ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Серафима жила в двух остановках от университета, но я решил от метро пройтись пешком. В руках у меня было три великолепных нарцисса с желтыми восковыми раструбами в серединках и слабым, словно ленивым, запахом. День после дождя опять был сияющий, и настроение мое, вопреки всему, было отличным. Дом я нашел легко, по трем красным телефонным будкам на углу. В глубоком дворе, где когда-то, видно, не мудрствуя лукаво, жильцы натыкали под окнами тополевых прутиков, чтобы скорее была зелень, теперь вырос высокий сумрачный лес. Даже сегодняшнее солнце с трудом пробивалось через частые стволы на узенькие асфальтовые дорожки. Тополя уже начинали пылить, и на кустах и заборах висели неряшливые серые лохмы. Не очень-то веселый это был двор, но я не внял предостережениям природы и смело открыл скрипучую дверь подъезда. Серафима жила на первом этаже, она сама открыла мне, и я с изумлением увидел, какая она стала старенькая. Двигалась она с трудом на слишком высоком для нее костыле, но все равно она потянулась и поцеловала меня в щеку.

— Ты у нас совсем взрослый стал, Жорик!

Некрасивое лицо ее с вдавленным узким лбом и выпирающими вперед зубами светилось радостью и оживлением, словно это не она вчера запугивала меня своей таинственной мрачностью.

— Ну рассказывай, рассказывай, как живешь, сейчас я чаем тебя напою.

— Не надо чаю, я же только что завтракал.

Я не спеша оглядывался вокруг, невольно стараясь оттянуть начало малоприятного разговора. Комнатка была темная, убогая, но чистенькая, на свежей скатерти стояла вазочка с покупным печеньем, приготовленным для меня, на стенах висело несколько мутных фотографий под стеклом в металлических окантовочках, уютно урчал старенький холодильник. Стояла полуденная вязкая тишина, от которой тянуло в сон, хотелось сидеть, молчать и не шевелиться. И смутно вспомнилось мне, что в этой комнате я когда-то уже был, давным-давно, спал на этой высокой железной кровати, сидел за этим круглым колченогим столиком, положив локти на скатерть и едва доставая до него подбородком. Когда это было? Или все это приснилось мне во сне? Я с трудом стряхнул с себя оцепенение и взглянул на Серафиму. Она все так же радостно улыбалась мне.

— Ну, вспомнил все? — спросила она неожиданно. — Это тебе не показалось, ты и правда бывал здесь в детстве и ночевать у меня оставался, помнишь? А потом мама твоя больше не разрешила, говорила, вырос ты, ни к чему бередить душу.

— В каком смысле, я не понимаю…

— Ну в том смысле, чтобы про отца не спрашивал.

— У вас?

— А то у кого же? — она гордо улыбнулась, разом показав свои длинные, нацеленные на меня зубы. — Я ведь твоя тетка, Жорик, Сашина родная сестра. Ну чего ты так на меня смотришь? Ты ведь просто на материно отчество записан, сколько она на это сил положила! А на самом деле по отцу ты Александрович и назван Георгием в честь деда. Это все она тебя Жорой звать не велела, хотела, чтобы ты Юра был. А я тебя Юрой никогда ее звала и не буду. Я, Жорик, всегда за правду, раз Жора, так уж Жора, и нечего тут. Конечно, я ей не мешала, хотела тебя морочить — ее право, я не вмешивалась. А меня врать не заставишь, уж как хочешь.

Ну вот, наконец-то это и случилось, что-то, чего я ждал каждый день всю свою жизнь и во что уже почти перестал верить. Я был не один такой с прочерком в паспорте, записанный на материнское отчество и фамилию. Разве я всего этого не знал, не мучился этим, не старался что-то понять, узнать? Старался, конечно, но робко, безвольно, пассивно, и я прекрасно знаю почему. Потому что мой отец был плохой человек, потому что он нам с матерью был не нужен. Под руководством Марго я с детства затвердил этот тезис как молитву. И все-таки подсознательно я всегда ждал — вот однажды это случится, и я встречусь с отцом, живым или мертвым, не в этом дело… Главное — я узнаю его.

