшим нетерпением, чем Григорий Константинович: выпишется — и уйду. Хватит, надоело. И вот все позади. Сами говорили: теперь дней пять не приезжай, зачем так срочно понадобилась?

Рита курила у открытой форточки, поставив пепельницу на подоконник, когда наконец-то заявились Минаева и Сухоруков.

— Это хорошо, что вы приехали, — придвигая себе стул, сказал Сухоруков и, чтобы как-то выиграть время, принялся бесцельно перекладывать синие папки. — Видите ли, дорогая Рита Пименовна, я вынужден вас огорчить. Дела у вашего мужа сложились не совсем так, как мы предполагали.

Сухоруков говорил медленно, с трудом подбирая каждое слово; слова горячей кашей забивали ему горло, росли и пухли во рту. Ему уже приходилось произносить их десятки раз, но все-таки он никак не мог к этому привыкнуть. Он успел привязаться к добродушному полковнику, нетребовательному и терпеливому, как старая, ко всему на свете привыкшая коняга, и по-человечески жалел его. Если бы раньше, хоть на полгода раньше…

Рита слушала Андрея Андреевича, вцепившись в подлокотники кресла и прикусив губу, чтобы не закричать от ужаса. Все было обычно и буднично: унылый кабинет, рыжие сосны за окном, гудок отъезжающего автобуса, белый халат пробежавшей по двору медсестры… Все было обычно и буднично, даже маленькое пятнышко на рентгеновском снимке, который Сухоруков вертел перед нею, — как можно было поверить, что это пятнышко убивает Горбачева?! Как оно могло убить Горбачева, человека, который был для Риты воплощением физической силы, несокрушимого здоровья! Ерунда какая-то, не может этого быть, наверно, они его с кем-то перепутали. Сколько лет она знала мужа, у него никогда не было даже насморка. За его здоровьем следили строгие медицинские комиссии, он не страдал от отсутствия аппетита, от бессонницы и на спор крестился двухпудовой гирей, даже не покраснев от напряжения. Ничто на свете не могло вывести его из равновесия: всегда довольный жизнью, службой, женой, он словно самой судьбой был застрахован от неприятностей, и вдруг — неоперабельная опухоль средостения. Что это? Откуда? Как это могло случиться?

Сухоруков отвернулся и потер подбородок. В том-то и дело, что никто не знает, откуда. Значит, он только казался здоровым, значит, в организме шел какой-то процесс, который никто не смог вовремя рассмотреть и остановить. К сожалению, хирургическое вмешательство оказалось невозможным, бессмысленным. Да, разумеется, лекарства… Курс лучевой терапии, специальные препараты. Но нужно быть готовой к самому худшему.

Рита слушала его и не слышала, слова отскакивали от нее, как горох от стены: нет! нет! кто угодно, только не Горбачев! — а потом увидела в зеркале отражение Минаевой — Ниночка сидела на диване у окна, запрокинув голову в туго накрахмаленной и сколотой на затылке косынке, и, дергая подбородком, глотала слезы, — и эти слезы убедили Риту в том, в чем не могли убедить слова.

Боже мой, подумала она, боже мой, я пропала!

Новость, которую Сухоруков обрушил на нее, как ком снега, была неожиданной и страшной, но все-таки не мысль о Горбачеве, о его судьбе заставила Риту оцепенеть от ужаса, а мысль о себе. Жалость к мужу царапнула ей душу, — как было не пожалеть человека, от которого она за четыре года замужества не услышала худого слова, который, Рита видела, любил ее робко и трепетно, как семнадцатилетний мальчишка, — но царапнула и захлебнулась в лютой жалости к самой себе. Она мгновенно поняла, что сулит ей эта новость, и почувствовала, что задыхается от жгучей, как крапива, боли.

«Нет, не может быть! — беззвучно закричала она. — Не может бы-ы-ы-ыть! Миленькие, дорогие, золотые, скажите, что вы все это придумали, чтобы попугать меня. Ну, попугали — и хватит. Хватит, иначе я сойду с ума, а вы ведь не хотите, чтобы я сошла с ума, правда, не хотите?! Я ждала операции, как несправедливо осужденный — конца заключения, я готова была ждать еще неделю, еще две, пока он поправится и станет обычным человеком, таким, как все, мне так хотелось, чтобы все было по-хорошему, по-человечески, что ж вы мне прикажете делать сейчас?! Я на колени перед вами стану, только скажите, что это — неправда!»

