Дома было прекрасно. С утра я сделал над собой легкое усилие и немного убрался — выбросил ведро, перемыл посуду, запихнул в ящик грязное белье, задвинул подальше Ксении чемодан и в заключение прошелся везде пылесосом. И жизнь сразу засверкала, как новая копейка, вот бы Марго порадовалась моему исключительному прилежанию! Но Марго не было, до ее приезда оставалось еще целых десять дней. Десять дней, а потом? Об этом я старался пока не думать, настанет срок, и я все решу, вынужден буду решить, а пока… пока еще рано, я не готов.
Все утро я думал о Лильке. Она мне здорово помогла в те тяжелые дни, когда на работе крутилась моя дурацкая история, она всегда была на моей стороне, пылала гневом, ненавидела моих врагов и обидчиков и умела поддержать мой угасающий дух. Я привык к этому, и сейчас мне снова хотелось рассказать ей все мои новости, это было мне даже необходимо, чтобы все утрясти в голове, во всем разобраться, все понять. Ведь, в сущности, мои изыскания кончились, оставалось только подвести итоги и… жить дальше, только по-другому, по-новому. Как же угораздило Лильку исчезнуть именно в такой, самый неподходящий момент? В замужество ее я не верил совершенно, глупости это все, она же влюблена в меня и никуда не может деться, и тот нелепый разговор про наши отношения я тоже готов забыть, мало ли чего не бывает под настроение, но вот то, что она сейчас уехала в отпуск, — это было ужасно досадно, я бы сейчас ее вытащил, и мы бы все, все обсудили. А потом уехали бы куда-нибудь на травку, она бы кормила меня бутербродами и чаем из термоса, пахнущим старой пробкой, а я… Кто знает, как бы там дальше все получилось? Не должна она была так поступать, вот бы никогда не подумал…
Когда зазвонил телефон, я почти поверил, что это Лилька, но это была Маша. Я удивился, ведь мы совсем недавно виделись, это было как-то не в Машиных обычаях.
— Послушай, Юрочка, где это ты пропадаешь? Я тебе звоню, звоню, никого нет дома.
— Я уезжал. В Ленинград.
— Но теперь-то, я полагаю, ты уже вернулся?
— Как видишь.
— Вот и прекрасно. А я как раз собралась сегодня посетить тебя.
— Маш, сегодня не выйдет, я сейчас уезжаю, у меня уже встреча назначена.
— И очень хорошо, езжай, у тебя еще целый день впереди, а я приеду попозже, вечером. Ты когда вернешься?
Сопротивляться Маше всегда было бессмысленно, я покорился, в конце концов Маша — очень недурное развлечение. Это всё мои излишние духовные запросы мешают мне принимать эту прекрасную жизнь такой, какая она есть. Маша так Маша, прекрасно, великолепно! Правда, с ней, конечно, я никакими новостями делиться не буду, ну и что же? Скажу даже больше, именно ей, свидетельнице моих необыкновенных научных успехов, я потом ни слова не сказал о своих рабочих неприятностях, она и понятия не имеет, чем потом все это кончилось. Неприятно было бы мне увидеть в ее широко расставленных золотистых глазах веселую насмешку над своей неудачливостью. А на что еще я мог рассчитывать? Зато сейчас я получу свою порцию чистой, ничем не замутненной любви, доведенной до высоты искусства. Что в этом дурного? Оба мы свободные люди, почему же тогда мне надо каждый раз все снова и снова это себе повторять, словно себя уговаривать? Потому что мы не любим друг друга? Но ведь это и не требуется в данной ситуации, ни ей, ни мне. В сущности, ведь мы скорее приятели, чем что-нибудь другое, почему бы нам и не быть тогда партнерами в легком однодневном взаимно приятном деле? Все так, а между тем… не хотел бы я, чтобы моя новообретенная родня хоть что-нибудь знала о моих развлечениях. Да и зачем кому-нибудь вообще знать об этом? Это глубоко личное дело. Ну а днем я конечно же поеду к Валентину, я уже скучаю без него.
Валентина я застал врасплох, он работал. В комнате на столе разложен был какой-то серебристый искрящийся материал, и Валентин размечал его розовым остро заточенным кусочком мыла.
