Сквозь плотную сладостную завесу сна что-то неумолимо прорывалось, настойчиво, требовательно. Еще ничего не понимая, я открыл глаза и увидел ослепительно сияющий день, солнце заливало комнату, в открытое окно вливался знойный ароматный воздух лета, наверное, где-то что-то цвело, не очень я в этом разбирался, зато потребителем был благодарным, я готов уже был сладко потянуться навстречу очередному счастливому летнему дню и тут снова услышал то неприятное, что меня разбудило: кто-то снова упорно длинными трелями названивал в квартиру. Кто бы это мог быть? Я нацепил очки, торопливо прошлепал босыми ногами по коридору, распахнул дверь и замер, удивленный. Передо мной стоял Валентин, такой же наглаженный и великолепный, как всегда, но с помертвевшим, злым лицом. Он, не говоря ни слова, пошел на меня, и я невольно посторонился, давая ему дорогу. Мы почему-то вошли в кухню и сели на табуреты.
— Что случилось, Валя?
— Да уж случилось, — сказал он хрипло, — Сима наша померла.
Словно жалящий хлыст просвистел перед моим лицом и с размаху раскроил меня надвое. Нет, не о ней я подумал в первую очередь — о себе, о своей вине перед старухой. Что я наделал! Всего только раз, один раз удосужился я посидеть возле ее постели и сразу бежал, едва она позволила себе заплакать. Мне казалось, не надо зря огорчать ее, мой вид только напрасно расстраивает старуху, мне казалось — вот ей станет получше, и я выберусь к ней, и утешу ее, и тогда уж буду сидеть без спешки. Но у нее не было времени. Они говорили, все говорили, что Сима умирает, почему же я не верил? Неужели просто потому, что так мне было удобнее? Это я довел ее до инфаркта, я и вся куча проблем, которые были со мной связаны. И в первую очередь — страх перед Марго, которую она разоблачила в моих глазах, совершив один из самых мужественных поступков в своей жизни. Ей не следовало бояться этого, нет, наоборот, она должна была думать об этом с гордостью, но она ведь была всего только слабая, больная старая женщина. И потом, она по-своему любила Марго и была к ней привязана. Ей было больно, что Марго поймет ее поступок не так, неправильно, что она посчитает ее предательницей. Это я должен был защитить Симу не только от Марго, но и от собственных ее сомнений, но не сумел, не сумел… Я с трудом перевел дыхание.
— Отчего? Когда?
— Сегодня, в четыре утра, еще один инфаркт. Всю ночь она плакала, а потом затихла, никто и не заметил ничего. А когда подошли утром, она уже мертвая была, остывала.
Значит, это ночью случилось, в четыре часа, как раз в то время, когда, в упоении вычерчивал свое родословное древо, может быть, в то самое мгновение, когда надписывал ее имя над глухим сучком, не давшим побегов. Бедная Сима, бедная, бедная Сима! Вот и кончились ее страдания, ее длинный безрадостный путь. Она сделала, что смогла, и получила так мало. О чем она плакала в последние свои часы, что вспоминала? А может быть, просто смертная тоска мучила ее, тоска расставания и страх перехода, а всем своим обидчикам она успела простить? Не очень-то я в это верил, но думать так все-таки было легче. Почему?
Валентин все так же угрюмо смотрел на меня:
— Пойди оденься, расселся тут в трусах, надо поездить, кучу дел переделать, смерть — штука хлопотная.
И мы поехали, Валентин бегал куда-то, разговаривал с людьми, получал и отдавал множество каких-то справок, бумажек. Я тупо следовал за ним, ни о чем не думая, ничего не соображая. Потом мы поехали к Симе на квартиру. Я вошел в знакомую комнату, испуганно озираясь, сел на стул и уставился на ее пустую, аккуратно застеленную кровать. Я думал о том, что было бы со мной, если бы я не позвонил ей тогда по странному настоянию Марго. Или если бы у нее хватило выдержки промолчать, ничего не открыть мне, как сложилась бы моя жизнь тогда? Сейчас я почти уже не мог этого себе представить. Тогда я никогда не узнал бы Валентина, своего единственного кровного брата, не увидел бы мутной, но такой необходимой мне фотографии отца, лобастого человека с хмурыми ускользающими глазами, вот она, по-прежнему висит на стене. И в странный запущенный дом дяди Миши я тоже никогда бы не попал, не увидел бы смеющихся детей, цепочкой бегущих по коридору, не слушал бы печальные рассказы Милы, не получил бы письма неизвестно от кого, не рисовал бы сегодня ночью свое раскидистое и ветвистое семейное древо. Все это подарила мне она, маленькая, колченогая, некрасивая старушенция, воинственная и непрощающая и все-таки добрая, каждый раз кидающаяся на защиту детей, даже рискуя сама быть униженной и оплеванной. Она была храбрым, несдающимся человеком, моя тетка. Почему же никто и ничем не воздал ей при жизни? Что сделал для нее я? Поторопил на тот свет? Конечно, я не хотел, не хотел этого, я ее полюбил, но все равно получилось — так.
