LXIII

Береника отдала себя на волю течения времени. Она не боролась против того, что с ней происходило, не сопротивлялась сумятице событий и мыслей. Вначале Беренике казалось, что она просто крадет, что все это не надолго. В первые минуты это было как бы продолжением ее затянувшегося парижского бродяжничества. Всем знакомо это чувство: человеку не так уж обязательно попасть куда-то в определенное место и к определенному часу, ну, скажем, вернуться к себе домой к обеду, где вас ждут, а вы не возвращаетесь, вы продолжаете бродить по улицам со все возрастающим чувством вины — еще пять минут, еще две, еще одна минута… И все-таки не идете домой. Вот это-то и есть украденное время. Время, отличное от иных часов дня. Зря растраченное, безнадежно упущенное время. Глубоко укоренившееся, привычное чувство долга примешивается к непонятному стремлению беречь минуты, как будто, если вы делаете не то, что велено вам делать, вдруг прекратится сама жизнь. И все-таки не идете туда, куда надо. Вовсе не потому, что вы уж так дорожите этим бессмысленным времяпрепровождением, предпочитаете оставаться именно здесь. Просто остаетесь. Вот и все. С ощущением какого-то пьянящего неповиновения Береника вспоминала, как ребенком она лепила из песка пирожки, а песок для этой цели брала из кучи в другом конце аллеи и таскала его в маленьком голубом ведерке; вспоминала, как из чувства необъяснимого, почти болезненного упрямства обманывала себя и рассыпала чуть ли не весь песок по дороге. Приходилось возвращаться обратно: по правде говоря, игра в приготовление пирожков только предполагалась, а на самом деле она играла в перетаскивание песка. И сейчас эти детские ощущения возникали вновь, рождая не очень ясные, не очень обоснованные аналогии с той жизнью, что началась для нее в нынешнем 1922 году.

Все вокруг уже дышало весной. Сюда, по соседству с Нормандией, она приходит не так, как у них в Р., где ее приход внезапен и бурен. И не похожа она на весну, в Провансе, где появления ее подчас просто не замечают, — так резко зиму сменяет жаркое лето. И не такова весна в Париже, который в один прекрасный день весь заливается светом, словно следуя некоей условной, чисто театральной традиции, когда при выходе актера с жалкой свечкой в руках послушно загорается огнями вся рампа. Нет! Весна здесь начиналась с глубин земли, с влажности полей. Она была подобна подымающейся над землей дымке. В ней чувствовалась медлительность и весомость теплых вод. Это не было еще настоящей весной, но природа уже дышала весенней тревогой. Как странно! Именно здесь Береника оценила всю прелесть одиночества. Приближение весенних дней, сильнее чем все прочее, отдалило ее от Поля.

Ибо существовал Поль. Другая странность. Молоденький мальчик с забавным рисунком губ, с каштановыми волосами, начинавшими выгорать на солнышке; худоба и нервические движения ребенка. Поль… Незнакомец, вошедший в ее жизнь и расположившийся там. Человек, вдруг приобретший непропорционально большое значение. Именно так — непропорционально большое.

Она любила в утренние часы, когда Поль, провозившись с бритьем, спускался вниз неумытый и принимался за бутерброды и кофе с молоком, или когда он бросался ничком на кровать среди разбросанных листков бумаги и писал что-то непонятное, что лишь потом должно было получить смысл… она любила поутру, воспользовавшись его леностью или приступом поэтической мечтательности, убежать из дому, оставив Поля одного, и бродить по полям; теперь можно было рискнуть выходить на прогулку без галош, в туфлях на толстой подошве и коричневом пальтишке, которое почти совсем не промокает, да, впрочем, и не обязательно каждый день идет дождь; сквозь гряду облаков все чаще прорубало свои сверкающие просеки солнце, и Береника бродила разморенная, без единой мысли в голове.

Существовал Поль, но существовал также и некто другой, о ком никогда не заходила речь. Достаточно было спуститься вниз по долине, обогнуть древесную завесу, пройти по зеленеющему склону, где в размокшей по-весеннему и все время меняющей окраску земле вязли туфли, свернуть на тропинку, усеянную прошлогодней листвой, почерневшей еще с осени, где ноги сами несут тебя вперед, хотя низенький кустарник коварно преграждает путь своими длинными колючими ветками, норовящими оцарапать лицо или зацепиться за полу плаща; тут можно было, в зависимости от желания или погоды, подняться вверх или спуститься вниз, — и тотчас ощущалось это кроткое и шумное присутствие, ласка и враждебная настороженность желто-белой воды, а иногда и зеленоватой, вдруг образующей маленькие водовороты у подмытых, вышедших из почвы корневищ, бесконечно длинная лента воды, вода, несущая с собой столько мыслей, вода, на которую можно смотреть часами: она с тобой говорит, баюкает тебя, тебе поет.