— Серафима Георгиевна!

— Да чего уж там, теперь зови меня тетя Сима…

Я молчал в растерянности, не выговаривались у меня такие слова, даже мать всегда предпочитал звать Марго, хоть она и сердилась на меня ужасно за это королевское имя, и вслух я ее называл игриво «мать», боялся я, всегда боялся семейных нежностей, у каждого человека свои чудачества, у меня вот такое, разве это не понятно? А уж дурацкое слово «тетя» прямо-таки застревало у меня в горле.

— Вот так та-ак, тетушка, вот это вы меня развеселили…

— Что — не нравлюсь тебе?

— Вы-то? Вы-то замечательная тетушка, если б только в этом было дело…

— А в чем еще-то дело? Давай поговорим…

Но я не знал, с чего, как начинать. Какой он был, мой отец, худой или толстый, раздражительный или ласковый, высокий, маленький, умный, болтливый, — я не знал о нем ничего. Я не знал, кем он работал, был ли талантлив, удачлив, я никогда не видел даже самой захудалой его фотографии. Так решила Марго, и я подчинялся этому всю жизнь бездумно и послушно, я гнал от себя грешные мысли об отце, потому что согласился с Марго — они крамольны, и вот теперь я был совершенно безоружен перед маленькой хромой старушенцией, которая с нескрываемым любопытством во все глаза смотрела на меня. И опять она угадала мои мысли:

— Неужели даже фотографии не видел? Тогда иди сюда, не бойся.

Она подманивала меня к мутным серым образам, развешанным по стенам, она говорила со мной, как с маленьким, и я чувствовал себя маленьким, испуганным, беспомощным, слепым. Я сделал шаг и напряг зрение. Первое впечатление было разочаровывающим и успокаивающим одновременно. Он был обыкновенный, мой отец, лицо крупное и крепкое, нос и губы тонковаты, с зубами, слава богу, все в порядке, очков он не носил (в кого это, интересно, я удался?). Глаза его смотрели немного в сторону, небольшие, равнодушные, наверное, ему скучно было сниматься, ведь он не знал, что через много-много лет я буду разгадывать и судить его по этому расплывчатому отпечатку. А впрочем, он выглядел именно так, как должен выглядеть давно умерший человек, снятый на фотографии молодым. Потом я часто возвращался к этому первому впечатлению и все не мог понять, правда ли, что и тогда отец уже показался мне смутно знакомым, действительно ли я помнил его с раннего младенчества или просто так стремительно привык потом к родному лицу? Сейчас это уже невозможно вспомнить, а тогда я стоял перед Симой дурак дураком и не мог вымолвить ни слова. И снова она удивительным образом пришла мне на помощь.

— Ну вот что, милый друг, дела у нас с тобой долгие, чаем тут не обойдешься, — сказала она ворчливо и деловито одновременно, — сбегал бы в магазин, я-то сама не хожу через дорогу…

И я мигом оказался на воле с потертой дерматиновой сумкой в руках и трешницей. Тут, во дворе, тоже оказались новости, дождь в порядке разнообразия решил припустить днем, в тополевом лесу шумело, как в настоящем, на дорожках взбухали и лопались пузыри. Надо было попросить зонт, но возвращаться назад не хотелось, и я запрыгал прямо по струящимся потокам, подняв ворот рубашки, ежась и поминутно протирая очки. Впрочем, у красных телефонных будок ежиться и прыгать уже не имело смысла, я промок насквозь, но было тепло, от асфальта подымался пар, деревья блестели, вздрагивая листвой под ударами крупных капель, и я пошел не спеша, пытаясь привыкнуть к тому огромному и новому, что вдруг свалилось на меня — у меня теперь был отец. Образ его стоял передо мной неотрывно, пока я покупал в гастрономе жирную ногастую курицу, масло, теплый хлеб, сардины, бутылку сладкого вина, шоколад, напиток «Байкал». Трешницу я не трогал, суетился по магазину и думал медленно и неповоротливо, не думал даже, а рассматривал, поворачивал перед собой одну-единственную тупую, как у первобытного человека, мысль — у меня есть отец. Какое имеет значение, что он давно умер, он у меня есть, с крупным мужским лицом, тонким носом и маленькими скучливыми глазами. Интересно, курил ли он и какого цвета у него были волосы. По фотографии ведь это невозможно, понять, как же это я не спросил! И тут только я сообразил, что пока еще вообще не задал Симе ни одного вопроса, ни одного! Хорош же я, однако. Похоже, здорово меня шарахнуло, если уж я так растерялся. И я заторопился назад, в маленькую темную комнатку так, словно бежал домой к папе. Едва закрыв за собой дверь, я крикнул, сам содрогнувшись от своего возбужденного противного голоса:

