Валентин позвонил, когда я еще спал.
— Привет, — сказал он. — Я сегодня собираюсь навестить тетушку. Ты мне не составишь компанию?
Я почему-то испугался.
— Да нет, Валь, я вчера был. Каждый день это выдержать невозможно.
— Что, очень плоха?
— Очень. Врачиха говорит: никаких шансов. А впрочем, черт ее знает, врачиху, у них там с Симой конфликт.
— Конфликт? Это Сима может. А у меня, знаешь, ноги не идут. Боюсь умирающих. Ну ладно, бывай. Я к ней после работы поеду, часа в три, а потом могу к тебе завернуть, ты не против? Развеемся, смотаемся куда-нибудь. Ты будешь дома?
— Конечно, я тебя буду ждать.
Вот и нашлась у меня точка, вокруг которой я буду вертеться сегодня, — Валентин, опять он выручает меня. Трудное это дело — отдыхать. Теперь я знаю, почему все стремятся уехать на отпуск из города. Чтобы создать себе проблемы, с бою добывать койку, пищу насущную, место под солнцем и тем самым убивать ненужное, бессмысленное время. Но ведь это идиотизм, время не может быть лишним. А вот, оказывается, может. Я сам не знаю, почему я так живу. Словно бы жду чего-то, словно бы что-то должно произойти, прежде чем мне начать жить, а половины жизни уже и нет, тю-тю, улетела. Не проспать бы так и вторую половину. А впрочем, все это глупости, время мое не уходит впустую, за эти дни я совершил работу, на которую у большинства нормальных людей уходят годы. Я узнавал своих близких, а через них — себя, потому что я — один из вариантов той же серии, я слепок с них, только слепок не с одного, с множества людей сразу, а это так сложно рассчитать, что мне и не уследить за всеми связями и влияниями, тут нужен не человеческий ум — машинный. И все-таки что-то самое главное стало мне капельку яснее. И это очень важно, потому что не знать — это значит быть обреченным на неудачу. И я был обречен, и вот только теперь медленно и трудно выползаю на дорогу. Мне кажется, теперь я не собьюсь, но ведь мне и раньше так казалось. И вот какая странная штука получается, у времени, оказывается, бывает разное наполнение, оно может быть пустым внешне и наполненным внутри, а может быть и наоборот. А человеку нужно и то и другое, я раньше неправильно это понимал. Значит, бездействие тоже есть необходимое, обязательное для человека благо, время для внутренней жизни и внутреннего роста. Значит, сидеть, рассматривая свой пупок, тоже полезно? Уж во всяком случае полезнее, чем лакать водку или смотреть по телевизору все передачи подряд, как я позволил себе вчера. Да здравствует бездействие! Для процесса мышления тоже надо отводить время и создавать для него необходимые условия. Время для сомнений, время для анализа, даже для растерянности — тоже время, неконструктивное время для потрясения, сокрушения основ заблуждения прежде чем потом наконец начать созидать. Стоп. Вот я и дошел до главного, до созидания. Что там говорилось насчет дерева, сына?.. Вот с чем у меня хуже всего, я еще ничего не создал, кроме пары толковых схем, от которых неизвестно чего больше — пользы для человечества или неприятностей для людей. Оставим профессиональную деятельность в покое, я выполняю план, это не подлежит обсуждению, с этим в общем-то все ясно. Поговорим о личности. Что создал я как личность? Ничего. Вот где зарыта собака — ничего! А я ведь способный парень. И вот — ноль, пустота, равномерное пространство во все стороны, ни мысли, ни дела, ни долга, сплошное порхание, бабочка, а не человек. Ты все пела — это дело, так пойди же попляши…
Я еще покатался головой по подушке и встал. Что ж, теперь есть мысль, есть какая-то ясность, можно считать, первый этап прошел нормально, я расчистил поле, дело за пустяком, взять мотыгу в руки и… пошел. Ах, если бы все было так просто, если бы я знал, что делать! Забрать к себе Симу, уехать на БАМ, кинуться разыскивать Лильку? Все было одинаково глупо, а умно что? Рассориться с Марго?
