Из приемной, из-за приоткрытой двери, доносился ровный стрекот пишущей машинки. Вересов отложил ручку, выглянул. С подозрительной ласковостью сказал:
— Людочка, я ведь просил пригласить Заикина и Восковцева.
Людмила вынула из каретки окончившуюся страницу.
— Будут через пятнадцать минут.
— Почему через пятнадцать? — притворно удивился он. — Они мне нужны сейчас. День-то не операционный.
— Сейчас вы пойдете обедать, я ведь уже говорила.
Вид у нее был непреклонный, как у египетской жрицы.
Николай Александрович знал, что спорить бесполезно, но, на всякий случай, возмутился.
— И не подумаю! Мне нужны Заикин и Восковцев. Если тебе трудно их вызвать, пожалуйста, я сам позвоню.
Не обращая на него внимания, Людмила взяла трубку.
— Кухня? Накрывайте, профессор уже выходит.
Он раздраженно буркнул что-то нечленораздельное, вернулся в кабинет и с треском захлопнул за собой дверь. Людмила тут же вошла следом.
— Николай Александрович, надо уважать чужой труд, — назидательно сказала она. — Разогревают в третий раз, это уже всем надоело.
— Я их не просил. — Вересов потянулся к телефону. — Почему не работает?
— Отключила. — Людмила подравняла стулья у длинного стола. — Сейчас три часа. В три пятнадцать придут Заикин и Восковцев. В три сорок Сухоруков и Басов ждут вас на консилиуме: трудный диагностический случай. В четыре двадцать придут аспиранты. В шесть — лекция в институте усовершенствования. Если вы сейчас не пообедаете, это до ночи. Вы зря теряете время, Николай Александрович.
— Позволь уж мне самому распоряжаться своим временем. Да не хочу я есть, понимаешь?! Не хочу. Аппетита нет.
— Аппетит приходит во время еды, — невозмутимо ответила Людмила.
Он засмеялся.
— И все-то ты знаешь. Зануда. Люда-зануда. Ты уже обедала?
— Да.
— А Федор Владимирович?
— Он уехал в город.
Вересов с сожалением посмотрел на разбросанные по столу листки и пошел на кухню. В задней комнате уже было накрыто. Безвкусный суп, перестоявшее жаркое. Нет, больные на питание, вроде, не жалуются, действительно нет аппетита. Выпил стакан круто посоленного томатного сока. Зануда… Замуж ей надо, как раз и комната в общежитии освободилась. Может, подобреет?
В кабинете он снова сгреб все листки. «Программа клинических испытаний гипертермической установки». Звучит… Вооружился красным, остро отточенным карандашом, поправил очки. Жора и Алик Восковцев сидели у стола, вытянув шеи, и всякий раз, когда Вересов ставил птичку или загогулинку, нервно ерзали и переглядывались. Просили они много, но самое необходимое, и теперь дрожали, как бы директор чего не вычеркнул. Одних только предварительных анализов нужно было сделать около полутора десятков: чуть не все лаборатории привлечь. И надолго, на полный рабочий день. Сеанс гипертермии продлится пять-шесть часов, а основные анализы придется повторять через каждые тридцать минут. Непрерывный контроль за состоянием организма, иначе нельзя. Плюс анестезиологи, реаниматоры, сестры — те, кто непосредственно поведет сеанс. Тоже народу набирается порядком. А вдруг все перекроит… не единой гипертермией жив институт, каждый человек на счету. Наверно, перекроит, очень уж глубоко задумался.
А он думал не о лабораториях, не о врачах, не о времени. О тех, кто решил проверить на себе режимы и параметры, прежде чем поместить в ванну больного. О Жоре, об Алике, о других ребятах, перечисленных в списке. Все тот же проклятый вопрос: на собаках отработано, а как будет с человеком? Разные биологические виды. Правда, есть опыт Арденне, ниточка есть, но режимы другие, система охлаждения мозга другая. Ты можешь с полной уверенностью сказать, что ни с кем из твоих экспериментаторов ничего не случится? Нет, не могу. Это только звучит смешно: пять часов пролежать под душем, подумаешь — эксперимент на себе… А на самом деле — эксперимент. Такой же, какие ставили на себе Гамалея, Хавкин, Уайт, Аргамонте… Потому что полностью предвидеть его последствия невозможно. А у меня есть инкурабельные больные. Уверен на сто процентов: скажи я, что гипертермия может им помочь, хотя пока это связано с некоторым риском, любой рискнул бы, не задумываясь. Но я этого никогда не скажу. И ребята не скажут. Им куда легче рискнуть собой, и они имеют на это право. Право на эксперимент.
