33 Хранилище утраченных воспоминаний

Странный факт – голоса забываются. Через несколько лет перестаешь помнить тон, интонацию. И уже совсем не помнишь, как человек говорил когда-то. Иногда я поднимала глаза, словно искала что-то в библиотеке своей памяти – нужный ряд, нужный номер библиотечной карточки, который привел бы меня к записи папиного голоса. Говорил ли он низким баритоном? Медленно или быстро? Я не понимала, как можно было забыть самое главное.

Я пыталась вспомнить папин голос, пока ждала маму; та, как обычно, прочитывала список недавно освобожденных жертв похищения. Но этот раз отличался от других: она вдруг онемела и указала на строчку в списке. Волосы пушистым нимбом окружали лицо; она подозвала меня, чтобы я прочитала. Буквы прыгали перед глазами, и я прочла строчку, а потом перечитала, а потом мама перечитала ее еще раз; мы никак не могли поверить, что это папино имя напечатано на странице, и позвонили Кассандре на работу; та приехала на велосипеде минут через десять и прочитала вслух:

– «В обмен на пленных партизан крупнейшая партизанская группа освободила… – Она пропустила несколько имен и прочла имя в самом низу: – С-А-Н-Т-Ь-Я-Г-О, А-Н-Т-О-Н-И-О».

– Это он?

– Может, и не он.

– Его имя точно так пишется?

– Это может быть другой Антонио Сантьяго.

Мы вызвали такси, хотя это было нам не по карману, и плакали всю дорогу в консульство. Что, если это он? – Да не он это, не говори так! Мы не могли нормально говорить – только кричать; крича заплатили водителю, крича ворвались в консульство, крича пролезли без очереди, крича подбежали к Ане и крича сообщили, что мы должны узнать, папа ли это, неужели его освободили? А что, если это его тезка, мало ли сколько в Колумбии людей по имени Антонио и по фамилии Сантьяго и мало ли сколько Антонио Сантьяго находились в заложниках у партизан? Ана сказала, что у нее есть номер папиного удостоверения личности и она может сравнить его с номером в списке освобожденных. Она вбила номер в окошко на экране, а Кассандра все бормотала: «Не может быть, что это он. Это не он».

А потом я упала на колени и зарыдала, и Ана сказала, что это папа, а мама рассердилась на нее и закричала: «Не смейте ничего говорить, если не уверены, это не игра». Тогда Ана завела ее за стол и указала на экран компьютера: «Смотрите, номер совпадает». Кассандра тоже смотрела, а потом затараторила без умолку, стала спрашивать, что нужно сделать, чтобы взять денег в кредит и купить папе билет, подготовить ему документы, и нужна ли ему комната в гостинице? А мама твердила: «Я не могу читать с экрана, Ана. Распечатайте мне эти номера, пожалуйста.

Я их сверю, наверняка они не совпадают». Весь кабинет был пропитан нашим горем вперемешку с радостью.

– Вы же понимаете, он мог измениться, – сказала Ана, но мы ее не слушали.

У меня дрожали руки, а Кассандра все спрашивала про билеты и займы; тогда Ана тоже расплакалась и объяснила, куда нужно пойти и что сделать, и пообещала поторопить заявку на иммиграционные документы. А потом мы с мамой и Кассандрой побежали – сперва в банк, затем покупать билет, затем домой звонить Ане. Та поставила нас на ожидание на одном телефоне, а с другого позвонила в американское посольство в Боготе. Мы ждали вместе, втроем, почти не дыша и сжимая трубку в трех разных местах. Ана вернулась на линию и сказала, что посольство в Боготе отвезет папу в аэропорт, и тот прилетит рейсом, который мы забронировали. Велела ждать; мол, у нее для нас сюрприз.

– Перевожу звонок на другую линию, – сказала она, и я представила Ану за столом с двумя телефонными трубками в руках: в одну она говорила, а другую слушала.

Madre, hijas 66, – раздался папин голос.

Всхлип сорвался с моих губ. Папин голос заполнил место в моих ушах, пустовавшее много лет; пустота зазвенела, наполнившись его тембром. Как легко вернулась память о давно потерянном. Видимо, существовало все-таки хранилище утраченных воспоминаний, где те ждали своего часа.

– Антонио, это правда ты, – сказала мама.

– Папа… – это все, что я могла сказать.

– Папа, ты вернешься домой! – воскликнула Кассандра.

– После стольких лет.

Я не находила себе места. Папа прилетал на следующий день. Я не понимала, как пережить часы ожидания. Мама налила нам по рюмке виски, потом мы попытались что-то съесть и уснуть. Мы сидели и таращились на телеэкран, не воспринимая мелькавшие на нем картинки. Время от времени одна из нас спрашивала: «А что, если мы его не узнаем?»

