— Уверяю тебя, сынок, ты не прав…
Блез закусывал, стоя у парапета. Тетя Марта, по обыкновению, не вмешивалась в разговор, она вся ушла в работу: вышивала на круглых пяльцах английской гладью скатерку небеленого полотна, натянутую на кусок зелено-черной клеенки, истыканной иголкою.
— Говорю тебе, ты не прав… у Менестреля есть талант… и потом плевать на то, талантлив он или нет… Он больше, чем талант. В каждом поколении встречаются такие люди. Конечно, их иногда окружают разные пошляки из молодых… То же было и во времена символистов… В дни юности я сам восхищался такими штучками! Даже смешно становится, когда вспомнишь… И все равно — Менестрель, сынок, Менестрель… сам потом увидишь.
Как они заговорили о Менестреле перед этим необъятным пейзажем, в этом ослепительном свете дня? Поднявшись на фуникулере, они добрались до огромной террасы, которая господствовала не только над Инсбруком, но и над всей долиной Инна и откуда, по уверениям местных жителей, можно было видеть даже долину Дуная. Тете Марте и Орельену подали пиво. Блез заказал себе большую кружку молока.
— Я ничего не понимаю, что они такое пишут, — сказала тетя Марта. — Но если твой дядя считает, что это хорошо, значит в них действительно что-то есть. Я давно заметила: ругают какого-нибудь художника или писателя, но если дядя качнет вот так головой (смотри-ка, смотри скорее), значит, через десять лет все получится наоборот… Даже те, кто не разобрался поначалу, увлекаются до сумасшествия, а мой Блез, напротив, начинает разносить своего бывшего любимца.
Откровенно говоря, Орельена мало интересовал Менестрель. Речь шла о Поле Дени, хотя никто не назвал его имени. Поль Дени остался для Орельена раной, вдвойне жгучей даже теперь, когда его уже не было на свете. Возможно, это было недостойное чувство. О Беренике ему еще удавалось не думать, но смерть Дени до сих пор мучила его. Слишком уж нелепая гибель, — отсюда такая горечь, потому-то и нельзя этого забыть.
— Ты бы видел, дядя, как мосье Бедарид приводил ко мне мосье Пфистера. А вопросы! Просто противно слушать… в конце концов щенки Менестреля с их расследованиями не так уж отличаются от этого психолога… Тошно даже. Когда я подумаю, что этот Сикр де Фредерик связался с вдовой Персеваль! Курам на смех… Но скажи мне…
Орельен сконфуженно замолчал.
— Говори же, не стесняйся! — подбодрил его Блез.
— Ну, так вот… я подумал… Тебе она, Береника, не пишет?
— Как же, написала раза два-три. Ничего особенного не сообщает. Просто пишет, чтобы поблагодарить, дать о себе знать. О тебе ни слова. Как-то раз написала о муже: «Люсьен держит себя изумительно…» — и больше ничего.
Орельен задумался. Какая-то тяжесть лежала у него на душе. Что-то такое, что он устал носить один. Что передумывал тысячи раз. О чем необходимо было сказать другому… Хотя бы дяде Блезу. Он оглянулся на тетку — ее присутствие немножко смущало, хотя… Впрочем, ничего тут худого нет… просто интимное признание. Ну да ладно, не все ли равно в конце концов!
— Ну, так вот, — начал он и помолчал. — Ну, так вот: в вечер своей смерти мальчишка Дени мне рассказал… лучше бы он тогда придержал язык! Этими словами он себя выдал с головой… Подумать только, как могла она так довериться этому сопляку. Нет, женщины просто сумасшедшие.
— Не смей хаять женщин! — взвизгнула тетя Марта.
— А ты не перебивай, — сурово заметил Блез.
— Что ты начал говорить, сынок? У меня такое впечатление, будто ты вертишься вокруг да около…
— Я? Нет… Просто потому, что… эта возмутительная фраза… хотя, возможно, мальчик солгал…
— Да не томи ты нас.
— Простите. В вечер своей смерти… Не знаю даже, как зашел об этом разговор… Словом, Береника ему сказала… Должно быть, они лежали в постели… Простите, тетя!
— Да что же это такое! — воскликнула тетя. — С каких это пор ты стал со мной церемониться? Значит, ты говоришь, она была его любовница?
Орельен густо покраснел под загаром. Он медленно повторил:
— Она вдруг ему сказала… думаю, что он точно передал ее слова… во всяком случае, так он выразился в разговоре со мной: «Ты не можешь даже представить себе, как это чудесно, когда у мужчины обе руки целы».
Он замолк, потом пробормотал про себя: «Ты не можешь себе представить…» Сердце его болезненно сжалось. Дядя покачал головой. Эта фраза его покоробила. Да и на любого она произвела бы такое же впечатление. Все трое молчали, хотя и чувствовали, что надо сказать что-то. Склоны гор отливали в лучах солнца как стаи ящериц. Дядя произвел губами неопределенный звук, что-то вроде: «Брр, брр», — и озадаченно поскреб переносицу. Лицо у него было совсем морщинистое, и к давнишним веснушкам добавились еще темные пятна неровного загара.