Вересов вычеркнул из списка фамилию Басова, написал: «Утверждаю».
Подписал. Поставил число.
— Яков Ефимович обидится, — осторожно сказал Заикин. — Вы ведь знаете: он столько сделал…
— Переживет, — перебил Николай Александрович. — У него атеросклероз начинается, оторвется при нагревании бляшка, занесет током крови в мозг, что тогда скажете? Да и в отделе работы хватает. Только молодых. Рисковать нужно по-умному, по-глупому рисковать нечего. Когда первый сеанс?
— Завтра. Нужно предупредить службы…
— С наркозом? Без?
— Сначала попробуем без наркоза. Но аппарат на всякий случай приготовим.
— Ну, давайте. Если время выкрою, зайду.
Заикин и Восковцев забрали свои бумаги и ушли. В коридоре их остановила Таня.
— Подписал?
Заикин кивнул. Вот человек, который заинтересован в эксперименте больше всех. От его результатов зависит, станет ли Виктор инвалидом или нет. Руку ему может спасти только гипертермия. А возможно, и жизнь, все там пока тускло. Таня знает это. Она вообще слишком много узнала с тех пор, как пришла в институт. Не зря у нее так вытянулось лицо, и сама она, вроде, вытянулась. Здесь взрослеют быстро. Как на фронте: год за два. Или за три — надо спросить как-нибудь у Николая Александровича, как считали на фронте. Во всяком случае, теперь она знает о гипертермии не меньше меня. Когда-то мы с нею говорили о Нероне и гладиаторах, о Великой Французской революции и скрипках Страдивариуса, сейчас — о гипертермии, электронном и рентгеновском излучениях, радиоизотопной диагностике и других веселеньких вещах. У кого что болит, тот о том и говорит, — любимая пословица «Круглого нуля».
— Жора, это очень опасно?
— Что ты! — усмехнулся он. — Отличный способ профилонить полный рабочий день и знать, что тебе за это начислили зарплату.
— Я завтра во вторую. Можно, я к вам приду?
— Приходи. Захвати веселую книгу, почитаешь, пока я буду мокнуть.
— Ты говорил о пяти-шести сеансах. Если тебе понадобятся подопытные…
— И не думай и не мысли, бо не выйдет ничаво, — как говорит один мой знакомый электрик. У нас от профессионалов отбоя нет, а ты пока любительница. Не волнуйся, Танечка, все будет тип-топ. Приходи завтра, и ты увидишь, что лаврами Мечникова, Уайта и Кэррола нас не увенчают.
Осторожно тронул ее за локоть, прихрамывая, поспешил за Аликом Восковцевым, который нетерпеливо дожидался его в конце коридора.
Забравшись с ногами в кресло, Таня перечитывала книгу Гуго Глезера «Трагическая медицина». Впервые она прочитала ее давно, классе в четвертом-пятом и забыла. Тогда это был просто сборник рассказов о смелых людях, а разве Гуля Королева, Зоя Космодемьянская, молодогвардейцы меньше рисковали жизнью, чем Мечников, прививший себе холеру, Уайт — чуму, Кэррол — желтую лихорадку?! Разве можно сравнить все болезни мира с изощренными пытками гестаповцев? Да и когда все это происходило — тысячу лет назад… Нет, не Мечников, не Уайт, не Кэррол, — Зоя и Гуля, Ульяна Громова и Любка Шевцова — были истинными героями ее детства: им она завидовала, на них мечтала походить. Но детство прошло, а мужество и благородство оказались многоликими и многообразными. Герои прошлого и герои настоящего не спорили между собой, они с достоинством делили славу лучших сыновей и дочерей человечества, и в Таниной душе всем им хватало места.
За стеной, в соседней квартире тоненько заплакал ребенок.
«А ведь у меня тоже будет ребенок! — подумала Таня, задыхаясь от жара, залившего щеки, ударившего в виски. Она испуганно посмотрела на Наташу, словно младшая сестра могла подслушать ее мысли, но Наташа сидела за письменным столом и выписывала формулы из учебника химии, а голова ее была занята Глебом Хлебниковым, лохматым аспирантом из химиотерапии. Она даже не обернулась в Танину сторону, и Таня успокоилась. — У меня тоже будет ребенок, мальчик или девочка, а может, даже двойня, кто знает? Не будь жадиной, для начала хватит и одного. Мы назовем его так, как захочет Витя. А если он скажет: решай сама, — мальчика я назвала бы Колей, по отцу, а девочку Олей — по маме. А что… Они отличные люди, наши старики».
