ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

где чудотворец Хома неповторимым и могучим украинским словом творит еще одно чудо, воскрешая из мертвых долгожителя Гапличка

Итак, заговорив Одарку Дармограиху и вылечив ее от корыстолюбия, пробудив в ней трудовую совесть, Хома вкусил великой славы. Понятно, что старался человек не для славы, но, как там говорится, не хотелось идти в церковь, да собаки загнали. Эге, если бы каравай такой славы достался тому, кто такой скупой, что аж синий, у которого посреди зимы и льда не выпросишь, — получил бы он великую выгоду, доил бы эту славу в четыре титьки. А что Хома? Он из этой славы штанов не сшил и наперед мотней их не носил!

Ну а уже коли речь зашла о Хоме-чудотворце, то, понятное дело, случай с Одаркой Дармограихой — не исключение, и как тот ленивый вол все валит на занозы, так и нам уже пристало бы, наверное, повернуть разговор на тему о красе и силе украинского слова, вычеканенного устами грибка-боровичка. А чтобы не было упреков, будто Хома-де стал больше отдаваться чудотворной деятельности, чем своей работе на ферме, заявляем, что чудотворную работу он выполнял, так сказать, на общественных началах, а весь пыл своей души и неугасимое рвение приберегал, как и всегда, для ударного труда на животноводческой ферме.

Так вот, о долгожителе Гапличке. О том деде, который в колхозе «Барвинок» к каким только бугаям ни бывал приставлен, чтобы присматривать за ними. Помнится, в молодые годы он начинал работать еще при безымянных бугаях, а уже позднее работал при бугаях с именами историческими — при Нероне, при Наполеоне, при бугае Бисмарке, а еще при Империализме. Когда последний бугай вышел в тираж и яблоневская колхозная и индивидуальная животина вкусила материнских утех от пробирки, то есть от искусственного осеменения, дед Гапличек вышел на пенсию. Вышел на пенсию, но все же до конца так и не понял преимуществ такого прогресса в животноводстве, а, не поняв, решил, что унизили его мужское достоинство. А раз унизили мужское достоинство, и нравом он переменился: если б теперь, к примеру, и купил своей бабке башмаки, а они б оказались маловаты — отнял бы старенькой пальцы, и делу конец. А еще Гапличек впал в глубокое раздумье вот на какой предмет: «Десятку пропить или штаны купить? В лихой час выпить квас, а как увижу пиво, пройти или не пройти мимо? Почему оно иной раз ни пьется, ни льется, ни в чарке не остается?»

Видно, эти думы очень тяжело давались долгожителю деду Гапличку: как-то, выходя от буфетчицы Насти, дедок прямо за порогом и свалился под грузом этих мыслей, ноги подкосились. Народ яблоневский полагал, что долгожителю, видно, на земле лучше думается — близко или далеко пьяному до Киева, хорошо ли дуть, если дадут, простит ли дурной пьяному. А Гапличек как упал за порогом чайной, так и не поднимается час, другой, третий. Наконец яблоневский люд заволновался. Кто-то поднял дедовы веки — зрачки неживые. Кто-то потрогал пульс — никакого пульса.

А шел мимо чайной Хома неверный да лукавый, разглядел долгожителя Гапличка в бурьяне.

— Была ложка, помело, да и то из дому унесло, — произнес грибок-боровичок, сразу сообразив, что за происшествие здесь произошло. — Ах чтоб его пиявки выпили! Как умер, так будто и не был…

И засучив рукава, принялся прямо на глазах у всех воскрешать из мертвых задубевшего долгожителя. И пока воскрешал — хоть бы одним пальцем коснулся покойника, хоть бы кончиком мизинца! Только словами, только большой силой духа, которую вкладывал в каждое слово, потому-то и были они сильнее любого колдовского зелья.

Хома неверный да лукавый притопывал вокруг неподвижного долгожителя Гапличка, приговаривая:

— В огороде жердина, на жердине домовина, а в домовине уместилась людей половина. А еще там сидела сижуха в семи кожухах и сильно мерзла, а кто на нее смотрел — душою холодел. А вот — из воды растет, на воде сидит, в воду глядит, а там дед над водою шелестит бородою.

Яблоневский люд дружно повторял вслед за грибком-боровичком:

— Домовина, людей половина… сижуха в семи кожухах… дед над водою шелестит бородою…

А поскольку долгожитель Гапличек как припал к земле, так и не шевелился, Хома чем дальше, тем все пуще заводился-заговаривался:

— В лесу выросло, на трубе высохло, пришло в село — людьми натрясло. Тогда явор зашумел, баран заблеял, вокруг носа увилося, а в чрево не попало.