Вот и утро, слава богу, прошло. На сковородке весело скворчала яичница, пар сердито бил из носика чайника, я помахал руками, ногами, отжался, присел десяток раз, глухо охая, влетел под ледяной душ и вышел из ванной прямо-таки Иваном-царевичем, разве что в очках. И сразу время заторопилось, помчалось, столько еще дел надо было переделать до прихода Валентина. И конечно, сразу же начал трезвонить телефон, он всегда молчит, когда некуда себя девать, но уж если ты занят, тут он словно с цепи срывается. Звонили из прачечной, что привезут белье, с телефонной станции, что я не оплатил какой-то счет, спрашивали Евлампию Константиновну два раза, позвонила среди прочих и Вера, Ксенина подруга.
— Ну как, узнали что-нибудь? В милицию ходили?
— Ходил, а как же. Меня уже трупы приглашали опознавать.
— Какие трупы? — взвизгнула Верка.
— Таких вот дур, вроде вас. Пока оказалась не Ксения, а дальше что будет — не знаю.
— А про меня в милиции ничего не спрашивали?
— Может, и спросят еще, а что я могу сказать? Ты мне ни фамилии, ни адреса не оставила. Я вообще не знаю, кто ты такая, может, ты и есть убийца?
— Ну-ну, Георгий Васильевич, я про вас тоже так могу сказать, просто ни к чему мне у них на заметке быть, вот и все. Я сама вам звонить буду.
А последней позвонила Соня. Она сообщила, что уезжает куда-то в пятницу и поэтому хотела бы встретиться со мной до отъезда. Я было обрадовался, но тут вспомнил, что разлюбил ее, и все сразу стало мне неинтересно.
— Да вряд ли получится, — сказал я вяло. — Сегодня я буду поздно, я за город уезжаю.
— А завтра?
— Завтра — не знаю. — И тут я вспомнил: — А как же наша поездка в деревню? Мы же с тобой на той неделе ехать собирались туда, где речка с кувшинками, ты забыла?
— Нет, — сказала она, — я помню. Только ничего не получится. Он просит, чтобы я с ним поехала, не могу же я ему отказать. Тем более поездка очень интересная. Я как вернусь, сразу тебе позвоню, это ненадолго, всего неделя. Я думала, мы еще увидимся до отъезда…
— Нет, до отъезда мы не увидимся. И вообще, прощай, моя дорогая.
— Как это понимать?
— Очень просто. Понимай так, что всему на свете приходит конец.
— Ты что, серьезно? Юра!.. Ты обиделся? Но он же мне все-таки муж, должен ты это понимать?
— Я понимаю. Хочешь, я дам тебе один совет? Когда вы приедете туда, на речку с кувшинками…
— На какую еще речку? Мы в Ташкент едем.
— Тем более. Когда вы приедете туда, попробуй посмотреть на все с другой стороны, попробуй дать себе слово и сдержать его и больше никогда ему не изменять, ни с кем и никогда, понимаешь? Совсем. А вдруг получится? Ведь он же хороший парень и любит тебя…
— Ненормальный! У тебя просто патологическая ревность, вот и все!
— Разве я сказал что-нибудь такое ужасное?
— Глупость ты сказал, потому что ты не можешь так думать!
— Почему не могу? Могу. Я именно так и думаю, хотя не верю, что ты сможешь. А ты попробуй, Соня, милая моя, попробуй, ну бывают же чудеса на свете!
— Ты нарочно? Ты просто хочешь меня унизить. У тебя кто-то новый появился, я чувствовала…
— Никто у меня не появился, просто, понимаешь, стих такой нашел. Мне Витьку твоего жалко.
— Не трогай его! Это не твоего ума дело, идиот несчастный!