Валентин, выдвинув ящичек комода, перебирал документы. Пенсионная книжка, кладбищенский пропуск, несколько справок об окончании каких-то курсов, рассыпающаяся ветхая метрика, благодарность в приказе, машинописный листок, третий экземпляр, где ее фамилия числилась в общем списке предпоследней, записная книжка, несколько писем и фотографий, вот и все. Как мало осталось от целой человеческой жизни, такой мучительной, такой длинной! Мы пытались найти ее портрет и не нашли ничего, кроме крошечной фотографии на пропуск, — она не любила сниматься. В отдельном конверте лежало сто пятьдесят рублей и было написано: «На похороны». Одежда тоже была приготовлена, аккуратно завязана в белый платочек, Сима старалась облегчить наши хлопоты. Под узелком оказалась сберкнижка на две тысячи с лишним, в книжку был вложен листок. «Дорогие Валечка и Жорочка, — писала Сима дрожащим и угловатым старческим почерком, — похороните меня рядом с Яшей, место приготовлено. Деньги разделите между собой, а из вещ большей пусть возьмет, что ей надо, моя подруга Клара…» Дальше стоял Кларин телефон, ие ни слова, ни привета, ни закорючки. Мы с Валентином посмотрели друг на друга и оба одновременно усмехнулись, обоим нам еще не доводилось становиться чьими-то наследниками. Все было так странно, словно нас вдруг, ни с того ни с сего втянули в какую-то старую, непонятную нам игру, правила которой были нам незнакомы.
Валентин бросил книжку на стол и сел рядом со мной:
— Ну, вот и все, братец, теперь ждать похорон. Да еще обзвонить всех надо по книжке, ты сможешь?
Я вдруг понял, что не смогу, и отчаянно затряс головой. Валентин засмеялся:
— Эх ты, а еще старший брат, не много-то пользы с тебя. Ладно, обзвоню сам.
— Валя, а ведь она могла на эти деньги как-то украсить свою жизнь, зачем она их копила?
— Да не копила она их. Это ведь дяди Мишины деньги, он ей присылал, а она не хотела брать без особой нужды, вот и остались. И мне на машину она их и давала.
— Почему же она тогда не вернула их дяде Мише, почему нам?
— А зачем ему деньги? Он ведь сам старик, сам завещание небось пишет, о его детях есть кому позаботиться, а она хотела своим оставить, нам, потому что мы с тобой без отца выросли, сиротки, значит, она тут как тут.
— Зачем ты так о ней?
— А как? Нормально. Она этой дарственной нас себе присвоила, понимаешь? Утвердила, что мы — ее. А это для нее важнее всего на свете было. И не только потому, что она одинока была, нет, не поэтому, еще и от гордыни, она так самоутверждалась, понимаешь?
— Это накануне-то смерти? Глупости ты говоришь!
— Думаешь? А мне кажется — нет, это в человеке никогда не кончается, пока он жив, а может быть, даже и усиливается к концу жизни. Хочется себе доказать, что ты был прав, и что прожил не зря, и что-то там после себя оставил. Ну, от мужчин остаются следы их трудов, а от женщин? Конечно, самое главное для женщины — это дети, наследники, не в том смысле, конечно, чтобы капиталы передать (какие там капиталы!), а в том, чтобы утвердить, вот они пришли вместо меня, они мои, мои!
— Значит, так ты ее понимаешь?
— Да, так, а что?
— А я не так. По-твоему, выходит, она обманула сама себя, уговорила себя, что мы — ее дети. Но она ведь не выносила лжи. Я ее вижу иначе. Она воительница была, храбрый, отчаянный борец за справедливость. Потому она и скандалила, и обиды никому не прощала, что не позволяла себе сдаваться в этой вечной своей борьбе, и деньги она нам оставила, потому что считала, что по совести после нее они наши, а выплыли бы где-нибудь другие сироты, она послала бы им.
— Ничего себе сиротки, два здоровых лба! И ты согласен на такую роль?
— Да не нужны мне эти деньги, я не про деньги, а про нее говорю. Для нее мы Сашины дети были, понимаешь? Дети, оставленные ей на попечение, она ведь все на себя брала.
— Ну и я то же самое говорю, только без этих твоих завитушек. А ты неисправимый романтик, братец! Хочешь взять себе что-нибудь на память?
— Да! — сказал я и задохнулся от жадности. — Фотографии!
Наконец-то они были мои, эти мутные, засиженные мухами, поблекшие отражения прошлого! Я рассматривал лицо отца и видел его гораздо подробнее и яснее, чем прежде, потому что оно было теперь мое, только мое!
Пора было уходить. Мы еще раз оглянулись на знакомые тихие стены. Жизнь, еще так недавно тлевшая в них, догорела, погасла. Все.
Домой я добрался усталый и замученный, повалился на диван и стал торопливо, нервно перебирать в уме события последних дней. Я вспомнил вчерашний звонок Марго и понял, что теперь, после смерти Симы, объяснение с ней стало еще более опасным, но неизбежным. Я должен буду все, что она сделала со мной, назвать своими именами, все карты разом бросить на стол, потребовать ее объяснений и выслушать, что она мне скажет в ответ. Я буду судить ее беспристрастно, но строго, от этого теперь никуда не уйти. Ах, почему в эти дни Лилька была неизвестно где, ей не следовало уезжать, она должна была быть со мной. Как необходимо мне было сейчас ее удивительное умение всегда и все решать в мою пользу, потому что не только Марго, мне тоже придется нелегко. А Лилька… Лилька будет лучшей женой на свете и замечательной матерью моим детям, в этом я не сомневался. И я стал думать о Лильке. Что я знал про нее?
Знал, что выросла она в хорошей тихой семье, но, когда ей исполнилось двенадцать лет, вдруг случилось несчастье, родители разошлись. Ее мать, еще молодая миловидная женщина, без ума влюбилась в своего шефа, очень солидного человека, старше ее на четырнадцать лет, он был вдовец, его единственный сын уже кончал институт, — словом, он был свободен. Он очень быстро заметил влюбленную в него сотрудницу, у них возник стремительный роман, Лилькина мать повинилась во всем мужу и попросила развода. Отец согласился. Лилькина счастливая жизнь рухнула в одночасье.
