Сима сидела на лавочке у дверей своего дома в глубокой тени деревьев, только несколько мелких солнечных пятнышек играли у нее на коленях, на бесцветной застиранной старушечьей юбке да костыль сверкал на солнце отполированной временем верхней перекладиной. Задрав подбородок кверху и щурясь, Сима во все стороны вертела маленькой седой головой, с любопытством изучая многообразную и захватывающую дворовую жизнь. Меня она заметила не сразу, а заметив, радостно заулыбалась, потянулась целоваться, закосила глазом, видят ли соседи, какой красавчик к ней приехал.
— А я вам звонил, тетушка, — соврал я, — да все как-то не мог дозвониться…
— Погода хорошая, — беспечно отмахнулась Сима, — я гуляю. Ну как, был у Валечки? Как он тебе показался?
Я развел руками в том смысле, что как же мог Валечка и не понравиться. Но старухе такие штуки не нравились.
— Ах ты, — сказала она, — все шутишь. Ну, шути, шути. Деньги-то достал?
— С деньгами я обошелся, это на меня помрачение нашло, не нужны мне никакие деньги, и не за ними я к вам хожу…
— Это-то мне понятно.
— Вот и хорошо, ну, пожалуйста, расскажите мне что-нибудь еще.
— Откуда начинать-то? — спросила она насмешливо, тяжело сползла с лавочки и заковыляла к подъезду. Я видел, что настроение у нее портилось прямо на глазах, только позже я понял почему. В этот день она рассказала мне о себе.
— Ты знаешь, сколько времени прошло и кости их давно в земле, а я не могу простить, и не прощу, и забыть не смогу до самого своего смертного часа, потому что нельзя, чтобы человек родился и знал, что он никому не нужен, что он лишний и нежеланный, не по-христиански это и не по-человечески. А у мамы уже был Михаил, любимец ее, гордость, да три девочки, и вот решила она, что я не нужна и надо меня вытравить, пока я не родилась. В бане парилась, порошки какие-то пила, своего не добилась, а меня на всю жизнь сделала калекой… Как это, по-твоему? Может мать так поступать? Я с самого детства, сколько себя помню, знала, что я урод. С носоглоткой было у меня не так, зубы росли не так, форма черепа неправильная, но и это не все. Главное, что-то у меня получилось с кровью, врачи, как посмотрят на мой анализ, прямо за голову хватались, уверяли, что ошибка вышла и такой крови быть не может. А я ничего, жила. Я, если хочешь знать, по дому всю черную работу делала, семья большая, родители, шестеро детей, а потом, когда Миша женился, еще Раечка с Эдиком, это уже десять человек, а прислуги — одна кухарка и удобства не такие, как теперь. И весь этот воз я, считай, что одна везла, барышням не до того, у барышень наряды, удовольствия, а меня мама давно поняла, что с рук не сбудешь, так и стараться зря не стоило. Да еще и Саша у меня на руках, ведь это я его вынянчила. И вот что интересно, Саша ведь родился после меня, а его они не травили, посмотрели на меня и испугались, или стыдно стало, не знаю, только он такой здоровенький родился, такой крепкий, хоть и поскребыш. И вот посмотри, что выходит, получается, что это я ему здоровье спасла, если бы не я, вся та отрава ему бы досталась, а после меня не посмели они. И я потом так рассудила, не хочешь детей иметь — не блуди! Грех так про родителей своих думать, но что еще-то скажешь? Это сейчас у вас все просто и кажется вам, что тут и греха-то никакого нет. Но это ваша ошибка, грех есть, он от ваших замечательных порошков и таблеток и деться-то никуда не мог, вы его просто вглубь загнали. Разве теперь у вас семьи? Одно затурканное чадо да блуд на обе стороны, для семьи маловато выходит, вот и разбегаются все, разбегаются. Семья-то, она задумана не для удовольствий и развлечений, а для воспитания потомства, понял? И не фыркай, не фыркай, думаешь, я в этом ничего не понимаю? Ошибаешься, в меня эта наука через мою гнилую кровь навсегда вошла, да.
