С утра лило как из ведра, хлюпало, грохотало, вдруг налетал ветер, и в стекло начинало барабанить, словно кто-то испуганный, нуждающийся в помощи в безумной тревоге рвался в мое окно, тряс рамы, пробовал стекла, а я не отзывался, молча смотрел, как бушует стихия. Что она могла мне сделать здесь, в городе, за стенами, за окнами, я был защищен, надежно упрятан. Хорошая жизнь. А едва кончился дождь, позвонила Сима.
— Ты ко мне сегодня не собирался? Не приезжай, — проговорила она невнятно, скороговоркой, — я что-то после давешнего совсем раскисла, не сплю вторую ночь, плачу, мне отдохнуть надо.
— А может, привезти чего? Вы только скажите…
— Ничего мне не надо. А ты вот что, Жорик, езжай-ка ты к Михаилу, посмотри на него, пока жив еще старик. Только я ему звонить не буду, ты сам как-нибудь, и помни, он важная шишка, профессор, ты к нему с почтением, он это любит…
Звонить так звонить, почему бы и нет? Пока я набирал номер, ветер вдруг упал, и внизу во дворе стало тихо. Я открыл окно, влажный воздух принес острый запах мокрых тополей, серые клочья уже бессильных туч торопливо неслись над крышами, и казалось, солнце уже стоит на старте где-то за углом, приготовилось, напряглось и сейчас хлынет.
— Я вас слушаю, — раздался в трубке бодрый старческий голос. — Кто говорит? Кто?
Я назвался еще раз.
— Я вас не помню, — живо откликнулись на том конце, — но это неважно, приезжайте, если хотите, я дома, я теперь всегда дома, потолкуем. У вас адрес есть? Запишите, как до меня добраться.
Я ехал и удивлялся, чего это напридумывала Сима, старик сконтачил легко, охотно и ничуть не показался мне ни важным, ни надутым, наоборот, вполне демократический старик. Дверь мне открыла очень толстая немолодая женщина в коротком халате и старых тапочках.
— Да-да, пожалуйста, папа у себя, пойдемте, я вас провожу, — и пошла впереди меня по длинному коридору, тесно заставленному книжными шкафами, пыльные книги напиханы были кое-как, то стопками, то плашмя, то вверх ногами. Из ванной навстречу мне вышел прелестный ногастый мальчик лет пятнадцати в узбекском халате и с мокрыми волосами. Он мимолетно улыбнулся мне румяным ртом и буркнул: «Здрасте». Что-то жарилось на кухне, и беспородная кошка, задрав хвост, выглядывала оттуда и плотоядно улыбалась. Из комнаты рядом мужской голос азартно кричал что-то, видимо, по телефону. Дом кипел жизнью. «Боже мой, кто они все, — думал я испуганно, — неужели и эти тоже — мои родственники? Нет, мне никогда не разобраться…» Комната Михаила Георгиевича была в самой глубине огромной квартиры, в ней царил ужасающий разгром. Постель была не застелена, а кое-как накрыта рыжим клетчатым пледом, и по буграм одеяла и сползшей на сторону подушке я понял, что ее не убирают никогда, на столах громоздились груды бумаг, лекарства, рассыпавшееся печенье, все это сползало на пол, пылилось, раздавливалось, а посередине всего этого безобразия сидел на кровати очень симпатичный старикан в желтой кофте и приветливо мне улыбался, он даже встал мне навстречу и двумя руками тряс мою руку.
— Очень-очень приятно, молодой человек. Ну так как жизнь? Как погода на дворе? Ветра нет? Я сегодня еще не выходил. Так как ваши дела?
— Дела неплохие…
— А чем вы занимаетесь?
— Я инженер, работаю в научно-исследовательском…
— Вот-вот, это очень интересно, я тоже сейчас пишу большую работу «О пути инженера в науку». Я ведь начинал в промышленности и был уже коммерческим директором крупного предприятия, но бросил все и ушел на маленькую ставку, лишь бы заниматься наукой. А вы сами откуда?
— Я из Москвы.
— Да-да, а чей вы, говорите, сын?
— Я ваш племянник, сын Саши, — я сам с изумлением слушал, как это у меня гладко получилось, я впервые в жизни произносил эти слова, но мой новоявленный дядя Миша пропустил их мимо ушей.