— Обожди, у меня срочная работа, — сказал он, и от смущения лицо его стало холодным и неприступным.
Я кивнул, с удовольствием погрузился в старое удобное кожаное кресло, вытянул ноги и снял очки. И сразу все прелестно расплылось передо мною — светлые прямоугольники окон в глубоких нишах непривычно толстых стен, зеленая солнечная чаща сада за ними, красные мазки гераней на стеклах, пятна тени, света, высокая фигура брата, склоненная над столом, быстрые и плавные движения его рук. Почему мне всегда было здесь так хорошо? Я потянулся, сощипнул листик герани и растер его между пальцев и сразу почувствовал кисловато-горький сухой запах чего-то позабытого, щемящего, похожего на пыль дальних дорог.
— Ты не заснул там, братец? — спросил Валентин, как всегда не называя меня по имени. — Я скоро кончу. Это один мой старый клиент в пятницу за границу уезжает, вот я и стараюсь. А так дома я редко работаю, зачем? Сейчас раскрою, а дальше уже Тамара сама смечет. Да ты правда, что ли, спишь?
— Я не сплю, просто без очков совсем слепой.
— А зачем снял?
— Отдыхаю. Без очков все сразу делается другое, даже можно увидеть то, что в очках не видно.
— Что же, например?
— Обобщение. В очках я вижу слишком много подробностей, а так — только главное, например, что это — светлое, а это — темное. Очень удобно, как в художественной литературе. И сразу все ясно.
— Ну, все ясно, наверное, никогда не бывает. Самое достоверное в мире — это факты, верно? Вот я сейчас крою костюм. Факт? Факт. Ну, а дальше как этот факт можно оценить? Хорошо это или плохо? Для клиента хорошо, потому что костюм будет готов вовремя, для меня плохо, потому что работаю вот в выходной день, для меня хорошо, потому что я больше получу, для него плохо, потому что он больше заплатит, и так далее и так далее. И результат можно оценить так же, одним костюм понравится, а другим нет, будь он хоть самый лучший на свете, потому что они предпочитают фирму, и тоже по-своему правы. Но главное даже не в этом. Наденет мой клиент костюм и будет выглядеть в нем, как настоящий дипломат. И будет это самая большая ложь на свете. Потому что он дурак, лентяй и чинуша. И нечего ему делать там, за границей. И в делах он не понимает ни бельмеса. Да что и ждать от него, если он свой родной русский язык за всю свою жизнь освоить не смог, ты бы послушал только, как он говорит! А никто как будто и не замечает, словно так и надо. Тебе не приходило в голову, почему это у нас не считается позором незнание родного языка? Вот, например, не знать, кто такой Тото Кутуньо или как сыграли в хоккей наши с чехами, или медаль повесить не на ту сторону — это неудобно, а падежей не знать — самое милое дело, зачем они нужны, падежи-то? И получается, создаю я своим высококвалифицированным трудом видимость человека, а человека-то и нет, дурак дураком. Где же тут ясность?
— Ну а дурак-то хоть абсолютный, без обмана?
— В том-то и дело, что нет. Это на мой вкус он дурак, а для себя — так очень неплохо умеет устраиваться в жизни; с его точки зрения, это я, наверное, дурак. И тоже он прав, по-своему, где он и где я на социальной лестнице! Мне-то, конечно, наплевать на эту лестницу, но кто, кроме меня, об этом знает? Вот разве что ты…
— Да, двойственная выходит картина мира, — я засмеялся, — ну так вот мода, например, чем тебе не абсолют на данный, конечно, отрезок времени?
— Мода? Ну это, знаешь, слишком большое понятие, к нему вообще неизвестно, с какой стороны подойти.
— Это ты о моде?
— Конечно. Мода, если хочешь знать, это вообще модель человечества. Как ты думаешь, когда она возникла впервые? Не знаешь? А мне кажется, она была всегда. И начиналась она с времен года, следовала за ними не только в смысле целесообразности, но и в понятии прекрасного. И так шло и шло, пока мода не стала касаться не только красоты — всего: научных идей, и искусства, и отношений между людьми, и даже заблуждений. И она превратилась в конце концов просто в расхожую точку зрения, присущую тому или иному кругу. Непонятно только, как она образуется, мода, ведь это заблуждение, что ее выдумывают, она возникает сама, по каким-то своим законам. Влиять на нее невозможно, и в то же время в ней есть своя логика, которую можно проследить. Вдумайся, мода всегда есть отрицание прошлого ради будущего, как бы протест против отжившего.