Не знаю, как вышло, что время прошло, наступила ночь, а потом взошло солнце.

По пути в аэропорт я ежеминутно впадала в панику, думала, а вдруг партизаны передумали, вдруг снова захватили папу в плен, вдруг самолет разбился, вдруг он не прилетит?

Мы смотрели на прилетавших – там была целая толпа мексиканцев и бразильцев, уроженцев этих стран, которые, съездив на родину, возвращались в Америку, грустные, они шли потупив глаза. Были там и американки, прилетевшие после отпуска, обгоревшие на солнце и напялившие на себя чужую культуру; эта культура звенела браслетами на их запястьях и покачивалась национальными головными уборами на головах.

Я снова и снова задавала один и тот же вопрос: «Что, если мы его не узнаем?» А потом добавила: «А что, если он нас не узнает?» Кассандра же храбрилась и повторяла: «Он не изменился, вот увидишь».

Я снова чувствовала себя маленькой девочкой, которая ждала папиного возвращения из поездки, но теперь страшилась момента, когда он выйдет из такси, откроет калитку и посмотрит наверх. Наверняка он исхудал, подумала я. И постарел. Я сидела и смотрела в одну точку; шли минуты, а я мысленно готовилась. Я разглядывала плитку на полу аэропорта, не зная, чем еще заняться. Идет ли время или я застряла в аду, где минуты тянутся бесконечно? Кассандра сказала, что пора идти, но ноги не слушались. Я с трудом поднялась навстречу небольшой группе людей, вышедшей из дверей зала прилета. Люди проходили мимо, а я на нетвердых ногах стояла позади мамы и Кассандры. Среди прибывших была высокая блондинка с двумя маленькими мальчиками, плотный мужчина. Я попыталась встряхнуть ноги, но их как будто не было. Мимо прошла группа подростков, слева и справа, а потом мама и Кассандра завизжали и прыгнули в объятия незнакомого мужчины, и я вдруг поняла, что обнимаю тонкую хрупкую фигуру того же мужчины в незнакомой одежде с чужого плеча.

Все ощущения обострились.

– Папа?

Мужчина рассмеялся в густую черную бороду. Разве так смеялся папа? Я испуганно отдернулась. В отличие от его голоса по телефону этот смех не соответствовал моим воспоминаниям о папе. Во тьме я стану светом; в минуту нужды я буду повсюду. Черные кустистые брови не изменились, но вокруг глаз залегли глубокие морщины, щеки впали и обтягивали челюстные кости, а линия роста волос поредела, обнажив мягкую крапчатую кожу. Я пыталась сопоставить прежние папины черты и это новое, измученное страданиями лицо, на котором даже глаза были другими. Вспомнила, как в детстве Кассандра уверяла меня, что Пабло Эскобар при желании может изменить даже глаза. Я вцепилась в предплечье этого человека, и в голову закралась мысль: а что, если его подменили, что, если настоящий папа умер?

Кассандра сунула руку ему в карман. Ее лицо блестело от слез.

Она вытащила его руку из кармана, и я увидела, что на этой руке нет указательного и среднего пальцев. Я вытаращилась на обрубки; кожа на месте ран стала гладкой и блестела, как мокрая. Рука была правая. Страшный ответ на давний вопрос.

Неужели так просто – взять и отрубить человеку пальцы? – подумала я.

Измученный человек позволил Кассандре сжать его ладонь, а мама уткнулась лицом ему в грудь и произнесла: «Теперь ты дома, все будет хорошо». Я вгляделась в ее лицо, потом в лицо Кассандры, но не увидела ни тени сомнений, лишь облегчение. Когда мы сели в такси, я все еще была в шоке и недоумевала: как это только у меня остались сомнения? Повернула голову, и измученный человек посмотрел мне в глаза. Мой папа никогда так на меня не смотрел; в этом взгляде промелькнуло такое острое отчаяние и скрытая тоска, что я перестала дышать. Кассандра кусала верхнюю губу. Мама сцепила руки на колене. Никто не знал, что говорить.

Будь все как раньше, мы бы заговорили по-испански, зная, что водитель нас не поймет. Папа бы рассказал какой-нибудь исторический факт. Мама бы сказала: смотрите, мы едем вместе, как раньше. Помните, как мы все вместе ездили к бабушке? А Кассандра бы произнесла: хватит поминать прошлое, кому это интересно? Что на ужин? Что кто хочет?

Мы сидели вчетвером на заднем сиденье такси, сплющенные, как начинка бутерброда, и я ощутила на себе тяжесть времени. Годы и напряжение жизни в ожидании.

