На ней было вечернее платье, платье «лотос», в котором она была тогда на вечере у Мэри, обнаженные руки выступали из переливчатой белизны шелка, длинные черные перчатки собрались складочками у кисти; на полу за ней волочилось серое манто, которое она, должно быть, уже не раз роняла. Черты лица выражали усталость, какой-то испуг перед наступившим днем, белокурые волосы сбились в беспорядке. Она глядела на Орельена. Он молчал. Обоим нечего было сказать друг другу. Все уже было ясно. Ему подумалось, что сейчас она похожа на живое воплощение человеческого горя. Губы ее тряслись сильнее чем всегда, и без обычного слоя помады тоненькие рассекавшие их черточки стали еще заметнее. Береника твердила про себя: «Хороша я сейчас, должно быть». Орельен глубоко вздохнул. Страшное чувство окончательного падения.
— Вы слышали? — спросил он.
— Каждое слово…
Все оказалось еще ужаснее, чем он думал. Он хотел объяснить ей, чем была для него Симона, что их встреча ничего не означает… Беренику переполняла ненависть к Эдмону. Оба они сказали то, о чем как раз следовало бы молчать. Он: «Клянусь, я люблю только вас…» Она: «Эдмон не смел называть при вас Люсьена дураком!»
Человек, склонный к психоанализу, поймет, что в таких словах есть материал для самых широких обобщений. К примеру: о трудностях взаимопонимания. Доказательство: и Орельен и Береника старались проникнуть в ход мысли друг друга, дабы попытаться исправить непоправимый ход событий. И Береника, воскликнувшая: «Вы солгали мне…» — вполне закономерно услышала в ответ: «Вы только о нем и думаете!»
В соседней комнате неслышно шмыгала мадам Дювинь. Орельен нетерпеливо дернулся и подошел к дверям, ведущим в гостиную; экономка убирала чайный прибор.
— Да бросьте, мадам Дювинь, оставьте нас…
Мадам Дювинь сердитым движением поставила обратно на стол поднос с чайным прибором и, пристально глядя на чашки, объяснила:
— Я пыталась предупредить мосье, но мосье не дал мне слова сказать…
— Хорошо, хорошо, мадам Дювинь…
— Бедненькая дамочка… она там в кресле на площадке и заснула. Не могла же я ее не впустить…
Орельен проводил взглядом мадам Дювинь до самых дверей. Он вернулся в спальню и увидел, что Береника присела в ногах постели. Шубку она накинула на плечи. Услышав его шаги, она отвернулась.
— Вы спали в кресле… на площадке?
Береника утвердительно кивнула. Она не могла говорить. Наконец собралась с силами, и в голосе ее зазвучали чужие, какие-то выделанные нотки:
— Я пришла сюда, должно быть, в полночь. Вас не оказалось дома. Я решила подождать… Было уже совсем поздно, и я заснула… Ваша прислуга обнаружила меня там…
Орельен заметил, что ее шелковое платье смято. Он вспомнил полночь, бар, руки, обвившиеся вокруг его шеи.
— Значит, вы все-таки пришли, — пробормотал он.
После этих слов воцарилось бездонное молчание, и на краю этой бездонной пропасти оба они измеряли всю глубину, всю непоправимость несчастья, жестокий трагизм недоразумения. В глазах Береники можно было прочесть все, что томило ее в течение долгой новогодней ночи, — ожидание, ужас, слабость. Оба не знали, что мысли их совпали сейчас на какое-то мгновение, как совпали они в минувшую полночь.
Орельен знал, что Береника никогда не простит ему этой измены, этой ошибки, совершенной в канун Нового года… Симона… И она права — все это действительно слишком глупо.
— Я сейчас вам все объясню… — Береника закрыла лицо руками… Она плакала.
— Вы плачете? Береника, Береника.
— Нет, не трогайте меня, оставьте меня, оставьте.
Он оставил ее. Он казнил себя за свой поступок. Он не смел сказать об этом вслух. Он виновен. И он здесь, живой, здоровый, невредимый. А она, она пришла к нему.