Мать умоляла Лильку переехать вместе с ней к новому мужу, отец молчал. Лильке никуда не хотелось ехать, но она согласилась, ей казалось, что матери сейчас хуже, матери было стыдно. Лилька прожила в новой семье четыре года, а потом вернулась к отцу. За эти четыре года она узнала много тяжелого, мучительного, здесь все было заведено по-другому, не так, как у них дома, но изменить что-нибудь они не могли, словно не имели права, хотя первая жена Льва Александровича давно умерла и теперь его законной женой была мама. Женой-то она была, но не хозяйкой в доме, а как будто бы робкой гостьей, не знающей, как угодить. Лилю никто не обижал, не говорил ей дурного слова, но она была лишняя. Она старалась занимать меньше места, слиться со стенами, раствориться, и не только из-за себя, из-за матери тоже, матери приходилось тяжелее всего. Взрослый сын Льва Александровича Павел жил вместе с ними в одной квартире, но он никогда не разговаривал с матерью, почти не здоровался, с Лилькой он тоже не разговаривал, но иногда мимолетно клал ей руку на голову, гладил, и Лилька понимала, он ее жалеет, считает обиженной и оскорбленной, как был оскорблен и он, почему — она не могла понять, но чувствовала, что и Павел, наверное, хороший человек, просто он не захотел, не принял маму. Лев Александрович относился к маме неплохо, но перед сыном пасовал, ничего не пытался изменить. В общем, получалось, что все были хорошие люди и все от чего-то страдали. Наверное, они что-то неправильно сделали с самого начала и вот теперь расплачивались.
Потом Лиля вернулась к отцу, отец все еще был не женат, жил один, в квартире было чисто. Лиле он необыкновенно обрадовался, только все спрашивал: «А мама не сердилась? Она тебя отпустила?» Он не понимал, что мама отпустила ее с облегчением, маме было стыдно, что Лилька — свидетель ее безрадостной, натужной жизни. Со времени ее возвращения родители снова стали видеться, мама часто приезжала к ним, нервно озиралась по сторонам, лицо у нее было испуганное, взволнованное, Лилька понимала, здесь были ее родные стены, здесь все было ее, но она не могла остаться дома. С отцом они не ссорились, говорили спокойно, все больше о делах или о Лиле, но голоса у них были неестественные, напряженные, и Лилька понимала, они сами не слышат, что говорят. И все-таки мама никогда не пыталась вернуться, может быть, она действительно любила своего старого Льва, а может быть, понимала, что прошлого все равно уже не вернуть. Она была права, вскоре и отец женился на своей еще школьной подруге, от которой к этому времени ушел муж. Лиле казалось, все они сошли с ума, все перетасовались, как карты в колоде, перелегли в чужие кровати, обменяли детей, пересели в чужие машины, дачки, квартиры, словно речь шла не о живых людях, а просто «Запорожцы» менялись на «Москвичи», южное направление на восточное, однокомнатные на двухкомнатные, а сами люди-то как раз были все на одно лицо. Думать так было стыдно, потому что все, в общем-то, были хорошие, все мучились и никто ни в чем не был виноват. Их корежило что-то им неподвластное, что-то сильнее их, что называлось «любовь», и постепенно Лилька начинала ненавидеть эту мрачную силу, она мечтала проснуться однажды и узнать, что все вернулось на свои места, пусть не будет никакой любви, а будет просто веселая нормальная жизнь, как раньше. Но ничего назад не возвращалось, и Лилька печально думала: наверное, людей на земле слишком много, они не остановятся, пока не сменятся все, словно волна катилась и не было ей конца на просторе.
Когда отец женился, он переехал к своей жене, и Лиля осталась в квартире одна. Отец с матерью встретились и договорились, пусть все так и будет, теперь это будет Лилина квартира, и здесь когда-нибудь она устроит свою жизнь. Но Лиля не хотела устраивать свою жизнь, как они. В ее мечтах она и ее избранник давали друг другу вечную нерушимую клятву никогда не расставаться, а для того, чтобы какая-нибудь там любовь не вклинилась и не помешала им, казалось ей, что уедут они на какой-нибудь дальний кордон и будут там жить одни, среди природы, и вместе работать и растить много детей. Но когда Лиля кончила школу и стала думать, какую бы себе избрать профессию, оказалось, что ничего особенно ее не привлекает, ни подходящее для лесного кордона, ни другое, она даже растерялась немного. И неожиданно за компанию с подругой поступила в медицинский институт.
Потом Лиля думала, что выбор ее был совсем не случайный. Ее печальная семейная жизнь выработала у нее странную привычку жалеть людей, ей всех было жалко, а плохих людей вдвойне, потому что, кроме всего прочего, страдали они еще и от своих пороков — жадности, интриг, зависти. Завистников вообще считала она особенными страдальцами, им никогда не было покоя. Она разработала целую философскую систему, довольно изощренную, лишь бы никого не осуждать, сохранить в себе доброту и терпимость. В этом смысле ее профессия целиком удовлетворяла ее, отвечала возвышенному настрою ее души. Гораздо хуже обстояло дело с любовью. Лиля почему-то не пользовалась успехом, может быть, из-за скромной, даже робкой манеры поведения, а может быть, какого-то радостного ожидания не хватало в ее глазах, к ней хорошо относились, но и только. А скорее всего, дело было все-таки в том, что она давным-давно была влюблена в Гошу, он же Юра Перфильев, он же Жорик Луганцев, и это, словно щитом, отгораживало ее от всех остальных, на лице ее были написаны одни только дружеские чувства ко всему миру.