Если этот человек не папа, значит, ждать придется еще. Я соберу ДНК и накоплю денег на анализ. Я знала, что люди проводят такие анализы на отцовство, в этом не было ничего странного; я могла бы сделать то же самое.

И если окажется, что это не папа, мы представим результаты анализа в консульство, а потом правительство подтвердит, что партизаны нам солгали; будет расследование, и окажется, что папу давно казнили. Может, настоящего папу расстреляли и бросили его тело в джунглях. Я должна была знать, где его могила. Мимо проносились улицы Лос-Анджелеса. Я показала человеку высокие пальмы, заметила, что они такие же, как в Картахене, чтобы человек не волновался и почувствовал себя как дома: забыв об осторожности, он мог себя выдать. Человек слушал и потирал большим пальцем обрубки указательного и среднего. Мой папа никогда так не делал. Я смотрела на человека, сидевшего рядом в такси, и думала, что будет, если мы никогда не найдем папино тело.

Дома мама приготовила все папины любимые блюда: зажаренные до хруста кукурузные лепешки, стейк, салат с капустой и рис. Но человеку, которого мама с Кассандрой считали папой, было трудно есть. Он гонял еду по тарелке, и я заметила, что вся рука у него в комариных укусах. На бедрах были порезы и царапины, на запястьях – красные следы; такие же следы имелись на щиколотках, где его, должно быть, связывали веревкой; смуглая коричневая кожа там была оголена, воспалилась, и волосы в этом месте не росли. Сомнений быть не могло: этого человека тоже держали в плену.

Тут мама вспомнила про пальто, которое чистила каждый день в течение многих лет, и достала его из маленького встроенного шкафа у двери. Она вручила его человеку:

– Пока тебя не было, я каждый вечер чистила его, чтобы оно было готово к твоему возвращению.

Человек взглянул на пальто, и мне показалось, что он его не узнал; погладив шерстяную ткань, он положил пальто на колени.

– Спасибо, мама.

Мой папа тоже всегда называл маму «мамой», но, возможно, человек как-то выведал у него эту деталь. Или догадался.

* * *

В ту ночь в нашей квартире мы в первый и последний раз выслушали рассказ человека о его похищении.

– Я шел к машине в Сан-Хуан-де-Риосеко и загляделся на вершины Сьерра-Невады; тут из тумана вышли семеро, – начал рассказывать он. – Они сказали: «Не шевелись, будем стрелять. Твои дочери у нас, качако 67; ступай-ка с нами».

Ему завязали глаза. Партизаны вели его сквозь джунгли, толкая в спину, пока не дошли до лагеря. Там его посадили в лачугу.

Запахло джакарандой, воздух наполнился горько-медовым ароматом цветов, а партизан занес мачете над рукой человека и отрубил ему пальцы.

Когда пальцев не стало – а их не стало, потому что партизаны считали человека предателем, ведь раньше тот был коммунистом, а потом стал капиталистом, – человек вспомнил строки из Эмили Дикинсон: «Мне в дом пора: сгущается туман».

Он пробыл в плену две тысячи двести тридцать один день. Шестьдесят восемь раз его переводили из лагеря в лагерь. Четыре раза он слышал наше обращение по радио.

Потом человеку сказали, что собираются его освободить, и трое мальчишек проводили его на место обмена через горы. Они шли, раздвигая ветки и кусты дулами ружей. И до последней минуты человек думал, что они не отпустят его, а расстреляют.

* * *

Я подумала, что этот человек, притворяющийся папой, мог быть папиным сокамерником. Процитировать Эмили Дикинсон в связи с потерей пальцев – это было очень похоже на папу. И похоже на правду, но папа не стал бы делиться такой деталью с кем попало. Возможно, он доверял притворщику.

Я пыталась расспросить человека подробнее, особенно насчет того, что именно он слышал в «Голосах похищенных», – так я точно смогла бы доказать, что он тот, за кого выдает, – но мама велела молчать и сказала: пусть папа обо всем забудет, Чула, оставь его в покое.

Мне стало любопытно, где настоящая семья человека. Почему он согласился приехать к нам и жить фальшивой жизнью, о которой ничего не знал? Ради переезда в Штаты? Наверное, он сделал это ради американского гражданства: получить его было сложно и недешево.

Вечером, готовясь ко сну, я подумала, часто ли партизаны подсылали к семьям похищенных подменыша. И согласилась, что это умный ход. Папа числился пропавшим шесть лет, а многие не возвращались и по двадцать лет, и, если кто-нибудь решил бы взять себе другую личность, едва ли можно было придумать более удачную схему, чем притвориться пропавшим. Ведь когда похищенных освобождали после всех пережитых ужасов, естественно, их лица менялись. И любой, обладающий отдаленным сходством, мог бы выдать себя за другого.

