«Я пишу вам, — гласило письмо, — потому что не могу больше выносить молчания…»
Орельен обнаружил письмо в вечерней почте. Второй раз в жизни видел он почерк Береники. Смотрел на него с таким чувством, как смотрят на незнакомое лицо. Внешне беспорядочный почерк, обманчиво крупный, но убористый, между строчками непривычно большие расстояния, заполненные вытянутыми в длину буквами. Не обычный, лишенный индивидуальности женский почерк, в котором до старости сохраняется щеголеватость, усвоенная еще в школе, с детства, почерк полностью противоречивший представлению о почерке женщины наших дней. Странный, неприлизанный почерк… В нем чувствуются вольные струи ветра, вольные порывы сердца. Строчки, выведенные незнакомым почерком, плясали в глазах Орельена, он сначала прочел письмо, не понимая смысла, так он был взволнован. Необходимо было сосредоточиться, убедить себя самого, что это пишет Береника, пишет синими чернилами, на почтовой бумаге цвета морской воды. Какая же Береника? Та, с широко открытыми глазами, или та, что опустила веки? Все равно какая — это Береника!
«Сначала я думала, что не видеть вас — это все равно что уснуть, а ведь сладко спящий человек счастлив. Но оказалось, что я сплю плохо. Слишком мой сон похож на бессонницу. Ничто не способно отвлечь меня от вас, ничем не удается усыпить боль. Я замкнулась в этом молчании, и оно меня душит. Не слышать вас больше — значит не слышать ничего. Никогда не думала, что так может быть. Я поклялась не видеть вас больше, но когда маска была готова, не удержалась — просто не могла поступить иначе — и сама отнесла ее вам. Ведь она такая хрупкая, и мне некому было ее доверить. Словом, тысячи причин… Я решила, что отдам ее привратнице. Но привратницы не оказалось на месте, висела записка… Тогда я поднялась к вам. Вас не было дома. Ваша экономка сказала, что вы только что ушли. Таким образом я все-таки сдержала слово. И до сих пор не могу прийти в себя. И писать вам тоже не нужно было. Я твержу себе, что успею еще разорвать письмо, не отошлю его. Это-то и придает мне мужество, печальное мужество не скрывать перед вами своих слез. Орельен, Орельен, все это выше моих сил!
Временами я просто не нахожу себе места. Когда я думаю о том страшном поручении, которое я дала дяде Блезу. Случилось это под влиянием минуты; тогда я еще тешилась своей безумной клятвой, жила под ее властью. Ведь Бланшетта была такая несчастная! Вот я и убедила себя, что меня просто тянет к вам и с этим влечением нетрудно бороться. Кроме того, меня охватила какая-то лихорадка самопожертвования. И я с чистой совестью смогла сказать тогда мосье Амберьо, что не люблю вас. Не сомневаюсь, он поверил. Говорил ли он вам об этом? А теперь я боюсь. Боюсь, что вы тоже поверите. Боюсь, что мои слова причинили вам боль, боюсь потерять вашу любовь. О нет, это немыслимо, потерять вас, моя любовь! Мне легче, когда я пишу эти слова «моя любовь». Да, я солгала, да, я люблю вас… И не разорву письма, в котором сказано, что я вас люблю. Или сохраню его для себя, или отошлю вам. Где зло, где добро? Бланшетта должна жить, ведь у нее дети. Эдмон считает, что она пыталась покончить с собой потому, что ревнует его, но когда она, придя в себя, решила снова принять веронал, я, которой была известна истинная подоплека дела после нашего ночного разговора, я почувствовала себя убийцей, я боролась с ней, я обязана была во что бы то ни стало подчинить ее своей воле, вырвать из ее рук таблетки. Она твердила: «Дай мне умереть, дай мне умереть». Я чуть ли не силой вырвала у нее клятву, что она не повторит своих попыток. Но и сама взамен дала ей клятву. В ту минуту это казалось мне вполне естественным, легко выполнимым.
Я струсила перед лицом ее смерти. Струсила перед лицом нашей жизни. Может быть, вы возненавидите меня, любовь моя. Может быть, я уже потеряла вас, вы почувствуете ко мне презрение, и эта ложь, этот возврат ко лжи вызовет в вас законное чувство отвращения ко мне, отдалит вас от меня. Я не могу вынести этой мысли. То, что значит для меня ваша любовь, наша любовь, этого никто не может себе представить, пусть даже ваша рука больше не коснется моей, пусть даже нам не суждено свидеться. Никогда еще у меня не было, никогда не будет человека, которым я так бы дорожила. Когда я впервые встретила вас, я жила в состоянии безнадежности. Я пыталась смеяться, делала вид, что меня занимает множество вещей, словом, пыталась жить. Но я была уже мертва. Моя жизнь не имела ни цели, ни смысла. Я больше ни во что не верила. Во мне жила неистребимая тоска, подтачивавшая самые основы моего существования, страшная уверенность, что я одинока, одна до конца моих дней. Я просто подчинялась будничному, раз заведенному укладу жизни, механически выполняя свои обязанности. Жила я только потому, что родилась на свет. Только поэтому. Все, о чем я мечтала ребенком, девушкой, мало-помалу исказилось, поблекло. И не было никаких надежд, что жизнь может вдруг перемениться. Да и откуда было прийти перемене? Надо было верить хотя бы в те незначительные перемены, которые выпадают на долю женщины. В чем состоит обычное женское счастье? Иметь нарядные платья, переехать из провинции в столицу или что-нибудь в том же роде. Я не верила в это так же, как и во все прочее. Я думала, что люблю. Потом, когда я осознала свою ошибку, я поклялась никогда не показывать вида, что ошиблась. Дать другому счастье, если уж счастье заказано тебе самой. Ибо любовь, о которой я так мечтала, существует, как мне казалось, только в романах. Просто красивая выдумка. А к выдумкам я не способна.
