По пути в Боготу мы с Кассандрой лежали на откинутых задних сиденьях, просунув ноги между чемоданами в багажнике. Мы не разговаривали. Кассандра играла с веревочкой, скручивала ее и делала разные фигурки: чашку, куриную лапку, петлю. Эти фигурки рассказывали историю – историю о бабушкиной ванне, о курах, о Тике и Мемо, только Кассандра об этом не догадывалась. Я опустила веки, чтобы глаза отдохнули, и, пока машина несла нас вперед, думала, успела ли Петрона за собой прибраться. Мне не хотелось, чтобы родители узнали, что она жила у нас. Хорошо, что она служанка и умеет убираться, подумала я, а потом решила, что так думать нехорошо. И попыталась загладить свою вину, искренне понадеявшись, что Петроне больше ничего не угрожает. Потом я вспомнила Тику и Клеопатру и стала смотреть на меркнущее небо, в котором взошел тонкий месяц.
Бабуля говорила, что месяц – это ноготь Бога. Но непонятно, ноготь какого пальца; непонятно даже, что это за палец – руки или ноги.
Но я-то была уверена, что это большой палец правой руки.
Время шло, ноготь Бога висел над нашей машиной – волшебный, сияющий, подвешенный высоко в ночной пустоте.
Постепенно, по мере нашего продвижения вперед, ноготь Бога отодвигался назад. Он соскользнул ниже черных горизонтальных полос на заднем ветровом стекле и скрылся за серыми облаками.
Следующей ночью серые облака сгустились, пошел дождь, и месяц не появился.
Воробей сошел с автобуса за пять кварталов до остановки в Холмах, чтобы нас не видели вместе. В хижине малышка Аврора разводила огонь. Я встала за занавеской, которая заменяла нам входную дверь, и стала смотреть, как она скручивает газеты. Сестричка поджигала газеты и дула на них, как будто этого достаточно, чтобы дрова занялись пламенем. Иногда мы могли позволить себе уголь, и вот тогда развести огонь не составляло труда. Но не сейчас. Я чувствовала на себе мамин взгляд, но посмотреть в ее сторону не осмелилась. Пришли младшие. «Петрона! Как мы по тебе скучали!» Я села на корточки рядом с Авророй и показала, как сложить дрова.
У огня мы сидели до позднего вечера. Мами спала или притворялась, что спит. Я принесла мешок кукурузы и пачку масла, воткнула ножи в початки, чтобы малыши могли пожарить кукурузу на огне. Рождественское угощение. «Петрона высокая, как медведь! Петрона тонкая, как фонарный столб!» – дразнились дети, вращая золотистые початки над огнем, а я смотрела на языки пламени, и мне чудились в них глаза Воробья с тяжело нависшими веками.
Я дала один початок Мами; та взяла, поблагодарила меня и, наверное, отчасти простила.
Сверля меня взглядом, она спросила, чем я занималась все это время. Ничем.
Я пошла в уличный душ за хижиной, и мне показалось, что Мами и там за мной наблюдает. Свет проникал сквозь тонкие щели в досках, и тут мне показалось, что за стенкой мелькнули темные глаза; я дернула за веревочку и опрокинула ведро, смывая с лица мыльную пену, оделась и вышла во двор, но там никого не было. В траве пели цикады, а на деревьях – птицы.
В двух кварталах к востоку от Холмов была маленькая церковь; взгляды-дротики пронзили меня, когда мы вошли. Я зажгла свечу, отмаливая свои грехи. Четырнадцать лет, и уже четверо маленьких детей, наверняка думали прихожане. Идиоты. Как я могла объяснить, что у матери астма и она не может ходить в церковь?
На фонарных столбах развевались ленты. Мы присоединились к праздничному шествию. Играли трубы и аккордеоны; у нас в руках были свечи, которые раздавали всем участникам парада. Мы взяли свечи и для Мами, положили в карманы. На улице стоял грузовик с монахинями; те раздавали из кузова завернутые подарки. Каждому что-то досталось: Авроре – новая кукла, мальчикам – пожарная машина и много маленьких машинок с крошечными дверцами, которые открывались, а еще конструктор – целая куча пластиковых деталей, из которых собиралась рампа. Мне достался плюшевый мишка. Я взяла подарок и для Мами; дома она его развернула, и это оказался шарф. Мы поставили свечки в стеклянные бутылки из-под колы, зажгли их и говорили тихо, спрашивали разрешения, прежде чем что-то сделать, а Мами улыбалась и говорила: «Как будто мы снова в Бояке».
И верно, в Бояке наша жизнь была вот такой, спокойной, и там тоже пели цикады. Там мы лучились здоровьем, росли и крепли при свете свечей. В Бояке мы не замечали, что воздух от копоти начинает киснуть, как киснет молоко, а сейчас я это почувствовала.
Я помахала рукой перед носом. «Ничего не говори, Мами», – испуганно сказала я, а братья и сестры спросили: «В чем дело, Петрона?» Но я не могла объяснить.
«Ты же никому не скажешь, что я жил с тобой в том доме?» – спросил Воробей, когда мы ехали в автобусе. Я рассмеялась. «Нет, зачем?» Он ласково и беспокойно гладил меня по руке. «А если кто-нибудь узнает, милая?» Я поежилась на сиденье. «Объясню, что меня выгнали из дома, но не скажу, что со мной был ты». Он поцеловал мою руку. «Хорошо». Отвел глаза и добавил: «Потому что энкапотадос начинают нервничать, когда кого-то из нас – тех, кто знает, кто они, я ведь говорил, что люблю их послушать, я просто хожу туда, сижу и слушаю, что они говорят, по-дружески, – так вот, они начинают нервничать, когда кто-то из нас попадается».