— Да-а-а, — сказал он длинно, — а в каких краях вы бывали? Я объездил всю страну от Кольского полуострова и Баренцева моря до Средней Азии и от Прибалтики до Сахалина. А в Швеции вы не бывали? Прекрасная страна, мне она понравилась больше всех. Я был там на одном предприятии за Полярным кругом…
Я расслабился. Все было ясно, я опоздал. Старику было все равно, кто пришел и зачем, он давно уже никого не слышал и не слушал, он жил внутри себя, в своих старческих воспоминаниях, тысячу раз прокрученных и заезженных, как старая пластинка, и потому потерявших всякую связь с реальностью. Он говорил только для себя, чтобы напомнить себе, что все это с ним действительно было и он еще жив, существует. А может быть, на самом деле было совсем не то и не так, какая разница? Он улыбался, я рассматривал его. Большой толстогубый рот с невероятной ровности новыми зубами, большие очки, а за ними коричневые, почти исчезнувшие в старческих складочках глаза, покатый лысый лоб, обрамленный седыми, давно не стриженными кудрями, щуплые слабые плечики, белые пальцы с длинными запущенными ногтями сложены на коленях. Классический образ глубокой старости. И снова сердце мое сжалось от жалости. Почему? Почему я должен был его жалеть? Ведь он прожил долгую благополучную жизнь. Доживу ли я до его лет, — я в этом сильно сомневался. А старик еще рассказывал. Речь почему-то шла про то, как батька Махно собирался лично его расстреливать, но он дал слово стать анархистом и Махно его отпустил.
— Правда, слово я не сдержал, — хитро сказал старик, и я понял, что в этом месте полагается смеяться, я хихикнул неуверенно, но он зорко раскусил мою неискренность и потерял ко мне последний интерес.
— Ну, — сказал он, поднимаясь, — очень рад был познакомиться, всего-всего вам хорошего, будьте здоровы. Так чей вы сын, я забыл? Саши? Какого Саши? Не помню. Ах, нашего Саши! Скажите пожалуйста, а я сразу не догадался. Так это, значит, вы? Очень приятно. Я очень любил вашего отца. Милочка! Проводи гостя, мне надо немножко поработать… — И, пока я выходил из комнаты, он, отвернувшись от меня, торопливо вытащил из кармана обломок печенья и сразу стал жевать, обсыпаясь крошками.
За дверью меня уже ждала Мила.
— Не обижайся, — сказала она, — он многое теперь забывает, иди сюда, поговорим, все-таки мы довольно близкие родственники. — Она провела меня в очень большую темноватую комнату с эркером и огромным столом, здесь была старинная резная дубовая мебель, на стенах картины, на полу ковер. Она смотрела на меня испытующе:
— Вот думаю, на кого ты похож? Что-то наше есть, а что — не пойму. Тебя Сима прислала? Я так и думала, другому бы в голову не пришло. Живем все как тараканы по своим щелям, ни на что не хватает ни сил, ни времени. А ты молодец, что решился. Это ничего, что я говорю тебе «ты»? Если у тебя есть вопросы, ты не стесняйся, давай, а я тебя сейчас обедом накормлю, у меня рядовой обед, но я неплохо готовлю.
Я ел и рассматривал ее, и постепенно в ее заплывшем лице проступали располагающие хорошие черты, выпуклые сине-серые глаза в отекших веках смотрели тяжело, но ясно, они думали, и от этого все менялось, говорить с ней было легко. Несколько раз появлялся веселый дядя Миша, притопывал ногами, щелкал пальцами, говорил: «Ха-ха-ха, ха-ха-ха, увидали петуха», удивлялся: «Вы еще здесь? А я думал, вы давно уже ушли…» То и дело раздавались телефонные звонки, и радостный мужской голос начинал кричать что-то в трубку. Мила вставала, говорила: «Сейчас, подожди», выходила из комнаты, голос на минуту делался тише, и она возвращалась с довольной улыбкой. Мы просидели целый день до вечера, а потом еще немножко, и я выкатился от нее только во втором часу ночи. Когда я уходил, Мила громоздилась в приоткрытой двери квартиры, провожая меня, в своем уродливом халате, все такая же, но уже другая для меня.
— Может быть, все-таки переночуешь, — громким шепотом уговаривала она меня, пока я спускался по лестнице. — Но ты обязательно заходи, слышишь? Юра! Ты заходи.
А я, как воришка с богатой добычей, дождаться не мог, когда наконец останусь один и разложу и рассмотрю все, что успел сегодня натаскать. А успел я много, жизнь Миши и его семьи была передо мной как на ладони, может быть, не очень подробная, но образно достаточно ясная.