Таня вспомнила, как плакала мама, когда она бросила университет: «Ну, ладно, раз уж вбила себе в голову, пойди в регистратуру, в архив, в лабораторию, — всюду нужны люди. Посмотри, у тебя распухли руки, возвращаешься домой, как вареная. И потом — если ты решила поступать в медицинский, нужно заниматься. Физика, химия, биология… Ты ведь ничего не знаешь, а вечером валишься, как сноп, какие уж тут занятия. Конечно, я понимаю, со временем втянешься, станет легче, но где его взять, время?..»
Таня понимала: маме страшно, на то она и мама. И все-таки мама пересилила свой страх, не побежала скандалить в университет, как грозилась со зла, и Виктору ничего не сказала. Я знала, что ничего не скажет, она ведь сама — врач, и хорошо знает, что можно говорить больным людям, а что нельзя, но она еще мама, и я здорово трусила первые дни — никогда не видела ее в таком отчаянии. Для меня это было бы невыносимо — потерять маму, так же невыносимо, как потерять Виктора, я просто одеревенела от страха, когда увидела ее в институте: вот сейчас заговорит — и все пропало. Но она заговорила совсем о другом: «Ничего, Витя, поправишься, не так страшен черт, как его малюют. Мы с Наташей уже Танечке материал для свадебного платья присмотрели. Я, наверно, на вашей свадьбе до утра плясать буду, пока не упаду…» У меня замечательная мама, я зря наорала на нее в тот проклятый понедельник, разве она бросила бы отца, если бы его, например, искалечило на фронте, — да никогда в жизни! Они вместе под бомбами оперировали, из одного котелка ели, вот почему мама поняла меня, не могла не понять. Только бы все обошлось, только бы у Жоры удался эксперимент, и тогда, может быть, к Новому году Витю уже выпишут. Он будет счастливым, этот год, счастливым и радостным… только бы все как-нибудь обошлось.
Домой Николай Александрович вернулся поздно. Стараясь не шуметь, разделся в прихожей, сунул ноги в мягкие домашние шлепанцы, прошел в ванну. Прохладный душ стегнул по телу тугими струями, ожег, заколол. Вода шипела, взрываясь брызгами, стекая в ванну по голубой кафельной стене, и шипение ее возвратило профессора в гипертермическую операционную: ну что ж, начало сделано. Однако до клиники еще далеко. Слишком много проблем. Проще всего, похоже, справиться с состоянием дискомфорта, эйфорией, угнетенностью, поочередно возникающими при переходе к высоким температурам, — общий наркоз. Первый вывод, полученный Заикиным: без наркоза на оптимальный режим не выйти, больной не выдержит. А вот как бороться с ожогами, как уменьшить амплитуду температурных колебаний? Долго еще придется ребятам облепливаться датчиками, опутываться проводами и дышать закисью азота под тонкими струйками воды, пока я решусь положить в ванну Виктора.
Николай Александрович подумал о Тане, и на душе у него стало радостно и печально. Какая молодчина! Приехала чуть свет, вымыла, выскребла, вычистила все до зеркального блеска, а ведь чужой участок, своя санитарка есть. Нет, теперь этот участок для нее не чужой. Какие у нее глаза были, когда Восковцев включил воду, с каким страхом она смотрела на приборы, на термометры… Думал: не выдержит, выйдет. Или в обморок грохнется. Выдержала, все выдержала. Лет через восемь-десять хороший врач получится. А ведь не случись беда, в клинику на веревке не затащил бы. Вот уж правда: все к лучшему в этом лучшем из миров. Кроме рака, в каких бы локализациях он не проявлялся.
Ольга Михайловна уже собрала на кухне ужин и сидела за столом, подперев рукой подбородок. В мягком рассеянном свете Николаю Александровичу показалось, что ее голова присыпана снегом. Словно шла по метели без платка, без шляпки, и снег набился в волосы, холодный, с синеватым отливом, и еще не успел растаять. Крепко ей досталось в последнее время. Таня с Виктором, мои неурядицы… крепко. Он подошел, обнял за плечи, прижался щекой. Волосы у жены были мягкие и теплые, и пахли снегом.
— Ничего, — сказал он. — Ничего, Оля, перезимуем.
Она запрокинула голову, провела пальцами по его щеке.
— Перезимуем, Коля. Мне Таня рассказывала о гипертермии, все нормально?
— Более или менее. Надо еще искать. Как ты думаешь, если для предупреждения ожогов использовать масло облепихи?
— Надо попробовать. И еще кашалотовый жир. Только достать трудновато.
— Напишу дальневосточникам, помогут. Как у вас на кафедре?
— Коллоквиумы заедают, практические. Когда партбюро?
— Завтра. Люда говорила, из Москвы прибыло заключение по микропрепаратам.
