6 Привет, папа, привет, мама

В день папиного приезда весь дом стоял на ушах. Купили свежее мясо и положили в морозилку; послали за кофе; долили в графин самогона; постирали папины рубашки и аккуратно сложили в шкаф; вытерли пыль на книжных полках и натренировали Петрону.

Мама проинструктировала ее, что можно и нельзя говорить.

– Если сеньор спросит, звонили ли в его отсутствие чужие мужчины, что надо сказать?

– Что я никогда не подхожу к телефону, сеньора.

– А если он скажет: а как же тот раз, когда я звонил и ты подошла, Петрона? Что ответишь?

– Скажу, что это было один раз, сеньора.

– Вот и славно. И не забывай, Петрона, слушаться надо меня. Я в доме хозяйка. А сеньор – он ничего не знает.

– Хорошо, сеньора Альма.

Мы с Кассандрой радовались папиному приезду. Со второго этажа высматривали такси Эмилио, зная, что именно он подвезет его домой. Эмилио был папиным другом еще со школы. У него был нос крючком и высокие брови домиком, и он всегда дышал на нас розмарином с чесноком. Мама рассказывала, что они с папой были коммунистами, а потом папа перестал быть коммунистом, а Эмилио остался. Его такси мы заметили издали, потому что на антенне на его капоте развевался маленький кубинский флаг. Однажды папа заставил нас с Кассандрой запомнить все флаги мира. Потом тыкал в них ручкой и записывал наши очки на отдельном листе бумаги; за каждый флаг давалось одно очко, кроме кубинского: за него давали двадцать. Мы ждали такси пятнадцать минут, но как только увидели, бросились к входной двери. Через две секунды Эмилио притормозит, папа откроет дверь, подойдет к воротам и посмотрит вверх, на окна дома.

Когда папа приезжал, он часто выглядел иначе. Как-то раз он вернулся в очках в тонкой серебристой оправе вместо обычных, в черной оправе, и его лицо показалось каким-то чужим. В другой раз сбрил усы, и густые черные брови, ничем не уравновешенные, смотрелись на лице комично. Он тогда показался нам чужим, чьим-то другим папой.

Такси остановилось, папа вышел, а Эмилио уехал, приветливо посигналив на прощание. Папа открыл ворота и зашагал к дому. А когда посмотрел наверх, его лицо осветилось, он просиял и произнес по-английски:

– О боже мой. Что за встреча!

Ослабил галстук и расстегнул верхние пуговицы рубашки. Затем, пошатываясь, поднялся по каменным ступеням; лицо у него было какое-то опухшее и обмякшее.

– От тебя пахнет виски, – заметила Кассандра.

Папа сказал, что нервничает в самолетах и, нагнувшись к Кассандре, добавил:

– Вот почему так пахнет, Кассандра. Это запах страха.

Кассандра отпрянула, а на порог вышла мама. Она обвила талию папы рукой.

– Привет, папа.

Папа улыбнулся ей с высоты своего роста и ответил:

– Привет, мама.

Привет, папа, привет, мама. Папа рассказывал, что так здоровались еще его бабушка с дедушкой, и их бабушка с дедушкой, и несколько поколений их семьи. Сложилась традиция; мужья и жены приветствовали друг друга так, и это приветствие передавалось из поколения в поколение, как фамильная драгоценность.

Мы с Кассандрой повисли на папиных рукавах, кружились вокруг него, пока он поднимался по лестнице и по коридору шел в спальню.

– Что ты нам привез, папа? Что ты нам привез? – теребили мы его.

В голове промелькнула мысль: а где же прячется Петрона?

В спальне папа улыбнулся и открыл сумку.

– Ладно, девочки, ищите свои подарки. – Он лег на кровать и уперся головой в изголовье.

В сумке, спрятанные в скрученных рулончиками носках, нашлись разноцветные заколки для волос; в белых рукавах рубашек были цветные карандаши, наклейки и ластики с запахом винограда. Мы нюхали ластики, терли ими кожу и прижимали к щекам. На самом дне сумки лежали две книжки с картами: одна для Кассандры, другая для меня. Горы в них были рельефные и цветные, а по склонам карабкались прожилки рек.

Мы оторвались от книг и увидели, что папа уснул. Голова завалилась набок, но очки не сползли, а остались сидеть на переносице.

– Он заболел? – спросила я.

– Он пьяный, – ответила мама.