Мила была дочерью дяди Миши и Раечки, ожидаемое рождение которой когда-то подтолкнуло всю семью к разъезду из кооперативной квартиры в Кропоткинском переулке. Между той и сегодняшней точкой во времени пролетело сорок семь лет. Какие они были? Что случилось за эти годы? Очень много и ничего. Дети выросли и стали стариться, Раечка умерла два года назад, вот и все. Но ведь была еще война, жизнь, ссоры, мучения, радости… И во всем, что происходило, неизменно участвовало и играло свою роль нечто неопределимое, расплывчатое, неуловимое, то, что связывало нас без нашего желания и участия. Я не знаю, как это следовало называть — кровь, гены, характер, — наше родство. Вот что наполняло для меня значением все эти непритязательные житейские истории.
Брак Миши с Раечкой был несчастливый. Эдик еще не успел родиться, а Мише уже стало скучно с молодой женой. Но к скуке примешивалось еще и другое, изящная фигурка Раечки, розовая кожа, голубые глаза, стройные ножки — все это, несмотря на скуку, вызывало у Миши безотчетную тревогу, все это надо было надежно оберечь от посторонних посягательств. И поэтому было решено Раечкин университетский диплом убрать подальше и устроить ее надомницей, этим приемом умный Миша убивал сразу двух зайцев — прятал Раечку от посторонних глаз под присмотр мамы и создавал наилучшие условия для развития Эдика. Раечка перечить мужу не посмела, она покорно пришивала пуговицы к рубашкам, но с этого момента в ее душе была заложена прочная основа для вечной обиды и неудовлетворенности. И именно эти чувства раз и навсегда сформировали характер их семейных отношений. Раечка была человеком не чувств, но долга, муж был безусловным хозяином положения, главой, ученым, кормильцем, она должна была неукоснительно исполнять все, что он хочет, но на душу ее посягать он не имел права. Свекровь и золовок своих она не любила, зато в душе ее горела страсть к своей, родной семье, где была она младшей и любимицей, где все ее жалели и баловали и где она могла даже покапризничать и никто не упрекнул бы ее, а, наоборот, порадовался бы возможности доставить ей удовольствие. Переезд в Москву был для нее очень печальным событием, ведь дома оставались все, кто были ей дороги, — родители, сестра, братья. Но была она тогда еще так молода, в ней поднимали голову новые честолюбивые мечты и надежды, ей нравилось, что теперь они будут жить в столице, где Миша сможет показать себя и занять соответствующее ему положение и где когда-нибудь будет блистать ее Эдик, не какой-нибудь провинциальный искатель, а настоящий москвич. На первых порах жизнь в Москве ничем не порадовала ее, семья росла, достаток падал, на столичные удовольствия не хватало ни времени, ни средств. В первый же год на родине умерла от рака желудка ее мать, умирала она долго и мучительно. Раечка рвалась повидать ее, побыть возле ее постели, но свекровь не отпустила ее даже на похороны.
— А кто останется с твоим ребенком? — сухо спросила она. — Теперь уже ничего не поделаешь, а Миша будет недоволен.
Смотреть за Эдиком вызвалась Сима, но было уже поздно, маму похоронили, Раечка никогда не была на ее могиле, больше никогда не вернулась в родной город. И эта несправедливость тоже легла жесткой складкой на ее обиженную душу. После смерти родителей братья и сестра Раечки постепенно перебрались в Ленинград, и теперь они могли видеться, хоть изредка приезжая друг к другу в гости, Миша с Раечкой к этому времени уже переселились в две большие комнаты в Бауманском переулке, здесь в больнице на улице с удивительным названием Матросская Тишина родилась у них Мила. Довоенная жизнь на Бауманской была хорошей. Раечка когда-то, несмотря на потерю в зарплате, решительно поддержала желание Миши уйти в науку, и он был ей за это благодарен. Он быстро защитил диссертацию, дела его шли в гору, имя приобретало вес, он был даже включен в делегацию ученых, совершающих просветительскую поездку по Беломорско-Балтийскому каналу. К сожалению, эта поездка совпала с моментом рождения Милочки, которая должна была появиться на свет по личной заявке потеплевшего и возмужавшего Миши. Он ждал именно девочку, Эдик ему немножко надоел. Однако от поездки отказываться Миша и не думал. Раечку даже некому было встретить из роддома. Хорошо, что все вещи для маленькой давно были приготовлены. Привезла их старшая Мишина сестра Дуся, старая подруга Раечки по гимназии и университету, по счастливым временам до замужества. Но те времена давно прошли, Дуся была сердита на братца, а заодно и на невестку, ей было некогда, у нее у самой сидели дома двое малышей. Гордость Раечки была уязвлена. И