Если в состоянии безумья я пошлю вам когда-нибудь это письмо, то лишь твердо веря, что вы его сожжете, уничтожите. Уже то, что я могла написать вам такое письмо, уже одно это бессмысленно. До сих пор я не решалась до конца отдать себе в этом отчет, признаться самой себе. Дело тут не только в Бланшетте, поймите, Орельен. Бланшетта просто пробудила во мне мысли, которые я всячески старалась отдалить от себя и на время действительно отдалила. Я поклялась Бланшетте, это она вырвала у меня чудовищную клятву, но не в ней дело. И не в ее жизни. Даже не в ее детях. Хотя одна мысль о малышах приводит меня в отчаяние. Дети — это моя страсть, мое безумие. Они не своей волей явились на свет божий, а мы…»
(Тут были зачеркнуты и тщательно вымараны чернилами несколько строк. Орельен не сумел разобрать ни слова, кроме отдельных букв, выступавших за строчку, обрывки тайны.)
«…Мне не хочется говорить об этом. Но существует Люсьен. Вы с ним не знакомы. Вы не знаете, чем он был для меня. Прежде всего — свободой и потом опьянением молодости, возможностью существовать, быть кем-то. Он первый заговорил со мной как с живым человеческим существом, он первый научил меня видеть мир иными глазами, чем мой отец, для которого любая перспектива была безрадостной, мрачной. И, кроме того, между мной и Люсьеном стоит тень моего отца, моего несчастного отца. Не знаю, что осталось у вас в памяти из тех длинных историй, которые я вам рассказывала о моих детских годах, о нашем доме, об отъезде матери. Так трудно быть справедливой! С тех пор как я вас полюбила… Какие слова я написала сейчас! ведь я написала «с тех пор как я вас полюбила», точно самую естественную в мире вещь, точно я писала эту фразу уже тысячи раз, чуть ли не с отрочества… так вот, с тех пор как я вас полюбила, Орельен, меня обуревают сомнения во многом, в слишком многом. Мои девичьи годы, мою раннюю молодость я отдала отцу, необузданному, молчаливому, глубоко несчастному человеку, который отравил всю мою жизнь. Вспоминаю, как я сказала маме «уходи!», сказала со всей романтичностью крошечной девочки, уже начинавшей мечтать. Я любила любовь, в моих мечтах любовь всегда была права и неправ весь остальной мир, и в первую очередь отец, отец, которого я ненавидела. Но я не любила, я не знала, что такое страдание. Позже, теперь, я, конечно, переменилась. Я поняла. Поняла, что черная меланхолия, упорно мучившая моего отца до последних дней его жизни, этот шквал, бушевавший в его душе и так никогда и не улегшийся, это и есть любовь, действительно любовь. Моя мать бросила нас во имя любви, но любила ли она? Не знаю. Знаю только, что отец любил ее, любил безнадежно и верно. Я поняла это, когда перестала с вами видеться, Орельен, мой Орельен, любимый мой.
Разве кому-нибудь дано право причинять такую боль другому? Вправе ли я причинить ее вам? Но любите ли вы меня так… Кто знает? Люсьен, тот любит меня по-своему. Никто не знает, никто не может знать, чем это «по-своему» отличается от иных «по-своему», от другой любви, от любви вообще. Если я уйду от него, если я его брошу во имя любви, я знаю, что мой след навсегда останется в его жизни, ничто не изгладит память обо мне. Его жизнь будет кончена. Ведь я — его молодость, я была в его жизни поворотным часом. С тех пор он ужасно переменился. Трагически переменился. Для него не может повториться еще раз то, что было в ту пору. Он изжил со мной до конца всю отпущенную ему природой способность быть счастливым. Если я уйду… ах, Орельен, ведь вы его не знаете, вы просто не можете меня понять. Я все время думаю об отце, которого я ненавидела всеми силами своей ребяческой души, о слепой несправедливости к нему, и я не желаю, чтобы по моей милости такая же участь постигла Люсьена, чтобы и он тоже страдал до конца своих дней, чтобы его терзала тоска, которой не суждено никогда утихнуть. Но ведь у отца была я… Отец меня не любил. Вел себя так, точно не любил. Я была для него неотступно страшным воспоминанием о жене, ушедшей к другому. Но у него была я, можно было меня ненавидеть, и любить, и жить. Я не могу думать о том, что Люсьен останется один. Бедный Люсьен… У меня нет даже ребенка, чтобы скрасить его одиночество.
Неужели с вами, вернее против вас, я действую смелее, чем против него, Орельен… А знаете, что дает мне эту решимость, направленную против нас обоих, Орельен? Это то, что в моих глазах вы настолько сильнее, прекраснее, привлекательнее, чем он. Вас любят. Даже если вам не нужна эта любовь. И я тоже вас люблю. Вас будут любить. Вы никогда не будете одиноким.
Эта мысль страшнее, чем все остальное. Не пошлю этого письма. Слишком я вас люблю. Я должна была вам это сказать. Я не могу оставить вас с той моей ложью… Я люблю вас, люблю, Орельен, буду любить! Прощайте, моя любовь, не пытайтесь увидеть меня. Я вас никогда не забуду. Буду думать о вас каждую минуту, среди людей, на улице. И никогда не полюблю никого, кроме вас. Прощайте. В нашей любви будет хоть то утешение, что ничто никогда не сможет ее убить или унизить. В первый и последний раз обнимаю вас, Орельен, и прижимаю вас к себе, маленький мой, мой милый, моя любовь!»