— Да, — буркнул он, — только такой пошляк, как твой Дени, способен рассказывать подобные вещи!
Тетя положила на колени круглые пяльцы с зажатым в них вышиванием и воскликнула:
— Ох, уж эти мне мужчины! Нет, вы только послушайте наших красавцев! Ну и лицемеры! А я считаю, что бедняжка совершенно права, — это же так естественно! Да что вы на меня в самом деле уставились… Раз в жизни женщина сказала что-то прямо, без обиняков, и вы тут же начинаете вопить и возмущаться… А если бы я вам сказала, что я считаю, вернее, считала, самым упоительным в мужчине, а? Не строй, пожалуйста, такой физиономии, Блез! Я уже давно забыла, что в свое время мне казалось самым упоительным в мужчине!
Дядя дипломатически переменил разговор. Тетя способна такое брякнуть… а ведь Орельен, в конце концов Орельен воспитан совсем в ином духе!
— Кстати, я получил письмо от мосье Арно… да, кажется, Арно, если не ошибаюсь, насчет Института…
Дядя не добавил — «Института Мельроз» и бросил боязливый взгляд на тетю Марту, которая усердно трудилась над своим вышиванием, бормоча себе поднос, что, будь она на месте этой Береники, она бы уж… Дядя пододвинул свой стул к стулу Орельена.
— Ничего не понимаю, чего этот Арно от меня хочет?.. Но у меня такое впечатление… повторяю, впечатление, что у них там не ладится…
Это «не ладится» касалось непосредственно и Орельена, который обратился в банк с просьбой перевести ему ежемесячную сумму; переводов на Австрию не принимали… и дело затянулось; во франках ему не выплатили, а выплатили в кронах, обменять их пришлось исходя из даты отправки, так что, когда он получил деньги на руки, то сумма оказалась самая ничтожная: ведь крона падает, да еще как падает. Словом, обворовали не хуже, чем на большой дороге.
Официант, пришедший за грязной посудой, обратился к ним на слишком уж безукоризненном французском языке:
— Не желают ли господа заказать себе еще какое-нибудь блюдо?
Они улыбнулись. Сразу чувствуется иностранец.
Только много позже, когда они уже вернулись в Инсбрук, дядя Амберьо решился наконец задать вопрос, который, очевидно, давно жег ему губы:
— Скажи-ка, малыш, тебе очень больно? Ведь все уже кончено, надеюсь…
— И я тоже… Я никогда об этом не думаю. Или очень-очень редко. Даже странно, как легко исцеляешься… Никогда бы не поверил… Не вспоминаю больше, и все тут… — Орельен помолчал, потом добавил: — Но стоит заговорить об этом, и тогда, действительно, боль возвращается… Это, дядя, как мелкие осколки снаряда, которые хирург не считает нужным вынимать; пациент преспокойно разгуливает с ними, и вдруг в один прекрасный день прикоснешься…
Дядя деликатно кашлянул.
— Прости, пожалуйста, я не должен был поднимать этот разговор…
— Нет, почему же, весьма полезно время от времени отдавать себе отчет в истинном положении вещей. В иные дни хоть на крик кричи… ведь я о ней ничего не знаю…
— Почему ты ей не напишешь?
— А вдруг она не ответит? Не желаю подвергаться таким испытаниям, своими руками навлекать на себя беду… Да к тому же, это поставило бы вновь все под вопрос, все бы во мне всколыхнуло… Я и сам не знаю, чего хочу. В сущности, малыш Дени нас окончательно разлучил.
— Ты не можешь простить ей, что она имела любовника?