еще одна зарубка легла на ее непрощающую память. Но теперь ей к этому было не привыкать, счет ее рос, а жизнь оставалась жизнью. Эдик ходил в школу и в немецкую группу, к Милочке взяли няню, старую польку, в доме появились хорошие вещи, Раечка следила за своей внешностью и одевалась с большим вкусом, они с Мишей даже записались в школу бальных танцев в парке культуры и ездили туда танцевать два раза в неделю. Летом они снимали дачу в Кратове, куда Раечка выезжала с неохотой, ей жаль было расставаться с городскими удобствами, да и оставлять Мишу без присмотра не следовало: он был большим поклонником женщин и уже давал Раечке немало поводов усомниться в его верности. А один раз они выезжали на дачу в Сестрорецк, это было куда лучше, в Сестрорецке с ними все лето была Раечкина сестра Маня, она ходила за Раечкой, как за маленькой, ни к каким делам не давала притронуться, дети были с няней, Раечка отдыхала, нежилась на пляже, подружилась с одной милой семейной парой, сама она нравилась всем. В Сестрорецке Мила впервые увидела море, и с тех пор оно часто снилось ей во сне. Море было сине-черное, страшное и, как забор, стояло на песке, заслоняя собой полнеба. Миле было тогда год восемь месяцев, и это было первое ее воспоминание. Девочка была упрямая и росла букой.
А впрочем, были для Раечки и в обычной дачной жизни свои плюсы. Она остро чувствовала природу и нежно любила ее, среднерусские пейзажи пробуждали в ее душе печальный восторг и ощущение возможности какой-то иной, прекрасной жизни, которая, увы, не выпала на ее долю, но могла, могла быть. Она могла бы жить как все, заниматься спортом и общественной работой, строить новую жизнь и объездить всю страну и увидеть все ее красоты. Не получилось: семья, домашние обязанности заели ее, спутали по рукам и ногам. Нежная, светлая, печальная, бродила она по полям и рощам, несколько полевых цветков, сорванных ее руками, превращались в букет сразу, как бы помимо ее воли, все прекрасное было ей сродни. Словом, это было неплохое время. Когда Мила немного подросла, Раечка устроилась лаборанткой в тот институт, где работал Миша, работа ей не нравилась, но все-таки жизнь в коллективе, среди людей была куда интереснее, чем дома. Миша возражал против этой затеи, он считал, что вполне может прокормить семью и сам, но настаивать не стал, Раечка в институте произвела хорошее впечатление, всем нравилась ее внешность, она располагала к себе людей, а кроме того, была трудолюбива, исполнительна, аккуратна. Перед самой войной Миша стал заведующим лабораторией, он уже вовсю писал докторскую, заканчивал он ее на даче, летом и последнюю точку поставил в воскресенье двадцать второго июня сорок первого года. Он, довольный, сложил бумаги стопкой, завязал папку тесемочкой, взял за руку Милу, и они отправились прогуляться до станции. Обратно они бежали уже бегом, Мила спотыкалась, она волочила за собой куклу и ревела во весь голос. Миша сердился на нее, ему скорее надо было попасть в институт, а Мила мешала.
Они выехали в эвакуацию в августе, вместе с институтом. Институт базировался в Ташкенте, а Миша уехал сразу дальше, на рудники, где должен был работать. Еще до войны, в Москве, он много занимался алюминиевым сырьем, которое сейчас, в военное время, было необходимо стране срочно, немедленно. Миша пускал обогатительную фабрику, Эдик ходил в школу наверх, на гору, откуда зимой детей почти сдувало ветром, а дорожки так заледеневали, что спуститься по ним можно было только на заду или на палке верхом. Мила в школу еще не ходила, зимой она сидела дома, а летом бегала по поселку, разыскивая удивительные лиловые кристаллы, которых было здесь очень много и которые даже назывались как-то фиолетово — флюорит, у всех ребят здесь были целые коллекции этих камней. Еще собирала она в горах огромные хрупкие маки, которые нельзя было пронести даже несколько шагов, они осыпались, или сидела над рекой и без конца смотрела на мутную бирюзовую бурлящую, клокочущую воду, которая все неслась и неслась мимо нее неизвестно куда, неизвестно зачем, и ее нельзя было пересидеть, переупрямить, воде этой не было конца. Здесь, над рекой, Мила думала о доме, о Москве, а еще о мальчике, который недавно утонул в этой ужасной бешеной реке, когда только чуть-чуть попробовал войти в нее, его смыло, закрутило, унесло прямо на глазах у других ребят, и никто не смог помочь ему. Мила не любила эту реку, не любила ужасный качающийся висячий мост над ней, не любила козьи тропы, по которым мама водила ее в соседние деревни менять московские вещи и сахар, который им выдавали в пайке, на хлеб, мед и сухофрукты.