Она еще кричала, когда я положил трубку. Вот и все. В первый раз я старался поступить не так, как проще, а так, как надо, честно. Я не хотел ее обижать, а задел, наверное, еще больнее, чем если бы соврал какую-нибудь чушь, вроде того, что встретил прекрасную блондинку и полюбил с первого взгляда. Это было бы понятно и даже логично, всем известно, что блондинки котируются выше брюнеток. Соня бы пострадала и смирилась. И тоже завела бы себе блондина, чтобы не отстать от новейших веяний. А что сделал я? Все опошлил, все свел на нет, унизил ее. Честность вещь колючая, неудобоваримая. Конечно, она переживет. Плохо то, что честным я стал, когда разлюбил, мне бы раньше сдержать себя, поберечь их честь, ее и Виктора этого, мне бы шепнуть ей тогда, в самом начале: «Сонечка! Ты прелесть! Если бы ты только была свободна… Но так… Мы ведь с тобой порядочные люди, правда? Хочешь, я буду твоим тайным вздыхателем? Все пройдет». А что я сделал вместо этого? Мне нравилось, что она замужняя, проблем меньше. Я виноват во всем, я и такие, как я, это мы ее развратили, мы — подлецы. И нечем нам оправдать себя, любовь любовью, но надо же помнить и честь, и совесть.
Итак, отныне я встал на путь добродетели? Или он будет для меня эдакой престижной обходной дорожкой на случай непредвиденных трудностей? Всерьез ли я все это затеял? Потяну ли? Ох, как трудно будет с непривычки.
Я отправился в обход по магазинам, давно пора было пополнить запасы, да и Валентина сегодня надо было встретить как полагается. В магазинах была толкотня, духота, очереди, а для честного человека — еще и нервотрепка. С возмущением смотрел я, как молодой парень втирался впереди к прилавку, за ним еще двое, а женщины терпеливо и покорно мирились со всем, они привыкли. Все было так понятно. Для того чтобы влезть без очереди, нужен просто известный запас бестрепетной энергии — толкнуться, отругнуться, послать. Противостоять нахальству труднее, тут требуется уже луженая глотка и серьезный перевес энергии, да еще решимость вмешаться, запачкаться. Бабки в очереди были явно неконкурентоспособны, простой расчет говорил, в эту очередь грех не втереться, ведь такие очкастые, как я, обычно молчат. Словом, я и ахнуть не успел, как был уже в самом центре скандала с воплями и хватаниями за грудки. Честная жизнь начиналась как-то не с той стороны. Неужели нет способа быть одновременно и честным и несклочным? А может быть, честность здесь совсем и ни при чем и я скандалю просто потому, что старюсь и у меня начал портиться характер? На минуту меня охватил острый соблазн взять свой кусок колбасы немедленно, пока я оказался у прилавка, и вырваться отсюда. Какая-то старушка даже потеснилась, пропуская меня; наверное, она считала это вполне нормальным, раз уж я пострадал за правду. Но тут я мужественно поборол искушение и вернулся в конец хвоста, — может быть, мне захотелось стать подлинным героем масс? Я стоял и терзался, жизнь становилась невыносимой. По-видимому, у бедных слабых женщин было за душой что-то другое, кроме честности, что помогало им выстоять. Непротивление злу насилием? А может быть, просто незлобивость и терпение, может быть, они просто стояли и думали: им, ведь тоже надо, сынкам, им надо побыстрее, пусть их, не жалко, мы привыкли. Ах, Россия-матушка!
Из магазинов я вышел измочаленный, мокрый и с полными сумками добра. Что за день сегодня был дурацкий!
Возвращаясь домой, я открыл почтовый ящик и конечно же вместе с газетами вытащил целых два письма. Одно было от Марго, я сразу узнал ее красивый, аккуратный и легкий почерк. Письмо было старое, недельной давности, как будто шло оно не из подмосковного санатория, а с Дальнего Востока. Второе письмо было от Бориса, тоже некоторая странность, не было у нас в обычаях переписываться. Я начал с маминого письма.
«Дорогой Юрочка! — слетела первая танцующая строчка. — У меня все в порядке, отдыхаю, лечусь. Лечащий врач у меня молодой, но знающий и очень ко мне внимательный. Кардиограмма у меня хорошая и все анализы тоже. Огорчил он меня только насчет желчного пузыря, он считает, что операцию надо делать обязательно, говорит, что камни в желчном пузыре это бомба замедленного действия, которая когда-нибудь обязательно взорвется. Кажется, этот образ, как ни печально, убедил меня. А так не хотелось ложиться в больницу. В остальном отдыхаю я хорошо. Соседка у меня приятная молодая женщина, она уже рассказала мне всю свою жизнь, довольно печальную. Мы с ней ходим гулять в лес, а когда в лесу сыро — просто так по территории. Кормят здесь прилично, много времени уходит на процедуры. Развлекают нас тоже старательно, я хожу на все подряд, даже на лекции, лишь бы время шло. Дорогой Юрочка! Конечно, очень скучаю по тебе. Как ты отдыха ешь? Несколько раз пыталась дозвониться до тебя, да все неудачно, видно, ты дома не сидишь?..»