— Расскажите мне про него, расскажите сами, я не могу спрашивать… — снял очки и плюхнулся на стул.

Все расплывалось, качалось передо мной. Была семья, был крупный сноровистый мальчик Саша, самый младший ребенок в семье. Густо пахло жареной рыбой, черным поспевающим виноградом «Изабелла». Во дворе на листьях огромного ореха оседала белая каменная пыль, это прогромыхала по улице телега. И солнце было белое, ослепительное, вездесущее — на беленных в синеву домах, на известковых, искрящихся на сломе заборах, на белой дороге. Саша слонялся возле дома, надеясь хитростью отделаться от сестры Симы и убежать без нее на улицу, но Сима зорко следила за ним, не отпускала. Они с Симой погодки, а вообще-то у него множество сестер — еще Екатерина, Надежда, Евдокия, а брат только один — Михаил. Зато он самый старший и самый умный. Они все учились, еще когда была гимназия, и их возил в коляске кучер Парамон. К сожалению, теперь лошадь уже не запрягают, а Парамон стал чем-то вроде дворника, только он совсем ничего не делает и всегда пьяный. Саша его не любит. И на фабрику, там, на дальнем конце двора, отец его не пускает. Старший брат Михаил от важности на Сашу даже не смотрит. Теперь он учится в Политехническом институте в городе Новочеркасске и приезжает домой только на каникулы. Целыми днями он валяется в комнатах в пенсне на носу с толстыми научными книжками и только вечерами уходит куда-то гулять и возвращается поздно. Скучно во дворе, все заросло травой и цветами, как в степи. В конторе, в левой половине дома, кто-то из сестер стучит на машинке «Ундервуд». А ему, Саше, нельзя, он считается еще маленьким. К морю ходить одним им тоже не разрешают, только вечером они с Симой выходят за ворота встречать корову. Коров прогоняют прямо по улице, как в деревне, они все одинаковые, огромные, красно-коричневые, статные, с маленькими розовыми, покрытыми шерстью сиськами, но молоко дают жирное и вкусное, чуть отдающее полынной горечью. Лето тянется бесконечное. Две работницы, гремя ведрами, вышли из жилой половины дома, видно, мыли там полы. У парадного входа под вывеской «Контора наждачной фабрики Луганцева» на раскладном парусиновом стульчике сидит отец семейства Георгий Константинович, упершись ладонями в расставленные колени, и ждет жену Зинаиду Павловну. Сейчас она закончит вечные домашние хлопоты, снимет синий сатиновый халат, и он, подхватив под мышку складной стульчик, поведет ее под руку гулять, и их разномастные кошки, задрав хвосты, будут провожать их до угла. Они пройдут через весь их маленький городок, по главной улице, через маслиновый парк к морю, здороваясь направо и налево, будут гулять туда и обратно по каменистой набережной, потом спустятся к самой воде, он усадит ее на стульчик на песке, а сам будет важно расхаживать рядом и торопливо излагать ей свои многочисленные планы дальнейшего развития жизни. И молчание Зинаиды Павловны будет чрезвычайно нервировать его, потому что он давно и прекрасно знает: планы, которые не одобрит Зинаида Павловна, скорее всего не исполнятся, полетят прахом, такой уж она умнейший практический человек. А Зинаида Павловна будет качать головой и вздергивать брови…