— Отрицание? А по-моему, наоборот, рабское подражание. Как все, так и я.
— Да мы о разных вещах говорим. Я о моде, а ты — о ее потребителях. Этим дуракам что ни дай, им все равно, заглотают. Но сама мода — это же закон, один из законов развития человеческого общества, разве ты не видишь? Первый рывок обычно обречен на неудачу. Чувство приличия, меры, да и обыкновенная привычка смиряют, оглаживают, укорачивают порыв, и на столкновении двух волн, прямой и обратной, возникает новая, суммарная, стоячая волна моды. Возьмем хоть и моду на одежду. Время ее существования предсказать невозможно, есть мода-поденка и вечная мода, вроде английского костюма, обычно, чем она экстравагантнее, тем короче отведенное ей время. Но под этим поверхностным течением есть другая, глубинная волна, медленно нарастающая со временем, от глухой одежды к открытой, от корсета к полной раскованности. Ну а разве с остальной жизнью не так же все обстоит? Говорят, мода повторяется, нет, повторяется время, а мода только отражает сходство времен. Разные люди относятся к моде по-разному. Некоторым кажется, что они ее не признают, а на самом деле? Знаешь этих оголтелых борцов то против узких штанов, то против широких? Так они же и есть самые ярые поклонники моды, только их мода инертна, с чувством времени у них плоховато, по их моде штаны должны быть раз и навсегда совершенно прямые и с заглаженной складкой. Они вообще не принимают перемен. Самые умные люди понимают и покоряются, потому что мода — это стихия, бороться с ней бесполезно. То в моде физика, а лирики ей как бы противостоят, то биология. Раньше молодежь захлебывалась стихами, а сейчас им нужна только музыка, слов они слышать не желают, разве что слова на каком-нибудь непонятном языке, просто шумовое оформление. Ты можешь это понять? Что управляет этими странными процессами?
— Что?
— Наверное, время — через механизм моды. Музыка для них — это отрицание слова, смысла, побег от надоевших, затасканных слов. Молодежь, которая не желает говорить, разве это не ужасно? Отчего это случилось, ты думал?
Я смотрел на него сквозь очки и удивлялся: да почему же это он так изголодался по слову, почему так необходима ему эта постоянная игра ума? Чего не хватает ему в его так рационально построенной жизни? Стихий, неясностей, волнений? И как он жил раньше, без меня, перед кем блистал своими ежедневными маленькими открытиями?
— Ты понимаешь, — говорил Валентин, — у людей пропала потребность в разговоре, даже привычка такая исчезла. Зато возникла мода на информацию, люди хотят знать — где продают, почем, сколько серий, кто с кем, а проблемы, сомнения, оценки — все это стало слишком нагрузочным, излишним. А почему? Страшно, неузнаваемо изменилось время. Техническая революция много дает, но столько же и забирает! Из-за отрыва от природы, из-за нашего образа жизни биологические ритмы сбиваются, скачут не по правилам, мода стала вторичной, а потому эгоцентричной. Само понятие прекрасного активно разрушается, и вот уже красивым кажется завод или линия электропередач. Мы внушаем себе это. А с другой стороны, вечное лето не прерывается на экранах кино и телевизоров, мы не успеваем по нему соскучиться, истомиться за долгую зиму, мы пресыщены, перекормлены искусственной красотой, и, может быть, скоро в моду войдет уродство. Я не удивлюсь этому, это будет вполне понятно. И самое печальное заключается в том, что и такую моду мы вынуждены будем принять, пусть с поправками, но примем. Ты согласен со мной?
Я не успел ответить, зазвонил телефон, Валентин не торопясь взял трубку, почему-то оглянулся на меня.
— Да. Привет, Вов… Когда это случилось?.. А куда?.. Конечно. Спасибо, Вов. До свидания. — Он аккуратно счистил с колен приставшие ниточки. — Такое дело, браток, тетка наша загремела.
— Какая тетка?
— Сима. Сосед ее звонил, неплохой парень, а она все с ним воевала не на жизнь, а на смерть, перевоспитать хотела.
