LXXVI

Все это было слишком жестоко. Поля отвезли на такси в Божон. В это старинное здание, скорее напоминавшее тюрьму, чем больницу. Орельен, приехавший с той же машиной, метался между приемным покоем, дежурным врачом, полицейскими, составлявшими протокол, телефонной будкой, не зная, за что раньше взяться, кому раньше отвечать. Он решил позвонить Мэри, которая спросонок ничего не поняла: «Да, она знает адрес его родных, она позвонит, у них есть телефон…» Дежурный врач оказался другом друга Орельена, того студента, брата писателя, который сбрил усы в угоду даме; он провел Лертилуа в дежурку — маленькую, низкую, прокуренную комнату справа, если идти по двору, с похабными рисунками на стене цвета табачной жвачки. Через минуту он вернулся, мальчику вспрыснули сыворотку, но… но… Тем временем первыми явились Менестрели — сам он и его жена: им звонила Мэри. Госпожа Менестрель, хорошенькая тоненькая блондинка, очень волновалась, задавала кучу вопросов: как же это случилось? Чего ради он вмешался в историю? Менестрель ходил взад и вперед по дежурной комнате, сжимая обеими руками набалдашник трости. Он заявил, что их приезд сюда — бессмыслица. Все равно ничему уже не поможешь. Дежурный оказался начитанным малым, и с приездом Менестреля стал смотреть иными глазами на все происшествие. Сверху за ним пришла сиделка.

Из памяти Орельена не выходили слова Поля: «Все равно сдохну», — произнесенные незадолго до драмы. Он попытался передать Менестрелю их беседу.

— Значит, это самоубийство! — воскликнула госпожа Менестрель, но муж остановил ее:

— Ну… ну, есть слова, которыми нельзя бросаться.

Потом приехала Мэри. Дежурка превратилась в салон. На Мэри было жалко глядеть. Ночью, без грима, она казалась глубокой старухой. Второпях она надела первую попавшуюся под руку шляпку. И все твердила:

— Ах, дурачок! Ах, дурачок!

Спустился врач с приличествующей случаю скорбной физиономией. Раненый… Здесь нет никого из его родных? Словом, Поль Дени скончался. По дороге он потерял слишком много крови, потом… тут пошли медицинские подробности… В эту минуту вошла мать. Женщина лет пятидесяти, без кровинки в лице, седая, худощавая, в темном костюме. Она извинилась за опоздание. Аньер — не ближний край… «Это мадам ей позвонила по телефону?» — спросила она жену Менестреля. Нет… Мэри подошла к ней, взяла ее за руку. Вдруг все присутствующие заметили, что вслед за матерью Поля появился высокий краснолицый господин, с белокурыми пышными усами, неопределенного возраста, в длинном непромокаемом плаще, с траурной повязкой на рукаве, а в руке он тоже держал черную шляпу.

— Мой брат, — представила его госпожа Дени собравшимся, — мой брат, мосье Жан-Пьер Бедарид…

Ну и сцена же разыгралась вслед за этим! Сначала мама ничего не поняла. Буржуазна из Аньера, вдова чиновника, попав в столь изысканное общество, решила, что ее шалопай сын натворил каких-нибудь глупостей, и готова была его распечь, пожурить. И вдруг оказалось, что журить больше некого. Нет, дело шло не просто об опасных мальчишеских проказах. Случилось происшествие, такое, о каких пишут в газетах, целая баталия на улице. Он ранен? Никто не решался объявить матери печальную новость. А она вдруг заволновалась, она сказала господину Жан-Пьеру Бедариду:

— Уверена, что опять виноват Менестрель! — что усилило общую неловкость. Ясно было, что в ее глазах Менестрель являлся злым гением Поля. Вдруг Мэри начала рыдать. Окончательно растерявшиеся врач и Орельен отвели дядю в сторону и шепнули ему, что мальчик скончался… Господин Бедарид поднял дрожащей рукой шляпу, стараясь прикрыть лицо.

— Жанетта! — горестно выдохнул он, сестра посмотрела на него — и все поняла. У нее был такой же рот, как у сына, рот странного рисунка. Дядю повели наверх к покойнику. Лучше будет, если мать не увидит его сейчас — лучше потом. Она пожелала пойти вместе с братом.