Я очнулся и посмотрел на Симу. Ну хорошо, все это было, было, но когда? Тысячу лет назад! И какое это все имело отношение ко мне? Мне не хотелось прерывать ее рассеянные воспоминания, но и слушать было странно. Она забыла про меня, она душой витала где-то там, в своем прекрасном и печальном южном детстве. Но у меня просто не было сил ждать, пока она разберется во всем этом, пока ее скучающий драчливый брат Саша вырастет и станет моим отцом, мне бы надо было все это скорее, ближе к делу. Я почти переставал слушать. А Сима все говорила и говорила, вздыхала, вытаращенные глаза ее то наполнялись слезами, то снова сухо и нежно улыбались. Дождь давно кончился, на кухне бурлил переваренный бульон и вся квартира наполнилась его сытным сладким запахом, соседи вернулись с работы, зашаркали по коридору, а Саша все еще никак не мог закончить школу.

— Так каким же он все-таки был, тетушка, плохим или хорошим?

Она изумленно уставилась на меня, видно, и правда, забыла, что я по-прежнему тут.

— Плохим или хорошим? Вот уж не знаю, обыкновенным. Всякое бывало. У него, знаешь, были такие способности к технике, он пошел в горный институт. Но это было уже потом, в Москве…

Сима погасла, очарование кончилось. Почему я прервал ее? Просто ли мне надоело слушать или я хотел потом в одиночестве сам все перефантазировать по-своему? Не знаю. Скорее всего я не хотел больше чувств и ощущений, я хотел знать факты. Что случилось потом с моим отцом, что он совершил такого ужасного, что моя Марго навсегда вычеркнула его из своей жизни, ушла из его дома с маленьким ребенком на руках, скиталась, мучилась, но никогда не взяла от бывшего мужа ни ломаного гроша, сама вырастила сына и ничего, ни звука не рассказала ему об отце, кроме тоге, что отец оказался плохим человеком?.. Я-то, честно говоря, думал, что Марго слегка приукрасила события, а на самом деле брак их был фактический и отец просто не захотел на ней жениться. Почему? Всякое бывает. Я, на свой современный манер, не видел в этом ничего такого уж страшного, не совсем у меня сходились концы с концами. Женщины в таких делах бывают неумны. Может быть, и моя Марго где-то хватила лишку, вот что мне хотелось узнать. Мы уныло обедали, уныло пили вино.

— Ну что же он все-таки такого ужасного сделал матери, можете вы мне сказать? — спросил я настырно.

— Матери? — Сима пожала плечами. — Я твоим родителям не судья. Я тебе рассказываю, что знаю, а чего не знаю — не скажу, кто там был прав, кто виноват? Посадили твоего отца, наверное, за дело…

— Как посадили?!

— Очень просто. Что-то там случилось у него на стройке, я в этом не понимаю, кто-то проворовался. Саша себя неправильно повел, он всегда был крутой. А больше я ничего не знаю. Конечно, кто-то должен был отвечать. А твоя мать… Знаешь, с такими кристальными тоже трудно жить, она все это восприняла как личное оскорбление, как личный позор… Не знаю, не мне судить, но всему должна быть мера. А может быть, было уже тогда между ними и что-то еще. Трудно все объяснить вот так, сразу, а ты, видно, устал, и поздно уже.

Было поздно, было давно поздно для всего этого глупого разговора. Зачем мне все это было нужно, зачем я в это полез? Разбередил раны, поставил себя и Марго в самое идиотское положение. Но в то же время я уже не мог отказаться от того, что обрел только сегодня, от этого крупного, решительного, мрачноватого человека с тонким носом — от своего отца. Такие вещи не берутся назад. Я только коснулся его глазами и — приклеился навсегда, не отлепиться, не отмыться, не оторваться — это мой отец, и он всегда теперь будет мне пронзительно интересен. Только вот Симу жалко, растревожил ее, обидел. Ладно, всегда что-нибудь получается не так.