— Да подожди ты с соседом, с Симой что, она жива?
— Пока жива. Инфаркт, увезли в больницу.
— Так что же ты стоишь, поехали!
— Не имеет смысла. Она в реанимации, никто нас к ней все равно не пустит, да и толку с нас сейчас…
— Пустят, не пустят, я поехал. Какая больница?
Это я, я был виноват, ведь знал же, что ей плохо, сам растревожил, взволновал и уехал, даже не позвонил сегодня. А надо было даже не звонить, ехать туда с утра! Я очнулся только тогда, когда возле меня тормознула чистенькая синяя машинка.
— Садись, псих, — сказал Валентин и распахнул дверцу. — Любишь ты показуху. Это ведь тоже мода такая — у дверей сидеть. А вдруг потребуется твоя кровь или кожа! Чем ты поможешь-то ей?
— Неужели у твоей постели мать никогда не сидела, когда ты болел в детстве?
— Нет, не сидела, она считала, это баловство непедагогичное.
— А Марго сидела. Проснусь, а она наклонится и руку мне на лоб положит. Я от этого счастливым человеком вырос, понимаешь? Потому что чувствовал, как меня любят. А ты говоришь, зачем ехать…
— Так не увидит же нас старуха.
— Не увидит, так после узнает, что мы сидели, как два дурака.
Больница была большая, новая, и от этого двор выглядел маленьким и голым. Больные в синих байковых халатах с коричневыми отворотами болтались, не зная, куда себя деть, курили, играли на лавочках в шахматы, женщины прогуливались по кругу, рассказывая друг другу бесконечные истории из своей жизни, наверное очень похожие на те, за которыми последнее время охотился я, только это были не мои, а чужие истории. Мы вошли в вестибюль, здесь было прохладно, чисто.
— Пономарева? — спросила конопатая девушка из справочной. — Нет, у нас еще нет сведений. Я сейчас позвоню. — Через минуту снова высунула из окошка свой пестренький перепудренной носик. — Не уходите, пожалуйста, сейчас доктор выйдет.
— А что это значит? Очень плохо, да? Или они всегда выходят?
— Не знаю, ждите.
Мы переглянулись. Жива ли еще наша бедная старая тетка, выживет ли она вообще? А если выживет — как будет жить дальше, без помощи, одна? Мы читали друг у друга на лицах эти страхи, за нее и за себя, за будущие свои трудности, и обоим нам стало противно. Мы отошли, сели в холодные кожаные кресла и стали ждать. Разговаривать не хотелось, и давешний наш разговор казался глупым и никчемным, потому что в то самое время, когда мы краснобайствовали, Сима задыхалась от боли, чужие люди пытались ей помочь, а мы обсуждали несовершенства человечества. Глупость все это, мальчишество. Медленно двигались стрелки больших настенных часов, мы молчали уже сорок минут, а врача все не было. Когда он наконец появился, я даже растерялся от неожиданности. Это был молодой кудлатенький светлый парнишка, явно моложе нас. Но его курносое личико было твердое, даже сердитое.
— Вы родственники? — спросил он. — Сыновья?
— Нет, племянники.
— Ну все равно. Положение больной тяжелое, инфаркт обширный, задней боковой и передней стенки. Сейчас она стабилизировалась, но это ничего не значит. Учитывая общее ее состояние и все прочее, особых надежд у нас нету. Но не будем зарекаться, там видно будет. Сделаем все, что можно. Вы дайте мне ваши телефоны на всякий случай.
Он записал телефоны на каком-то клочке.
— Доктор, а когда мы сможем повидать ее?
— Ну, пока об этом не может быть и речи, вы звоните, вам скажут, когда ее переведут в палату. — Он повернулся уходить.
— Подождите, доктор, — спохватился Валентин, — а как ваша фамилия?
— Моя? А зачем вам? У нас все меняется, сегодня я, завтра другой, у нас такая мясорубка. А вообще-то я Сизых Николай Степанович, — он впервые усмехнулся. — Пока, братцы.
— Привет ей передайте, привет, — крикнули мы хором ему вдогонку.
— Вот видишь, а ты не хотел ехать.
Валентин угрюмо пожал плечами:
— А что толку-то, что мы здесь? Помирает наша Сима.