А когда самозванцу удавалось втереться в доверие семьи, партизаны возобновляли шантаж.

Они подсунули нам человека такого же сложения, с похожим цветом кожи и размером обуви, но не угадали с густотой волос, осанкой и выражением глаз. Папа держался величаво, а этот новый человек был весь какой-то дерганый и неуверенный. Человек, поселившийся в нашем доме, боялся открытых пространств. Выйдя на улицу, он нервничал и не находил себе места, пока снова не оказывался в помещении. Он не хотел спать в маминой кровати, что казалось мне вполне логичным, ведь они были незнакомы. Он брал одеяло и ложился в углу гостиной. Он лежал между стеной и столом, на котором стояла мамина вазочка с сухоцветами. Я плохо спала и иногда выходила из нашей с Кассандрой общей маленькой комнаты и искала человека. Обеденный стол скрывал его из виду. Каждый предмет ему что-то заменял: стену лачуги, ствол дерева, небо джунглей над головой, мягкое ложе из прелых листьев.

Человек много готовил. Сооружал подставки из консервных банок и клал сверху большие куски мяса. Потом смотрел, как пламя облизывает плоть. Каждые пять минут переворачивал мясо, дожидаясь, пока то окрасится в нужный цвет. Мой папа так никогда не делал.

Человек отказывался знакомиться с другими беженцами, и мама попросила меня взять его с собой в библиотеку, но стоило ему увидеть другого человека южноамериканской внешности, как он напрягался и хотел скорее уйти. Думаю, он боялся, что его снова схватят.

Мы нашли ему психолога, а я выжидала, не осмеливаясь делиться своими подозрениями с мамой. Мы взяли дополнительные смены, чтобы человек мог ходить к психологу и рассказывать о том, что с ним произошло. Я подумала, что притворщик не может притворяться двадцать четыре часа в сутки. Ложь наверняка отнимала столько сил, что рано или поздно он должен был от нее устать. Наверняка он сболтнет что-нибудь психологу. В ожидании я коротала дни в библиотеке, узнавая о подводных камнях анализов на ДНК. Я прочла, что анализ можно провести по слюне, оставшейся на почтовых марках или крае кофейной чашки; из образцов слюны выделяли ДНК и проверяли на соответствие. Но в большинстве лабораторий анализы на отцовство все же проводили по крови.

Через месяц после возвращения человека я сама пошла к психологу. Я не хотела записываться на прием и просто пришла и села в приемной. Приглашая пациентов, психолог приоткрывала дверь на небольшую щелочку, и я заметила, что на ней туфли на маленьком изящ ном каблучке и костюм с юбкой, волосы выкрашены в рыжий цвет и завиты тугими кудряшками. Она не потела даже в жару. Мама сказала, что она кубинка.

Ближе к концу дня женщина вышла и увидела меня в приемной. Испугалась, схватилась за ключи. Я велела ей не волноваться и назвала свое имя. Сказала, что хочу знать, выдал ли себя человек, назвавшийся именем Антонио Сантьяго, признался ли, что он самозванец. Женщина бросила на меня взгляд, полный жалости и тревоги, и опустила руку с ключами. Потом протянула руку мне.

– Пойдем в кабинет. Я угощу тебя чаем.

В кабинете, где росла большая пальма в кадке, она велела называть ее мисс Моралес и выслушала все мои подозрения. Я перечислила все случаи, когда человек выдавал свое истинное лицо. Изложила все доказательства и теории, а когда замолчала, она тоже замолчала. Она пристально на меня посмотрела, потом наклонилась и опустила локти на колени. Сказала, что ей нельзя мне это говорить, но она хочет развеять мои сомнения. Она достала папку и открыла ее.

– Здесь описание нашего первого сеанса. Правда ли, что твой отец однажды убил удава?

Я не ответила, и она пересказала все, что он ей говорил; описала его чувство беспомощности, когда убили Галана; и как он чувствовал себя неспособным уберечь свою семью, когда бабулю обстреляли с вертолетов. Я ответила, что настоящий папа мог рассказать обо всем этом самозванцу, когда они сидели в одной тюремной камере у партизан, а мисс Моралес спросила, известно ли мне, что папу похитили его собственные рабочие: у партизан были свои люди на нефтяном месторождении, а он до последнего момента ни о чем не подозревал.

Миссис Моралес сказала:

– Он знает, что тот пузырек с надписью «УДАЧА» ты на самом деле украла у бабули.

Я разинула рот, хотела что-то ответить, но не знала что, а потом мисс Моралес достала календарь и сказала, что мне тоже надо прийти к ней на прием. А я заплакала и призналась, что хотела провести анализ ДНК, и она в ответ выписала мне рецепт на лекарство.