— Да, не прощаю… ведь я создан по образу и подобию всех прочих, — простил бы, если бы он остался жить… но эта смерть… Главная помеха это то, что Поль Дени умер… умер из-за нее… И мне кажется, я не имею права…
— Какие глупости! Ты сам этому не веришь! Совсем наоборот, раз он умер…
Как мог Орельен объяснить кому-либо все те противоречивые чувства, что не оставляли его ни на минуту даже здесь, среди гор? Дядя все равно ничего не поймет. Не поймет хотя бы того, чему дивился сам Орельен: время идет, и нет у тебя прежней боли, но стоит только задержаться мыслью на былом, и боль тут как тут. Да, из любви выходишь так же, как входишь в любовь: все зависит от твоего решения, и велико было разочарование Орельена, когда он убедился в этом. Он вышел из любви с пустыми руками, и жизнь его окончательно потеряла всякий смысл. Он вспомнил слова Декера: «Любовь это моя война, моя личная война…» Орельен вышел из любви таким же, каким вышел из войны. С тем же самым ощущением смутного сожаления, с тем же самым чувством тупого оцепенения. Сегодня, как и тогда, он сомневался: да уж был ли весь этот вихрь? При мысли о ноябрьских днях восемнадцатого года, когда он вместе со всеми разделял восторги победителей, к горлу его подступала тошнота. Победа! Хороша победа! Достаточно оглянуться вокруг, здесь, в Тироле… Победа таких вот Флорессов… Любая мысль была пригодна, лишь бы отвести его память от Береники, направить на иной путь. Какое будущее ждет его? Жизнь, лишенная достоинства. Жизнь без любви, могущей стать оправданием жизни. На смену Регине придет другая Регина. Зимний сезон в Париже. Русский балет. По средствам ли ему будут поездки в Межев для занятий слаломом? Потом гольф в клубе «Ла Були», потом снова придет весна. И это называют жизнью! Делаешь что-то, даже веришь, что это нужно. В один прекрасный день приходит расплата. Неужели Вердены, Эпаржи были ради того, чтобы Флорессы могли по дешевке скупать антикварные вещи, которые все равно у них отберут на таможне. Должен был умереть Дени, чтобы Береника…
Выходя в Штейнахе из здания вокзала, Орельен тут же наткнулся на Флоресса. Увидев Лертилуа, Гонтран замахал руками:
— Ах, дорогой мой, мы так перед вами виноваты! Представления не имею, как это произошло… Приходит почтальон, кладет на стол почту, счета! А мы бегаем взад и вперед, потому что этот самый крестьянин решился наконец продать превосходный, именно превосходный поставец шестнадцатого века… что называется за кусок хлеба! Кажется, что-то было на ваше имя, а потом… пропало бесследно… Спросил Регину: ничего не видела…
Боже мой! А вдруг письмо было от Береники? Хоть какой почерк? Гонтран не заметил ни почерка, ни почтового штемпеля. Единственно, что он мог сказать, — что письмо было из Франции. Регина на вопрос Орельена подтвердила, что тоже ничего не видела, и в свою очередь довольно ядовито осведомилась, не ждал ли он весточки от женщины. Значит, она стащила письмо, прочла его. Ясно, письмо было от Береники. А что, если не от Береники? Нельзя написать ей об этом, спросить… Значит, он до сих пор ее любит? Любит какой-то странной, пугливой, затаенной любовью… Значит, так и суждено ему до конца дней своих носить в себе эту тревогу, пробуждающуюся по любому случаю? Достаточно было пропавшего письма, чтобы отбросить его назад, в уже забытую, казалось, жизнь. Надо быть честным с самим собой! Зрелище гор, которое открывалось глазам Орельена, надолго отвлекло его мысли от Береники, и вдруг Береника воскресла. Может быть, потому что зрелище это стало невыносимым… Он вспомнил тот вечер, когда к нему пришла Армандина, и он решил, именно тогда решил, что любит Беренику; было это после дня, проведенного вместе с тем парнем — Рике. Да, Армандина… все то, что олицетворяла собой Армандина: родительский дом, детство… провинциальная среда, от которой так просто не открестишься… Он решил любить Беренику. Из-за Береники он забыл людей, жизнь, свою жизнь. А когда он захотел забыть Беренику, он призвал против нее целый мир, мир горных высот, солнечный Тироль, пустынный и свободный. Но не столь уж пустынный, поскольку в здешних долинах водились такие вот Флорессы и горными тропками Тироля владели туристы и страсти. Мало-помалу этот увеселительный Тироль поставил перед Лертилуа, хоть и в ином аспекте, те самые вопросы, какие ставили перед ним Рике и Армандина. Мало-помалу он стал задыхаться в воздухе горных вершин. Тогда-то вновь возник образ Береники, и снова она помогла ему забыть окружающее, забыть, что пора принимать окончательное решение… Надо быть честным с самим собой. Причина была в ней одной.
Он устал от Регины. Он так и не простил ей пропажи письма. Жить вместе с ними под одной кровлей становилось стеснительным. Следовало бы переехать в отель, провести предстоящий месяц более деятельно… Но, с другой стороны, неловко давать тягу… Он не переносил манеры госпожи Флоресс являться в его комнату чуть ли не через каждые полчаса по всякому поводу и вовсе без повода. Наступала осень, погода портилась. Орельен объявил, что уезжает. Его зять прислал ему письмо. Никакого письма зять, конечно, не присылал, и Орельен вместо того, чтобы ехать в Париж, отправился в Зальцкаммергут, оттуда — в Вену, а оттуда — в Берлин. О, какое же счастье не видеть ежеминутно чету Флоресс!
Калейдоскопическая смена стран, городов, эта роскошь, нищета окружающих и слишком привольная жизнь самого Орельена, возможность ни в чем себе не отказывать, ибо в эти дни стремительного падения марки не осталось ничего, чего нельзя было бы купить за деньги любителям удовольствий, — все это вновь отодвинуло, заволокло туманом, почти стерло образ Береники.
Тот маленький осколок, который уколол было сердце после беседы с дядей Блезом, перестал беспокоить.
В ноябре он мирно сидел в кафе на Ноллендорфплац, когда полиция на его глазах начала стрелять в толпу. Впервые после войны он сталкивался лицом к лицу с насилием. Бледные, дрожащие официанты, застыв на крытой террасе, смотрели на улицу. Оркестр играл «Bubchen»… Кофе оказался вполне сносным. Это была Германия. На стенах висели большие афиши, отпечатанные готическим шрифтом, и картины более или менее кубистского толка.