Ну, а из всех своих братьев и сестер я, конечно, Сашу больше всех любила, мы с ним ближе были, вместе в школу пошли, он один меня не стыдился, заступался за меня, он и не догадывался, что я урод, не видел этого. Слишком он близок ко мне был, ему это и в голову не приходило. Нет, ты не думай, мы и ссорились, и дрались, и вырваться ему хотелось из-под моей опеки, но это все по-другому было, не так, как с сестрами, которые стеснялись, что я их сестра, и прятали меня от своих женихов. А уж про Мишу я и не говорю, он на такой высоте был, что, кажется, и не знал про мое существование, я как микроб перед ним была. А впрочем, он и к Саше был равнодушен, он весь был в себе и в своих науках.
Вот так я в обидах и росла. Ты не думай, маму с папой я очень любила, это они мне не отвечали, а я-то так любила, что сердце рвалось на части. Я и сейчас их люблю и все помню, память моя проклятая ничего не выпускает, каждое слово помню, и каждый взгляд, и каждую обиду. Я и дни рождения их и дни смерти обязательно отмечаю, все вспомню, наревусь досыта, до могилок-то мне не добраться, они в Ленинграде похоронены, до войны я ездила, а потом потерялось все, я раз искала, даже камней не смогла найти. Конечно, война, и кладбище то закрыли, больше там не хоронят, а все-таки скажи мне, ну почему к ним никто, кроме меня, больше не ходил, почему? Неужели я помню только потому, что больно было, а было бы сладко, тоже бы забыла? Неужели так? Теперь-то, если бы и были могилы, мне бы все равно не доковылять, поплачу и живу дальше, что мне? Я молчать с детства привыкла, с детства знала, что жизнь — вещь жестокая. Если я выжила, то только потому, что сдаваться не хотела, а решила для себя: буду бороться, пока силы последние есть, не сдамся. И вот, гляди, до седых волос так и протрепыхалась. А жизнь моя была — упаси бог, врагу своему такой не пожелаю.
Миша женился первый в двадцать седьмом году. За Раечкой он ухаживал долго, пять лет. Миша был полный, круглолицый, кудрявый и близорукий. Ходил он в студенческой тужурке, в пенсне, медлительный, важный, потому что везде и всегда был первым учеником, и в гимназии, и потом, в Новочеркасском политехническом институте. Все считали его необыкновенно умным, и Раечка тоже, по-моему, она Мишу боялась. Была она родом тоже из нашего городка, младший ребенок в большой семье, были у нее три брата и одна сестра, все еще неженатые и незамужние. Раечка уходила из семьи первая и, может быть, поэтому чувствовала себя польщенной. К тому же наша семья была и богаче, и известнее, Луганцевых знали все, а кто такие Гребенчуки? Так, окраинные жители, я даже и не знала толком, чем занимались ее родители, помню только, что отец ее был хмурый, молчаливый человек с длинной черной бородой, он иногда сидел, покуривая на крыльце их дома, а по двору мимо него проплывала высокая красивая старуха, уже седая, но с очень нежной молодой розовой кожей. Такая же кожа была и у Раечки, и она считалась одной из самых красивых девушек нашего городка, правда, уже не первой молодости, долгие ухаживания нашего Миши дорого обходились Раечке, она рисковала остаться вековухой вроде меня. Но она уж так уважала Мишу, что выдержала все испытания и все-таки дождалась его. А сама за это время окончила естественный факультет Ростовского университета. Это тогда считалось — ого-го! Они учились вместе с Дусей, нашей старшей сестрой, они были подруги еще по гимназии. Чтобы прокормиться, они вдвоем устроились на одну должность машинистки-стенографистки в Ростовский совет, вместе, потому что стенографировали плохо и страшно боялись что-нибудь переврать. А выступления все были очень важные, серьезные. Они стенографировали даже Буденного и Ворошилова, а по вечерам с трудом разбирали свои путаные каракули, сверяясь друг с другом. И один раз даже случилось так, что сам Буденный подвозил Раечку до дома на своей машине. У нас дома все, конечно, пошло совсем не так, Раечке в нашей семье пришлось несладко. Мама отнеслась к ней сдержанно, а еще вернее — ее не любила. И не потому вовсе, что Раечка была плоха или чем-нибудь ее не устраивала, просто мама слишком любила Мишу, на ее вкус девушка, достойная Миши, еще не рождалась на свет, а Раечка была так, досадной неизбежностью, которую она старалась не замечать. Ее тоже определили по хозяйству, мне в помощь. Мы с ней в общем-то ладили, не то чтобы она во всем понимала меня, нет, зато было главное — она замечала мое существование. Я тоже помогала ей чем могла, мы были с ней в одном лагере.