Орельен, Мэри, чета Менестрелей остались одни.

— Благоразумнее всего уехать. И так нас уж слишком много, — сказал Менестрель. Его взбесило дурацкое обвинение матери Поля. Госпожа Менестрель, наоборот, требовала, чтобы они остались, ей хотелось узнать от врача все подробности. Она потихоньку плакала… Если бы они могли предупредить Фредерика… Ему, конечно, было бы приятно в последний раз поглядеть на своего друга. Менестрель сказал, что ничего этого не нужно, ни к чему это. Мэри бессильно рухнула на стул. Орельен, прижавшись лбом к оконному стеклу, вглядывался во мрак.

Вернулся вместе с врачом дядя. Теперь он уже говорил тоном допрашивающего. Необходимо выяснить все обстоятельства дела. Ах, значит, вот этот господин был с Полем? Подозрения семьи покойного пали на Лертилуа. Орельен отвечал уклончиво. К чему поддерживать этот бред, ибо дело могло принять именно бредовой характер. Возвращение в дежурку матери покойного еще больше накалило атмосферу. Ей хотелось увезти отсюда своего маленького, нельзя же оставлять его здесь, в этой ужасной больнице, в этом печальном, таком печальном месте. Увезти его домой, где горели бы свечи, где перед гробом, убранным цветами, проходили бы шеренгой друзья и можно было бы тихонько выплакать свое горе в четырех стенах. Но ей отказали в просьбе. Полиция не разрешает. Необходимо дождаться следующего дня, проделать все полагающиеся формальности. Ведь тут убийство. Какое убийство? Значит, это не просто несчастный случай? Трагическим движением мать обернулась, по очереди оглядела всех присутствующих, ища взглядом убийцу.

Госпожа Менестрель, дрожа всем телом, но с блестящими сухими глазами, в каком-то порыве подошла к несчастной матери и, схватив ее за обе руки, попыталась объяснить ей:

— Ваш сын, мадам, пал смертью героя… Он защищал негров…

Защищал негров? Госпожа Дени чуть с ума не сошла от этой вести.

Посетителей довольно вежливо, но настойчиво выпроводили вон из дежурки. Очутившись на улице, группка людей с минуту постояла в смятении чувств, потом распалась. Мать обернулась, поглядела на больничные стены, на огромный узкий и высокий свод над входом, на окна, за одним из которых лежало тело оставленного всеми ее сына… Ее голос, прерываемый рыданиями, еще слышался во мраке, но господин Бедарид в своем непромокаемом плаще повел сестру к красному такси, шедшему из предместья и затормозившему по его знаку; оставшиеся проводили взглядом машину, удалявшуюся по авеню Фридланд. Менестрель пожал плечами.

— Недаром Дени не любил рассказывать о своем семействе!

Все четверо направились к стоянке таксомоторов. Орельен решил проводить Мэри, чета Менестрелей пошла пешком на Монмартр.

— Как, по-твоему, — спросила госпожа Менестрель мужа, — знает Фредерик адрес той женщины? Надо бы ее предупредить…

Менестрель молча пожал плечами…

На следующий день Лертилуа вызвали в полицию для дачи показаний. Впрочем, все оказалось менее сложно, чем он думал. Все обошлось вполне корректно. Но вечерние газеты раздули дело. В отличие от утренних выпусков, где убийству Поля отвели всего две строки. В вечерних выпусках подробно рассказывалось о происшествии на площади Бланш, поместили даже добытый у кого-то портрет Поля Дени, упомянули о группе Менестреля. Ничего, скоро все само собой забудется. Назавтра «Пти паризьен» в своем дневном выпуске преподнес происшествие на площади Бланш как сенсацию; еще несколько строк на ту же тему промелькнуло в «Энтрансижан» — вечерний выпуск — внизу полосы. А еще через день о смерти Дени рассказывали уже как о давней истории, говорили относительно инцидента между американскими матросами и неграми с Монмартра, не особенно углубляясь в суть дела. Не хотели раздражать американское посольство.