Ах, милая моя Марго! Я словно почувствовал, как осторожно она сейчас скользнула по мне взглядом, чтобы не застать меня врасплох, не поставить в неловкое положение. В наших с ней отношениях превыше всего ценилась именно ненавязчивость, умение не влезать с ногами туда, где тебя не ждали, где ты не нужен или где твое присутствие необязательно. Марго всегда, с самого детства относилась ко мне так, а я безмерно уважал ее за это и старался отвечать ей тем же. Кончалось письмо обычными заботами о том, что я ем, хватает ли мне денег и здоров ли я. А все вместе призвано было подготовить меня к скорому возвращению Марго на тот случай, если бы я вдруг об этом забыл. Она словно бы напоминала мне: «Юра, я скоро возвращаюсь. Ты все успел, все закончил? Надел на лицо приличную маску? Тогда я сейчас открою дверь». Как восхищался я когда-то этой ее манерой, а теперь? Уж не грубовата ли она мне показалась сейчас, не слишком ли проста для нашей сложной жизни? И кого она призвана была защищать, меня или ее? Раньше я считал, что меня, потому и радовался, а теперь? Может быть, Марго просто ничего не желала знать? А заодно и подыгрывала мне, понимая, что я буду ей за это благодарен. Все сложно, сложно, непонятно. Самое простое становится сложным, стоит только задуматься.
Я сложил письмо и сунул его в ящик стола. Давно ли у меня возникло желание хранить для истории ее письма? Я плюхнулся в кресло и взялся за второе письмо. Я не ошибся, оно конечно же было странным. Борис писал о том и о сем, какие-то намеки мелькали между строчек, из которых я понял, что дело его плохо и он сильно поглупел; по-видимому, речь шла опять о любви. Так и есть. Борис, хоть и неясно, упоминал про свою невесту, что сейчас она гостит у них, в доме его отца. И скоро будет свадьба. Он настойчиво приглашал меня приехать, но дня свадьбы не называл. Что ж, ему уже тоже двадцать восемь, давно пора. Жаль, конечно, но не это меня мучило, не это — все разъедающие сомнения, сомнения во всем на свете. А так ведь тоже нельзя, и все-таки… Никогда прежде не был Борис таким нечетким и косноязычным. Что с ним случилось? Я с интересом рассматривал знакомый почерк. Строчки тоже были ровные, но буквы стояли без наклона, твердо, цепью, без разрывов, словно взявшись друг с другом под руки, чтобы никого не пропустить через себя. Борис подробно объяснял, каким автобусом лучше ехать, каких ориентиров придерживаться, чтобы быстрее и легче найти дом его отца. Я не очень внимательно читал все эти объяснения, не в них было дело. Из этого подробного непонятного письма я сделал совсем другой вывод, я действительно зачем-то нужен был Борису. Зачем? Уж если даже Борис, самый последовательный и ясный человек из всех, кого я знал, если даже он стал крутить и расплываться, значит, все действительно летит к черту, все сошли с ума, не я один.
В дверь позвонили. Наконец-то пришел Валентин. Я вздохнул с облегчением и помчался открывать. Валентин был прекрасен; как всегда, сияющий, отутюженный, светловолосый. И улыбка была довольно бодрая.
— Ну, как там тетка?
— Ты знаешь, а по-моему, и ничего. Я уж думал, и правда умирающая, нет, такая же, как всегда.
— И не плакала?
— Плакала, конечно, но не очень. С дядей Мишей опять ссорилась.
— Он приезжал? Опять?
— Да. Я сам удивился. Я думал, он давно никого не помнит. Катя сколько уже лежит в больнице, он у нее ни разу не был, к жене не ездил, а к Симе зачем-то ездит. Может, совесть мучает?
— Из-за чего? Он ей ничего плохого не сделал, да и она на него особенно не сердилась, вот только сейчас… А мне кажется, он просто чувствует, что это его долг, как старшего в семье.