Да, я понимал, и меня она любила немножко книжно, ничего не ожидая, ни к чему не стремясь, она вообще пассивная натура, она ждала. И, как это положено в нашем энергичном, стремительном мире, конечно же ничего не дождалась. Но теперь все будет иначе, иначе! Я решился, я решил. Я сел на диване почти умиротворенный, почти спокойный. Но дню этому не суждено было кончиться мирно, вдруг заверещал телефонный звонок. Звонила Маша.
— Юра! Вот хорошо, что ты дома, — сказала она необычным для нее веселым и нервным голосом, — а я как раз тут недалеко, хотела заскочить к тебе на минутку.
— Маша, давай отложим, у меня сегодня тетка умерла, время не для визитов.
— Извини, я не знала. И вообще не думала, что ты таким вещам придаешь значение, я эти разговоры про тетку считала просто твоей уловкой. Прими мои соболезнования. Но, знаешь, повидаться нам все равно придется, извини, я скоро буду.
В этом была вся Маша, уж если она что-нибудь решила, остановить ее нельзя, меня только слегка удивило, что за дела у нее могут быть ко мне, до сих пор мы всегда занимались только одним делом. Но вопреки этой почти осуждающей ее мысли шевельнулась во мне и надежда на отвлечение. Пусть она придет со своими делами и затормошит меня, и я хоть на время расслаблюсь, забудусь, лишь бы это тягостное, мучительное время бежало скорее. Да, этот печальный опыт я уже имел и знал твердо: спасти от тоски может только оно, время, про́пасть между собою и тем, что совершилось. Маша пришла не так уж скоро; конечно, она соврала и вовсе не была от меня поблизости. Это тоже было странно. Пока я ждал ее, напряжение мое и волнение все усиливалось, словно не ей от меня, а мне от нее что-то было нужно. Наконец она явилась, я окинул ее зорким подозрительным взглядом, Маша была как Маша, такая же хорошенькая, независимая, небрежная. Она посмотрела на меня насмешливо, чмокнула в щеку и отодвинулась. Потом прошла в комнату, плюхнулась в кресло и вытянула свои длинные, изумительной стройности ноги.
— Значит, у тебя сейчас траурные дни. Когда похороны?
— Послезавтра, в двенадцать.
— Помощь моя не нужна? Может, что-нибудь купить? У меня есть кое-какие возможности.
— Спасибо, все уже сделано. Мы с братом…
— У тебя есть брат? Интересно. Как мало я, оказывается, о тебе знаю.
— Я тоже, — парировал я, чувствуя, что у нее что-то припрятано за душой, что-то неожиданное и малоприятное для меня.
— Да, ты тоже мало знаешь обо мне, но, главное, неправильно, низко меня ценишь. Мне кажется, для тебя я просто высококачественная любовница без претензий.
— Маша!
— Не беспокойся, так оно и есть, вернее, так оно и было.
— А что случилось сейчас? Ты выходишь замуж и покидаешь меня?
— Ни то и ни другое, и замуж не выхожу, и с тобой не расстаюсь, скорее меняю форму наших отношений, теперь ты будешь отцом моего ребенка.
— В каком смысле?
— В прямом. Я беременна, Юрочка. Конечно, срок еще ничтожный, но я все задумала и рассчитала верно, все будет так, как я хочу. Я уверена.
— И именно с этим ты ко мне примчалась? Это шантаж?
— Господи, какие же вы, мужчины, неисправимые дураки! Да что же это вы так уверены в своем дурацком превосходстве? Какой шантаж, что еще мне может быть нужно от тебя? Все, что мне было нужно, я уже получила.
— Зачем же ты пришла?
— Чтобы поговорить с тобой, поговорить, понимаешь? Я считаю, что ты имеешь право знать. Я честь тебе оказываю. А может быть, и порадовать тебя хотела. Теперь, когда я решилась, у меня такое прекрасное настроение! Ты знаешь, я не из тех слюнтяев, что вечно боятся трудностей, трудности я постараюсь спихнуть на своих престарелых родителей, им будет очень полезно переключить свое внимание с меня на кого-нибудь другого, деньги твои меня тоже не так уж и соблазняют, я хочу жить свободно, одна, да еще вот с ней, с моей дочкой, мы с ней будем великолепно понимать друг друга!
— Ненормальная! Ты хочешь вырастить из нее себе подобную?
— Тихо, тихо, тихо, Юрочка! Тебе небезразлична судьба моей дочери? Это очень интересно! Но ведь это будет моя дочь, ты понимаешь? И если бы ты вот сейчас повалился ко мне в ноги и умолял соединить две наши отдельно взятые судьбы в одну, может быть, я бы и тогда не согласилась. А ты ведь не делаешь даже этого. Чего же ты хочешь?
— Я? Я ничего не хочу. Это ты пришла сюда ко мне с какими-то идиотскими заявлениями. Конечно, я не могу заставить тебя силой избавиться от этого ребенка, если ты вообще все это не выдумала! Но я могу тебе сказать от всей души: не плоди несчастных себе на потеху, у ребенка должна быть семья.
— Вот как? Но ведь это в значительной мере зависит и от тебя, будь ей отцом, за этим я ведь и пришла к тебе, будь ей отцом, и мы с тобой останемся добрыми друзьями.
— Ты сумасшедшая!
— Я просто хочу устроить жизнь так, как нравится мне. Я не желаю тянуть лямку! Кормить вас, обстирывать, ублажать, ленивое, никчемное племя! Я проживу и без тебя, Юрочка, но почему же ты боишься такой ничтожной, совсем крошечной ответственности?