Похороны. Не скоро изгладятся из памяти Орельена эти похороны. Он считал себя обязанным пойти. Аньер… жара… истерические рыдания женщин в черных вуалях, окруживших мать… родственники мужского пола… и еще человек сорок знакомых Дени… Орельену казалось, что он голый среди одетых особ. Странное ощущение. Это шумное, болтливое, хныкающее стадо. Напрасно он искал Менестреля: вся «группа» отсутствовала в полном составе, даже Фредерик, ибо из принципа они были против похорон. И не так уж они оказались неправы. Бросив на гроб традиционную лопату земли, Орельен раскланялся с госпожой Дени и ее спутниками, выстроившимися у ворот кладбища, и хотел было идти, но господин Бедарид шагнул к нему, переломился надвое, как сухое дерево, и прошептал сквозь свои пышные усы:

— Сердечно благодарю вас, мосье Лертилуа, за то, что вы пришли… Моя несчастная сестра весьма польщена…

Позади Орельена шла чета американцев, которых никто из присутствующих не знал, — он без шляпы, с широким грустным лицом, она — маленькая, остроносенькая; оба прошествовали со смущенным видом, ни с кем не поздоровавшись за руку. Супругов Мэрфи раздирали противоречивые чувства: они искренне скорбели о покойном друге, но не могли опомниться от удивления, в которое их поверг уныло-зловещий дух французского мещанства.

Эдмон тут же прискакал за новостями к Мэри. Бедняжка, хотя Поль ее давно бросил… Она была в ужасном, именно в ужасном состоянии. У нее буквально все из рук валилось. Она разбила даже свою любимую опаловую чашу.

— Я скажу Розе, чтобы она к вам зашла…

— Нет, не надо! Я очень люблю Розу, но… в известных обстоятельствах… У Розы доброе сердце, но она меня раздражает. Естественно, вы… В такую минуту театральные представления — это не то, что мне нужно!

До чего же она несправедлива! У Розы столько такта. И хотя они говорили о Розе, дело тут было не в ней. Эдмон ни за какие блага мира не упомянул бы имя своей двоюродной сестры. Но первой начала Мэри, ее вдруг прорвало:

— Она его убила, Эдмон, это она его убила!

Госпожа де Персеваль люто ненавидела Беренику. Будто тут дело в неграх! Она ведь говорила с Лертилуа. Он ей передал последние слова Поля: «Я убью себя». Итак, он покончил с собой. Из-за этой женщины. И не в ревности тут дело! Она его убила, вот и все.

Барбентану хотелось облегчить свою совесть, и он решил с пристрастием допросить Орельена. Но поймать его оказалось не так-то легко: телефон не отвечал или был занят, все время занят: должно быть, Орельен просто снимал трубку. Когда же на следующий день Эдмон позвонил ему пораньше утром, надеясь застать в постели, тот, как пес, что-то злобно прорычал в ответ, и выудить из него ничего не удалось. Просто несчастный случай, мальчишеский нелепый порыв. Нет, мадам Морель он ничего не хочет передать, ничего. Орельен подумал, что Береника была бы чертовски рада: ведь Поль Дени убил себя из-за нее. Вот вам, получайте абсолют в любви! Ну ее совсем, эту подлую жизнь!

На остров Сен-Луи явилась целая делегация друзей покойного: Жан-Фредерик Сикр, Менестрель и еще двое. Они хотели составить себе более точное представление о происшествии. Так сказать, пресечь легенду в корне… У Фредерика был по-настоящему удрученный вид, он казался почему-то особенно пучеглазым и походил на рыбу, которую тянут крючком из воды… Они намеревались провести дознание также в Живерни, в Мулене и у четы Мэрфи. Решено было допросить и госпожу де Персеваль. Такое детективное рвение возмутило бы Орельена, если бы он не почувствовал за ним изрядную долю наивности. Гости просидели у него больше двух часов, продымили всю комнату, повсюду насовали окурков. Вслед за ними к Лертилуа явился Фукс. Он тоже хотел выведать у Орельена все подробности. У Фукса оказалась неизданная рукопись Поля Дени, неплохо было бы поместить ее в следующем номере «Ла Канья», но, видишь ли, требуется броская шапка: поскольку ты его друг… Это уж слишком! Да я его почти совсем не знал. Тогда объясни, пожалуйста, что это за история с неграми, что за ней кроется? Орельен выставил непрошеного гостя за дверь.