— Что там? Лучевая?
— Понятия не имею. Федор забрал и увез с собой в министерство. Я в институте усовершенствования был.
— Зачем он это сделал?
Николай Александрович угрюмо промолчал.
— Может, позвонить? Наверно, еще не спят.
— Не надо. Подумает, что трушу. Не верю в лучевую. Вчера Чемодуров из отпуска вернулся. Кряхтит, мнется: смотрел на ходу, жена за рукав в машину тянула, может, и ошибся. Понимаешь, Мельников подсунул старику готовый диагноз, спешка… это его и сбило. Пошел на поводу, как теленок.
— Какая подлость! Он ведь опытный морфолог, Мельников, неужели не знал, чем это пахнет.
— Знал. Федор тут замешан, мать, вот что противно. У меня Ярошевич был, каялся. Видно, медведь в лесу сдох, — совесть заговорила. Это он раскопал, что золото присылали для лабораторных. Рассказал Мельникову. Что-то в препаратах было, может быть, нерезкая лейкопения, не знаю, но магия штампов разобраться до конца не дала. Слишком уж легко все увязывалось. Зачем ломать голову, рыться в книгах… А тут Чемодуров — черт его занес в ЦНИЛ…
— А что Федор?
— Заставил Ярошевича письмо написать. Нет, не думаю, что Мельников нашел лучевую там, где ее не было, по его заданию — не похоже. Но вот что использовал Федор эту историю в своих целях — факт.
— Не ожидала…
— А я ожидал? Будто в душу наплевал, сукин сын, места себе не нахожу. Я ж ему предлагал: вот статья — впиши свою фамилию. Обиделся: краденым не торгую. Честно? Честно! Я тоже так ответил бы. А следом — заварить такую кашу….
— Что ж теперь будет?
— Не знаю. Препарат утвержден. Если Мельников ошибся, за остальное я спокоен. Конечно, недоделок хватает, но экспериментаторства, бесчестности, небрежения врачебным долгом не пришьешь, хоть из кожи лезь. Все зависит от позиции комиссии.
— Иначе говоря, Федора?
— Не только. Там десяток опытных специалистов, у меня нет никаких оснований сомневаться в их порядочности. Хотя, конечно, главное — Федор.
Он закурил, рассеянно бросил обгоревшую спичку в блюдечко.
— Если что, — сказала Ольга Михайловна, — иди снова к Аземе. Помнишь, как он тебя с каньонами поддержал?
— Пойду. За Андрея душа болит. Где другого такого онколога взять?.. Кстати, новость: женится он.
— Давно пора, — усмехнулась Ольга Михайловна. — Засиделся в бобылях. Кто ж счастливая избранница?
— Наша аспирантка Минаева, ты ее не знаешь.
— Почему не знаю? — Она вспомнила анонимку: красные буковки, как клопы на белой стене. — Это та, что была замужем за Малькевичем?
— Она самая, — кивнул Николай Александрович. — Подогрей-ка чайку, мать, пить хочется.
Секретарь партбюро Гаевский условился с Белозеровым, что заседание начнется его сообщением об основных итогах работы комиссии. В институт Федор Владимирович приехал поздно, сразу прошел в конференц-зал, где уже собирались люди, вытащил из портфеля кипу бумаг и зарылся в них. С Вересовым он так и не побеседовал, и Николай Александрович напряженно думал, что это могло означать. Или Федор так убежден в его виновности, что даже не счел нужным что-либо выяснить, или… Второе «или» не вытанцовывалось, и он сидел, сдвинув брови и поглаживая тоненький шрам на щеке, — не ко времени задергался.
Его не пугала мысль о мелочных придирках, передержках, подтасовке фактов, о взысканиях, какими бы суровыми они не были. Его пугала мысль о Федоре. Сжимала мягкой лапой сердце, как сжимало всякий раз, когда он устанавливал, что больной — безнадежен. Снова и снова Николай Александрович вспоминал покаянный рассказ Ярошевича, и полынная горечь сушила ему рот: обречен. Он поставил диагноз своему бывшему другу, и сейчас суеверно мечтал, чтобы этот диагноз оказался ошибочным. Пусть нам уже не дано перешагнуть через полосу отчуждения, которая пролегла между нами, пусть у меня не будет друга, — человек бы остался. Слишком уж хорош был анамнез: чистый отблеск пионерских костров, энтузиазм комсомольских субботников, бессонные ночи в тесной комнатке общежития Академии, с выцветшей картой Испании на стене, испещренной красными и синими стрелами, сверкающий лед Вуоксен-Вирта, старосельский лес, Вязьма, Шепетовка, каньоны — ты же не мог вычеркнуть все это из своей жизни легким взмахом пера, как вычеркивал из пасквиля Ярошевича самые глупые фразы! Ты не мог переродиться в злобного интригана, как здоровая клетка перерождается в раковую, лишь потому, что тебе прищемили павлиний хвост, — не я, а благодушная лень твоя и равнодушие к научному поиску в этом виноваты. Неужели ты до сих пор не понял, что на свете есть вещи поважнее нашего с тобой самолюбия и честолюбия, обид и недоразумений?! Нет, я не прошу тебя о снисхождении, о том, чтобы ты замазывал наши просчеты и недоделки. О другом прошу: будь человеком! Ты ведь знаешь, какая это мука: подписывать смертные приговоры! Может быть, никогда в жизни мне еще не хотелось ошибиться больше чем сейчас.