— Не знаю, — угрюмо сказал Валентин, — ничего такого я не заметил. И хватит об этом. Пока она жива — давай о чем-нибудь другом, успеем еще предаться…
Я посмотрел на него с удивлением:
— Ну ладно, давай о другом.
Мы сели за стол. Валентин ел равнодушно, не так, как дома, не нравилась ему моя магазинная еда. Но тут уж я ничего не мог поделать, кулинар из меня никакой.
— Выедем куда-нибудь за город, — спросил он наконец, — ты как?
— Я с превеликим удовольствием. Такое лето!
И вот мы опять вдвоем летели по шоссе, на новеньких, с иголочки, «Жигулях», солнце сверкало в синих лужах, трава у дороги была высокая, сочная, лес заманивал влажной глубиной, таинственными тропинками, путаницей берез, рябин, орешников и елей, и вдруг наплывали запахи гниющего валежника, грибов, мокрых листьев. Мелькали солнечные поляны, лысые взгорки и волшебное разнотравье низин. Я готов был остановиться где угодно, но Валентин молча смотрел на дорогу. Я не мешал ему, мне хотелось скорее забыть легкий привкус неудач и досады, который преследовал меня сегодня. Пусть летит, мне и так хорошо, я развалился на сиденье, зажмурился, расслабился. Но вот машина свернула куда-то вправо, мы запрыгали по едва заметному песчаному следу в траве и вскоре встали на травянистом пригорке под ивами, возле какой-то крошечной речушки, почти ручейка.
— Ну вот, — сказал Валентин, — вылезай.
Мы вышли. Ветерок прилетал к нам с огромного пространства над дальними полями, лугами, над ивами, петляющими по лугу вдоль ручейка, нес запахи цветения, подсыхающего сена, разогретой земли. Покой и тишина. Мы брели по тропке под ивами к лесу, встающему впереди.
— Откуда мы знаем, — вдруг сказал Валентин, — что все это прекрасно? Ты думал когда-нибудь, что такое красота? Чувство? Да, но я хочу проанализировать его. Например, прекрасное скорее симметрично, правда? Но не абсолютно, вот в чем дело, симметрия его нарушена, и опять же не как придется, а снова почти симметрично, почти! Я хочу сказать, в природе нарушения симметрии подчиняются какому-то закону. Какому? Возьми хоть дерево: конечно, оно построено по законам симметрии, крона симметрична относительно ствола и повторяет строение корней, ветви уравновешивают одна другую. Вот хоть эти ивы, например. Но поставь на их место зеленые шары, спрями горизонт, вытяни ручей, и как страшно станет жить. Ива шар, но не шар, она другая! А какая, какая, ты понимаешь? Возможно ли вообще постигнуть закон мельчайших ветвлений, изгибов, наклонов, поворотов? Неповторимое повторение одной и той же темы, в сущности хорошо знакомой по всему опыту жизни. То есть тема знакома, а решение… Я пытался, пытался понять и не смог. Наверное, даже самая современная ЭВМ тоже не выведет формулы даже для одного дерева, а ведь они повторены в сотнях, в тысячах вариантов. Кругом подобия, но какие отдаленные, сложные! Легкие человека похожи на деревья. Решения при всем их разнообразии стереотипны, природа экономна, но, боже мой, как безграничны просторы внутри этой экономии! А может быть, именно стереотипия ближе всего подводит к понятию бесконечности? Как ты думаешь? Зная почти все, мы не постигаем чего-то самого главного, а значит, ничего не знаем.
— Ты имеешь в виду бога?
— Если бы все было так просто! Если бы бог требовал не веры, а знания, то да, наверное, я бы его искал всю жизнь. Понимаешь, на том месте, где для верующего находится бог, для меня существует вакуум. Мне не хватает физики, биологии, философии, нужно что-то большее, мировоззренческое, объединяющее все науки на их сегодняшнем этапе, граничащем с фантастикой! А может быть, и с богом. Я хочу сказать, что бог для меня — просто эквивалент того огромного, что не может уже вместиться в одну несчастную голову, пусть и вполне образованную. Но общий-то результат все равно должны знать все, обязаны, потому что речь ведь идет не только об удовольствии познания, ведь все это реально существует на самом деле. Ты пойми, не в вере тут дело, но в каждом человеке должно жить стремление к тому, что призвано ее заменить, к познанию единства и величия мира, нечеловеческой гениальности Того Замысла, по которому сотворено все сущее. Не все ли равно, как это называть? Я просто хочу сказать: мыслить — не только удовольствие, это наш долг.