Мисс Моралес усадила меня в приемной, позвонила маме и велела ей меня забрать. Через несколько минут она приоткрыла дверь на небольшую щелочку и сказала, что мама приедет за мной через час и я могу посидеть здесь, в приемной, или у нее в кабинете. Я поблагодарила ее и осталась в приемной. Взяла журнал. Думала, мама рассердится, но, когда она приехала, ее лицо ничего не выражало. Сначала я решила, что мы едем домой, но мы пересели в другой автобус, потом еще в один и очутились в больнице; там мама сказала медсестре, что хочет провести анализ на отцовство.

Я онемела. Медсестра повозила ватной палочкой у меня во рту, а мама дала ей расческу, принадлежавшую человеку, которого я считала самозванцем. Медсестра ушла за дверь, а я сказала маме, что накопила денег на анализ. Мама же велела молчать и ответила, что ей все равно, сколько это будет стоить, лишь бы положить конец этой истории.

Я стала принимать маленькие таблетки, которые прописала мисс Моралес. От них хотелось спать, и днем я ходила как пьяная. Не могла ни на чем сконцентрироваться. Мисс Моралес выписала другой рецепт, и от новых таблеток у меня заболел живот, но в голове прояснилось, чему я была рада. Через две недели после смены лекарства позвонили из больницы и сообщили, что анализ на отцовство оказался положительным. Я лишилась дара речи, женщина из больницы спросила: «Вы меня слушаете?» − и я повесила трубку.

Я заплакала, осознав, что всего лишь хотела, чтобы все снова стало как прежде, но как прежде уже не будет. И прежнего папы больше нет. Его место занял этот человек с туго натянутой на скулах кожей, чье лицо все еще хранило следы беспощадного солнца и голода, хотя он уже не жил в джунглях. Человек, который позволил мне взять его за руку и поплакать на его плече, хотя физическая близость пугала его, даже близость собственной дочери. Теперь мне предстояло научиться жить рядом с этим новым человеком и наладить отношения с его новым телом, совсем не похожим на тело моего папы.

* * *

Мама велела избавиться от письма Петроны, пока папа не увидел. Это было единственное, что она сказала после того, как мы молча посидели на крылечке, разглядывая фотографию. Папа был в доме и занимался тем, чем обычно занимался днем: сидел перед телевизором, уставившись в него невидящим взглядом.

Я кивнула. Квартира была такая маленькая, что я не могла там сжечь фотографию – запах учуяли бы все, и все бы увидели, что я что-то сжигаю. Я дождалась позднего вечера. Встала с кровати и надела сандалии. Отошла на край стоянки и за какими-то машинами села на корточки, вытащила конверт, письмо и фотографию. Провела большим пальцем по колесику зажигалки, пока та не заискрилась и не вспыхнула, и поднесла к пламени конверт и письмо. Слова Петроны исчезли в огне. В инвасьоне заасфальтировали дорогу. Я выращиваю капусту, са…

Пламя съедало написанные ее рукой строки, а я вспомнила дату, написанную на обороте фотографии, и подсчитала, что ребенку сейчас пять лет.

Взяла фотографию и поднесла к маленькому огоньку.

Бумага занялась оранжево-черным, потемнела по краям, загнулась, и Воробей, Петрона и малыш исчезли.

Какой была бы наша жизнь, если бы Петрона осталась всего лишь очередной служанкой, чье фото случайно попало в семейный альбом и чьего имени мы даже не вспомнили бы? Если бы тогда, много лет назад, я все рассказала маме и папе, возможно, Петроне не пришлось бы делать выбор, который ей навязали. Если бы из-за меня ее уволили намного раньше, бандиты не опоили бы ее бурундангой, как сказал Хулиан. И в ее животе не поселились бы косточки. Теперь мое молчание, приведшее к ее краху, было единственным, чем я могла отплатить той, которую по-прежнему любила. Я представила ее капустную грядку.

Молчание жгло меня изнутри.

Я не сказала папе, что Петрону изнасиловали.

Не сказала Кассандре, что написала Петроне письмо и она ответила.

Не стала поправлять маму, когда та решила, что фотография, которую Петрона прислала, сделана недавно. Не сказала, что это фотография того же года, когда мы бежали из Колумбии.

Не сказала, что парень на фотографии – Воробей.

Лишь у меня одной были все части этой головоломки.

Никто, кроме меня, не знал, что Петрона основала семью с мужчиной, который ее предал, и решила оставить ребенка. Я не могла отнять у нее эту новую жизнь, которую она выкормила своей грудью, и единственное, что я могла сделать, – молчать о том, что знала. Кто я такая, чтобы ее судить? Ее портрет горел в моих руках, и я подумала: даже забвение может быть милостью.

Петрона

Три раза в жизни я получала письмо со своим именем на конверте.