Вересов сидел в первом ряду, сложив на коленях руки, и исподлобья поглядывал на Белозерова, перебиравшего свои бумаги, — важного, осанистого, преисполненного сознания общественной значимости и необходимости всего, что сейчас произойдет, и Федор Владимирович оторвался от бумаг, перехватил его взгляд и чуть приметно усмехнулся опущенными уголками губ. На короткое мгновение эта усмешка превратила сановного чиновника в черного от грязи и пота, обросшего колючей щетиной, смертельно усталого военврача в рваной шинели и натянутой на уши пилотке, который медленно брел по минному полю, жизнью своей прокладывая узенькую стежку выходившим из окружения остаткам медсанбата. Никто не заметил этого превращения, кроме Вересова, да и заметить не мог, а он заметил и, облегченно вздохнув, закрыл глаза.
…Только онкологи знают, какое это ни с чем не сравнимое счастье: обнаружить там, где ты предполагал злокачественную опухоль, — перебитую крохотным осколком и сместившуюся височную кость: зеленый листок надежды, дарующей жизнь.
Хлопали двери, в конференц-зал входили приглашенные на заседание врачи, научные сотрудники. Не поднимая головы, Белозеров копался в своих бумагах. Со стороны могло показаться, что он озабочен только предстоящим выступлением, но на самом деле Федор Владимирович о нем и не думал, с выступлением все было ясно. Решение Фармкомитета и заключение московских морфологов снимали с Сухорукова и Вересова все основные обвинения, но Белозерова это не печалило. На смену озлоблению пришло равнодушие: ну признайся, а ты всерьез желал иного? То-то и оно, что не знаешь. Во всяком случае камень с твоей души свалился, факт. Черт его знает, отчего так получается, но свалился. Вот если бы ты еще не втравил в эту историю Славу и Ярошевича, сегодня ты бы мог спокойно смотреть Николаю в глаза. Сегодня ты мог бы утешиться сознанием, что не пошел на поводу у собственного тщеславия, стал над личными обидами, что ты, как и всю свою жизнь, служишь делу, только делу, и это придало бы каждому твоему слову значимость и весомость, а тебе — ощущение правоты. Трудно жить без ощущения правоты, не привык ты к такой жизни. Замарался и других замарал — и никуда тебе от этого уже не деться.
Он перехватил требовательный взгляд Вересова и чуть приметно усмехнулся: конечно, ты вправе считать меня подлецом, да вот только мне самому чувствовать себя подлецом не хочется, такое дело. Хотя можешь мне поверить: если бы оказалось, что препарат и впрямь убил Зайца, я вас обоих в порошок стер бы — и рука не дрогнула.
Постучав карандашом по графину, Гаевский предоставил Белозерову слово.
Федор Владимирович был краток и сдержан.
— Комиссия поручила мне ознакомить членов партбюро с основными выводами, которые мы сделали в результате комплексной проверки работы института. Вкратце они сводятся к следующему: мы считаем, что институт сосредоточил свои усилия на решении главных проблем онкологической науки, добился несомненных успехов в борьбе за жизнь и здоровье больных, в подготовке и обучении квалифицированных кадров онкологов для республики и широкой постановке профилактики рака. К сожалению, в этой работе еще много недостатков и упущений. Больные из отдаленных районов иногда подолгу дожидаются операций, потому что лечащие врачи не требуют от онкодиспансеров и районных больниц своевременного предоставления рентгеновских снимков, микропрепаратов, данных предварительных исследований. Соответственно уменьшается оборачиваемость койко-мест, возможность оказать своевременную помощь тем, кто в ней нуждается. Ограничивают возможности института и непрофильные больные, которых все еще многовато. Истории болезней превращены в кладбища ценнейшей информации, они плохо изучаются и обобщаются, а кое-где и неряшливо ведутся. Видимо, назрела необходимость создания вычислительного центра; нужно обрабатывать истории болезней на ЭВМ, чтобы молодые, да и не только молодые врачи могли к ним чаще обращаться. Недостаточно используется уникальная отечественная и зарубежная аппаратура. Больные жалуются на некоторых санитарок и медсестер: грубы, бессердечны. В нарушение штатного расписания заведующие отделами завели себе секретарей, в то время как в институте не хватает младшего медицинского персонала.