— Вы пришли ко мне, а я-то, я-то…
— А вы-то!
Что тут скажешь? Разве и так не все ясно, чудовищно ясно? Как беда. Орельен взбунтовался.
— Но вы же отлично знаете, что я вас люблю… что я люблю только вас одну… что вы — вся моя жизнь…
Короче, были сказаны все громкие и жалкие слова. Она слушала их, как прислушиваются к плеску падающих в воду больших камней. И к бульканию, с каким они идут ко дну. Орельен зашагал по спальне. Руки он засунул в карманы. Пожал плечами. Вздохнул. Остановился у оконной портьеры. Каким-то глупейшим движением провел по ней ладонью. Но, заметив этот жест, отдернул, как обожженный, руку и снова глубоко засунул ее в карман. Потом бросился к женщине, которая потихоньку плакала, он так и подумал «к женщине», и почти закричал:
— Да скажите хоть что-нибудь… скажите хоть слово в конце концов! Я не вынесу вашего молчания. Оскорбите меня, плюньте мне в лицо… Сделайте все, что угодно, только не сидите так и не плачьте про себя, скажите что-нибудь!
Береника снова покачала головой и подняла на Орельена глаза. На того, кто так основательно, так умело разрушил все их существование. Их любовь. Жизнь. Впервые она видела его в состоянии такого раздражения. Ей показалось, что пройдет еще минута, другая, и он обрушится на нее… и во всем будет виновата она одна. Неестественная бледность, покрывавшая еще недавно его лицо, исчезла. На щеках и подбородке выступила синеватая щетина, отросшая за ночь. Бессознательным жестом он сжимал руками лицо, он сгорел бы от стыда, если бы увидел этот жест в зеркале, и от сильного нажима пальцев заметны стали на щеках красноватые прожилки.
— Боже мой, — прошептала Береника, — что вы сделали с нами!
— Но ведь это можно поправить, да, да, поправить, я знаю, что можно, простите меня, хотя ничто не смягчает моей вины, но на самом деле я…
Он прочел в глазах Береники насмешливый ответ: он виноват, но не так безнадежно, как прочие… как все прочие. Она не сказала ни слова, но он физически услышал ее слова, точно они были произнесены вслух, и замолчал, потом заговорил, и в голосе его прозвучало глухое раздражение и отчаяние:
— Я настоящий идиот… Я виноват… — виноват! Но ведь… Ведь можно все начать сначала… Да говорите же, говорите, я с ума сойду от вашего молчания!
С похвальной решимостью Береника старалась преодолеть свою растерянность, преодолеть силу рока. Она попыталась пояснить:
— Бедный мой друг!.. тут ничего не поделаешь, такова уж я… если самая, самая прекрасная вещь в мире запачкана, расколота, треснула, я не могу ее больше видеть… И выбрасываю. Она мне становится ненужной…
Береника зябко передернула плечами, и он узнал ее привычный жест. Он не мог принять этот безжалостный приговор. Просто не мог.
— Вы хотите выбросить нашу любовь?
Она плотнее укуталась в меховую шубку, подсунув одну ладонь под другую, потом потерла их, будто хотела стереть с рук невидимое пятно. Слово «любовь» повергло ее в задумчивость. Она смотрела отсутствующим взглядом. Невыносимое, тяжкое молчание было так же трудно прервать, как и раньше.
— Береника, этой ночью… хотите вы или нет… вы решились на важный шаг: ради меня вы оставили мужа…
Береника взглянула на него и попыталась рассмеяться. Это было просто жестоко с его стороны.
— И не застала вас дома… вот и все!