Раечка билась с нуждой. Они жили в бараках, было голодно, тоскливо, страшно. Но всего ужаснее была тревога за родных, не тех, что были здесь, с нею, а тех, своих, что оставались в Ленинграде. В Ленинграде была Маня, братья с семьями. Вот о ком, изводя себя страхами, мучительно думала Раечка, дожидаясь редких, завалявшихся в пути и уже давно потерявших смысл писем. Но одно письмо Раечка неожиданно нашла в ящике Мишиного стола. Это было старое письмо от Мани о гибели младшего брата, которое Миша уже несколько месяцев прятал от нее. Раечка билась в истерике, кричала, дети с ужасом смотрели и слушали эту дикую сцену, они много узнавали непонятного, темного. Раечка кричала, что Мишины сестры Дуся и Надя здесь, рядом с ним, а об ее родных некому было позаботиться и вот ее брат, самый лучший, самый добрый человек на свете… Дальше шел вой. «Но ведь идет война, война идет, — смутно думали дети, — зачем она так? Ведь сейчас все…»
В начале сорок третьего года Мишина фабрика уже давно работала. Миша мотался по командировкам, внедряя свой технологический процесс на других предприятиях. Они переехали в Ташкент, в какой-то заброшенный тупичок рядом с вокзалом, жили они в одной комнате без дверей. За окнами был сад, огромные урючины с мелкими, зелеными еще плодами. Раечка с досадой смотрела на них, семья голодала, они мучительно ждали лета. В это время на рудниках в нескольких сотнях километров от них тяжело заболела Надя. Николай прислал телеграмму: срочно нужен сульфидин, лучше американский или английский. Раечка обегала все аптеки, наконец достала лекарство, за огромные деньги, на Алайском базаре. Но было поздно. Надя умерла. Это было ужасное горе. Миша телеграфировал Николаю: «Хочу взять Юлю воспитание. Телеграфируй согласие». Николай не ответил, он нежно любил девочек и не собирался расставаться с ними.
В сорок третьем году Миша, закончив свои дела, уехал в Москву, ходили радостные слухи, что и весь институт скоро будет возвращаться. Но от Миши пришло неприятное известие — их комнаты заняты, мебель и книги сожжены, в Москве холод, Миша спит, завернувшись в ковер, в суде сказали, что комнаты вернут, когда приедет семья. В письме был также вызов для Раечки. Раечка немедленно уехала, оставив детей на старую няньку, которая всюду путешествовала с ними. И сразу же Эдик заболел брюшным тифом. Он был очень плох, его увезли в больницу на извозчике, мокрого, качающегося, прямо в нижнем белье. И тут за дело взялась одна Мишина сослуживица по московскому институту, молодая девица по имени Нина Воронько, эвакуированная вместе с ним и, по-видимому, небезразличная к Мише. Она организовала пост у постели Эдика, дежурила, кормила его, доставала лекарства, она спасла Эдику жизнь. Почта тогда ходила плохо, Миша с Раечкой узнали обо всей этой ужасной истории, когда Эдик уже начал поправляться. Но история на этом не кончилась. У Миши с Ниной на этой почве возник вялотекущий, но долгосрочный роман, который продолжался по сей день, почти сорок долгих лет. Этот роман не угрожал Раечкиной семейной жизни, но стал ее вечным оскорбительным аккомпанементом, ее позором, ее кошмаром. Эдик здесь был ни при чем, такие вещи, как жизнь детей, не покупаются и не продаются, Раечка ненавидела эту женщину, Миша считал ее своим единственным другом, и тоже не из-за Эдика, а за то, что она одна по достоинству ценила его талант. Миша был удивительно падок на лесть.