Но я почему-то не верил в это, мне казалось, не может этого быть, она выживет, выживет, сколько раз уж ее хоронили. Она сама рассказывала, как увидят врачи ее анализы, сразу пугаются, а она ничего, понемножку и вылезает, она храбрая, настойчивая, она вылезет, главное, что сейчас жива.
Был уже шестой час. Тень от больницы накрыла садик, и было в нем сейчас еще голее и сиротливее, чахлые кустики были обломаны, подсаженные молодые липки так и не раскрылись за лето, только пыльных лопухов, забивающих серые нерасцветшие клумбы, было довольно, да трава росла, живая, дикая, несаженая. Скучное здесь было место.
— Слушай, тут пельменная есть, — сказал Валентин, — зайдем? Я голодный как волк.
За пельменями стояла очередь, мы терпеливо выстояли ее, взяли по двойной порции и сели за грязный пластмассовый столик.
— Она этого Вовку здорово доводила, — сказал Валентин.
— Какого Вовку?
— Соседа, я ж тебе говорил. Вбила себе в голову, что должна отучить его от водки. Он ее, конечно, послал, и жена его тоже.
— А жена почему?
— Но они же вместе выпивают, очень современная пара. Музыка, гром, веселье. Тебе нравится слово «выпивают»? Такое деликатное, правда? В смысле, что не пьют, а так, балуются. А Симе же, конечно, все надо. Ну и пошла война. Она при них потом боялась даже на кухню выйти.
— Странно. А я ничего не знал.
— Ты много чего не знаешь, у тебя все как-то наскоком выходит, не знал, не знал ее, вдруг жить без нее не можешь. И со мной так же, и с остальными. Зачем это тебе? Люди потянутся, поверят, а тебе, может, и надоест скоро?
— Почему надоест?
— Не знаю. Мне кажется, ты все как-то не всерьез принимаешь, а так, вроде сказочки — все люди хорошие, все концы с концами сходятся. А жизнь — она другая. В ней и стыдного, и горького, и подлостей, и глупостей намешано. Оглянешься и думаешь, как бы сделать, чтобы всего этого не было. У тебя так не бывает?
— Не замечал, не знаю.
— Ничего ты не знаешь! А пора бы уже и знать. Вот завтра выкопаешь что-нибудь новенькое про нашего папашу и опять от него откажешься.
— Нет, не откажусь.
— А от матери? Вот то-то. А ведь они такие враги между собой были, насмерть враги, как же ты их помиришь?
— Они не виноваты, просто не понимали друг друга.
— Не понимали! Вертелись, как умели, а в результате мы с тобой сиротами выросли. Отца твоя мать в могилу свела, это точно, только если бы не эти ее штучки, где бы я был? Меня бы вообще на свете не было. Вот и выходит, что благодетельница она моя!
— Не надо, брось. Что с тобой, Валя?
— Ничего. Просто думаю, что нас с тобой к Симе прилепило. Может, сиротство наше, и больше ничего?
— Ну почему же? — Я не выдержал. — Ты, положим, и деньгами у нее разживался.
— Верно, было такое. И ты тоже хотел, только не вышло. Чего же меня корить? Глупо.
Мы доели пельмени, утерли рты хлипкими салфеточками, медленно, сыто выползли на улицу.
— Ладно, — сказал Валентин, — не злись. Просто жалко старуху, сил нет. Так и жжет внутри. Тебя домой?
Машина раскалилась на солнце, было невыносимо душно, я опустил стекло и высунулся наружу. Валентин набрал скорость, и лето понеслось мне навстречу зеленью, солнцем, пестротой платьев, тугим потоком теплого воздуха. Все у меня в голове перемешалось, захотелось уехать куда-нибудь, забыть все неприятное, трудное, ничего не знать, не помнить.
В моем дворе Валентин вылез из машины, запер дверцу и насмешливо посмотрел на меня:
— Помнится, ты меня в гости звал.
Я подумал про Машу и испытал даже некоторое злорадство, вот явится она ко мне, а у меня Валентин, сидит на диване и разглагольствует. И очень хорошо, я ведь ее предупреждал.
Мы поднялись наверх. В квартире было тихо, душно, я открыл окно.