Но в тот же год мы переехали в Москву. Сначала туда уехал Миша и устроился на научную работу, а потом все словно сошли с ума, наш город был им уже плох, сестрам нужны были московские женихи. Я тогда не понимала, почему мы мечемся, зачем оставили большой удобный дом и двинулись неизвестно куда и неизвестно зачем. А оказалось, папу гнал страх за детей и в первую очередь — за Мишу. Он боялся своим буржуазным прошлым испортить ему карьеру и петлял, старался затеряться. Но мне тогда было все равно где жить, дома или в Москве, мне везде было плохо, я уезжала, может быть, с любопытством, но без радости и надежды. И все-таки того, что мне довелось испытать, я даже не могла себе вообразить, иначе легла бы на землю у наших старых ворот и никуда, никуда бы не двинулась с места. Мое место было там, где все привыкли ко мне и не обижали меня, а если и обижали, то без зла, по привычке. Там я сжилась со своими бедами, там и беды были свои, родные, а здесь, в Москве… Мы поселились в Кропоткинском переулке, на третьем этаже унылого дома из красного кирпича в небольшой и неудобной кооперативной квартире. Правда, здесь были вода и газ, но зато у меня больше не было своей отдельной комнаты, и жить вместе с сестрами было мне мучительно тяжело. Так удивительно было сознавать, что раньше там, дома, я жила прекрасно, в теплом городе, без нужды, имела собственные четыре стены, на втором этаже, под крышей, и был огород, абрикосы и черешни под окнами, а если бывало трудно, могла убежать куда-нибудь на рынок или к морю, чтобы никто меня не видел и не трогал. Здесь все было иначе, да и времена менялись. Той жизни, где все знали и уважали нашу семью, больше не существовало. Но что было делать? Папа все потерял, чинил чемоданы в какой-то лавчонке. Мы с Надей пошли учиться на бухгалтерские курсы, математика давалась нам легко, но кончала курсы я уже одна. Летом Надя уехала в наш городок ремонтировать и продавать дом, папа понял, что сохранить его уже не удастся, ехать туда самому было опасно. Надя была самым подходящим человеком для такого непростого дела, она была самая хозяйственная из нас, умела и любила покомандовать, ремонты, ежегодные побелки, переговоры с рабочими и раньше лежали на ней. Словом, Надя уехала, чтобы никогда уже не вернуться в нашу семью. В нашем городе она вышла замуж, родила дочку, а в тридцать втором году переехала в Ленинград к родителям, которые к этому времени были уже там. Получилось это так. Жить в Москве было нам неудобно и тесно. К тому же папа боялся. Именно это гнало его дальше и дальше. И они с мамой вдруг собрались и уехали в Ленинград. Все, что было у папы, он поделил между нами — деньги, вещи, немногие сохранившиеся ценности, не сделав для себя никаких исключений и поблажек, он был хороший семьянин, сейчас я понимаю это, и честный человек. К сожалению, это ничуть не облегчило нашу жизнь, без него мы очень быстро покатились в разные стороны, у каждого была своя судьба, и каждый должен был испытать ее до конца. У Раечки с Мишей должен был родиться второй ребенок. К этому времени и Дуся, и Катя тоже уже были замужем, Дуся — за степенным и солидным человеком из Наркомата путей сообщения, евреем, Катя — за молодым инженером. И у обеих были уже дети и намечалось прибавление. И мы разменяли нашу нелюбимую мрачную квартиру Мише с Раечкой достались две комнаты на Бауманской, Дусе с ее железнодорожником — на Красной Пресне, а нам с Катей и Сашей — три комнаты в огромной коммунальной квартире в Армянском переулке. И я конечно же оказалась в проходной комнате, иначе и быть не могло. Но знаешь, меня это почти и не волновало, я привыкла к обидам, привыкла к своему месту. Катя с мужем работали, Саша учился, я работала, вела хозяйство, помогала ухаживать за детьми, жили мы скудно, но более или менее спокойно. И тут, представь себе, случилось чудо, я тоже встретила человека, который захотел на мне жениться. Не все же ценят и мерят людей по лицу, мне казалось, что он ценил мою душу и характер. А может быть, ему просто нужна была хорошая хозяйка в доме, в этом тоже нет никакого позора, ведь он был вдовец с двумя детьми. Ты понимаешь, что это не могло меня остановить, я всегда любила и жалела детей, особенно тех, которых обидела судьба. Жили они под Москвой, в Томилино, в