Мама сказала, что на работе пить запрещено, а папа настолько не умеет себя контролировать и так слаб духом, что не смог дождаться возвращения домой; нет бы выпить дома – он напился виски в самолете.

Петрона ушла в конце рабочего дня с таким видом, будто у нее гора с плеч свалилась. Возможно, радовалась, что не пришлось знакомиться с папой, а может, оттого, что не пришлось лгать, как мама ее научила. Правда, я не знала, ложь это или нет, – разве чужие мужчины звонили по телефону, пока мы с Кассандрой были в школе? У мамы много друзей.

Весь день и весь вечер мы слушали папин храп. Даже из нашей с Кассандрой комнаты его было хорошо слышно. На вдохе раздавался хрип, как будто он давился, потом три коротких всхрапа подряд и тишина. Папа умел спать в любое время – привычка, приобретенная на работе. На нефтяном месторождении не было постоянного распорядка, все зависело от причуд буровой установки, и он научился крепко и быстро засыпать за секунду. Когда папа спал, он словно умирал на время, но ум оставался бодрым и внимательным – на работе нельзя слишком глубоко погружаться в забытье: а вдруг понадобится дать совет насчет буровой установки, тригонометрии углов или строения почвенных пластов. Но храпел он ужасно, но хуже всего – когда был пьян.

Ближе к полуночи мы с Кассандрой подошли к закрытой двери родительской спальни: «Мам, мы уснуть не можем». Мама открыла дверь и включила лампу на прикроватном столике; мы втроем сгрудились вокруг папы и стали смотреть, как он храпит. Потом стали думать, как бы это прекратить. Трясли его за плечи, подкладывали под голову подушки, переворачивали, затыкали ему нос, приподнимали ноги, клали подушки на лицо, поднимали руки, хватали за ноги и делали «ножницы», закрывали ему рот… и наконец он вздрогнул и сел на кровати, глядя на нас глазами полными ужаса.

– Что случилось? Пожар? Что случилось?

– Ничего. Мы уснуть не можем.

– Я могу поспать внизу.

– Нет, мы тебя просто подвинем. Засыпай.

Папа закрыл глаза, рухнул на подушку и уже через секунду спал. Храп послышался снова, похожий на рокот допотопного двигателя.

Утром мама сварила нам с Кассандрой кофе в большом кофейнике. Пока она не видела, мы обе выпили по три чашки, а потом стали прыгать и бегать вверх-вниз по лестнице.

Папа в маминой комнате срывал с окон плакаты Галана. Мама топала ногой.

– Я кто, по-твоему, картинка на стене, сукин ты сын? Что, если я уйду? Что тогда будешь делать?

Мама вечно грозилась от него уйти. И папа мог бы давно догадаться, что это уловка, но мама умела блефовать как никто. Мы играли в карты, и все пробовали блефовать по очереди. Когда блефовала Кассандра, у нее отвисала челюсть даже с сомкнутыми губами. Папа двигал бровями, когда у него были очень хорошие карты и очень плохие, поэтому трудно было догадаться, какие у него карты. Но мама… с ее лицом вообще ничего не происходило, оно становилось как стенка. Невозможно было понять, о чем она думала. А я все время проигрывала, потому что не могла запомнить правила и выдавала себя глупыми вопросами: «Туз – хорошая карта?.. Если пять карт одной масти, это что?» Папа говорил, что мне везет, потому что новичкам всегда везет.

Нам с Кассандрой не надо было даже слушать их ссору; мы и так знали, что через час папа извинится, пойдет на попятную и снова повесит мамины плакаты на окна. Вот мы и бегали по лестнице беззаботные, свободные, потому что родительские ссоры были для нас обычным делом.

Возвращаясь домой, папа всегда вносил разлад в наше женское царство. Во-первых, он любил показать, кто в доме главный. «Напомни, кто в этом доме зарабатывает? Ты не сделаешь короткую стрижку, потому что я отказываюсь за нее платить».

Насчет волос и их длины у папы имелись странные правила. Мама говорила, что это предрассудки, продиктованные мачизмом – отвратительной мужской идеологией. Мама называла папу мачистом, а мы были феминистками.

То есть если бы я захотела коротко подстричься, мама бы мне разрешила, и Кассандре бы это понравилось (насчет Петроны мы сомневались – стриглась ли та коротко из-за удобства или бунтовала?).