— Да не боюсь я ничего, мне ребенка жалко, не хочу я, чтобы он мыкался из дома в дом, выпрашивая себе ласки, нельзя так, понимаешь? Ну зачем он тебе сдался, этот ребенок, это же блажь все, Маша! Поиграли, и будет. Мы поговорили, я испугался, ты получила свое удовольствие, и кончай с этим скорее. Это не для тебя, поверь мне, ребенок только осложнит, испортит твою жизнь, ты постареешь, подурнеешь…
— Трус несчастный!
Я остановился в изнеможении. Ну что еще я мог ей сказать? Я вовсе не боялся появления ребенка на свет, наоборот, я уже давно мечтал о нем, но не так, совсем не так все это должно было начаться! Я не хотел, не мог жениться на Маше, и вовсе не потому, что она мне не нравилась как женщина, наоборот, она мне нравилась, она была блеск! Но даже если бы она согласилась выйти за меня замуж, мы никогда и ни по одному вопросу не смогли бы с ней договориться. Мы разные люди, и это непобедимо.
— Маша, Маша!
Она вскочила и от нетерпения даже топнула ногой:
— Ну неужели так трудно понять? Все решено, решено, все будет так, как я хочу, я не расстанусь с ней ни за что. В конце концов ты должен меня понять, когда-нибудь ведь надо было это сделать…
Что это? Неужели Маша плачет? Я замер, потрясенный, растерянный. Наверное, я действительно чего-то не понимал, если Маша вдруг проявила передо мной такую непозволительную слабость. Что случилось с нею? Я сделал к ней один только шаг, и вот она была уже в моих объятиях. Напряженные нервы не выдержали, все кончилось так, как должно было кончиться, как получалось у нас всегда. И все-таки не совсем так, как всегда, Маша была другая, она больше не казалась в моих руках неутомимым, непобедимым противником, она была обыкновенная женщина, мягкая, отзывчивая, послушная. Неужели с ней могло случиться такое? Но ведь и я теперь был другим, впервые я обнимал не случайную девчонку, нет, мать своего будущего ребенка. Эта мысль сводила меня с ума, рождала незнакомую, непонятно откуда хлынувшую нежность. Неужели эта встреча что-то могла изменить в нас? Нет, конечно, это была только минутная фантазия, Маша оставалась Машей. Из ванной она вышла холодная, спокойная, разве что не такая насмешливая, как всегда. Я чувствовал, может быть, она даже любит меня по-своему, но перемениться она не может, да и не захочет. Я не понимал, что нам делать дальше, положение было безвыходное. Маша молчала. Мы пили чай, задумчиво катали по столу крошки.
— Давай поговорим спокойно, — сказала наконец Маша. — Мы же разумные люди, хорошо относимся друг к другу. Почему бы не попробовать построить свою, собственную форму отношений? По-моему, ты ценишь свободу не меньше моего, я не ревнива и не корыстна, у нас не будет никаких проблем.
— Не понимаю, чего ты добиваешься. Ведь ты же обманула меня, все решила сама, чего же ты теперь хочешь? Каких заверений, гарантий? Я против всей этой безответственной авантюры, против. Если бы все это действительно оказалось шантажом с целью выскочить за меня замуж…
— Нет!
— Я знаю, что нет, подожди. Я говорю, если бы это было так, все было бы проще. Шантаж не удался, не нужен бы был и ребенок. Но раз уж я для тебя только средство к достижению твоих личных целей, я тебе скажу. Видишь ли, осенью я женюсь, так что из твоей дружеской идиллии ничего не получится. Выкинь это из головы!
— Женишься? Ты? На ком?
— Ах, какая тебе разница, Маша, ты ведь не ревнива.
— Просто я тебе не верю. Жил-жил и надумал! Да ты же почти весь отпуск со мной!
— Нет, это тебе только так показалось, совсем я не с тобой был все это время, со мной столько всего произошло, что ты и представить себе не можешь.
— Послушай, а ты не на той ли девчонке женишься, которую где-то на станции подобрал?
— Нет, не на той. Та давно уж от меня сбежала.
— Ну, если даже она сбежала!..
— Маша, опомнись, что ты несешь? Пошутили, и хватит, спокойно сходи к врачу и кончай с этим. То, что ты задумала, — большая, непоправимая глупость. Ну, решила завести ребенка — выходи замуж. Разве для тебя это проблема? Неужели на всем свете нет никого достойного тебя?
Маша медленно встала.
— Нет, Юрочка, нет, — сказала она с холодной язвительной улыбкой, — у тебя свои резоны виться вокруг меня лисой, лишь бы вернуть то, что вернуть уже невозможно, а у меня — свои, наплевать на тебя. Я сделаю так, как я решила. Что мне твоя женитьба? Ничего она не меняет. Будет, будет у меня дочка, Юрочка, все будет, как я хочу. И ты от нас никуда не денешься, женатый так женатый, какая нам разница? Дочка-то будет твоя, родная кровь.
Все во мне похолодело от этого Машиного спокойствия, я понял, что не смог не только остановить ее, даже поколебать. Все получится по ее, она родит этого несчастного ребенка, которому в жизни больше не за кого будет держаться, кроме холодной, рассудочной матери. Веселенькая у него будет жизнь. Я не врал Маше: действительно, я не слишком-то боялся ни ответственности, ни алиментов, не это меня тревожило. Дело было совсем в другом. Даже если я буду вести себя вполне порядочно по отношению к этому будущему ребенку, слишком хорошо я знал, как это в жизни бывает. С глаз долой — из сердца вон. И забывают, забрасывают. Или, наоборот, вдруг взрывается безумная тяжба, чтобы отнять, завладеть живым существом, словно рабом, держать его при себе. Я не знаю, что хуже и как получится у нас, но начало всем этим ужасам уже положено, я ничего не в силах изменить. Наверное, как бывает у всех, так все будет и у меня. Маша! Мог ли я когда-нибудь подумать, что именно она выкинет со мной такой номер?