убогой хибаре, запущенные, может быть, даже голодные. Конечно, я кинулась туда, чтобы накормить их и все привести в порядок, кое-что мне даже пришлось продать, чтобы купить детям самое необходимое. И тут случилось что-то непонятное, ужасное, чего я до сих пор не могу забыть. Катя оклеветала моего мужа, выставила его перед всеми корыстным человеком, чуть ли не вором, который позарился на меня ради моих богатств. Речь шла о каких-то часах, которые исчезли, моих часах! Глупость, глупость! Конечно, мы не были еще расписаны, он оскорбился, мы расстались. Какого позора я натерпелась! Но он был хороший человек, хороший! Пусть это была и не любовь, но я могла жить, как все люди! Это моя родная сестра лишила меня всего, это Катя! Что со мной было тогда, я и описать не могу, как я кричала, как плакала от стыда, от боли, от обиды. Но прошло время, и я смирилась, куда мне было деваться, я простила сестру, старалась забыть. Наверное, это была моя главная ошибка в жизни, все было неправильно, нельзя было смиряться, нельзя было прощать, но тогда я была еще очень молода. Только позже я поняла, откуда дул ветер, моя сестрица просто-напросто боялась, что я пропишу все томилинское семейство на нашей московской жилплощади, ей надо было все это разрушить, уже тогда она задумала выжить меня из квартиры, но мое нормальное воображение не доходило до таких глубин, разве тогда я могла подумать об этом? Ведь я имела на эти комнаты те же права, что и она! И могла прописать к себе кого захочу, но я и не думала об этом, не собиралась, потому что не привыкла даже свое брать без оглядки. Конечно, я уехала бы в Томилино и все сложилось бы иначе, мне даже нравилось там, на воздухе, на земле, в Москве я скучала. Не судьба.
А Катя жила себе в свое удовольствие. Она была красивая, самая хорошенькая в нашей семье. И вот за это ей досталось счастье, больше не за что. Ей достался замечательный муж — умный, простой, веселый, работящий, словно солнышко в нашем доме сияло. Он закончил рабфак, работал инженером в трикотажной промышленности, быстро шел в гору. Любовь у них с Катей была скоропалительная, бурная, поженились они стремительно, даже родителям ничего не успели сообщить, а уж были женаты. Я-то думала, ненадолго, узнает Семен нашу Катю как следует и сбежит. Но вышло все не так, жили они, в общем-то, счастливо до самой смерти Семена, такой уж он был человек. Году в тридцать пятом послали его учиться в Америку, вернулся он оттуда такой шикарный, в серой шляпе, в длинном макинтоше, с кожаными чемоданами. И Катя наша расцвела, меняла шелковые платья, меха, туфельки. Они любили друг друга, что правда, то правда, и я забылась, грелась возле их счастья, нянчила их детей. Вот тут и началось самое страшное, подлое, несправедливое. Дети росли, и я стала лишняя. Саша давно уже отделился от нас, жил самостоятельно, а больше мотался по стройкам, комната его стояла закрытая, а вот меня обязательно надо было куда-то спровадить, хоть на улицу. Тут она и разработала свой ужасный план. Ты представляешь себе, она обвинила меня, что я соблазняю Семена, я! Конечно, я любила Семена, ухаживала за ним, как за родным, старалась во всем ему услужить, но не в том же смысле! Как мужчина он и не нравился мне, он был маленький, кругленький, курносый, смешливый. Но разве ее могли интересовать мои вкусы? Нет, ей это было все равно! Я не знаю, не могу сейчас понять, с ясной ли душой она меня тогда травила или постепенно сама поверила в свою гнусную выдумку. Может, и поверила, у нее всегда не все были дома, потому что была она болезненно, ненормально ревнива, но знаю точно, что я мешала ей, и она не пожалела несчастной одинокой калеки, она вышвырнула меня из моего собственного дома, и Семен не мог даже заступиться за меня, любое его слово только подливало масла в огонь, — истерика, вопли, слезы вспыхивали с новой силой. Но мне было довольно и того, что он стыдился всей этой нелепой истории и жалел меня, потому что доброе отношение людей я заслуживала не красотой, не тряпками и парфюмерными уловками, а прямотой, честностью, трудом, своей душой, своим характером, и люди вокруг всегда относились ко мне хорошо, нормально, так, как я того заслуживала. Чужие люди, со своими все оказывалось куда сложнее. Ты можешь объяснить мне — почему?