Во-вторых, папа был отличным манипулятором. Как-то раз он выиграл в бильярд стопку американских банкнот в один доллар. Пришел домой и стал махать ими у нас перед носом и спрашивать, кого мы больше любим – его или маму. Я же эти американские доллары в гробу видела, и, когда он протягивал мне купюру, выхватывала ее у него из рук и рвала пополам; такая игра мне нравилась больше. – Эй, прекрати! – кричал папа. – Это же доллары! Настоящие!

Он заставил меня сесть за обеденный стол и совместить две половинки, стоя за моей спиной; когда я это сделала, одобрительно хмыкнул. Следя, чтобы половинки не сместились, я склеила их скотчем. Некоторые пришлось переделывать, чтобы не к чему было придраться.

И хотя он обещал этого не делать, стоило мне склеить купюру, как он снова рвал ее пополам. Сказал, что это мне урок.

– Видишь, Чула, вот что я чувствую, когда ты рвешь заработанный мной доллар! – Он сказал, что я не понимаю ценности денег, и мало того, не понимаю, что у поступков есть последствия, потому что я избалована.

Когда он махал деньгами под носом у Кассандры, та никогда не отвечала, кого любит больше – его или маму, а просто брала деньги; мол, пусть что хочет, то и думает.

Потом Кассандра призналась, что использовала стратегию обмана. Мол, если она молча возьмет купюру, папа решит, что она больше любит его, но на самом деле она же ничего не сказала. Сестра объяснила, что так поступают все политики: делают вид, что отвечают на вопросы, а на самом деле нет.

– Альма, смотри! – кричал папа, когда Кассандра выхватывала доллары у него из рук. – Смотри, как у нее глазки горят, когда она видит деньги! Смотри! Как звездочки в мультике!

Приходила мама и смотрела, как папа повторяет свое действо, но при ней он не спрашивал, кого мы любим больше. Мама внимательно следила за глазами Кассандры, когда та хватала доллары, а потом родители многозначительно смеялись и твердили:

– И правда! И правда! Глаза горят от радости!

И Кассандра все богатела.

Петрона исподтишка наблюдала за нами. Папа ей не нравился. Я догадывалась об этом, потому что они редко оставались вместе в комнате. Я не винила Петрону, что он ей так и не понравился. Иногда он впадал в уныние и переодевался в халат, хотя было еще светло. Бывало, весь день расхаживал в халате, уткнувшись в книжку, и отрывался от книжки, лишь чтобы пробормотать что-то на языке, которого никто из нас не знал.

А еще он проходил мимо Петроны, когда та расставляла цветы в вазе, и делал вид, будто ее не существует. Вообще-то папа даже меня не заметил, а ведь я стояла рядом с Петроной, обрывала лепестки с цветка и повторяла: «любит – не любит, плюнет – поцелует». Папа взглянул на нас и пробормотал что-то странное, из чего я уловила отдельные слова: плебисцит, плутократия, Weltgeist 19. Я понятия не имела, что это значит, но мне понравилось звучание последнего слова. Оно было такое торжественное, звучное, как Посейдон, царь морей. Я соврала Петроне, что Вельтгайст – богиня гор, и придумала, что это бородатая женщина, которая ездит на волшебном козле. У Петроны аж челюсть отвисла.

– И что делает эта бородатая женщина?

– Разбрасывает семена цветов и помогает встретиться возлюбленным.

Я выждала немного, а потом спросила:

– Петрона, а у тебя есть парень?

Петрона захихикала.

– Нет, но… может, когда-нибудь.

Меня завораживала молчаливая элегантность Петроны. Мне нравилось, как она произносила слова, как выглядела в солнечных лучах, струящихся в окно гостиной. Аккуратный белый бантик ее передника слегка подрагивал, когда она напевала себе под нос красивым контральто и протирала пыль с подоконников, а пылинки взлетали и приплясывали на свету.

Мама по сравнению с ней казалась резкой и горластой. Двигалась и говорила неизящно, а еще была ленивой и хотела, чтобы другие всё за нее делали.

Мне нравилось изменчивое настроение Петроны. Как планета с неустойчивой погодой, она мгновенно переходила от покоя к напряжению; в один миг безмятежно взирала на нас с высоты, а спустя секунду мышцы на ее шее натягивались, и было видно, как бьется жилка. Но это лишь сильнее притягивало меня к ней. Ее колебания казались загадочными и манили.