Первым было письмо из городского морга.

В конверте лежала копия бланка с напечатанной информацией, подписями и муниципальными печатями.

Имя: Рамон Санчес

Статус: мертв

Возраст: 12

Занятие: член партизанской группировки

В конверте лежала записка. Уважаемая Петрона Санчес, примите наши искренние соболезнования в связи с кончиной родственника. Внизу стояла подпись полицейского. Я почувствовала себя очень взрослой, ведь ко мне обращался офицер полиции. А мама порвала письмо в клочки. Все они убийцы. Бумажки разлетелись в стороны; мое имя, напечатанное на красивой бумаге, отправилось в мусор.

Потом Аврора прислала мне рождественскую открытку. Она была украшена красными блестками; я потерла бумагу, и блестки остались на пальце. Аврора могла бы вручить мне открытку лично, но решила сделать сюрприз – купила конверт и оплатила марку. Это было в том году, когда она переехала к Урьелю и его жене и стала жить с ними.

Третьим было письмо из Соединенных Штатов. В Холмах никто еще не получал письмо из Соединенных Штатов, поэтому почтальон не стал оставлять его в аптеке с другими письмами, а взобрался на холм и отдал мне лично. А по пути показал кумушкам, стиравшим белье у дороги. Видели когда-нибудь письмо из-за границы? Смотрите, сколько марок. Кумушки заинтересовались. Кому письмо? – спросили они, увидели и стали охать и ахать.

Мне Хулиан потом рассказал.

Я сидела на корточках в хижине и стирала белье. Я построила хижину из обломков того, что осталось от прежней, брошенной мамой, которая ушла и стала жить на улице. Никто в Холмах не осмелился выбросить или сжечь эти обломки; они решили, что любого, кто их коснется, настигнет проклятие. А я коснулась и построила дом еще лучше прежнего.

Почтальон постучал костяшками по ближайшему дереву, чтобы привлечь мое внимание. Вытаращил глаза и помахал передо мной тонким конвертом. Тебе письмо из Соединенных Штатов, объявил он. Я вытерла руки об платье и взяла конверт. Прочитала имя отправителя. У тебя там родственники? Я узнала почерк Чулы. Одна знакомая девочка, ответила я. Почтальон подошел поближе, не глядя на меня, но подставляя ухо. И что ей нужно?

Не ответив, я скрылась за шторкой, отгораживающей вход в мою хижину, и вышла в сад через черный ход. Села в кресло-качалку. Что бы сделал Воробей, увидев письмо? Слава богу, я была одна. Мой сын Франсиско – я назвала его в честь своего отца – был в школе, а Воробей теперь работал дальнобойщиком вместе с моим братом Урьелем и уехал на побережье. Я успею сжечь письмо до его возвращения. Он должен вернуться через несколько недель.

Я много лет ждала этого письма, но теперь, держа его в руках, не могла заставить себя разорвать конверт. Сунула его в бюстгальтер и носила там несколько дней. Не знала, хочу ли читать то, что написала Чула.

Однажды, убравшись в хижине, я села на полу на кухне. Достала конверт. Чула наклеила марки, на которых спортсмен размахивал битой. Буквы моего имени, написанные чернилами, расплылись. Конверт сморщился и намок оттого, что я носила его близко к коже. Я достала письмо. Сначала я ничего не поняла, пришлось много раз перечитать одни и те же слова. И постепенно все сложилось.

В Холмах у нас был тайный язык, кодовые слова. Партизан мы называли энкапотадос, люди в капюшонах. Опасность – ла ситуасьон, ситуация. Как ситуация? спрашивали мы, и, если кто-то отвечал: плохо, очень плохо, мы знали, что лучше не выходить из дома, потому что энкапотадос, самооборонщики или военные что-то затеяли. Чула использовала кодовое слово «соль». Солью она называла последствия. Я знала, что ее отца отпустили. В Холмах ходили слухи.

Все помнили день, когда мать с двумя девочками, приходившие на мое первое причастие, явились искать меня после моего исчезновения. Они были все в грязи, вспоминали местные. Ну и поделом им. Местные рассказывали эту историю как сказку. Буря никого не щадит – так сказала та богачка, можешь себе представить? Эта часть истории нравилась местным больше всего; они не скрывали своего презрения к сеньоре Альме. Богачка сказала это матери, потерявшей трех детей, чей дом только что обрушился! Но что с них, богачей, возьмешь; они замечают лишь свою боль. Они же уехали за границу, живы-здоровы, работа есть. А донья Лусия? Сошла с ума и бродит по улицам, бедняжка.

Я знала, что и про меня в Холмах говорят то же самое. Бедняжка Петрона. Несчастная женщина, потеряла память.