Мы сидели на опушке леса под соснами. В мелком брусничнике под ногами уже розовели ягоды, и каждая маленькая гроздь, выступающая из темных кожистых листьев, была прекрасна. Сосны шумели над головой, день клонился к вечеру. Наконец-то мы молчали, смотрели в огромное, залитое косым солнцем пространство перед собой, на змеящийся, уходящий далеко к горизонту ручей, закрытый купами ив, стволы их сейчас казались красными, и длинные лиловые тени ложились на траву. А вон и наша синяя машинка одиноко стоит на взгорке, поблескивая чистыми стеклами. Пространство, тишина, покой. И все-таки я оставался при своем мнении, мысль слишком часто является просто заменой действия, подменой жизни, я так не мог, я устал от разговоров, мне хотелось побегать. Но Валентин, обхватив колени руками, покусывая длинную травинку, все еще задумчиво смотрел вдаль. Какой удивительный, странный характер — мой брат, какая взрывчатая смесь практицизма с мечтательностью, цинизма с богоискательством. Что породило его? Конечно, в первую очередь одиночество, это я знал, а еще? Неужели страх перед жизнью? Мой брат несчастлив? Но почему? В чем он ошибся? Неужели это все из-за обожающей его, всегда покорной Тамары? Я искоса осторожно смотрел на его правильный, очерченный светом профиль и испытывал нежность к нему и его многочисленным слабостям. Это был мой брат, мой брат!
— Пора. — Он взглянул на меня, мимолетно улыбнулся и порывисто встал. — Неплохо погуляли, правда? Тебе нравится здесь?
Обратная дорога, казалось, заняла вдвое меньше времени. Я и опомниться не успел, как мы неслись уже в сплошном потоке автомобилей, в городском, настоявшемся за день пекле, как будто и не было этого нашего вылета в тишину и прохладу. Домой не хотелось, но куда мне было деваться еще? Я остался совершенно один, может быть, впервые за всю жизнь, без Марго, без друзей и девиц, даже без Симы. Куда мне было себя девать?
— Может, заедем ко мне? — спросил Валентин, словно услышав мои мысли.
— Давай, — сказал я, изо всех сил стараясь, чтобы голос мой звучал как можно спокойнее, естественнее. Где ты, хваленое мое легкомыслие, бесценный дар небес?
Тамара ждала нас. Пока мы открывали легкие крашеные воротца, она уже вышла на дорожку и радостно улыбалась нам навстречу, вернее, не нам, а своему ненаглядному повелителю, я совсем не интересовал ее.
— Где будете ужинать, в саду или дома?
— В саду, в саду, — сказал Валентин добродушным голосом и посмотрел на меня.
Мы умылись, утерлись свежими крахмальными льняными полотенцами, давно уже я не видел таких, и вышли в сад. На веревке под яблонями сушилось белье, было тихо, тенисто, лицо у меня приятно горело. Стол был застелен белой скатертью. Мы сели на лавочки и стали ждать. Счастливая Тамара порхала вокруг нас с тарелками, впервые я пытался внимательно рассмотреть ее. В сущности, она была очень недурна, высокий рост, стройная спортивная фигура, легкие ноги, правильные черты лица. Портило ее только это странное выражение покорности, почти угодливости, постоянно дрожащее в глубине ее глаз, мелькающее в улыбке, заметное в быстрых движениях ее округлых рук. Кому было нужно это рабство? Наконец все было готово к ужину, Тамара села на лавку рядом с Валентином, подперла руками крепкий подбородок и стала смотреть на него.
— А знаешь, Том, где мы были? На том лугу, куда, помнишь, весной вывозили детей. Еще мяч гоняли, помнишь?
Тамара вздрогнула, покраснела и несколько раз быстро кивнула головой, Валентин был как-то особенно оживлен, разговорчив, он то и дело обращался к Тамаре, а у нее глаза все темнели, расширялись, сияли все заметнее, откровеннее.