Существовал Поль, но существовала также и Сена.

Та самая Сена. Странно даже подумать — та самая Сена. Придет и, должно быть, скоро придет день, когда станет теплее и Поль непременно захочет выкупаться в Сене. Он столько об этом говорит. Он даже привез с собой купальный костюм, иногда вытаскивал его из чемодана и глядел на него, затаив дыхание, как девушка на новое бальное платье! Какой он еще ребенок! И нельзя сердиться на него за то, что он такой, каков есть… Со всеми своими неожиданными качествами… Со своей милой предупредительностью. Когда он садится за пианино, о, тогда это подлинное наслаждение, чудо… конечно, при условии, если он не играет вещи своего любимого дружка Жана-Фредерика Сикра, потому что… Если бы только Поль не впадал иногда в необъяснимую рассеянность… Именно тогда, когда не следовало впадать…

У нее, у Сены, не было этого недостатка. Какое упорное стремление к цели у них, у рек! Вечно течь вот так, все в том же направлении, никогда, ни разу не сбиться, не забыть своего пути… Берег пестрел пятнами зелени, и Береника постепенно научилась отличать характерные черты этих зеленых зарослей. Их нельзя было спутать, как не спутаешь друзей, хорошо знакомые лица… Когда она взбиралась на откос, деревья приветствовали ее, каждое на свой особый неповторимый лад… Было там нечто вроде небольшого пляжа, где на камнях таяли клочья пены, оставленные набежавшей водой; за пляжем — большое поле, спускавшееся прямо к реке, потом — излучина, ива… Так можно было незаметно добраться до того места, где Эпта впадала в Сену, и приходилось возвращаться, описывать круг, чтобы перебраться через верховье реки, и при желании продолжать путь вверх по реке к шлюзам, мимо чьей-то заброшенной усадьбы, где среди полоненного травами тенистого и грустного сада стоял деревянный домик с закрытыми ставнями, пейзаж, как бы рожденный для происшествий трагических и сенсационных; отсюда уже слышалось бормотанье воды в шлюзах, а через несколько шагов возникала полоса пены; по ту сторону из воды выступали металлические барьеры и развевался флаг, маленький-маленький, и на том же левом берегу проходило шоссе, по которому из Парижа и в Париж пробегали автомобили — не прекращалось таинственное снование.

Все та же Сена. Все те же баржи, и скольжение их по речным водам кажется чудом. С их непонятным народцем. Загадочное племя, которое, должно быть, проводит всю свою жизнь неподвижно стоя на борту, и течение уносит их все дальше и дальше. И сухие ветки, которые тащит за собой взбаламученная вода. Иногда проплывет что-то большое, похожее на обломок лодки. Все та же Сена. Завораживающая, колдунья. Та, что приходит из Парижа и бежит к морю. Всегда одним и тем же путем. Ни разу не отклонившись от своего пути. Та, что приходит из Парижа. И бежит. К морю.

Здесь Береника была совсем одна. Удивительная вещь, до чего же пустынна деревня. И если даже вдалеке заметишь иной раз силуэт крестьянина, который стоит согнувшись, словно вся его работа сводится к выбиранию гусениц из борозды, то и эта одинокая фигура лишь подчеркивает пустынность, чудесный простор. Никому не приходит в голову идти берегом Сены. Зачем там идти? И кто пойдет? Люди — существа разумные. Какой смысл ходить вдоль Сены. Добирайся потом обратно. Пользы никакой. Поль, милый ее мальчик, ленится. Еще целый час он будет копаться в груде носков… Поэтому Береника свободна. Конечно, она любит, даже очень любит Поля. Но нельзя же все время быть вместе. А Полю бы хотелось быть все время вместе. За исключением тех часов, когда его что-нибудь отвлекает. Откровенно говоря, он хотел бы быть вместе, когда ему этого хочется. Возможно, это и не совсем справедливо, но в общем-то так… Береника в душе поздравляла себя, что не сдалась в вопросе о найме комнаты. Она настаивала, чтобы здесь, в Мулене, они сняли две комнаты. Поль не хотел. Он настаивал на одной комнате с двуспальной, обшей постелью. Доводы он приводил, надо прямо сказать, весьма убедительные: во-первых, одна комната дешевле, а во-вторых, перед кем нам стесняться? Все отлично можно устроить, и никогда Вангу не попрекнут их тем, что они, мол, не женаты. Их хозяева, Вангу, очень славные люди… немножко смешная парочка и действительно неназойливые. Все-таки Береника добилась своего: она ведь замужем за Люсьеном, поэтому нет никаких оснований селиться в одной комнате, и ей даже нравилось вечерами тихонько пробираться в комнату Поля, когда кухарка ложилась спать и никто не мог ее видеть. К тому же это давало еще одно преимущество — она могла уйти обратно к себе, если ей этого хотелось. Не то чтобы ей неприятно было спать в одной постели с Полем: он как раз спал очень тихо, и сон его ничуть не безобразил. А все-таки, будь у них одна комната… нет, так было гораздо удобнее.