* * *

Действительно, после того как донья Фауста нашла меня на пустыре, я первое время не помнила, кто я. Она назвала меня Алисией и рассказала, как меня нашла, – наверное, думала, что это поможет мне вспомнить, что было раньше. Мои раны воспалились, я билась в лихорадке, а донья Фауста рассказала, что она шла домой и случайно бросила взгляд на пустырь рядом с домом. В ту ночь было много светлячков, и она смотрела, как они вспыхивают в траве, и тут увидела тело. Все в синяках и вроде бы мертвое. На пустыре лежала избитая девушка; ее грязные трусы надели поверх джинсов. Донья Фауста подошла на три шага и увидела, что грудь девушки поднимается и опускается; она дышала.

Тогда донья Фауста оттащила меня на дорогу, привезла тележку и отвезла меня к себе домой. Она любила повторять, что светлячки привели ее ко мне и их послал Господь. Подарила мне маленький амулет в форме светлячка и велела носить всегда, хотя металл окислился и оставлял на коже синий отпечаток. Мне не нравился этот амулет. Я считала светлячков грязными насекомыми, маленькими летающими искорками, а привлек их запах мужчин у меня между ног.

Я была на четвертом месяце беременности, когда вспомнила Холмы. В памяти всплыла оранжевая гора, тропинка, идущая вверх по склону. Я вспомнила путь домой, но больше не помнила ничего. Донья Фауста пошла со мной. Мы карабкались вверх, и всех, кто встречался мне по пути, я спрашивала: вы меня узнаете? вы знаете, кто я? Местные таращились. Никто не отвечал. Я жила здесь когда-то, я точно помню, сказала я донье Фаусте. Мы взобрались почти на вершину. Встали посреди детской площадки; сбоку высилась стена, отделявшая инвасьон от приличного квартала, за ней проносились автомобили. Я ждала, надеялась, что ко мне вернется память, но тщетно. Я заплакала от отчаяния – я же здесь жила, я точно знаю, почему я ничего не помню? – и тут ко мне подбежал чернокожий мужчина, обнял, заплакал. Я замерла в его объятиях. Слава Богу, Петрона, слава Богу, повторял он, уткнувшись мне в шею.

Я обвела взглядом склон; значит, меня звали Петрона, подумала я.

Когда он отпустил меня, я вгляделась в его лицо и спросила: значит, ты меня знаешь?

Он потянул себя за нос. Конечно знаю, Петрона, конечно знаю! Он посмотрел мне в глаза. А ты меня не узнаешь?

Я покачала головой. Он сказал, что его зовут Воробей, что он мой парень и заботился о моей семье, пока меня не было, а еще что искал меня повсюду. Я вгляделась в его лицо и спросила себя, смогу ли полюбить человека с таким лицом. Тут он заметил мой живот. Перевел взгляд на донью Фаусту. Присел на корточки и уставился на мой живот.

Это твой ребенок? – спросила я.

Он встал, вытаращился на меня, потом на живот и кивнул. Да, ответил он. Ты была беременна. Мы ждали ребенка. С этими словами он снова меня обнял. Я чувствовала, как бьется его сердце – так он удивился.

* * *

У меня была фотография, на которой я сидела и держала на руках новорожденного Франсиско, а Воробей стоял у меня за спиной. На этой фотографии я еще не помнила, что было со мной раньше. Мой дом превратился в груду щебня, и я поселилась у матери Воробья; та готовила мне чай и варила бульоны. Это была крошечная старушка с ослепительно-белыми волосами, собранными в узел на затылке. Воробей сказал, что накануне моего исчезновения мы поженились, хотя, когда я впервые встретила его в Холмах, он представился моим парнем. Но наверное, он еще не привык называть себя мужем, ведь мы поженились совсем недавно. Его мать запричитала: почему ты мне не рассказал? Я расстроилась, потому что не помнила нашу свадьбу. Воробей предложил сыграть свадьбу заново. У вас с Мами будут новые воспоминания, и ты забудешь, как тебя ограбили и бросили на пустыре. Мы станем счастливой семьей. Мать Воробья улыбнулась сквозь слезы. Ты правда это сделаешь?

Воробей отвел меня в дом моего брата Урьеля. Я его не помнила. Не помнила Аврору, маленькую девочку, назвавшуюся моей сестрой. Я не знала, что говорить. Смотрела на стены. В углу стояла гитара. Наконец малышка Аврора встала и вышла. Вернулась с грязным белым узелком. Развернула его, пристально посмотрела на меня, потом на Воробья и сказала, что это мое свадебное платье. Правда? Платье хранило очертания моей фигуры. Оно напоминало кокон, который сбрасывают цикады. Я дотронулась до мягкой ткани. На пальцах осталась пыль. Что с ним случилось? – спросила я. Малышка Аврора ответила: оно оказалось под завалами, когда рухнула наша хижина, но я его нашла и сохранила для тебя. Потом малышка Аврора судорожно заплакала. Я не знала, как ее утешить. Для меня она была чужой девочкой.