Из своей проходной комнаты я перебралась тоже в проходную, к Дусе, только теперь это была уже чужая комната, в ней жили Дусины дети, тоже двое и почти того же возраста, Вася и Танечка. Детей я полюбила и привязалась к ним. Из всех детей, которых довелось мне нянчить, эти на долгие годы стали мне ближе всех. Это были хорошие дети, ласковые, веселые, послушные и еще — необыкновенно дружные между собой. Вася был на четыре года старше, но он обожал сестренку, а Танечка обожала его. Они всегда были вместе, на это сладко было смотреть. Мне казалось, что эта их необыкновенная привязанность шла от их отца, который просто был помешан на детях. Он поздно женился и поздно завел детей, он обожал их, дрожал над ними, закармливал, смертельно боялся сквозняков и потому безбожно их кутал. Все было хорошо в этой семье, одно было плохо: я не нужна была и им, комнаты были тесные, жили они скудно, все лучшее отдавая детям. И Дуся сказала мне сразу: «Симочка, только на время, ты видишь, как нам тяжело, и домой придешь — негде шевельнуться. А нам еще надо покупать пианино для Танечки, у нее прекрасный слух, а его даже поставить негде, вот только твоя раскладушка. Так что не обижайся, ищи общежитие». Я не обижалась, искала, на что мне было обижаться? Как ни тяжела правда, она все-таки правда, никуда от нее не денешься, жизнь есть жизнь, я Дусю даже жалела. Муж ее был хороший, но очень суетливый, трудный человек, да и сама Дуся, работая в микробиологической лаборатории, была как-то подавлена своими излишними знаниями про микробов, оба они постоянно чего-то боялись, а бояться-то надо было совсем не простуд и бактерий, шел уже сорок первый год. Мамы с папой к тому времени уже давно не было в живых. Надя с семьей успела эвакуироваться из Ленинграда на Урал, Миша с научным институтом выехал в Среднюю Азию, он был белобилетником по зрению да и по работе имел бронь. За Мишей потянулась и Дуся с детьми, муж ее был мобилизован как железнодорожник. Словом, из всей нашей большой семьи в Москве осталась я одна — стеречь Дусину квартиру.
Знаешь, стыдно сказать, но это было самое лучшее время в моей жизни, наконец-то я стала сама себе хозяйкой, ведь не только я мешала им жить, они тоже мне мешали. А тогда я работала, приходила домой и отдыхала. Одной мне всего хватало, были у меня и теплое пальто, и ватник, и крепкие ботинки, а больше мне ничего и не нужно было, зачем? В такой жизни, как у меня, тоже есть свои преимущества. Но тогда так жить были вынуждены почти все, и это тоже было мне приятно, такое незнакомое, радостное ощущение — быть, как все. Все без мужей, и я тоже, все тревожатся о близких, и я тревожусь, Саша на фронте, дети в эвакуации, мои дети, которым я отдавала свои ночи и свое сердце. Все живут впроголодь, и я тоже, только мне это легко, легче, чем другим, я привыкла.