Внезапно его осенило одно открытие: в ней уже не осталось ничего от той девочки, которую он так хорошо знал, так сильно любил. Перед ним была несчастная, усталая женщина с покрасневшими, ввалившимися, обведенными синевой глазами… Он видел ее в жестоком свете дня, но эта жестокость обращалась прежде всего против него самого. Он не знал, как заговорить с этой женщиной… с этой незнакомкой… да, с незнакомкой… Но в конце концов не перевернулся же мир за эту ночь! Он переночевал с Симоной… Это, конечно, верно… Ну и что ж тут такого! Этот тихий плач Береники! Непереносимо! Он отнесся ко всему случившемуся как истый мужчина, как все мужчины на свете: все они, как один, воображают, что нельзя устоять против их объятий. Против их близости, их силы. Молча, без лишних слов он заключил Беренику в объятия. Она не вырывалась. Он прижал ее к себе, его руки пробежали вниз по ее телу, по-хозяйски, словно по собственной своей вещи, он откинул ее голову, нашел губы, стал ее целовать. Он целовал мертвую… Береника позволяла себя целовать с той страшной пассивностью, которая хуже любого протеста, сопротивления… Но он упрямо не разжимал объятий, замыкавших теперь пустоту, он отказывался признать свое поражение… Береника сказала только: «Вы мне делаете больно…» — ему стало стыдно, он отпустил ее.
Снова воцарилось молчание. Немота. На сей раз молчание прервала Береника, она задыхалась в этом молчании, подчеркнутом злостным упорством Орельена.
— Сначала одна, потом другая… Да ведь вы только что с ней расстались! От вас еще пахнет ее духами…
Орельен пролепетал что-то в ответ. Возможно ли? Конечно, она просто выдумала про духи… И вдруг его затопила волна безрассудной радости: она ревнует!
— Вы ревнуете? — спросил он. Ах, не надо было этого говорить. Впрочем, о чем надо говорить? Разве не лучше болтать, болтать без удержу, затопить Беренику потоком фраз, оглушить, увлечь? И к тому же эта чертова головная боль. Он знал, что ему всегда приходят плохие карты. Ему хотелось отшвырнуть эти самые карты, потребовать, чтобы сдали новые…
— Как же вы намереваетесь теперь поступить? — Он с умыслом произнес эту фразу. Но она не ответила. Он продолжал: — Вернуться, благоразумно вернуться домой… вымолить прощение… а там уж что подскажет вашему супругу его такт, его деликатность…
— Умоляю вас, не говорите ни о моем муже, ни о деликатности.
Эти слова Береника произнесла сухим тоном. Орельен бросился перед ней на колени:
— Береника… я вел себя как скотина… Но ведь я люблю вас… но ведь вы тоже любили меня, или начали любить, или я начинал верить, что… вы пришли сюда нынче ночью… нынче ночью… так чему же прикажете верить? Я не могу допустить, чтобы эта глупость, эта ошибка, наконец, — назовите ее как хотите…
— Не хочу, мой друг, не хочу… словами тут ничего не изменишь… так ли мы скажем или иначе… Неужели вы воображаете, что все это менее ужасно для меня, чем для вас? Я вас ждала, ждала всю ночь в этом кресле… часы шли, — шли, у меня было достаточно времени, чтобы обо всем подумать! Ужасно, но это именно так, а не иначе! И не в том дело, что я в конце концов, разумеется, вернусь домой и за этим последуют несколько скверных часов, а может, и дней объяснений или хуже того: без всяких объяснений. Это молчаливое великодушие, которое хуже всего… эта вечная ходьба на цыпочках, каждый день, всю жизнь, словно ты больной, которого боятся разбудить… — Береника с бессильной яростью махнула рукой, но спохватилась: — Нет… Хотя впереди целая жизнь, Орельен, целая долгая жизнь, день за днем… ах, я даже думать об этом не могу!
Она замолчала и закусила губу с такой силой, что Орельен удивился, как не брызнула кровь.
— Тогда… — начал он, — тогда… — с той неискоренимой мужской привычкой упорно извлекать самые оптимистические выводы из самых безнадежных положений, обращаться к доказательствам от противного — считать тупик просто ошибкой путеводителя. Он стоял перед ней, как большой пес, готовый приласкаться, сконфуженный. Глядя на него, Береника ясно видела это удивительное, фатальное взаимное непонимание, и при этой мысли ей стало больно, даже больнее, чем от его измены.
— Но вы, значит, не понимаете, что я вам сказала, — крикнула она, — всю, всю жизнь!
И действительно, он ее не понимал.