Глаза у яблоневских жителей от натуги уже на лоб лезли, словно коты, что на стреху от собак карабкались:

— Людьми натрясло… явор зашумел, баран заблеял… вокруг носа увилося, а в чрево не попало!

Заклинание вслед за старшим куда пошлют повторяли трактористы и шоферы, которые оказались поблизости, яблоневская трудовая интеллигенция, которая не прошла равнодушно мимо, школьники, что охотно прогуливали уроки в школе, а также и веселые посетители Настиной чайной, те самые посетители, что, во-первых, горилки и в рот не берут, во-вторых — потому что и день будто бы не такой, в-третьих — по две бутылки каждый из них уже выдул, рукавом как следует закусивши. Все старались, будто имели такие голоса богатые, как пес — рога рогатые. Ибо, ясное дело, взявшись за гуж, никто не хотел сказать, что недюж, потому и мычали и хакали, как волы в борозде, потому-то с них пот, как горох, катился, потому-то им некогда было и лоб утереть. Ибо, видать, дело уже было за малым, долгожитель Гапличек должен был вскоре очухаться.

— Белое, как снег, мнется, как мех, а в воде гибнет. Не вареник, не вареница, а в кипятке вертится. И когда же, наконец, триста галок да пятьдесят чаек да пятнадцать орлов хотя бы одно-единственное яичко снесут? И когда же, наконец, триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей одно-единственное яичко снесут? И когда же птица о двенадцати ногах одно яичко снесет?

Хома заклинал так усердно, так устрашающе, что походил на того запряженного волка, на котором черт пашет, на хлеб надеясь. И народ яблоневский, заклиная, ни о чем больше и не думал — ни о том, что золотом зайца не остановишь, ни о том, что серебро — чертово ребро. Казалось, что Хома вот-вот от изнеможения свалится с ног и часть народа тоже попадает.

— Триста галок, пятьдесят чаек, пятнадцать орлов!.. Триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей!.. Птица о двенадцати ногах одно яйцо снесет!

Эти заклинания, этот шум и гам могли бы и мертвого пробудить — и того, что отдал богу душу и ноги протянул, и того, что не горел, не болел — сразу похолодел, и того, что как бы ни болел — все одно славно околел. А долгожитель Гапличек не в яме спал, а под чайной лежал, поэтому он вскоре рукою чуть шевельнул и поднес эту руку к глазам своим, будто сначала украл чужое, а потом уже стал разглядывать. И глаза его из-под век выпорхнули, как два воробышка, забегали туда-сюда.

— И когда же это птица о двенадцати ногах одно яйцо снесет! — голосил Хома сам не свой.

— Птица о двенадцати ногах! Птица о двенадцати ногах! Птица о двенадцати ногах! — вторила толпа.

Около чайной народ бурлил, словно река в бурю. Грибок-боровичок бесновался, как тот рыбак, что поймал жабу, а думал — рыбу. Яблоневский люд шалел так, будто на коне ехал — и коня искал. И вдруг долгожитель Гапличек повернулся на правый бок и стал дергать ногами, словно отгонял от себя нечистую силу, а нечистая сила все цеплялась да цеплялась, не отставала. И внезапно глаза его, что смотрели неведомо куда и видели неведомо что, вспыхнули сиянием осмысленного взгляда, как лепестки мака на солнце. Разжались губы, и шевельнулся язык, только, видать, был простой, словно овечка, потому что не сказал и словечка. Установилась такая тишина, что было слышно, как у яблоневцев бьются сердца.

— Гляди ж ты, — промолвил долгожитель Гапличек удивленно. — Яблоневка! А мне казалось, что я с руками, с ногами — с лавки не слезу! Что положили меня в корыто, которое другим накрыто!..

— Дедуня, а как там, на том свете? — отдуваясь, спросил мокрый, будто выжатый, Хома.

— Трудно, Хома, на том свете: сами не пьют — и мне выпить не дают.

— Ну, дедуня, раз уж воскрес из мертвых, теперь еще столько проживешь, сколько уже прожил.

— А и то, никто от этого не убежит — ни царь, ни царица, ни рыба в воду, ни мышь в нору, — произнес долгожитель Гапличек, поднимаясь с земли и чуть-чуть пошатываясь, словно не на своих, а на одолженных ногах. — А теперь, Хома, стоило б такое дело обмочить, чтобы я, из мертвых воскреснув, да и не рассохся. Правда ваша: явор зашумел, баран заблеял, вокруг носа увилося, а в чрево не попало!

И вот, склонив седую голову на плечо своего спасителя грибка-боровичка, долгожитель Гапличек похромал к дверям чайной, а за ними и толпа любопытных потянулась, чтобы выпить и потолковать про чудо.

Загрузка...