Маша ушла, дверь за нею хлопнула, и настала тишина, безумная какая-то, противоестественная. И из этой тишины постепенно выплыло воспоминание о Симе, которая умерла сегодня в четыре часа утра. А я уже успел забыть об этом, захваченный другой, еще не начавшейся судьбой. Рождение и смерть всегда являются рядом. Я сидел и думал, часы тикали, в ванной капала вода, у соседей за стеной сладким голосом пел телевизор. И вдруг отчаяние тяжелой волной хлынуло на меня. Я виноват! Безнравственность… случайные легкомысленные связи… Соня… выдумал, выдумал себе подленькое развлечение… все наскоком… работал не думая, не для дела, для удовольствия и для денег… пропустил, все пропустил… погубил людей, сначала директора, потом Симу, теперь примусь за Марго… Лильку замучил… ребенок, боже мой! Ну и тварь же я, оказывается, какая же я тварь! Почему я всегда был так доволен собой, как мне это удавалось? Я поднялся и заходил по комнате, взад-вперед, взад-вперед, в голове шумело, меня тошнило. Никогда еще в жизни я не был так отвратителен сам себе. Как мне все это переварить, пережить? Вот минует этот кризис, я женюсь на Лильке, все пойдет по-другому. И больше никогда-никогда… Новая жизнь…
Вдруг в тишине я отчетливо услышал, как кто-то медленно и осторожно поворачивает ключ в замке. Неужели Марго вернулась раньше, не выдержала, почувствовала что-то? Но нет, это не могла быть Марго, не может быть у нее этих тихих, крадущихся, воровских движений, Марго ходит по жизни прямо, этого у нее не отнимешь. Кто-то возился в передней, кто же это, черт возьми, может быть? Я повернул выключатель и в ярком беспощадном свете рогатой коридорной люстрочки увидел Ксению. Это она, бессмысленно моргая глазами, стояла передо мной с тайно скопированным ключиком в руке.
— Ой, а свет ведь не горел, я думала, никого дома нету. Я два часа во дворе сидела.
— А я дома, как видишь. Ну, где же это ты пропадала, красавица моя?
— А! — она безнадежно махнула рукой и отвернулась. Только сейчас я заметил, что глаза у нее были измученные, красные, обветренное лицо огрубело, словно бы даже постарело.
— Ну ладно, чего уж теперь, как-нибудь обойдется. Ты подружке-то своей звонила?
— Верке? Нет, а что? — Видно было, как краска отхлынула у Ксении от щек и лицо ее прямо-таки на глазах позеленело.
— А ты разве не знаешь — что? Вещи там какие-то в розыске.
— Они в милицию ходили?
— Нет, в милицию это я ходил.
— Вы? Зачем? Что я вам такого сделала? Я у вас ничего не взяла, не обидела, зачем же вы в милицию-то?
— Так я же волновался, вот дура-то! Пропала куда-то без вещей, без документов. Что, позвонить не могла или открыточку бросить, что жива и здорова и чтобы я барахло твое покараулил, на помойку не снес? Трудно было? А мне тут из-за тебя трупы на опознание предъявляли, думаешь, приятно?
— Какие трупы?
— Обыкновенные, убитых девиц, таких вот, вроде тебя, путешественниц без документов.
Все-таки я был рад, что она пришла, во-первых, потому, что вот она была сейчас передо мной, живая и здоровая, и ничего такого страшного с ней не случилось. Но была и еще одна причина обрадоваться и успокоиться: с Ксенией, которая была глупее и хуже меня, я как бы снова обретал почву под ногами, становился самим собой, снова начинал верить в то, что я достойный и добропорядочный человек, вновь обретал уверенность и самоуважение, с нею я был еще ого-го! Я смотрел на нее, и мои былые тревоги о том, что надо куда-то запрятать эту дурочку, прежде чем приедет Марго, казались мне такими смешными и ничтожными. Из-за чего я тогда так волновался?
— Так куда же ты теперь, несчастная?
— Не знаю, — она рылась в чемодане, — домой, наверное, поеду. — Совсем не то ее волновало. — А про милицию это вы правду сказали? Вы правда ходили? И про вещи они знают?
— Ты эти вещи отнеси, Ксения. Вера тебя поймет. Она так волновалась, когда узнала, что ты с тем парнем не уехала. И перед хозяевами все взяла на себя. Она тебе хорошая подруга, так что ты уж ее не подводи.
— Да отнесу, — Ксения равнодушно шмыгнула носом, — они у меня грязные валяются, постирать было негде.
— Ничего, Верка их сама в порядок приведет, она хозяевам обещала, она тут за тебя как львица билась, неужели тебе не стыдно перед ней?
— Конечно, стыдно, а что было делать-то?
— Да уж, положение действительно…
— А что? А если у человека любовь, это вы понять можете?
— Да какая там любовь, Ксения? Любовь-то то с одним, то с другим. Опыт ты, дура, торопишься приобрести, боишься, что не успеешь. Ну, довольна теперь? Разобралась, что к чему?