В церкви Аврора несла малыша и бросала на пол розовые лепестки. Я ступала по лепесткам, которые Воробей купил специально по такому случаю. Мое свадебное платье было таким грязным, что я чистила его несколько часов. Мы заплатили портнихе, чтобы та его перешила. В ее гостиной в нескольких кварталах от Холмов я надела новое платье и, словно вспышку, увидела перед собой лицо другой женщины, державшей меня за руку. Ее глаза видели меня насквозь. Что это была за женщина? Когда она смотрела на меня, я чувствовала себя голой. Я не стала никого расспрашивать и пытаться узнать, кто она, но в день свадьбы думала о ней, когда слушала гулкое эхо своих шагов в каменных стенах церкви и смотрела на малышку Аврору, которая несла моего малыша, тихо плакавшего у алтаря, где священник нас венчал. Я чувствовала, как что-то взывает ко мне из прошлого, смотрела на высокий потолок церкви и преисполнялась стыдом, потому что лицо женщины с глазами-кинжалами, пронзавшими меня насквозь, заволоклось туманом, и я увидела лица разных мужчин, нависших надо мной, которые сменяли друг друга. Я встряхнула головой, прогоняя эти образы, и встала на колени перед святым отцом. Откуда взялись эти лица? Может, это просто видения.

Но со временем я научилась различать видения и воспоминания.

И вспомнила то, о чем не должна была вспоминать.

Я поняла, почему Аврора заплакала, отдав мне платье для первого причастия, которое когда-то подарила мне сеньора Альма, – поняла, почему она плакала в церкви, когда вела меня к алтарю. Она предпочла солгать, чтобы защитить меня. Но я не могла признаться ей, что все вспомнила.

Воробью я тоже ничего говорить не стала.

Моему сыну нужен был отец, а я знала, что сын не его.

Я приняла его покаяние.

Покаяние, что заставляло его вставать по утрам, идти на работу и приносить домой деньги, заработанные честным трудом. Покупать нам еду. Я потребовала, чтобы он построил нам кирпичный дом. Потребовала отдать моего мальчика Франсиско в нормальную школу. Каждый день я вспоминала Чулу, особенно теперь, когда Франсиско было примерно столько лет, сколько было ей, когда я впервые пришла работать в дом Сантьяго. Иногда я вспоминала, как лепила тело из вороха одежды под одеялом в комнате, которую мне предоставили Сантьяго. Тело из одежды неподвижно лежало в темноте и пережидало ночь. Глухое, немое, беспамятное.

Когда Воробей возвращался домой из поездки, которая обычно длилась несколько недель, я представляла себя таким телом. Воробей любил кормить Франсиско ужином и рассказывать сказки, но они скорее предназначались для моих ушей. Я полюбил твою Мами, потому что она была красавицей. Ты уже поселился у нее в животике, когда мы поженились в Холмах. На ней было белое платье и венок с длинной вуалью; та развевалась на ветру. Я представляла себя телом из одежды и улыбалась Воробью, мыла посуду, стелила постели.

Оставшись одна или наедине с Франсиско, я ощущала покой. Но бывало, видела в его лице черты, которые явно были не моими и принадлежали той ужасной ночи. Я любила Франсиско больше всего на свете. Мне хотелось рассказать ему свою историю. Жила-была девочка, о которой я заботилась. Однажды я перехитрила энкапотадос. Когда-нибудь мы с тобой уедем отсюда, уедем очень-очень далеко. Но пока я не могла ему рассказать, пока еще нет; он был еще маленький, не умел хранить секреты, а мне не хотелось, чтобы он выболтал лишнего Воробью.

Раньше мне казалось, что если у тебя ничего нет, то и надеяться не на что. Когда бойцы самообороны пришли на нашу ферму в Бояку, Мами велела нам, детям, притвориться глухими и слепыми. Мол, тот, кто ничего не видит и не слышит, имеет шанс спастись.

Мы стали глухими и немыми, но все равно все потеряли. Потом история повторилась, и мы потеряли еще больше. У нас не было выбора.

Мне хотелось рассказать обо всем Чуле, но я боялась, что письмо перехватят и прочтут. Я не могла придумать кодовое слово и с помощью шифра сообщить Чуле, как я себя чувствовала, как сделала она в своем письме. Но у меня была фотография, и на этой фотографии запечатлелось все, что я пережила. А может, и к лучшему, что я ей ни о чем не рассказала: меньше знаешь – дольше проживешь.

Загрузка...