Но, видно, и этого убогого счастья было мне слишком много, и снова жестокая судьба и мой дурацкий характер распорядились мною по-своему. Неожиданно в эвакуации, тоже в Средней Азии, от уремии умерла моя сестра Надя, оставив двух крошечных девочек на руках больного мужа. Надя прожила на свете всего тридцать два года. Могла ли я сидеть и ждать чего-то? Я оформила документы, купила билеты и выехала в какое-то совершенно незнакомое мне место, чтобы принять на себя детей. После черной голодной военной Москвы горный поселок, куда я приехала, мог показаться раем, жаркое солнце, зелень, голубые и розовые горы, желтые глинобитные заборы и белая пыль под ногами. Но все это было только первое впечатление, а на самом деле — жара, голод, насекомые, эпидемии. Девочки были больны и испуганы, у меня все время от жары и усталости шла носом кровь, но самое необходимое я делала. Николай работал в шахте, он был очень хороший человек, очень красивый, маленький, тихий, добрый. Он верил в бога. Теперь это редко встречается. Но ему его вера не помогла, он любил Надю и потерял ее, оставшись вдовцом в тридцать лет, он был на два года моложе Нади.
Не буду тебе рассказывать, как я жила там, расскажу только, как это кончилось. Неожиданно к нам приехала сестра Николая. И снова всплыла живучая легенда о том, что я претендовала и на этого мужа своей сестры. Смешно, нелепо, достаточно было поставить нас рядом и посмотреть, но кому это надо было — на меня смотреть? Все шло по кругу, и снова я была лишней, снова будто навязывалась кому-то, а на самом деле была не нужна. Я долго мыкалась, пока смогла вернуться в Москву. Подруги по старой работе помогли мне устроиться на завод с общежитием, и только тогда я смогла выписаться от Кати, наконец-то на старости лет избавившись от последнего имущества, которым наградили меня мои добрые родители, — от жилплощади, теперь я была свободна и поняла, как хорошо быть пролетарием. Ты спросишь, в чем я теперь обвиняла своих родителей, ведь они делили все честно? Правильно, честно, но еще раньше они хотели, чтобы я умерла, и с тех пор мне нигде не было места, все вершилось по их воле. Я человек злопамятный и этого никогда не забывала. Зачем я сопротивлялась? Мне надо было умереть. И все-таки я рада, что не умерла. Знаешь, к чистым людям грязь не пристает, я чувствовала себя оскорбленной, но не униженной, наоборот, чем дольше я жила, тем больше себя уважала. Я гордилась, что все смогла вынести и не рухнуть морально, после всех своих бед я оставалась все такой же.
А потом наступил долгий период покоя. Жизнь в общежитии простая. У меня появилось много подруг, и со многими из них я сохранила дружбу до сих пор, может быть, это и не настоящая дружба, какая может быть дружба у одинокой калеки с занятыми семейными людьми, но все-таки ко мне хорошо относились, я это знаю, и вовсе не потому, что многие помогали мне в тяжелую минуту, а потому, что прибегали ко мне по своим делам, и спрашивали, и советовались, и у меня просили помощи, у меня! И в этом было все мое счастье. Иногда и Марго звала меня понянчить тебя, это тоже было приятно, но я не обещала ей, что буду всегда молчать, не было этого. Я знала, верила, что когда-нибудь все тебе расскажу. Вот и настал наш час. Годы шли, время уходило как в прорву, здоровье мое делалось все хуже. На заводе я стала падать. Врачи определили сужение мозговых сосудов, я стала плохо ходить, меня качало, не могла ездить в лифте. Родные редко вспоминали меня, только Раечка с некоторого времени, когда я особенно стала болеть, начала переводить мне от Мишиного имени двадцать рублей в месяц. Эти деньги были мне не лишние, но принимать их было неприятно, тяжело. Зато радовали меня Вася с Танечкой. Иногда я навещала их, и они встречали меня так же ласково и весело, как и в детстве.