— Разобралась! Подлецы вы все! — И Ксения вдруг заревела, сидя на полу возле раскрытого чемодана и размазывая по щекам черные от краски слезы. Мне не было ее жаль, скорее смешно было смотреть на эту дешевенькую мелодраму, ведь и сама Ксения страдала больше так, для порядка, все она прекрасно понимала, и обида ее была не обида, а досада, что вот не схватила она судьбу за холку, не удержалась в седле, а ведь могла бы, чуть-чуть не хватило цепкости! И казалось ей, что в следующий раз будет она проворнее и умнее и тогда уж отомстит за все свои неудачи тому, кто попадется ей под руку. А кто-нибудь, наверное, в конце концов попадется. И тогда положат они, двое несчастных и сердитых, начало новым неисчислимым страданиям и бедам, и так пойдет до скончания времен.
Нет, совсем я ей не сочувствовал, но слишком хорошо теперь понимал, как недалеко ушел от нее сам. У нее все это было еще впереди, а я уже породил одно несчастное дитя, и нечем и никакой нет возможности исправить что-нибудь, загладить мое преступление. Какое ужасное, непростительное легкомыслие! Как мог я не понимать последствий. Я смотрел на Ксению, а думал все о том же, о себе, и все остальное казалось мне мелко и неинтересно.
— Юра, я сегодня переночую у тебя, ладно? А завтра уж и поеду, — Ксения чувствовала, что слегка перебрала со мной агрессивности, и теперь пыталась замазать это жалкой своей фамильярностью, снова переходя со мной на «ты». Но мне это было теперь все равно. Я сказал спокойно:
— Ложись на кухне. А завтра не забудь зайти в милицию. Мне твоими делами заниматься неохота. Скажешь, что нашлась, тебя же ищут, а заодно и паспорт заберешь, он там.
— Мой паспорт? А я-то ищу его, ищу, не могу понять, куда он задевался. Зачем вы его туда?
— Надо было!
— Да какое вы право имели мой паспорт!..
— Слушай, ты мне эти истерики прекрати, сходишь и возьмешь, ничего с тобой не случится. Не бросала бы его где придется, так и не приходилось бы выручать. И ключ не забудь оставить, ведь навсегда расстаемся, больше я тебе здесь хозяйничать не дам.
— Хорошо.
— И вещи Верке отнеси, имей совесть.
— Ладно, Юра, а ты им не скажешь, что я сама… что я своим ключом?.. Я же просто за своими вещами пришла, я бы взяла чемодан, и все.
— Не скажу, иди спать.
— Юра, а можно я чего-нибудь поем?
— Поешь, там сосиски есть в холодильнике. И огурцы свежие.
— Ты очень хороший человек, Юра. Вот если бы мне встретить такого человека, как ты, и чтобы он меня полюбил…
— Да за что же тебя любить-то? Ты посмотри на себя! Ну то, что ты не красавица, это уж ладно, это бывает, а остальное-то все куда годится? Ни души, ни гордости, ни поведения приличного. Да откуда же ты взяла, что тебя полюбить можно?
— А любят ни за что, любят просто так.
— Кто же тебе такую глупость сказал и в твою тупую голову втемяшил?
— А я сама знаю. И все девчонки так говорят. Надо только дождаться своего часа, и она сама придет, любовь, и все сама переменит.
Господи ты боже мой, все девчонки так говорят! А они ведь и правда так думают! Им кажется, что ничего-то и не нужно для того, чтобы их полюбили, ни чистоты, ни доброты, ни душевной ясности, нужно только выставиться напоказ, только чтобы их заметили. Поэтому у них и оперение такое броское, зазывное. И не понимают они, что в том-то и ужас, что они видны, видны насквозь. Да от них же на сто верст шарахается всякая живая душа. Откуда же в этих современных дурах такая дремучая темнота, кто и когда внушил им, почему они решили, что каждая из них, каждая, заслуживает любви и так, без всяких душевных затрат и стараний? Непостижно! Ах эта любовь! Сколько же о ней говорится и пишется всяческой ерунды! Откуда все это пошло, когда в нас укоренилось? Любят просто так! Черта с два! Любят красивых, добрых, милых, веселых, умных, верных, любят за то что и потому что! А злых, жадных, наглых, убогих — не любят, не должны любить! Иначе это просто извращение, бремя страстей человеческих, болезнь, которую надо либо вылечить, либо вырезать, в здоровом обществе такого не должно быть. Как объяснить это Ксении и ей подобным?
А Ксения, низко наклонившись над кухонным столом, ела горячие сосиски без ножа и вилки, она опять разрумянилась, глаза ее поблескивали довольно, в общем-то все у нее уладилось, а в свое счастливое будущее и в беспошлинное право на него верила она свято, непререкаемо, как когда-то верили в бога. Но в отличие от веры в бога эта вера не требовала от нее ничего, никаких подвигов самоограничения, никаких усилий, никаких обетов, нужно было только время, чтобы все получить, все схватить и ничего не пропустить мимо себя. Но самое удивительное заключалось в том, что я в своем затянувшемся одиночестве был рад и этому, мне было лучше с Ксенией, чем одному, мне полегчало на душе оттого, что хоть какое-то живое существо возилось и дышало в доме. Может быть, это говорило обо мне и не самым худшим образом, говорило о том, что я в общем-то не злой и терпимый человек, но в глубине своей души я знал, до какой степени растерянности и презрения к себе надо дойти, чтобы довольствоваться этим. Ведь раньше я не знал, куда деваться от Ксении, а теперь — рад ей, я рухнул, рухнул морально, я сражен.