Возле шлюза стояла скамейка. Старая, поросшая мхом, но, слава богу, деревянная, сидеть на ней было не холодно, не то что на каменной. Береника присела и стала глядеть, как подымают шлюзовой щит. Должно быть, с верховьев реки пришло за баржей буксирное судно. А сейчас оно потащит ее против течения, как девчонку за волосы. Поведет ее тем путем, что строго заказан ей на века. Поволочет силой. Может быть, к ней домой. Как знать, а вдруг они пройдут мимо острова Сен-Луи.

Завтра придется пораньше съездить в Вернон. На почту. Там она получала письма от Люсьена и отсылала ему свои. Так оно спокойнее, все-таки гарантия от неожиданных и неприятных сюрпризов. Береника не доверяла Люсьену. И его вечной готовности все понять. Его чувствительности. Ей было не до Люсьена, но приходилось писать ему аккуратно, раз в неделю. Просто чтобы избежать катастрофы, этого неизменного шантажа под видом благородного беспокойства. Есть люди, которые тиранят вас одним фактом своего существования на этом свете. Пусть даже вас отделяют от них сотни километров, ничто не поможет, все напрасно. Само собой разумеется, Береника не писала мужу, что она поселилась с Полем… Достаточно того, что она не с Орельеном. К чему же давать лишнюю пищу его склонности к самоистязанию, зачем помогать ему терзаться? Он и так чувствует себя достаточно несчастным, даже не зная о существовании Поля… Тем более, что он способен, пожалуй способен принять и Поля. Это было бы немного чересчур: Береника никогда ему не простила бы. Она желала избежать непоправимого… Или же он начнет допытываться: «Уверена ли ты, что его любишь? Действительно ли он тебя любит? Может ли он составить счастье женщины?» Опека такого мужа похуже материнской.

Там, внизу по течению Сены, есть остров. По всему течению Сены разбросано много островов. Но никто не подплывает к их острову. Никому он не нужен. Он длинный и узкий, там растут деревья, оттуда видна река, текущая в обратном направлении, не с той стороны, где ходят суда. Отсюда остров кажется каким-то особенно уютным. «Когда мы начнем купаться, доплыву я или нет до этого острова?» — думает Береника. По-видимому, Поль — прекрасный пловец. Но она как-то плохо представляет себе Поля купающимся. И немножко боится за него. Зато она отлично представляла себе, как плавает Орельен. Он ей об этом сам рассказал во всех подробностях. Плаванье — это, пожалуй, единственное, о чем он говорит действительно с увлечением. Ведь он, что называется, не из очень красноречивых. Она видит его в водах Сены. Плавающего. Как же он прекрасно плавает! Вот он без труда доплыл бы до острова. Должно быть, там, у самой воды, протянулась по берегу полоска грязи. Отсюда видно, как, выходя из воды, он шлепает по грязи. Долговязый, неловкий. Она садится на скамью, чтобы лучше его разглядеть там, на острове. Он островитянин. Так что ничего удивительного в этом нет.

Буксир с честью прошел через водохранилище, теперь он гордо плывет за деревьями, оглашая воздух пронзительно-победными криками. Весь черный, а на трубе две полосы — коричневая и белая.

Ох, боже мой, должно быть уже совсем поздно. А завтрак! Поль, чего доброго, рассердится, заберет себе в голову, что я его забыла.

Загрузка...