— Валя, хочешь, я музыку вынесу? — вдруг спросила она и тут же полетела, счастливая, как девчонка. Запись оказалась мне незнакомая, но хорошая, мелодия лилась чисто, оркестровка была ненавязчивая, тонкая. Я не большой любитель лишних шумов, но эта музыка даже мне понравилась, а им, по-видимому, была хорошо знакома, а может быть, даже как-то особенно памятна. Они танцевали, а я смотрел на них с любопытством, погруженный в глубокую задумчивость. Что связывало этих людей, таких разных, таких неподходящих друг другу? Как они ладили, чем пожертвовали ради этой благополучной, но такой странной жизни?
Первая мелодия кончилась, и зазвучала другая, более дерзкая, дразнящая, ритмичная. Валентин оторвался от Тамары, вся фигура его мгновенно изменилась, потеряла жесткость, заходила, задвигалась во всех суставах, Тамара старалась не отставать от него, плечи ее откинулись назад, руки, поднятые к лицу, резко всплескивались в такт музыке.
— Эй, бездельник, хватит тебе сидеть, давай-ка к нам, — крикнул мне Валентин, — ну, не жмись, тряхни стариной!
И вот мы танцевали уже втроем, кружась и подзадоривая друг друга, все позабыв, легкомысленные, беспечные. Наконец-то стемнело, только зеленый глазок магнитофона светился на столе да развешанное белье голубовато проступало на темной зелени сада. Мы угомонились.
— Валюшечка, я свет зажгу и чай поставлю, я быстро! — Тамара легко скользнула за угол дома, и сразу же из яблони выпал желтый конус света и все переменил в саду, сделал обыкновенным, милым, дачным. Мы с Валентином посмотрели друг на друга, в его лице был легкий вызов, словно он хотел убедить меня, что все у него хорошо, а я ему не верил. Но убеждать надо было вовсе не меня, его самого, иначе отчего он так смущенно выглядел? Я поднялся, давно было пора оставить их одних. Да мне и самому уже хотелось домой, в тишину, в свою постель. Слишком длинный сегодня получился день, бесконечный. Однако я ошибался, до конца оказалось еще далеко. Валентин встал вслед за мной.
— Я провожу тебя, — сказал он неожиданно. У Тамары только ресницы дрогнули, она продолжала проворно убирать со стола. Валентин обернулся к ней. — Ты меня не жди, ложись, — сказал он как-то особенно мягко.
Мы гуськом прошли по дорожке, калитка скрипнула в темноте и захлопнулась, еще несколько шагов вдоль забора — и вот мы опять были в городе. Чудеса, да и только. Некоторое время мы шли молча. Потом он спросил: «Не получилось?» — и снова замолчал. Я не понял его и отвечать не торопился.
— Но почему? — снова спросил Валентин. — Где ошибка? В конце концов, мы всего только люди, она любит меня, да и я ее, в общем-то, тоже. Я, знаешь ли, не вижу большой разницы — одна ли, другая ли, женщины, на мой взгляд, все одинаковые. Но любящая женщина — это… это совсем особая вещь, особое состояние. И дети у нас, я их обоих люблю. И этот дом… А жизнь… не получилась, что ли? Почему? Ты можешь мне объяснить?
— Разве ты сам не знаешь?
— Не знаю.
— Нет, Валя, все знаешь. Напрасно ты обманываешь себя.
— Думаешь, мне с ней скучно? Да нет же! Но почему-то все-таки все не так!
— Да она же не понимает тебя, Валя! Между нею и тобой пропасть, у нее же нет никаких запросов, она темная… Она раболепствует перед тобой, а ты с ней совершенно одинок, как пень в чистом поле. Это же лопнуть можно, взорваться! Что ты сделал со своей жизнью? Какой ты, к черту, портной? Разве этим ты живешь, об этом твои мысли? Ты не в мелочи ошибся, ты кругом, кругом виноват…
Я замолчал, мне казалось, что я убедил его, все мне виделось так отчетливо, ясно. Но голос Валентина вдруг зазвучал отчужденно и зло:
— Ерунда, все ерунда, снобизм. Мещанские предрассудки. Да на чем основывается твое дурацкое чувство превосходства? Чем ты лучше меня?