В сорок четвертом году Миша защитил свою докторскую диссертацию и победу встречал уже молодым профессором, хорошо всем известным и уважаемым. Он был действительно талантлив, обладал феноменальной памятью, страстью и жадным интересом к науке, был неплохо образован. Немецкий он знал в совершенстве, французский и английский — хуже, немного латынь и греческий, прекрасно — историю и географию, особенно цифры и даты, много читал и собрал недурную библиотеку. Он обожал философию, серьезно изучал ее и любил поговорить на философские темы. Раечка же, наоборот, философию ненавидела, она считала это увлечение мужа кривлянием и умничаньем, ей гораздо милее была природа, цветы, красивые вещи, все то, что было совершенно безразлично Мише, жившему в сфере духа. Он гордился, что не отличает березу от елки, ему было безразлично, во что он одет, за столом он чавкал. Это было трагическое несоответствие характеров. И тем не менее Раечка теперь работала у него, его личным секретарем-машинисткой.
Из эвакуации вернулась постаревшая, измученная Маня, их дом в Ленинграде разбомбили, жить ей было негде. Родственники ее мужа Яши Пономарева готовы были взять его к себе, но без Мани. Маня поселилась у Раечки в проходной комнате вместе с детьми, в углу, на раскладушке. Это была ужасная, унизительная жизнь. Яша приходил к ней в гости и молчал, оставить его было негде. Оба они улыбались вымученными улыбками. Только через полгода Яша устроился в артель, где ему дали комнату на Донской улице, маленькую, полуподвальную, но это было невероятное счастье. Маня тоже поступила в артель расписывать платки батиком, у нее тоже, как и у Раечки, был тонкий вкус, чувство меры и цвета. Платки у нее получались прекрасные. В сорок восьмом году Маня обнаружила, что опухоль, которая давно, еще с Ленинграда, прощупывалась у нее в груди, стала какая-то слишком твердая и бугристая. Раечка повела ее к профессору. У Мани оказался рак, запущенный, почти безнадежный, но оперировать профессор брался. Операция прошла хорошо, Маня уже поправлялась после мучительных, вызывающих тяжелую тошноту облучений. И тут Раечка заметила, что у нее из одного соска стало выделяться молоко. Уже хорошо знакомый профессор, осмотрев ее, сказал: «Оперировать немедленно, думаю, мы захватили его вовремя». Рак оказался их семейным приговором. Профессор соперировал и Раечку тоже, жестоко, радикально, она нравилась ему, еще молодая, красивая, с нежной розовой кожей, он хотел, чтобы она осталась жива. Но Раечка возненавидела его на всю жизнь, да и что это была за жизнь? Теперь она носила в лифчике матерчатый протез, правая рука у нее отекла и стала вдвое толще левой, работу пришлось оставить, на лице ее постоянно был написан вопрос: заметно ли ее уродство? Она ненавидела не только профессора, но и себя, и свою судьбу, и протез, и все на свете. То она была уверена, что никакого рака у нее не было и профессор изуродовал ее зря, то пугалась любого прыщика, железки, мимолетного ощущения. Жизнь ее, а вместе с нею и всех домашних превратилась в ад. И тогда Миша, озабоченный своими, мужскими проблемами, однажды сказал ей: «Послушай, дорогая, ничего менять мы не будем, пусть все остается, как было, но отныне каждый будет жить сам по себе». Истерика была ужасная, она продолжалась три дня, Миша истерику перетерпел, он даже жалел Раечку, успокаивал ее, но от идеи своей не отказался, с этого времени он искренне считал себя свободным человеком, уезжал в отпуск, не оставляя адреса, не только заводил любовниц, но так или иначе доводил это до сведения Раечки, так ему было легче и проще, но в мелочах он был неясен и лжив, это давало ему свободу маневра, так нужно было для его жизни, для его науки. И Раечка, сломленная болезнью, совершила главную в своей жизни ошибку. Боясь остаться одна, без профессии, с детьми на руках, стерпела и это. «Он еще молодой мужчина, — утешала она себя в самых тайниках своей гордой души, — а я инвалид, урод, можно в конце концов понять и его, тем более что мне и всегда-то претили эти животные страсти, наверное, я была плохой женой…» Смолоду засевшая в ней уверенность, что Миша главнее и важнее ее, была в ней неистребима.
Дети росли как-то незаметно. Эдик женился и стал жить в семье жены.