Я даже пыталась подражать ее движениям: тянулась к выключателю, словно в замедленной съемке. Петрона двигалась так медленно, что все ее жесты напоминали балет. Я не знала, почему никто кроме меня не видел ее очарования; мне казалось, у меня особый дар.

* * *

Через неделю борьбы за власть и территорию настал день, когда мама с папой должны были помириться и пойти на свидание. Они попросили Петрону остаться на ночь и приглядеть за нами. Папа надел костюм с галстуком, а мама разоделась, как райская птичка. У нее была шаль, расшитая крошечными черными перышками, свисавшими с блестящих бусинок. Папа сказал, что они идут в шикарный ресторан, а потом на вечеринку, где будут танцы.

Когда они ушли, Кассандра почему-то возомнила, что ее оставили за главную, и велела Петроне принести поднос с двумя апельсинами, четырьмя банками пепси, двумя пакетиками орешков и булочками. Был вечер четверга, и мы с Кассандрой, как обычно, готовились к бомбежке.

С тех пор как девочка в красных туфельках подорвалась в машине, каждый четверг мы собирали рюкзаки с припасами и ставили у кроватей. Наша жизнь висела на волоске, но мы были готовы. Смекнув, чем мы занимаемся, Петрона сказала, что мы зря это затеяли, потому что еда испортится, и Кассандра ответила, что да, она права. Именно поэтому раз в неделю мы обновляли запасы. Испорченные продукты, уже сморщенные и подванивавшие, выкладывали из рюкзаков и отдавали Петроне. Она долго смотрела на поднос с заплесневелыми булками и гнилыми апельсинами, потом уносила его, и мы, повернувшись спиной друг к другу, брались за дело, предварительно разложив припасы на кроватях, как на рабочем столе.

В тот четверг я положила в рюкзак запасную зубную щетку, пасту и мыло, один апельсин, хлеб, орехи, смену одежды и дневник, чтобы записывать в него всякие ностальгические переживания. Кассандра приготовила журнал с кроссвордами, четыре банки пепси, пакет соломинок (она не любила прикасаться к банкам, которые «все трогали») и роман «Под стеклянным колпаком» – им задали его читать в школе. Я заметила, что книгу хорошо бы оставить – вряд ли она ее прочитает, но Кассандра, пропустив мимо ушей мой совет, попросила меня положить к себе ее зубную щетку, а потом поинтересовалась, поделюсь ли я с ней едой, зубной пастой и мылом, если случится худшее, ведь у нее в рюкзаке совсем не осталось места. Она повернулась ко мне, наклонила свой рюкзак и показала, что внутри. Он был набит до отказа; даже если со стороны смотреть, под плотной тканью угадывались очертания предметов.

– Чула, запомни, я старшая. Младшие должны слушаться старших. – Ее очки в розовой оправе сползли на переносицу.

Пусть и старшая, но моя сестра совсем ничего не понимала.

– Так и быть, сделаю это из любви, а не потому что должна тебя слушаться.

Я протянула раскрытую ладонь. Кассандра схватила с кровати зубную щетку, вложила мне в ладонь и продолжила упаковывать вещи. Ее длинный хвост напоминал темную перевернутую слезу.

– Не благодари, – сказала я.

Она ничего не ответила, лишь застегнула и снова расстегнула молнию на рюкзаке.

Щетка Кассандры была розовая, с защитной насадкой из пластика, закрепленной резиночкой. Моя щетка была голубая и без насадки: я любила, чтобы у меня все было не как у всех. Засунув руку в рюкзак по локоть, я запихнула щетку Кассандры на самое дно и снова подумала о красной туфельке. Белый носочек на оторванной ноге… Мне надо бы помнить, кто в ответе за ее смерть, но я все время забывала.

– Ты разве не знаешь, Чула? Это Пабло Эскобар. Шесть раз по телевизору сказали, – проговорила Кассандра.

Вроде бы репортер говорил что-то про партизан, что те с Эскобаром заодно… Я покачала головой. Все время витаю в облаках.

Звук застегиваемой молнии сообщил, что Кассандра закончила сборы.

– Как ты считаешь, о чем думает Пабло Эскобар? – спросила я.

– О деньгах. – Сестра несколько раз подбросила рюкзак в воздух, проверяя вес, затем поставила его на пол, растянулась на кровати и зевнула.