И все-таки это еще тоже не конец рассказа. Ты знаешь, люди часто говорят: «Как быстро пролетела жизнь, словно промелькнула», а я скажу наоборот: «Какая же она длинная, если может вместить столько бед и страданий». В пятьдесят четвертом году летом от рака умерла старшая сестра Раечки — Маня, она была уже не молодая, за шестьдесят. Раечка вся почернела от горя, она любила старшую сестру, как мать, это был для нее самый близкий человек на свете. Детей у Мани не было, зато остался старый муж Яша Пономарев. Я этого Яшу знала смолоду, еще по нашему городку, он и тогда был скучный, неинтересный человек, очень молчаливый, но не потому, что был сдержан, а потому, что не знал, о чем говорить. Маню выдали за него поздно, и так, тихо и безрадостно, прожили они вместе всю жизнь, и вот теперь за Яшей больше некому было ухаживать, и, жалея его, Раечка решила выдать меня за него замуж. Ты знаешь, Раечка была честный, неплохой человек, она единственная из всей родни проявляла ко мне хоть какой-то человеческий интерес, но этого ее сватовства я не прощу ей никогда, не потому, что плохо относилась к Яше, я его жалела, а потому, что она меня не пожалела. Мне бы отдохнуть на старости лет — не вышло. Я согласилась. Вот почему я не Луганцева, а Пономарева, от этого самого счастливого брака. Раечка меня уговаривала: «Это же тебя ни к чему не обязывает, что вам надо, двум старикам? Вдвоем легче век коротать. Будете жить вместе, все-таки у него пенсия, комната…» Она словно боялась: а вдруг брак получится настоящий, что же она тогда скажет Мане на том свете? Но зря она волновалась: Яше было уже за семьдесят, ничего, кроме еды и сна, его не интересовало. Целый день он лежал на диване, накрывшись газетой, и похрапывал, читать ему тоже было лень. Оживлялся он только тогда, когда приходила его родня, сестры и братья, их в семье было десять, и все очень дружные. Многие были приличные люди, но все помешанные на долголетии, все хотели прожить не меньше ста лет, как сумел прожить кто-то из их патриархов. И вот они, умудренные и образованные, все хором учили меня, как надо правильно за Яшей ухаживать, чтобы он дольше проспал на диване. Нет, ты не подумай, упаси бог, что я плохо относилась к Яше или желала его смерти, я просто жизни такой растительной никогда не понимала, но, с другой стороны, и спросить с него было уже нечего, он ведь был старик, грузный, плохо побритый, ленивый. Бывало, еле вытолкнешь его в магазин за хлебом. С возрастом он начал болеть, а потом и совсем перестал вставать с постели. Ему нравилось лежать. Уход за ним превратился в ад, а тут я еще первый раз сломала себе ногу. На заводе я тогда уже давно не работала, а продавала газеты в киоске на углу нашей улицы. Мне эта работа нравилась, я всегда любила читать, а тут я была в курсе всех новостей, люди приходили ко мне, я уже знала, кто чем интересуется, у меня были постоянные клиенты, и я каждому откладывала его любимые газеты и журналы. А иногда мы и разговаривали о прочитанном, обсуждали новости. На работе я отдыхала душой и телом. Но когда Яша слег, мне пришлось оставить работу. Сказать не могу, как мне было тяжело. Последний год Яша уже ничего не понимал, никого не узнавал, у него был старческий маразм. И все-таки самое удивительное знаешь что? То, что я прожила с ним двадцать лет, двадцать лет бессменной каторги, целую жизнь, да что жизнь, иные молодые, здоровые через год расходятся, а я после всей своей долгой печальной жизни успела еще и это, все успела и все еще жива.