Фукс имел неосторожность поднять эту тему в разговоре с Стефаном Дюпюи, который вечно сидел без денег и время от времени помещал статьи в одном популярном литературно-театральном еженедельнике. Издатель еженедельника был в восторге от того, что может обскакать Фукса, и напечатал рядом статью Ренэ Марана по негритянскому вопросу и статью самого Дюпюи, где автор выкладывал вперемежку все свои соображения о группе с площади Пигаль, о Менестреле, пессимизме и дадаизме, о мюнхенском их происхождении, о любимом мандариновом аперитиве покойного: Поль Дени не без гордости демонстрировал, как этот аперитив разъедает даже мраморные столики., Не говоря уже о психоанализе Фрейда и Шарко. Негры — еще одно проявление Эдипова комплекса.

У Менестреля состоялось экстренное сборище. Все друзья Поля, и в первую очередь Фредерик, были возмущены. Грязная мазня! И самому Дюпюи — грош цена… Кто-то предложил набить ему морду. Но это не разрешило бы вопроса. И даже могло иметь весьма и весьма нежелательные последствия. Главное же, когда ты являешься защитником и пропагандистом известных идей, тебе не дано права их марать. Менестрель подготовил ответ редактору еженедельника, где пункт за пунктом разбивал статью Дюпюи. И прочел собравшимся. Очень хорошо! Великолепно! Но этого недостаточно. Поль Дени должен был погибнуть ради чего-то. Самоубийство, несчастный случай — все это очень мило. Но его смерть была «спонтанным актом», вот в чем вся соль. «Спонтанный акт» стал в последнее время коньком группы Менестреля. В конце концов было решено не позволять первым встречным эксплуатировать эту смерть… Эта смерть принадлежит им, — им принадлежит и право придать ей тот или иной смысл. Они выпустят манифест. Соберутся втроем или вчетвером и напишут.

Был в этот вечер и еще один субъект, который вел себя весьма странно. Мы имеем в виду Замора. Он держался до того легкомысленно, что был просто омерзителен. То прерывал рассказ о смерти Поля анекдотом, то начинал хвалить ножки какой-то балерины. Словом, никак не желал попасть в тон, совершенно не желал. А тут еще миссис Гудмен вдруг к концу вечера вышла из обычного своего состояния немоты и заговорила о Розе Мельроз и Шарле Русселе. Кстати, о Русселе! Он приходил к Менестрелю: предложил скупить все написанное рукою Поля, что имелось у членов группы. Рукописи, стихи, письма… Даже переписанные от руки ноты… Сначала они запротестовали, но кто-то заметил, что для увековечения памяти Поля будет лучше, если его творения будут сосредоточены в одних руках. Ведь известно, что Руссель завещал свои коллекции городу Парижу. При этих словах Замора разразился уж вовсе неуместным хохотом.

Менестрель не преминул ему на это указать, а так как художник был злобно настроен, разговор вскоре принял неприятный оборот. Собеседники бросали друг другу в лицо старые обиды, припоминали то, что, казалось, уже давно было забыто или даже вовсе прошло в свое время незамеченным. В прошлом году на русском балете… Да уж не Менестрелю говорить, сам-то он… Прощание получилось более чем холодное.

А в результате в следующем номере еженедельника ответ Менестреля был напечатан мелким шрифтом, с сокращениями, где-то в самом конце, между тем как на первой странице поместили не только интервью Замора, но и его портрет, снимки с его картин, рисунок, долженствующий изображать Поля Дени, а также моментальный снимок, сделанный в прошлом году цейсовским аппаратом миссис Гудмен, где можно было различить Поля Дени, Замора и одну испанскую девицу в Тукэ, в усадьбе Мэри де Персеваль. Интервью было написано в самом ироническом тоне, особенно высмеивался термин «спонтанный акт». Замора заявлял, что психоанализ был ему известен еще задолго до Фрейда, и в доказательство приводил историю об одном фокстерьере. Это был открытый разрыв с Менестрелем и его друзьями, с которыми, — разъяснял художник, — он был связан лишь потому, что иной раз и грязь может оказать тонизирующее действие, особенно, если после нее принять хороший душ. «В общем, я меняю друзей, как носки, потому что так опрятнее», — заявлял он.