— Вот здесь вы, значит, и живете? Вообще-то хорошо, уютно. Когда современная квартира отделана со вкусом, в этом тоже что-то есть. Тесновато, конечно.
— Ничего, нас ведь только двое.
— А женишься?
— Когда это будет!
— А почему? Я вообще не понимаю, почему ты до сих пор не женат. Есть причины или, наоборот, стимулов не хватает, пока Марго тебя вылизывает?
— Да оставь ты в покое Марго. Просто женщина, которую я люблю, замужем, успела до меня, — я сказал это, почти не думая, лишь бы закрыть неприятную тему, но Валентин неожиданно завелся:
— Люблю, не люблю, что-то вы все с этой любовью слишком носитесь. А что оно означает-то, это слово? Для любви любовниц заводят, а не жен, жены совсем для другого нужны.
— Для того, чтобы стирать и варить?
— Конечно. И детей рожать, и на люди выйти, и вообще быть твоей половиной.
— Вроде твоей Тамары?
— Да. А что? Я женился по здравому размышлению, можно сказать, по расчету. Ну и что? У меня жена что надо, сам для себя воспитывал.
— Эх, Валя, тебе ли мне советы давать!
— А почему бы и нет? Я тебе советую — женись. Мужчина без этого не мужчина, вообще не человек. Неужели ты до сих пор думаешь, что женятся для того, чтобы каждый день бабу под рукой иметь? Братец! Да как же это в тебе такой махровый инфантилизм до таких лет сохранился? Женятся ведь для того, чтобы мужиками себя почувствовать, гири на себя потяжелее навесить, слабую женщину, мелюзгу. Им трудно, они чего-то не умеют, ты берешь на себя. И как почувствуешь себя коренником, значит, стал мужчиной. А любовь — это совсем другое. Ну, конечно, когда будешь выбирать жену, можно выбирать и по любви, но жениться-то надо не для этого. Да и выбор по любви не лучший, любовь пройдет, огонек погаснет, состарится она — на кого тогда будешь обижаться? А кругом смена такая подрастает, где твоей старушке до них! Нет, братец, по любви жениться опасно, не будет толку.
— Что же мне, Тамару, что ли, у тебя отбить?
— Попробуй, только вряд ли выйдет. У меня семья крепкая, я знал, чего хочу, у нас взаимные обязательства есть, и твердые. Это те, кто по любви женятся, они разойдутся, у них все резоны для того: эту разлюбил, другую полюбил. И общественное мнение на их стороне, а как же иначе? Любовь! Единственная! Ведь она бывает только раз в жизни! А раз кончилась, значит, была ненастоящая и жалеть о ней нечего. И так все хорошо выходит! Так что ты не теряйся, надави на свою подружку, может, и перебежит к тебе. Нормально. А по мне, сколько баб, столько и любовей, а иначе чего было с ними путаться? Ведь никто тебя не неволил, правда? Значит, именно эта в данный момент чем-то тебя к себе потянула. И слава богу, дело хорошее, если ты свободный человек. А семья — это совсем другое, семья, если хочешь знать, для того складывается, чтобы потом какой-нибудь дурачок, вроде тебя, раскрыл бы альбом и сказал: вот это мой дедушка, а это моя бабушка, правда, я на них похож? А ты говоришь — любовь! — Валентин неожиданно встал и поплелся к двери: Ну ладно, мне пора. Водички дай напиться.
— Подожди, я сейчас чаю поставлю. Ну чего ты так, сразу?
— Не надо чаю, принеси воды похолоднее.
Он пил и смотрел на меня поверх кружки своими длинными пристальными глазами, потом достал платок, промокнул губы:
— Чтобы человека до конца понять, надо увидеть дом, где он живет.
— Ну и что ты увидел?
— Ничего особенного, все нормально, можешь жить дальше. До скорого, братец! — И он, улыбаясь, исчез за дверью.
Я походил по комнате, потом сел на диван, потом лег лицом вниз. Все путалось у меня в голове. Я то ли думал о чем-то напряженно и беспомощно, то ли засыпал и видел сны.
Очнулся я оттого, что кто-то настойчиво звонил в дверь. Я совсем забыл про Машу. Она вошла в квартиру, весело оглядываясь по сторонам.