Подробный доклад о работе комиссии будет предоставлен коллегии минздрава, на которую, как я полагаю, пригласят не только руководителей института, но и основных клинических и научных подразделений.
Белозеров отпил глоток воды, аккуратно промокнул носовым платком губы.
— Несколько слов о событиях, взбудораживших в последнее время нашу медицинскую, да и не только медицинскую общественность. Все вы уже знаете, что доктор Сухоруков самочинно ввел трем больным препарат золота, предназначавшийся для лабораторных испытаний. Очевидно знаете, что в настоящее время препарат уже утвержден для проверки в клинике в том же виде, дозировках и способах введения, какие были использованы.
К счастью, сегодня мы можем утверждать, что введение препарата к смерти больного Зайца отношения не имело. Морфологический диагноз, поставленный Мельниковым и подтвержденный профессором Чемодуровым, оказался ошибочным. Ошибка эта в некоторой степени объяснима сложностью случая; несомненное влияние на заключение Мельникова оказало и то, что препарат не должен был использоваться при лечении людей. Тем не менее, ошибка — есть ошибка. Вот заключение авторитетной комиссии экспертов, тщательно изучившей микропрепараты. Она установила, что введение изотопа золота действительно вызвало в ослабленном болезнью и операцией организме больного нерезкую лейкопению, но существенной опасности для жизни Зайца она не представляла. Как и утверждает клинический диагноз, он скончался от разлитого гнойного перитонита и пневмонии. Однако раковая болезнь и перитонит на фоне некоторого нарушения кроветворной системы взаимоусилили синдром комбинированного поражения. Этот-то синдром и был принят Мельниковым и Чемодуровым за лучевую болезнь.
Исходя из этого, комиссия решила не возбуждать перед соответствующими органами вопроса о лишении Андрея Андреевича Сухорукова звания врача со всеми вытекающими отсюда последствиями, а также не возбуждать против него судебного преследования. Но, по нашему глубокому убеждению, это не освобождает его от ответственности административной и партийной: какими бы гуманными соображениями не руководствовался врач, он не имеет права на безответственные действия, которые могут представить угрозу жизни людей.
Сухоруков сидел в углу, за белыми непроницаемыми спинами врачей и жадно курил сигарету за сигаретой, засовывая окурки в спичечную коробку и облизывая сухие, потрескавшиеся губы. Он плохо слышал, о чем говорили выступавшие в прениях Вересов, Жарков, Нифагина, Басов, Коваль. Слова Белозерова: «…комиссия решила не возбуждать…» звенели и перекатывались в нем, наполняя его ощущением горькой радости. Он молча кивал, безропотно соглашаясь с каждым словом. «Да, маловато требовал, да, случалось, был резок, нетерпим, да зазнался…» Все равно никто из выступавших не мог ему сказать того, что он сам себе сказал. «И все-таки, — думал он, — если у меня завтра не будет другого выхода, если представится хоть один шанс, даже четверть шанса, я снова рискну, хоть бы мне снова пришлось расплачиваться за это собственной шкурой. Я прекрасно понимаю, что нельзя нарушать инструкции, правила, методики, но если мои знания, мой опыт подскажут мне, что можно спасти человека, которого эти же правила числят безнадежным, я снова нарушу их. Равнодушным, трусливо-осмотрительным, думающим о собственном благополучии больше, чем о своих больных, рак не по зубам, они еще долго будут топтаться вокруг рака, регистрируя «правильные» смерти, а я не хочу и никогда не примирюсь с этим. Драться до последнего — вот в чем главный смысл нашей жизни, драться и — победить!»
После отчаяния, охватившего его на клинической конференции, где Мельников выступил со своим сообщением, после тягостной, выматывавшей душу неопределенности последних недель, строгий выговор с занесением в учетную карточку за безответственные действия при использовании нового препарата был милосерден, как новокаиновая блокада при тяжелом ранении в грудь. Словно от прикосновения волшебной палочки унялась нестерпимая боль, а он все не мог в это поверить. Наверно потому, что видел полные немого упрека глаза Вересова, Жаркова, Шутова, которым тоже объявили по выговору, — за ослабление руководства научной и лечебной работой и отсутствие должного контроля над использованием радиоактивных препаратов, — и Сухоруков знал, что немой упрек этот еще долго будет ныть в нем, как ноют у бывалых солдат к перемене погоды старые раны.