Чем упорнее мы стараемся видеть в человеке лишь то, что отличает его от других, что присуще только ему одному, тем больше бываем мы потрясены, когда убеждаемся, что самое существенное в нем присуще и другим людям. Для понимания Орельена гораздо важнее знать, что он создан по образу и подобию всех, всех людей, — людей, какими их изображают в анатомических атласах — локоть согнут, одна нога занесена на ступеньку, — чем думать о нем так, как думала Береника. Орельен не мог предать забвению тот бесспорный факт, что Береника все-таки пришла к нему сегодня ночью. Он был просто одержим этой мыслью. Если женщина приходит ночью к одинокому мужчине, то двух мнений тут быть не может. Поразмысли Орельен хорошенько, он сам бы восстал против подобного вывода. Но так вот, без раздумий, — это казалось бесспорной истиной. Любой на его месте пришел бы к тем же выводам. Ведь не могла же она, идя к нему, не знать… Как ни груба была эта мысль, ей все же нельзя было отказать в справедливости. Это как бы заранее данное согласие. Раз женщина начинает думать о мужчине вполне определенным образом, этот мужчина приобретает на нее права, которые ни один мужчина не станет оспаривать. Все же прочее — простое недоразумение. Разве оно в счет? Береника здесь, у него, оставалось повернуть ключ в замке.
Он внезапно и остро почувствовал, что чуть было не совершил грубой бестактности. Что говорили они друг другу? Слова скрещивались, как шпаги, но в этой битве высказанные слова безнадежно стушевывались перед затаенными. Он представлял себе их жесты, сопротивление Береники, смятое платье, платье «лотос»… Она пришла одна, пришла ночью… С него довольно и того, что она кинула ради него Люсьена, довольно ее мужества, этой решимости пловца, который очертя голову бросается в воду… Неужели Эдмон не понял? И муж ее тоже, этот безрукий… Она выбросила свою жизнь за борт. Поэтому-то Орельен и не хотел признавать своего поражения. Не может она поступить так и позволить слепому случаю разрушить свои планы. Он был горд поступком, который Береника совершила ради него. Мужчинам свойственна гордыня. И этой гордыней Орельен больше походил на всех прочих мужчин, даже более чем строением рук, ног, силой желания. Она оставила Люсьена, свою налаженную жизнь, дом в провинции, свои привычки. Его пьянило мужество Береники. Она не посчиталась с мнением света, с мнением людей. Нет, больше того: она посчиталась с ними. Вдруг его переполнило чувство благодарности.
— Нет, Береника, — сказал он, — вы не пойдете домой… вы не вернетесь к этому человеку… вы не можете признать себя побежденной… не надо ни у кого просить прощения… или терпеть это жестокое великодушие… к чему все это? Вы же знаете, что я вас люблю, и вы тоже меня любите, любите меня? А ну-ка, осмельтесь сказать, что вы меня не любите.
Береника упорно молчала. Орельен торжествовал.
— Вот видите! Надо глядеть жизни прямо в лицо!
Ему уж никак не следовало говорить этих слов. В пояснение Орельен добавил:
— Вы разведетесь с мужем… будете моей женой…
Береника расхохоталась. Этого еще недоставало! Неужели Орельен не понимает, с кем имеет дело? Когда такие вот господа предлагают вам вступить с ними в законный брак, им кажется, что все недоразумения кончились, что говорить больше не о чем! Но ведь Береника не молоденькая девочка, и не… его Симона… Она-то знает, что такое брак, знает, как легко мужчины умеют представить вам события с их самой смехотворной стороны. Смех замер на ее губах. Ничего забавного здесь нет. Ей только что открылся иной мир, бездна во всей ее неоглядной глубине. И этот иной мир, неоглядная эта бездна — именно и есть Орельен… Человек ведь не один. И то, что он думает, его мысли идут от этого мира, мысли эти подсказаны другими, теми, в чьем окружении он живет: семьей, приятелями, чужими людьми, мадам Дювинь… Смех замер на ее губах потому, что в данном-то случае так думал Орельен и потому, что этого Орельена… да, она любила Орельена. И снова из глаз хлынули слезы. Береника громко всхлипнула. «Боже мой, должно быть, и вид у меня!» Она поискала глазами зеркало.