Потом переходил к смерти Поля Дени и не скрывал, что друзья покойного собираются устроить по этому поводу бум. В действительности же здесь ни при чем защита негров и весь этот фальшивый романтизм, старый, как паровозы. Поль Дени покончил жизнь самоубийством из-за одной женщины, что известно всем, — и если об этом не говорят открыто, то лишь потому, что подобные поступки не отвечают современной моде. И впрямь, это так же не модно, как не модно пристрастие к почтовым открыткам, лавкам старьевщиков и т. п., которое господствовало в кругу этих псевдосовременных молодых людей, этих запоздалых эстетов-символистов. Но Поль Дени был жертвой и, как человек слабый, не вынес пагубного воздействия атмосферы, царящей на площади Пигаль. Мы не нуждаемся более ни в этой атмосфере, ни в их искусстве, которое по сути дела отражает небескорыстное и дурнотонное маньячество. Удобнейший случай для Замора разом покончить с «авангардистами», давно его пугавшими, и тем же ударом разделаться с Пикассо, который был настоящим жупелом Замора. Упоминалось в интервью и о Кокто, с целью окончательно запутать следы.

Тут задавался вопрос: «А эта таинственная женщина? Если, конечно, удобно говорить на подобные темы…» Затем следовала галантная фигура умолчания, но мимоходом Замора давал понять, что он прекрасно эту женщину знал, что это была весьма занятная особа, что он писал ее портрет и что она жила с покойным поэтом в Живерни. Упоминание о Живерни давало Замора возможность лягнуть походя Моне. Сразу чувствуется, что эти молодые люди до сих пор без ума от кувшинок и всей этой бернгеймовской живописи!

По словам Замора, «всем прекрасно известно», что в течение долгих лет никто иной, как Бернгейм (который, кстати сказать, писал не хуже других под именем Жорж Вилье), фабриковал на продажу картины и подписывал их именами Моне, Дега, Сера, Матисса, К. Кс. Русселя, в зависимости от настроения. Лично он, Замора, не видит в этом ничего предосудительного и нередко поручает исполнять свои работы миссис Гудмен, поэтому, если Бернгейму угодно писать картины за Замора… Впрочем, чтобы разом покончить со всем этим, требуется новое искусство, подобное искусству Замора, где все будет действительно новое, никелированное, электрохимическое, где будут краснощекие ребятишки с рекламы муки «Нестле» и не будет и духа кубизма, импрессионизма, равно как и живописи «диких»![30]

Тем временем появился манифест Менестреля, но слишком поздно, чтобы отразить нападки этой идиотской статьи: хоть плачь!

Фредерик Сикр выходил из себя. Так подло воспользоваться именем Поля! «И заметьте к тому же, он пытается заигрывать с Бернгеймом! Эта сволочь надеется заинтересовать своей мазней торговца картинами, который его знать не желает!»

На остров Сен-Луи заявился господин Жан-Пьер Бедарид со всеми этими материалами: вырезками из газет, из еженедельника, манифестом… и пришел он не один, а с неким господином, какового дядя покойного, по-видимому, безусловно уважал: мужчина лет сорока, в полосатых брюках, в темно-сером пиджаке и канотье. Гладко выбритое костистое лицо, седеющая шевелюра, вид актера с левого берега, на пальцах перстни и целый набор красноречивых жестов. Он оказался просто-напросто Арнальдом де Пфистером. Романистом де Пфистером. Великим психологом. В данном случае требовался именно психолог.

— Надеюсь, вы понимаете, почему я привел к вам Арнальда де Пфистера, — заявил господин Бедарид, снимая свой плащ. — Необходимо пролить свет на этот прискорбный случай. Я питаю безграничное доверие к автору «Столикого зверя»… — Легкий поклон в сторону психолога. Господин де Пфистер поиграл пальцами в перстнях с видом человека, отвергающего преувеличенную хвалу. — Нет, не возражайте, дорогой друг, вы знаете, какое доверие я к вам питаю.