Часам к восьми заседание окончилось, все разошлись, и они остались вдвоем в пустом прокуренном зале: оба как-то уж слишком долго и сосредоточенно собирали свои бумаги.
— Я рассчитывал утром переговорить с тобой, — наконец сказал Белозеров. — Министр не отпустил, была срочная работа. Еле-еле освободился к заседанию.
— Зачем ты увез заключение московских морфологов? — буркнул Вересов, застегивая пузатый портфель.
— Чтобы доказать шефу точку зрения комиссии. Чтобы не подумал, что я, как обычно, тебя выгораживаю.
— Много ты меня выгораживал…
— Сколько мог.
— Хоть бы позвонил вечером, сказал, что там. Всю ночь заснуть не мог. А Сухоруков…
— Так ведь и ты, поди, мой телефон не забыл, — усмехнулся Белозеров. — Или уже забыл? — Подергал себя за узелок галстука. — Трудно мне было звонить. С глазу на глаз — легче. — Он махнул рукой и полез в карман за сигаретами. — Сложная штука — человек, и бог и черт в едином обличье. Иногда попадет вожжа под хвост — и понесло. Что называется, без руля и без ветрил. А в общем-то ты ведь тоже не ангел.
— Верно, — вздохнул Вересов, — не ангел. А только я от твоих коников чуть не спятил, точно тебе говорю. Что с защитой?
— Поработаю с тобой. Если ты, конечно, не передумал.
— Не говори глупостей. Правда, я сейчас больше занят гипертермией, но время найдем. Тем более что у меня появилась одна идейка…
— Расскажешь мне о своей идейке в следующий раз, — перебил его Белозеров. — Меня сейчас другое интересует: настроение у тебя хорошее?
— Куда уж лучше, — хмыкнул Вересов. — Тебе бы влепили партийный выговор, вот бы повеселился… Давай выкладывай, что еще?
Белозеров достал из портфеля бумагу.
— Подпиши. Знаю, как тебя, козла упрямого, просить, однако прошу: подпиши.
Николай Александрович протер очки, прочел заявление Ярошевича: «Прошу освободить от работы в институте по собственному желанию». А не слишком ли жирно — «по собственному»?.. Вспомнил листки, исписанные этим же мелким почерком, прикусил губу.
— Ты же слышал: партбюро решило вернуться к делу Ярошевича после коллегии.
— Он беспартийный. Подпиши, Николай, не надо добивать человека. Я его в физкультурном диспансере пристрою, там от него вреда не будет.
— Разве что в физкультурный, — усмехнулся Вересов, подписывая заявление. — Ох и сукин же ты сын, Федор, прямо я тебе скажу, Ну, а еще за кого просить будешь? За Мельникова?
— За Мельникова не буду. Ошибка его больному неприятностей не принесла, а здоровые… переживут. Мужик он порядочный и специалист приличный, а что тебя не дождался… тут моей вины больше. Дай ему хорошего зава, сто лет без сучка и задоринки работать будет. Ну, а счеты с ним сводить ты ведь не станешь, не тот характер. Так что о Мельникове у меня заботы нет.
— «Приличный специалист…» А багаж у него, Федор, старенький. С таким багажом и оглянуться не успеешь — в неприличные попадешь. Ты учти, я с него теперь не слезу. Или будет работать или — скатертью дорожка. Слишком ответственный участок…
— Мы с ним вчера об этом говорили. По-моему, он кое-что понял.
— Тогда пошли, поздно уже.
К ночи северный ветер съел настоянный на выхлопных газах туман, выдул из тесных каменных тоннелей улиц вязкую гриппозную сырость, застеклил лужи осколками неба и превратил тротуары и мостовые в катки, щедро прибавив работы травматологам и автоинспекторам, а затем на город обрушился снег. Не пошел, как и положено первому, робкому еще снежку, не посыпал, не повалил даже, а обрушился, как после долгого зноя, случается, обрушивается ливень. В белом месиве утонули дома, улицы скверы, исчезло небо, расплылись цепочки фонарей, и к утру о вчерашней осени напоминали разве что одинокие таблички над крутыми трамвайными спусками: «Осторожно, листопад». Город стал стерильным, как простыни в биксах, белые, с голубоватым отливом, но радовались по-настоящему снегопаду только дети: с визгом и гиканьем они барахтались в сугробах, швырялись снежками, лепили баб; взрослым было не до веселья: как всегда, зима застала дорожные службы врасплох, транспорт ходил еле-еле, с перебоями, и тысячи людей опаздывали на работу.