Ксения поела и, как всегда даже не удосужившись убрать за собой посуду, полезла на антресоли доставать раскладушку. Я тоже лег, взял книгу, которая валялась на спинке моего дивана с незапамятных, еще доотпускных времен, и попытался читать. Но вникнуть в умную книгу мне, видимо, было не суждено, потому что дверь моей комнаты приоткрылась и на пороге возникла Ксения в голубенькой ночной рубашке не первой свежести, из которой торчали молодые, довольно соблазнительные грудки. Бесцветные ее глазки смотрели маслено, умильно, она сказала:
— Юра, неужели я тебе совсем, нисколько не нравлюсь?
— Нет. — Я испугался. То пошлое, постыдное, нелепое, что постоянно нависало надо мной с первого момента появления Ксении в моем доме, наконец придвинулось ко мне вплотную, стало угрожающим, почти неизбежным. — А ты-то что себе вообразила?
— Ничего. Просто подумала, столько времени живем рядом, а ты даже пальцем меня не тронул.
— Потому что ты меня не интересуешь, иди спать.
— Неправда, — сказала она и пошла на меня, села на край дивана вплотную ко мне и задышала громче.
И вдруг я понял, вспомнил, будь я такой, как прежде, этого было бы для меня вполне довольно, я конечно же положил бы руку на ее короткую беспородную и не очень чистую шейку и притянул бы ее к себе. И все пошло бы по заведенному порядку. И я чем-нибудь непременно потом оправдал бы себя. Это я-то, который так гордился прежде собой! Но сейчас я был уже другим, совсем другим человеком, меня не волновала больше ни сама Ксения, ни ощущение чужого тела, вплотную притиснутого ко мне, ни двусмысленность ситуации. Я смотрел на нее даже без ложной жалости, спокойно.
— Для чего тебе все это надо, не пойму? Ты ведь даже не влюблена в меня.
— Ну… Это потому, что ты так себя держишь, а если бы ты захотел… Ты ведь такой шикарный парень, Юра, ни у кого такого нет, да девчонки от зависти лопнут, если узнают.
— Прекрати, не будет этого, успокойся.
— Но почему, почему? Спишь же ведь ты с другими, неужели я хуже? Может быть, я одеваюсь не так, но ведь не в этом же дело, правда? Ты потом сам увидишь…
— Нет, я не увижу, не увижу. Да как это могло взбрести в твою глупую голову, Ксения? Ты, темная, ленивая, пустая, безнравственная девица, с чего ты взяла, что вообще когда-нибудь сможешь понравиться хоть одному порядочному мужчине? Неужели ты никогда не слыхала, что кроме порывов плоти есть у нормальных уважающих себя людей еще и потребность в чистоте, приличиях, самоуважении? Или ты думаешь, что все это существует только напоказ, а если никто не увидит, то все люди одинаковые, вроде тебя?
— А разве нет? Что это ты мне отповеди читаешь, как Евгений Онегин?
— Ого! Неужели ты даже «Евгения Онегина» читала?
— В школе проходила, а ты как думал? Только это устарело все и к нашей жизни не подходит.
— Ну конечно, все устарело, потому что Татьяна мужу рога не наставляла, если бы наставила, тогда бы она вам, может быть, и подошла бы за образец, стала бы вполне современная девушка, не один муж — так другой, а еще лучше — два сразу. Так я говорю?
— А вот и не так! Очень ты из себя умного изображаешь. А я хоть и дура в твоих глазах, тоже кое-что понимаю. Конечно, может быть, в жены я тебе и не гожусь, но я ведь про это с тобой и не говорю, сам знаешь. Я к тебе запросто, по-доброму…
— Эх ты, дурища! Иди-иди! Тоже мне соблазнительница! Ты бы научилась зубы по утрам чистить да посуду за собой мыть.
Ксения встала и побрела к дверям, но не ушла, опять застряла, очень ей, видно, не хотелось уезжать из Москвы.
— Ну и пусть, — сказала она, — пусть. А я на тебя все равно и не сержусь. Я не в обиде, потому что ты мне помог и вообще… Только все равно, лопух ты порядочный, никогда не видала таких, чтобы от любви отказывались.
О, слава тебе господи! Она ушла. Впервые я победил. Не себя, конечно, не было в Ксении для меня никаких соблазнов, но хоть обстоятельства! Впервые выстоял, не унизился, не уронил себя, не дал этой пошлой серой волне утопить мою бессмертную душу. Я переменился, стал сильнее, отчего? То ли, что случилось у меня с Машей, так на меня повлияло, или внутренний обет, который я только сегодня дал Лильке, или просто столько гадостей накопилось у меня за душой, что дальше уже невозможно было, дальше они бы меня захлестнули, не знаю. Но я мог с уверенностью сказать себе, что повел себя сегодня с Ксенией правильно, не только по отношению к себе, но и по отношению к ней тоже. Вряд ли она поймет меня, но это и неважно, важно что-то совсем другое. Пусть она хотя бы ощутит сопротивление разумного, порядочного мира всему тому, что она собой знаменует, пусть чувствует, не будет ей легкой дороги. Иначе ей тоже не спастись.
Я снова положил книгу на спинку дивана, снял очки и погасил свет.
— Юра, — тотчас же прозвучал голос из кухни, — а все равно ты очень хороший, добрый человек. Ты не думай, что я не понимаю, я понимаю. Я очень даже горжусь, что мы с тобой вот так… дружим. Ты умный, ты честный, совсем не такой, как другие, ты слышишь? Чего ты молчишь?
— Спокойной ночи, Ксения. — Я улыбнулся и закрыл глаза.
— Спокойной ночи. А жаль все-таки…
Но я не стал ее больше слушать, я засыпал.