Между нашими кроватями по коричневому ковру тянулась длинная полоска малярного скотча – ныряла под прикроватный столик и поднималась вверх по стене между нашими шкафами. На половине Кассандры стояли письменный стол и бумбокс; на моей половине было окно с видом на пустырь, поросший травой, где паслись две коровы. Я выбрала эту половину, чтобы можно было смотреть на коров. То есть пустырь был за бетонной стеной, посыпанной битым стеклом, а к стене, закрывая наш внутренний дворик, тянулась пластиковая крыша.

Со дня взрыва я минимум два раза в день забиралась на кровать, вставала на колени, раздвигала кружевные занавески и смотрела на пустырь. Коровы махали хвостами, а я смотрела на них и слушала их жалобное мычание.

Одну корову я назвала Терезой, а вторую – Антонио, в папину честь. Я не знала, какого они были пола и как отличить одну от другой, поэтому обращалась к ним лас вакас – коровки. Сегодня коровки лежали по разные стороны пустыря, делая вид, что незнакомы, хотя, кроме друг друга, никого во всем мире не знают. Почему, мама? Папа ответил, что мои коровы небось Сартра начитались, но я не поняла, что это значит.

Когда никого рядом не было, я открывала окно и мычала моим коровкам. Те навостряли уши и переставали размахивать хвостами – прислушивались, но никогда не мычали в ответ.

Иногда я воображала себя охранником и следила за широким тротуаром позади пустыря и за проезжей частью. Высматривала что-нибудь подозрительное и делала пометки в блокноте. Время от времени по тротуару проходили пешеходы, но так как я не видела их лиц – они были слишком далеко, – я не могла определить, опасны они или нет. Если кто-то шел по шоссе, я считала это подозрительным и записывала в блокноте: «Подозрительные пешеходы», отмечая время, день и год. Припаркованные машины тоже попадали в категорию подозрительных, потому что в них могла быть бомба. О бесхозных автомобилях я докладывала маме и папе, и те иногда звонили в полицию.

Кассандра спросила:

– А ты как считаешь, о чем думает Пабло Эскобар?

Я вздохнула, застегнула рюкзак, выглянула в окно и легла на кровать, как Кассандра.

– О всяких зверствах.

Пришли мама с папой, мы сделали попкорн, все вместе устроились на большой родительской кровати, хотя было уже поздно, и стали смотреть фильм про робота, который был полицейским. На улице горел фонарь и подсвечивал силуэт Галана на плакате. Три кулака Галана вздымались вверх на мамином окне. Я положила голову папе на грудь и, глядя на взрывы по телевизору, уснула.

На следующий день я проснулась, а папа уже уехал.

Петрона

В нашей хижине, построенной из мусора, мы горевали по пропавшему малышу Рамону. От стресса у Авроры начались месячные. Струйка крови стекла по ноге. Мами велела успокоиться, сказала, что Рамонсито вернется, но я плакала не из-за него, а из-за Авроры. Теперь совсем скоро она станет обузой для Мами; малышке Авроре придется выйти на работу. Из-за этого мы с Мами поссорились.

Вся уборка в хижине теперь была на Авроре. Мами совсем плохо дышала, Аврора была еще маленькая, но Фернандито, Бернардо и Патрисио – все старше Авроры – отказывались носить воду из колодца, потому что это «женская работа», хотя у Авроры поход за водой занимал целых полчаса.

Раньше к колодцу ходила я. Наполняла ведра, вешала их на коромысло и ковыляла к хижине. Размахнувшись, выплескивала целое ведро на утоптанный земляной пол. Вода прибивала пыль, и Мами становилось легче дышать.

Аврора была слабенькая. Она ставила ведра у входа и опрокидывала их ногой, а потом ползала на четвереньках и хлопала по полу ладошками, чтобы лужи впитались.

Теперь жизнь Авроры состояла из заботы о других.

Моя жизнь состояла из уборки и готовки у Сантьяго и уборки и готовки дома в Холмах. А еще – из бессонных ночей на матрасе, где мы спали вместе с Мами и малышкой Авророй. На соседнем матрасе спали трое мальчиков.

В конце концов я поняла, что не смогу жить честной жизнью по папиным заветам. И пошла за продуктами для Сантьяго в то же время, что и Летисия. Встала на углу дома, где она работала, и стала ее ждать. Она вышла, провела рукой по волосам, я догнала ее как будто случайно, а потом выпалила торопливо, пока не передумала: да, я согласна, я буду передавать конверты, я решила. Когда можно начать?

Загрузка...