После Яшиной смерти я тоже стала много болеть, сломала вторую ногу, потом снова эту, у меня в кости образовался ложный сустав, меня оперировали раз, потом еще раз и оба раза боялись, что я не выдержу операции из-за моей ужасной крови. Но я выдержала, мне даже вставили искусственный сустав из нержавеющей стали, вот сюда. И все удивлялись, какая я терпеливая, потому что я сразу стала ходить и старалась не сдаваться. Врачи меня очень хвалили. Мне дали первую группу инвалидности, прикрепили патронажную сестру. Правда, ходит она редко, у нее ребенок больной. Ну так мне соседи помогают, всё покупают, а я для них звоню везде по телефонам, я всего могу добиться и все разузнать и тоже помогаю людям, чем могу. Вот одного слепого устроила на работу, а мать его даже не знала, что общество слепых помогает с работой, а я дозвонилась и все устроила. Тебе кажется смешно? Нет, это не смешно, для многих людей в этом вся жизнь…
Я сидел подавленный. Мне было так жалко эту храбрую старуху, что хотелось сгрести ее в охапку, прижать к себе, надавать тысячу дурацких обещаний, которые потом наверняка не сдержу. Много, наверное, она видала на своем веку таких жалельщиков, вот и ладно, и довольно, лучше помолчать по-человечески, если ничего уже нельзя исправить. Но еще одно поразило меня ничуть не меньше, чем злая судьба Симы. Словно мутный, бескрайний поток, прокатилась мимо меня чужая жизнь, терялись вдали берега, множились подробности, я не успевал запомнить имена, лица, связи, но ведь это была моя жизнь, моя! Откуда она начиналась? И снова всплывал из тумана незнакомый южный город, раскладной стульчик на песке у моря, грузная величественная бабушка с большим карманом на юбке, застегнутым на английскую булавку. И элегантный улыбающийся дед расхаживал перед ней в светлой тройке и сверкающих штиблетах и излагал ей свои многочисленные блестяще рассчитанные и все-таки немножко авантюристические проекты, а какое же предпринимательство без авантюризма? Деду все удавалось, он был необыкновенно щедро одарен богом. И легкий ветерок, налетая с моря, слегка овевал их загорелые влажные лица, давно уже истлевшие их волосы трепались на ветерке, шелестели складки платьев, девочки бегали по кромке воды, то и дело заступая туфельками в мокрый песок, в набегающую нежную, почти бесцветную волну. Обидно было, что лица девочек виделись так смутно, я так мало знал о них, так плохо различал их между собою. Как ужасно, что никогда, никогда не смогу я рассмотреть все детали и тонкости этой очаровательной растаявшей в прошлом картинки. Я захлебывался, видения налезали одно на другое. Я видел отрешенное лицо моего отца, где-то в волнах только на одно мгновение мелькнула Марго, но там рядом с ней уже был я! Я был и плыл в этом потоке, я был кровно связан с ними, но ничего, ничего об этом не знал.
«Михаил, Евдокия, Екатерина, Надежда, Серафима, Александр… — все снова и снова твердил я, вышагивая по улицам в легком остывающем воздухе летнего московского вечера. — Михаил, Евдокия, Екатерина, Надежда…» Я спускался в метро, бежал по переходам, толкался в вагонах, снова подымался. Я смотрел в лица людей, плывущих мне навстречу по эскалатору, и терялся от мысли, что все эти чужие люди, может быть, совсем не чужие, я мог быть связан с ними тысячами нитей, они могли быть моими незнакомыми сестрами и братьями, дядьями и тетками, двоюродными дедами и внучатыми племянниками. А я-то думал, что я один на свете, я да Марго, мы сами по себе, и никто нам не нужен, и никому до нас нет дела. Какая поразительная слепота, какая непростительная ошибка!
Нет, конечно, все я понимал, и ничего не следовало из этого открытия. Стать другим человеком невозможно, теперь я не смогу уже встретиться и сродниться с теми, кого никогда не знал, с кем не играл вместе в детстве, не связан общими воспоминаниями, все это потеряно безвозвратно, но я хотел хотя бы — знать! Острое любопытство раздирало меня, я хотел знать, видеть их, различить, запомнить. Я мечтал об огромном ветвистом семейном древе, которое нарисую сам и повешу для памяти над своей кроватью, мне надоело одиночество и избранность, я жаждал связи со всем миром, я хотел участвовать в истории, я но желал больше быть чужаком на земле, я хотел быть с ними!
А значит, я снова и снова буду приходить к старухе и начну все сначала, медленно, не спеша, — Михаил, Евдокия, Екатерина, Надежда, Серафима, Александр… Жаль, что в этих поисках я один! Хватит ли мне жизни, чтобы во всем разобраться? И зачем мне все это? Вот главный вопрос — стоит ли? Не спокойнее ли было раньше? Ведь жил же я раньше без этого, прекрасно жил. А может быть, Марго права, может быть, так было лучше, легче? Ведь никто же не вспомнил обо мне все эти долгие годы! Но слишком хорошо я знал — рассуждать о таких вещах бесполезно, человек не может устоять перед искушением знания, поставленный вопрос не может остаться без ответа. Я хочу знать. Может быть, ничего хорошего из этого и не выйдет, но узнать я должен все, все!