Вечер был прекрасный. Июньское солнце еще пряталось где-то за домами, и небо было золотым, легким, парящим. Домой не хотелось, а куда мне хотелось, я и сам не знал. Конечно, я бы с удовольствием позвонил сейчас Соне и провел бы с ней длинный вечер и длинную прекрасную ночь, любил бы ее и ни о чем бы не думал, но у нас с ней теперь не было пристанища, а для гуляния по улицам Соня совсем не подходила, у нее неважный характер, она хороша там, где хороша. Я медленно брел по улице, глазел по сторонам, мысли мои разбегались. Заехать, что ли, к Борису? Но с ним мы опять начнем говорить о работе, о том, что и так сидело во мне как гвоздь, забыть бы только. Да разве это забудешь?

А было все так. Я занимался тогда одной разработкой для медицины, то есть собирал я схему, конечно, для своих, совершенно не связанных с медициной целей, но они заинтересовались, объяснили нам, какие у них сложности, и оказалось, мы им можем помочь. Приборчик выходил отличный и очень оригинальный, пожалуй, с этой стороны к делу еще никто не подбирался, врачи прямо-таки верещали от восторга, торопили нас, чтобы скорее начать испытания. Первый модельный образец мы, конечно, собирали сами, кое-что заказали на экспериментальном заводе, основные блоки подобрали готовые, фокус был не в них, а в самой идее. Когда начались испытания и прошли в общем успешно, я подготовил статью о неожиданном применении моей схемы и показал ее шефу, шеф возбудился и помчался к директору, директор статью тоже одобрил, и я отослал ее в журнал. На этом мои функции вроде бы заканчивались, но так мне только казалось. Для медиков дело только начиналось. Во-первых, их далеко не все устраивало в приборе, им было наплевать, что проектирование приборов совершенно не мое дело и понимаю я в нем не намного больше, чем они сами, им такая крамольная мысль и в голову-то не могла прийти, они хотели от меня ни много ни мало, чтобы я не только довел прибор до нужных им кондиций, но и подготовил его к серийному выпуску. А чтобы заинтересовать и подхлестнуть меня, натравили на меня журналистов, которые стали ходить ко мне пачками, охать, ахать и восхищаться, с одной стороны, моими талантами, с другой — редким бескорыстием, поскольку всей этой мурой я занимался, естественно, сверх своих обычных плановых дел. Кстати, вот так возникла среди прочих и Маша и на некоторое время закрутила мне голову. Да и вообще вся эта шумиха мне в общем-то понравилась, я впервые прочитал свое имя в газете, честолюбия я не лишен, так что мои заказчики все рассчитали правильно. Да и их можно понять, денег у них на подобные разработки нет никогда и нисколько, вот они и ловили бесплатных энтузиастов, дурачков вроде меня, которые согласны были довольствоваться их личным обаянием да звоном, который они старались поднять, чтобы привлечь внимание своих ведомств к этому делу. Но получилось все совсем не так. Шло время, работу мы продолжали, не слишком бойко, но тем не менее два опытных образца, немного отличных один от другого, отдали для испытаний в разные институты. И тут грянул гром. В наше министерство из министерства медицинской промышленности пришло грозное письмо, в котором говорилось, что мы распыляем народные средства, вторгаясь в незнакомую нам область, и в результате рекомендуем промышленные приборы, категорически не отвечающие современному уровню требований, основанные на заведомо устаревших принципах, от которых на западе давно отказались.

Это письмо, конечно, наших раздражило до крайности, директора вызвали в министерство и как следует намылили ему шею, он, соответственно, вломил мне. Я обиделся. Конечно, я очень слабо представлял себе, как подобные проблемы решаются на западе, поскольку вообще этим никогда не интересовался, но в своем-то приборе я был совершенно уверен и ничего такого устаревшего в нем не замечал. Наоборот, идея моя была вполне плодотворная, и испытания шли успешно, и медикам, в общем, все нравилось. Но у нас так принято — себе не верить, пока на западе твою идею не изжуют вдоль и поперек, только тогда и согласятся: да, в этом что-то есть, надо было в свое время добиваться приоритета. А как я должен добиваться, когда вы меня только и знаете что носом тыкаете? Так и тут получилось, но если бы только этим все и кончилось! К сожалению, нет, вмешались силы совсем посторонние, о которых я и понятия не имел, и пошло, и поехало…