Орельен был рядом с ней, совсем близко. Он взял ее руки в свои. Спросил:
— Значит, вы не хотите стать моей женой?
В этом вопросе не было никакого злого умысла. Просто он предлагал ей то, что имел. Береника старалась представить себе, как это будет: мадам Лертилуа… Окружающие решат, что все это вполне естественно и понятно: обаятельный мужчина, а тот, другой, аптекарь в маленьком провинциальном городишке. Вот к чему все это свелось! А она-то упивалась своей любовной драмой! В этой спальне (она подумала даже: «в его холостяцкой квартире») она, в шелковом платье, сидит рядом с этим нашкодившим мальчиком, который только что вернулся от какой-то Симоны, и вот этот милый мальчик сейчас откроет постель, положит чистые простыни, будет ласкать ей грудь, а потом попросит прощенья, завяжет узел галстука, и они пойдут завтракать, или к Маринье, или еще куда-нибудь. А она станет мадам Лертилуа. При этой мысли ее охватила тошнотворная тоска. Тем более, что Орельен оказался на редкость красноречивым. Он обещал все, что только можно было обещать. Они переберутся жить в деревню. Или уедут в Америку. Или на Таити, если ей больше нравится жить на Таити. Он был жалок. Так вот кого она сделала своим богом? Один раз она уже обманулась — в случае с Люсьеном. При мысли о Люсьене сердце ее болезненно сжалось. Ах, эта страшная зависимость! Что бы ни произошло, она должна помнить о существовании Люсьена, не может она не считаться с тем, какое будущее ждет Люсьена. Он перестанет спать. Перестанет есть. Таков уж он. Гнусный шантаж. Но даже мысль о страданиях Люсьена была непереносима. Страшно подумать, какой у него будет вид через три-четыре дня, а тут еще этот пустой рукав, зловеще пустой рукав…
И напрасно поэтому Орельен расточал сокровища своего красноречия. Веки Береники тихонько смыкались. Несколько раз она силой воли открывала глаза и вздрагивала всем телом.
— Простите меня, мой друг, — наконец произнесла она, — я засыпаю, я смертельно устала…
Смущенный Орельен уложил ее на постель. Она доверчиво позволила приподнять себя. Все вдруг переменилось. Он подсунул ей под щеку подушку. Береника уже спала. Орельен накинул на нее свой большой плед. Он не смел взглянуть в ее сторону. Она снова стала для него девочкой, ребенком.
И сегодня, как, впрочем, всегда, когда в ней была нужда, мадам Дювинь улизнула домой. Должно быть, обиделась. На кухонном столе она оставила записку. Придет завтра в обычное время. В буфете есть масло. Посуду мадам Дювинь перемыла, но комнат не убирала. Вместо подписи стояло: «С Новым годом, с новым счастьем». Правда и то, что он не дал ей тогда не только что поздравить его, но и слова вымолвить.
Ничего не поделаешь, приходилось выкручиваться самому. Орельен вышел за покупками, он решил купить что-нибудь на обед — уже готовое. Однако в праздничные дни на их острове это было не так-то легко сделать. Пришлось идти на левый берег, где имелась хорошая колбасная. Погода была премерзкая, падал мокрый снег, дул пронзительный северный ветер, от которого безбожно мерзли уши. Сена спокойно шла все тем же своим путем, в положенном месте совершала сложные свои повороты. Когда Орельен вернулся домой с целым ворохом покупок, — он был великий мастер по части импровизированных обедов, а сегодня ему как на грех ужасно хотелось есть, — он испугался, что разбудит Беренику, потому что баночка рольмопсов, выскользнув из его рук, с грохотом покатилась по полу.
На цыпочках он подошел к дверям спальни и влажным от умиления взором посмотрел в сторону кровати.
Постель была пуста, никого ни в спальне, ни в кухне, нигде. Однако Береника, в отличие от мадам Дювинь, не оставила записки.