С Милой дело было несколько хуже, она выросла толстой, угрюмой, ленивой девочкой, в ней развился глупый комплекс неполноценности, диковинным образом перемешанный с самонадеянностью и упрямством, — словом, Мила раз и навсегда разочаровала Раечку, у них были неплохие отношения, но влиять на Милу Раечка не могла и только вздыхала укоризненно, глядя на ее сутулую, неуклюжую фигуру, небрежную манеру одеваться, неумение следить за собой, Мила была словно и не ее дочь. Но в остальном все было нормально, Мила училась, никаких неприятностей с ней не было. Раечке было не до нее. Снова начала болеть Маня, у нее диагносцировали рецидив рака, на этот раз — легкого и плевры, через два года она умерла, и это страшное горе обрушилось на Раечку и сломило ее. Ее жизнь, защищенная любящими, родными людьми, кончилась, оставалась старость и доживание. С Мишей они притерлись и жили бок о бок равнодушно, но дружно, он давал деньги, она их добросовестно отрабатывала, ухаживая за ним, скандалы были теперь реже и какие-то более спокойные, они возникали как бы для проформы, по привычке ворчать и ссориться друг с другом. Мишу они вовсе не волновали; чувствуя приближение бури, он спокойно уходил в свою комнату, плотно закрывал дверь и садился работать, он безмерно уважал свой труд, свои идеи, книги, своих учеников. Это было самое интересное, ради одного этого только и стоило жить, а быт, глупейшие домашние дела — все это было второстепенное, неважное, и не стоило из-за этого расстраиваться. Пусть Раечка покричит, на свете есть достаточно людей, которые понимают и ценят его. Однажды, еще в детстве, Мила спросила его: «Папа, почему ты женился на маме?» Он подумал и ответил: «Потому, что она очень хороший человек». Это была правда, ему не в чем было упрекнуть Раю, кроме того, что у нее оказался тяжелый характер. Он никогда не мечтал изменить свою жизнь, зачем? В общем-то его все устраивало, он был свободен, никто не мешал ему работать.
Но потом у Милы наступил другой период, она почти возненавидела отца, угрюмо и страстно сочувствуя матери. Любовь ее к Раечке была ревнивой, тяжелой и изнуряющей еще и потому, что была почти безответной. Конечно, Раечка любила дочь, но это было само собой и внешне ни в чем не проявлялось, а если и проявлялось — то требовательностью к ней, безнадежными попытками справиться с ее тяжелым, совершенно негодным для жизни характером. И получалось, что любовь эту невозможно было отличить от раздражения и ссор, и для Милы она оборачивалась только ощущением своей беспомощности и гнетущей материнской власти, от которой хотелось освободиться ради них обеих. На это ушла вся юность, а потом Мила кончила институт и неожиданно вышла замуж, и Раечка с некоторым недоверием наблюдала развитие ее счастливой семейной жизни. Ей это казалось странным, она все ожидала, когда же они запнутся, но у Милы с мужем все шло нормально. У них родился сын, первый Раечкин внук. К внуку она сильно привязалась. Одно только мучило ее: почему же у Эдика все получилось не так? Со своей красивой и умной женой жили они плохо, отношения их были какие-то странные, полные обид, страданий, взаимных недовольств. И вот уже девять лет не было у них детей. И все-таки их единственный сын родился на следующий год. Теперь все было справедливо. И все-таки Раечка не успокоилась. Что-то мучило ее, терзало. Неужели ревность? Она любила своего веселого, делового, преуспевающего в жизни зятя и не понимала, что хорошего он нашел в Миле. Почему у нее, Раечки, личная жизнь сложилась так плохо, а у Милы — хорошо, как это могло случиться? Если бы Мила страдала, она бы, наверное, жалела ее, может быть, даже кинулась бы на ее защиту, но Мила, которой везло, раздражала ее. Этого Раечка не в силах была понять.