Так бедняга Орельен очутился в плену у двух шутов, захвативших его в его же собственной квартире, разбросавших по всему столу какие-то бумаги. Господин де Пфистер откинул назад свои длинные волосы и пригладил их у висков обеими руками. Романист ненавидел Менестреля и его друзей, поэтому дело Дени было для него неслыханной удачей, равно как и наличие разногласий по этому вопросу. Он весьма ядовито напал на хозяина дома, который, конечно, принадлежит к нелепому кружку «авангардистов», ибо таковы все друзья покойного. Это привело к целому ряду недоразумений. И когда Орельену не без труда удалось доказать свою непричастность к художникам-«авангардистам», — наш психолог даже огорчился и переменил тон. Орельену пришлось выслушать длинную речь о бессознательном, о сознательном и подсознательном. И не забудьте о пансексуализме, милостивый государь, не забудьте о пансексуализме! Нужен ли пансексуализм у нас во Франции? Другое дело — страдающие запорами англосаксы или фригидные германо-скандинавы. Господин Бедарид покачал головой. Он считал, что вопрос о пансексуализме уведет их в сторону. Лично ему хотелось бы знать, почему их Поль, если он был влюблен в светскую даму, пожертвовал собой, как говорят, ради негров, а на самом деле — ради спасения шкуры какого-то Сэма! Несчастной матери рассказывали…

Арнальд де Пфистер не дал ему докончить фразу. Он ратовал за то, чтобы пустить под нож… произведения юных лоботрясов, если только можно назвать их бред произведениями. Вы же видите, что говорит о них Замора, который, между нами, сам ничуть не лучше, но ведь он их знает, и человек он умный. Я бы прописал им курс гимнастики — раз-два, раз-два! И душ, непременно душ! Вдруг он застыл на месте, воздел глаза горе, приоткрыл рот с видом высшей проницательности, лицо его исказила борьба противоречивых эмоций, и очевидно он сам себе казался Платоном, вступающим в сферу чистых идей.

— Вот, — сказал он, — вот! — И показал на портрет Береники.

Теперь господину Лертилуа вряд ли удастся отмежеваться и утверждать, что ему нет дела до этих дегенератов.

— Вы улавливаете, дорогой Бедарид, невропатический характер сего рисунка? Гипноз, материализация, наркотики, сумасшедший дом!

Орельен начал уже злиться и хотел было вежливо выставить своих гостей за дверь, когда психолога вдруг осенило. Вот она — таинственная дама! Конечно же! Замора писал ее портрет. Итак… И портрет находится у единственного свидетеля убийства. Ибо в конце концов это все же убийство…

— Он неподражаем! — вздохнул господин Бедарид. — Настоящий Шерлок Холмс!

Получалась весьма неприятная история. Никоим образом не следовало путать в это дело Беренику. Если бы Орельен выставил непрошеных гостей сразу же после замечания психолога о таинственной даме, он навел бы их на след. Поэтому пришлось еще битый час терпеть всю эту недостойную комедию, следить за ходом мыслей романиста, поддакивать его психологическим бредням, его злобе, его кривляньям.

Вечером того же дня Орельен уложил чемоданы, заглянул в путеводитель и, убедившись, что паспорт его не просрочен, укатил в Тироль, где в связи с падением курса кроны он мог позволить себе любые причуды. Первым делом не видеть эту шайку полоумных, не слышать никаких разговоров; и потом пожить в свое удовольствие, прийти в себя, забыть. Выше Инсбрука на горных вершинах есть тропки, и по ним можно идти часами, никого не встретив, только солнце и ветер… только солнце и ветер… только солнце и ветер… В поезде, уносившем его в Тироль, он твердил с упорством граммофонной пластинки: только солнце… Но он уже слышал где-то эти заветные слова! Где? Что они ему напоминали? Вспомнить ему не удалось, как он ни напрягал свой мозг… только солнце и ветер…

Загрузка...