Минаева накапала в стакан какой-то микстуры, но Рита отвела ее руку. Зачем, зачем вы все это придумали? Зачем вы мне все это рассказали, неужели так уж трудно было меня пощадить! Такое счастье — ничего не знать, выписали и выписали, говорят, что здоров, ну и будь здоров. Будь здоров, дорогой Григорий Константинович, и спасибо тебе за все. Я никогда не желала тебе зла, и сейчас не желаю, живи без меня на здоровье хоть тысячу лет. Мало ли на свете женщин, и с любой ты можешь прожить в счастье и радости тысячу лет, какое мне до этого дело. Ничего мне от тебя не надо — ни квартиры, ни машины, ни тряпок, не поминай лихом, так уж получилось, не мы первые, не мы последние. Мне ведь тоже не очень легко ломать свою жизнь, да только ничего я не могу с собой поделать, дура-баба… Зачем вы мне все это рассказали?! Все было бы так просто, без ссор и скандалов, а где-то через полгода я прочла бы в «Вечерке», что после тяжелой и продолжительной болезни… и поплакала бы в подушку, — хороший был человек, и муж хороший, чего зря говорить, а что разошлись, так ведь бывает, бывает… Не знала и не думала, что сгорит так быстро, все мы люди, все человеки. Поплакала и забыла, как забывают бывших, кого не пришлось отрывать от сердца… Как же мне теперь сказать ему: прощай, не поминай лихом, теперь, когда я все знаю, и от страшного знания этого уже никуда не деться. Осквернить, оплевать последние его месяцы, недели, дни, а потом казниться всю свою остальную жизнь, жрать себя, как ржа жрет железо…

За что-о?!

Рита провела кончиком языка по пересохшим, стянувшимся губам. Андрей Андреевич сидел насупившись и вертел в руках карандаш. В его подвижных пальцах с пучками тоненьких рыжеватых волос над суставами, с плоскими, под самый корень остриженными ногтями, карандаш казался хрупким, как соломинка. Рита невольно подумала, что сейчас он сломается, и карандаш тут же жалобно хрустнул. Он бросил обломки в корзину для бумаг и достал сигареты. Подвинул Рите открытую пачку. Она закурила. Едкий дым оцарапал горло, но дышать стало легче. Почему я должна быть с ним, когда я хочу быть с Павлом, когда я не могу без него жить? Чтобы ему было спокойнее умирать? Но он все равно умрет, почему я должна за это расплачиваться? Если бы я могла его спасти… Если бы его жизнь зависела от того, останусь я или уйду… Я уже вся изолгалась, я не могу больше лгать. Я не подзаборная шлюха, чтобы обманывать умирающего мужа, — это ведь неправда, господи! Это неправда, я встретила Ярошевича, когда даже подумать не могла, что Горбачев болен. Он сам во всем виноват, надо было сразу же написать мне, как только его сюда положили, тогда я еще не знала Ярошевича, я ничего не знала; конечно, я тут же вернулась бы домой и все было бы совсем иначе, а теперь… А теперь, если я в чем и виновата, так только в том, что когда-то вышла за него замуж. Что же делать? Пять-шесть месяцев, с ума сойти, я и дня не смогу с ним больше прожить. Я беременна, пройдет совсем немного времени, и он увидит, что я беременна, и тогда уже ничего нельзя будет скрыть, а кто сказал, что ему будет легче бороться со своей болезнью, если он узнает, что я обманула его. Я ведь его знаю, полковника Горбачева, развод — это, по крайней мере, что-то честное, а он помешан на честности, и потом… он так мечтал о ребенке, а я не хотела, все четыре года не хотела иметь от него ребенка, словно боялась привязать себя к нему… а может, и вправду боялась? Подсознательно, не задумываясь, словно чувствовала, что все так и будет. Он поймет, что это — чужой ребенок, не такой он дурак, чтобы не понять… очень ему весело станет, когда он заметит, что я беременна, куда как весело. Аборт? Поздно делать аборт, да и не хочу я этой гадости. Я ребеночка хочу, маленького Павлика Ярошевича со смешными оттопыренными губами, и я не откажусь от него, пусть хоть на куски меня режут, не откажусь. Мышеловка. Тупик. Куда ни ткнись — глухие стены. Высокие, до самого неба. Вернуться домой и повеситься. Нет, не хочу. Сейчас, когда все только начинается… Когда впереди — целая жизнь. Не хочу! Выход есть: развод. Он ничего не знает и не будет знать еще несколько месяцев, и никто ничего не будет знать, сейчас разводят быстро. Я уйду и вызову его мать, она присмотрит за ним. Да, да, подлость! Но об этом нужно было думать раньше, теперь поздно об этом думать, теперь все — подлость, что ни придумай, может быть, только повеситься — не подлость, но на это у меня не хватит ни сил, ни смелости…