Опоздала на работу и старшая сестра радиохирургии Таиса Сергеевна Коваль, и поэтому Агеева выписали только где-то к полудню.
В вестибюле он обнял старого Липеня, пожал руки Виктору и Жихареву, которые вышли проводить его, потрепал по плечу Таню.
— Будьте здоровы, братья. Ни пуха вам, как говорится, ни пера. Помните: мой дом — ваш дом.
— Будь здоров, Дима, — сказал Липень, часто моргая красными набрякшими веками. — Дай нам бог всем отсюда выбраться и посидеть за чарочкой, и сыграть в домино. Где я найду другого такого напарника, Дима, хотел бы я знать, етые обормоты теперь не выпустят меня из-под стола.
— Ничего, Самуил Канторович, — через силу усмехнулся он, — мы им еще покажем кузькину мать. Ну, ну, не вешай носа, старик. Будьте, ребята.
Светлана открыла тяжелую дверь, и розоватый свет ударил ему в глаза, такой чистый и яркий, что он зажмурился, чтобы не ослепнуть от сияния солнечного дня. Ветер уже улегся, и снегопад окончился. Желтое солнце текло по теплому мрамору снега, и, как в мраморе трещинки, в нем змеились узкие черные тропинки. Морозный воздух, процеженный сквозь редкое голубоватое сито небосклона, кольнул его в грудь, и не больницей пах он, не тоской обреченности, не долгими одинокими сумерками, а надеждой, и от этого запаха у Дмитрия закружилась голова. Сверкающий, как сахарная глыба, мир начал медленно раскачиваться перед ним, и он схватил Светлану за руку, чтобы не упасть: даже крепкое вино так не кружит голову, как сладкий воздух надежды.
Они спустились с крыльца и медленно пошли по тропинке к воротам, и он до ломоты в глазах жадно вглядывался в туго натянутое снежное полотнище, из которого солнце выбивало фиолетовые искры. В прозрачном расплавленном небе кувыркались пестрые сороки, зеленые елочки присели под тяжестью боярских шуб, и он задохнулся от восторга, словно впервые увидел все это, словно не было у него за плечами многих и многих серебряных зим.
У поворота на центральную аллею Светлана остановилась и подняла голову, и Дмитрий тоже поднял голову и увидел в окне третьего этажа Сухорукова и Басова. Он догадался, что это окно операционной, потому что лица Андрея и Якова прикрывали марлевые маски. Дмитрий помахал им рукой, и они тоже подняли руки в резиновых перчатках и покивали головами в белых поварских колпаках.
— Счастливо, ребята! — беззвучно прошептал Дмитрий. — Счастливо вам, дорогие мои друзья!
Сухоруков и Басов исчезли в глубине операционной, а он пошел догонять Светлану, и снег весело скрипел у него под ногами.
У ворот на столбе, заботливо обметенная вахтером, висела все та же табличка: «Больным выходить за территорию института категорически запрещено…» Он вспомнил, как стоял перед нею солнечным октябрьским днем, оцепеневший от пронзительного отчаяния, как бились в висках чеканные терцины Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий», — и тяжело мотнул головой, словно хотел протолкнуть ком, застрявший в горле. Нет, не такая, оказывается, это штука — надежда, чтобы ее можно было оставить даже перед вратами ада, а не то что перед воротами лечебницы. Она — твоя тень, твой вечный и неизбывный спутник, пока живешь — надеешься.
— Пошли. — Светлана нетерпеливо дернула его за рукав. — Пошли, тебя это больше не касается. Ты здоров, слышишь, ты абсолютно здоров, и вон уже подходит наш автобус.
— Да, — ответил он, запрокинув голову к небу, — я абсолютно здоров. И ты знаешь, что мы сделаем в первую очередь? Нет, не знаешь и нипочем не догадаешься, даже не морщи свой многомудрый лоб. Мы пойдем… ну, я еще точно не знаю, куда в таких случаях нужно идти, но мы узнаем, и попросим, чтобы нам дали ребенка. А что? Очень даже просто. Мы оба еще молоды, здоровы — вся жизнь впереди. Как ты думаешь, из меня получится хоть мало-мальский приличный отец?
— Если постараешься, отчего ж… — улыбнулась Светлана. — Вполне.
— Я постараюсь, — торжественно сказал Дмитрий. — Я очень постараюсь, Светка. Как говорит старый Липень: чтоб я так жил и ты тоже.
Светлана засмеялась и кинула в него снежком. Он поймал снежок на лету и ловко послал обратно. Затем зачерпнул руками целую охапку мягкого теплого снега и зарылся в него лицом.
К институтским воротам подползал автобус.