— Я не лучше, я естественнее, я соответствую себе, понимаешь?
— Нет, не понимаю. И никогда не соглашусь. Достоинства человека внутри него, они не зависят ни от должности, ни от положения в обществе, это все ерунда.
— Совсем не ерунда, Валя. Не о должности идет речь, о содержании работы. Твоя мысль, твоя личность должна раскрываться в работе, радоваться ей. А ты? Угождаешь клиентам? Или ты думаешь, что создаешь прекрасное?
— Это они угождают мне. А прекрасное… не будем об этом, ты ведь тоже его не создаешь, только пользуешься, прекрасное создает один бог. Я работаю, обеспечиваю семью, я живу.
— А для тебя этого мало! Так нельзя, нельзя! Ты талантливый, яркий, одаренный, ты не имеешь права тратить себя… даже на этот дом, даже на детей. Ты недогружен, понимаешь? А Тамара…
— Ну, что Тамара? Договаривай! Она темная, у нее нет запросов, что еще? Тебе бы дать по шее за эти твои любезности, но я пока терплю, сам затеял, сам и виноват. Так вот послушай, любезный мой братец, она ведь женщина, женщина, понимаешь ты это? Только последний дурак может искать в женщине что-нибудь большее, чем в ней есть, чем может быть. Избави нас бог от женщины друга и соратника.
— Ты это — серьезно?
— Совершенно серьезно. Из-за этих дурацких идей и разваливается теперь общество, и семья развалилась. Зато весь деловой мир наполнился этакими въедливыми честолюбивыми тварями в юбках, которые только и знают, что кусать за ляжки, чтобы на них обратили внимание. Видал я таких. Разве это женщины, разве для этого они предназначены?
— Да ты, оказывается, настоящий домостроевец, без шуток. Я-то думал, это так. Ну хорошо, не будем спорить, предположим, жизнь женщины действительно привязана к дому, к детям, пусть. Но что мешает ей быть образованным, интеллигентным, глубоким человеком, близким тебе по духу?
— Женщина-мыслитель? Ну уволь! С такими идеями тебе и правда нельзя жениться, попадешься — и на всю жизнь пропал. Недаром ведь ты осторожничаешь, правда? Чувствуешь — все не то. Потому что не там ищешь, не там…
Мне вдруг стало нестерпимо скучно, так скучно, как будто это не ему, а мне надо было сейчас возвращаться к запуганной, замершей от вечного ожидания Тамаре. Да полно, мой ли это брат говорил сейчас со мной, что сделалось с ним, куда девался свободный полет его мысли? Как ясно, как глубоко видит он большой мир и как смутно — маленький, близкий, самого себя. Какие пошлости говорит… Мы молча вышагивали по улице, сердитые, недовольные друг другом. Чего же ждал от меня Валентин, зачем затеял этот разговор? И вдруг я догадался, он надеялся, что я его похвалю, поддержу, может быть, даже позавидую ему. И тогда сразу рассеются его тяжкие сомнения, и все опять станет на место, и опять он почувствует себя победителем, перехитрившим весь мир. Неужели он мог надеяться на это?
На переходе зажегся красный свет, мы остановились, и сразу представилась возможность все это кончить, хотя бы на сегодня.
— Ладно, я пойду, — сказал Валентин и усмехнулся, заглянув мне в глаза.
— Пока.
Ночь была тихая, темная, теплая. Я свернул в переулок. Голубые фонари плыли над моей головой, как белые лилии в черном пруду. Их свет выхватывал из глубоких теней ядовито-зеленую листву деревьев, людей почти не было вокруг, только одинокая девчушка торопилась впереди меня по тротуару, вздернув худенькие плечики, и все время едва заметно поворачивала ко мне голову, она боялась меня, такого же случайного ночного путника, как и она сама. Но бояться ей надо было не меня, вот от таких, как мой брат, храни ее бог. Девчушка юркнула в подворотню, и я остался наконец совсем один. Еще один поворот, ну вот я и дома. В огромной башне светятся цветные огни, люди сидят у телевизоров, разговаривают, живут, целый мир людей, один только Валентин упрямо гребет против течения, мой бедный, удивительный, талантливый брат.