Сухоруков взял у Риты окурок, догоревший почти до самых ногтей, и положил в пепельницу. Он ждал слез, упреков — Рита молчала, словно окаменевшая. «Какая женщина, — тоскливо подумал он, — даже губы не дрогнули. Мне бы такой характер…»

Как это случается достаточно часто, принять решение оказалось куда проще и легче, чем выполнить. После возвращения Горбачева из института пошла уже вторая неделя, а Рита никак не отваживалась заговорить с ним о разводе. Вся ее решительность вдребезги разбивалась о взгляд Григория Константиновича, который она то и дело ловила на себе. Глаза его, маленькие, опутанные красной паутиной жилок, с тяжелыми, набрякшими веками, жили своей, неподвластной ему жизнью. Они чуяли беду, как кошка мышь, как магнитная стрелка компаса — полюс, как шляпка подсолнечника — солнечный луч, и такая тоска, такая нежность, такая невыразимая мука была в них, что Рита цепенела и поспешно уходила в другую комнату, а по ночам плакала, уткнувшись в подушку, от собственной нерешительности и тоски, и откладывала решительный разговор «на завтра», хотя понимала, что каждый упущенный день приближает ее к катастрофе. Как ни бодрится Григорий Константинович, надолго его не хватит. Упустишь время, и тебе и ему от этого только будет хуже. Он ведь выгонит тебя, когда догадается, что ты его предала, выгонит и застрелится, едва за тобою захлопнется дверь. Да и тебе все труднее без Павла. Нету тебе без него жизни, вот в чем беда, не можешь ты больше делить себя между ним и Горбачевым, таиться, придумывать педсоветы и совещания, чтобы хоть на часок вырваться к нему, а там, у него, с испугом поглядывать на часы… господи, как противно, как противно и мерзко! И Павел нервничает, надоешь ты ему со своей нерешительностью, что тогда?..

Занятая этими мыслями, она шла на работу, не прислушиваясь к оживленной болтовне Горбачева, взявшего манеру каждое утро провожать ее, когда пронзительный треск заставил Риту остановиться и поднять голову. Медленно, как во сне, заслонив собою небо, прямо на них падала огромная липа, а она стояла и глядела на нее, словно завороженная, и лишь, когда Григорий Константинович резко оттолкнул ее назад, испуганно вскрикнула.

Липа упала, едва не задев их кончиками ветвей, обдав тучей пыли и листьев. Рита прижала руки к губам и посмотрела на Горбачева. Бледный, растерянный, он снял фуражку и вытирал лоб; Рита видела, как у него вздрагивали пальцы.

И тогда она ощутила, что в ней тоже что-то сломалось. Что? Жалость, сострадание, нерешительность?.. «Сегодня, — уверенно подумала она. — Сейчас. Только отойдем отсюда. Немного, до табачного ларька. Все. Хватит».

Григорий Константинович справился с волнением и деловито отряхивал китель. Потом виновато улыбнулся.

— Испугалась? Я тоже. Чертовщина какая-то. И с чего бы, а?..

Рита не ответила. Горбачев снял с ее кофты желтый, с зелеными прожилками листок и увидел Вересова, выходившего из подъезда.

Загрузка...