Внуки росли, она старела. Теперь она осталась одна из всей огромной семьи, когда, как это случилось? Раечка воспринимала свой возраст мучительно, тяжело, она стыдилась старости, как уродства, Миша же, наоборот, с возрастом чувствовал себя все сильнее, он поднимался, набирал мощь, шире видел, глубже понимал. Друзей, кроме как на работе, у него никогда не было, он не любил, чтобы в доме толклись посторонние люди, это отвлекало его, и он смолоду положил предел Раечкиным попыткам принимать гостей, заводить компании, к родне он тоже был равнодушен, все это улаживала Раечка, с одним только Семеном, мужем своей сестры Кати, любил он встречаться, он тоже был умный, знающий, книжный человек, с ним интересно было разговаривать, но он, к несчастью, рано умер, и заменять его Миша не стал никем, ему и так было хорошо, а если возникала потребность пообщаться, можно было выйти к молодежи, блеснуть, рассказать что-нибудь такое из своей богатой жизни и без забот удалиться, когда это надоест. Он был полон творческих идей и давал первый толчок работе многих молодых ученых. И Эдика, и Милу он тоже наставил на путь истинный, и всю свою жизнь потом они шли в заданном им направлении. Несчастье случилось однажды на международной конференции в Ленинграде. Михаил Георгиевич готовился к выступлению, и вдруг все поплыло у него перед глазами, сузилось поле зрения, он перестал различать цвета. Его уложили в больницу. Инсульта не было, у него оказался всего лишь спазм мозговых сосудов, но он навсегда потерял свою феноменальную память. С этого дня жизнь пошла другая, он стал стремительно стареть, как все обычные старики. Раечка делалась все тяжелее, конфликтнее, крикливее, ее отношения с Милой резко испортились, они невыносимо травили и мучили друг друга. Стало ясно, что сознание Раечки помутилось, она начала заговариваться, почти ничего не слышала и видела плохо, жизнь ей давно уже была не в радость. Умерла она в возрасте восьмидесяти трех лет в больнице, мозг ее угасал. Она звала сначала Милу требовательным сердитым голосом, потом Маню и братьев, давно умерших, потом только маму и папу, далекие видения. Миша к ней в больницу не приезжал, он был уже очень стар и берег силы. После ухода с работы жизнь его потеряла всякий смысл, он не создал себе путей к отступлению, дома было невыносимо скучно. И только тут, в глубокой старости, коснулась его сознания странная мысль, что, может быть, он что-то сделал не совсем правильно. Может быть, он что-то важное пропустил в жизни? Однажды он признался в этом своему уже взрослому внуку. «Наверное, я мало уделял внимания семье», — сказал он и тяжело задумался.
Это была правда. Не очень-то он переживал, когда Эдик через двадцать лет безрадостной жизни развелся со своей женой и вскоре женился на другой женщине. Честно говоря, Миша не очень их различал, ему казалось, они все на одно лицо. Правда, Эдик стал другой — спокойный, уверенный в себе, счастливый. Но о чем ему было и тревожиться, все у него было нормально, он сам теперь уже стал профессором.
И когда у Милочки родился второй сын, Миша тоже ничего не испытал, никаких чувств, кроме легкого раздражения. Старший внук нравился ему, потому что был на него похож, а этот — нет. Он удивился, что потом из этого ребенка постепенно вырос веселый и приветливый малый. Но в общем-то Миша и сам был легким стариком, жизнерадостным, необидчивым, нетребовательным. Единственным его врагом была скука, он не знал, как убить время, но заинтересоваться чьей-нибудь жизнью, кроме своей, не умел, да и не стоило уже. Ни в Эдике, ни в Миле, ни во внуках он не узнавал и не чувствовал себя, своего продолжения, ему эта мысль даже не приходила в голову. Целыми днями он ждал, когда придет к нему единственный его и последний друг и соратник старенькая Нина Митрофановна Воронько и поведет его гулять. Остальное его не интересовало…
Экран погас, видения исчезли. Я приоткрыл щелку и увидел только краешек чужой жизни. Зачем мне это понадобилось, зачем? Я не лгал себе, я слишком хорошо знал, какое неистребимое любопытство вызывают в людях чужие несчастья и беды, но все-таки дело было еще и в другом. Я верил в генетику, а передо мной прошла жизнь не просто каких-то незнакомых мне людей, эти имели прямое отношение ко мне, в нас гнездились одни и те же пороки и добродетели, таланты и слабости, мы с ними были одной крови. Неужели и я когда-нибудь стану похож на своего дядю Мишу, совершенно равнодушного ко всему на свете, кроме себя, неужели я уже такой? А мой отец, он — тоже? Может быть, Марго была права, может быть, она просто оказалась сильнее, решительнее Раечки? Но это все мне еще предстояло узнать. Я думал о своей стареющей двоюродной сестре Миле, как смогла она так трезво, так безжалостно и отстранение препарировать жизнь своих близких, не пытаясь ни выгородить их, ни защитить. Когда я спросил ее об этом, она ответила мне не задумываясь, сразу: «Знаешь, Юра, больше всего на свете я ненавижу ложь, я никогда не врала себе, не пыталась выкрутиться, и в них мне слишком многое не нравилось. Я была одиноким несчастливым ребенком и решила строить свою личность сама, наперекор, вопреки им, я не хотела быть на них похожа…» Все это было для нее давным-давно решено, и все-таки я усомнился: «Разве это возможно — победить свою природу?» — «Почему бы и нет? — ответила она задумчиво. — Да, в сущности, у меня и не было другого выхода…» И вдруг добавила голосом нашей старой тетки Симы: «Она не любила меня, вот в чем дело, а это нельзя ни забыть, ни простить…»