— Ну-ну! Давно я у тебя не была. Ничего, чистенько, мило. Что же ты не целуешь меня, нежный друг?
Мы обнялись, постояли немножко посреди комнаты, но, видно, пылу было во мне маловато, Маша оттолкнула меня и с любопытством посмотрела мне в лицо:
— Случилось что, Юрочка?
— Пока еще нет. Вот тетку увезли с инфарктом!
— Тетку! — Она засмеялась. — Тетку — это еще можно пережить.
— Ладно. Лучше бы ты этого не касалась, а то еще поссоримся ненароком.
— Не буду касаться, не буду. Ссориться из-за тетки смешно. Не правда ли? Не люблю я, Юрочка, когда ты разыгрываешь из себя пай-мальчика. Иди сюда. Хочешь поговорить — давай поговорим.
— О чем?
— О любви, конечно, о тетке же ты не разрешил.
— Тебе, наверное, кажется, что это смешно?
— Кажется. Потому что это действительно смешно. Все смешно. И тетка, и любовь. Смешно быть серьезным, Юрочка. И не идет это тебе. Мне нравится, когда ты раскованный.
Я расковался. Странная это черта у людей — желание нравиться. Почему я был готов кого угодно из себя изобразить и без всякой корысти, лишь бы меня похвалили? Может быть, это от комплекса неполноценности? Но вообще-то такие люди удобны, приятны в обществе, любезные, милые, они никогда ни с кем не диссонируют. И я был просто душка, теребил Машин локон, смотрел на нее томно. И ее, которой все на свете казалось смешно, кажется, это устраивало?
Устраивало это и меня. Я устал от переживаний и страхов за Симу, от умных разговоров, в которых был больше растерянным слушателем, чем активным собеседником, я не успевал всего переварить, разобраться в собственных позициях и точках зрения, слишком бурно атаковала меня жизнь, и сейчас, как и многие мои современники, я предпочитал немного пожить бездумно, легко. Как хорошо, что именно Маша пришла ко мне сегодня, женщина, которая ничего не ищет и не ждет от меня, женщина, все презирающая и ко всему равнодушная, кроме радостей плоти и своего ледяного интеллекта. Во всяком случае, так я думал тогда о ней. А впрочем, думая так, ощущал я совсем другое. Я ощущал ее гибкость, молодую, упругую, нежную кожу, пахнущую сладкой травкой зубровкой, ее радостную готовность к сотрудничеству в любви. С ней я был абсолютно свободен, свободен от всего, даже от самого себя. Все мы слабы и склонны прощать себе именно те многочисленные недостатки, которые удобны нам и помогают извлекать из жизни разнообразные удовольствия.
Вечер был прекрасный, теплый, в открытое окно доносилась удивительная смесь из разностильной музыки, треска мотоцикла, детских криков и страстного шепота спортивного комментатора программы «Время». Мы лежали с Машей совершенно голые и очень довольные друг другом. Часы тикали, разговаривать не хотелось, даже думать не хотелось, стоит ли сейчас встать и соорудить себе ужин или уж так и валяться до утра. Я перевалил голову набок и посмотрел на Машу. Ах, как она была хороша! Черт возьми, все-таки женщина — это совершенное творение природы, каждая линия, изгиб, поза. Какая тайна заключалась в мягком, гибком сочленении этих выпуклостей и теней, в сочетании детской невинности черт и глубины всезнания, в непостижимых возможностях, кроющихся под призрачным покровом красоты.
Позже, когда я все снова и снова вспоминал этот длинный, словно выпавший из времени летний вечер, припомнилась мне и эта медленная, ленивая, полусонная мысль о Машиной красоте, и, может быть, именно она примирила меня со всем, что случилось потом, но тогда до всего этого было еще так далеко. Я все-таки встал и разогрел чайник, приготовил бутерброды. Маша относилась к числу тех женщин, которые вовсе не прочь, чтобы еду им подавали в постель. Может быть, потому, что она была равнодушна к крошкам и беспорядку. Мы сидели в кровати, уплетали бутерброды с очень крепким и сладким чаем, Маша смеялась каждому моему слову, она никогда не была такая веселая. Мы кое-как составили посуду на пол, и тут все загорелось, закрутилось снова, и я не мог потом вспомнить, когда и как заснул в эту ночь.