Оказалось, что прибором, предназначенным для тех же целей, занимался и один из институтов министерства медицинской промышленности, занимался давно и безуспешно, и поэтому появление нашего прибора было воспринято этим институтом как личное оскорбление, и директор его, довольно могущественный товарищ по фамилии Илюхин, нажимал на свое министерство, чтобы оно немедленно разделалось с нами, так сказать, задавило нас в зародыше. А иначе он, Илюхин, не отвечает за жизнь наших советских людей, которые вынуждены будут подвергаться экспериментам безграмотных самодельщиков. Конечно, доля истины в его бурлениях была, не надо нам было во все это ввязываться, но что же делать, если получилось? Мы и не претендовали на их территорию, но ведь вышло же, нечаянно, но вышло! И ушлые медики сразу это почуяли и вцепились в нас. А что им было делать? Им ведь нужно было! В общем-то, молодцы они, а втравили нас в историю. А для нас это послужило только толчком, только началом. Дело в том, что в нашем министерстве кое-кто давно копал под нашего директора с целью его скушать, а на его место посадить другого, более покладистого и послушного. И вот этим темным силам момент для нападения показался самым подходящим, еще бы, такое скандальное дело! И повалили на институт комиссии, одна за другой. В бухгалтерии сидели люди из КРУ, министерские товарищи листали лабораторные журналы и проверяли столы, в нашем отделе началась внеочередная инвентаризация, а кроме того, какой-то незнакомый мне чистенький молодой человек по одному вызывал в коридор сотрудников и о чем-то беседовал с ними шепотом. Обстановка была такая, словно речь шла не о работе, плохой там или хорошей — неважно, а о поимке государственного преступника, а может быть, даже и шпиона. У нас больше всех доставалось, естественно, заведующему нашей лаборатории, моему непосредственному начальнику. И самое неприятное заключалось в том, что о моем злосчастном приборе даже и речи не шло, проверялась вообще работа института — хранение драгоценных металлов, правильность списания устаревшего оборудования, даже халатов и посуды, расходование спирта, и состояние трудовой дисциплины, и ведение работ, нет ли где каких приписок. Одним словом, нас травили по всем правилам этой высокой науки, искали не ошибки — преступления, работать стало невозможно. Ребята нервничали, по институту ползли какие-то дурацкие слухи, и вдруг выплыло: кто-то незаконно присвоил премию, у нашего завотделом профессора Кольдова был обыск, сначала в квартире, потом на даче, искали спирт, а может быть, и еще что-нибудь. Так или иначе это была уже не министерская комиссия, а ОБХСС. Кто призвал их, как это все получилось? Обыск, конечно, ничего не дал, да и с премиями было все ясно, их для того и выписывали всем по очереди, чтобы оплатить работы, средства на которые не были предусмотрены, дело не слишком красивое, но понятное и никакого отношения к личной наживе не имеющее. Что было с Кольдовым, рассказывать не буду, это увело бы меня слишком далеко, скажу только, что он болел. Зачем же они так нас унижали, какое имели право? И неужели всю эту кашу заварил я? Я понимал, что это было не совсем так, — и все-таки… Комиссии я заявил, что совершил грубую ошибку, связавшись с медиками без ведома дирекции, но моя вина была им не нужна.

— Да-да, — рассеянно сказал мне инспектор, с которым я беседовал, — но это, знаете ли, и неудивительно, такой развал в институте…

Директора нашего конечно же сняли и посадили другого. Не хочу сказать о нем ничего плохого, думаю, он попал в эту историю так же для себя неожиданно, как и я. Время покажет, какой из него получится директор. Но я все думал о том, старом, и видел перед собой его лоб в коричневых частых веснушках, его седоватую плешь и глаза, в которых была злая беспомощность. Я не хотел всего этого, не хотел, я был так далек от политики и все-таки втравил институт в эту передрягу и ничего, ничего не мог теперь исправить или изменить. Я хотел уйти из института, но меня уговорили, и я остался. Что бы изменилось от моего жеста? Да и ребята в лаборатории все понимали правильно, никто ни в чем меня не винил, и сам я знал, что я ни при чем. Тогда я просто ушел в отпуск и дал себе слово в отпуске о работе не думать ни дня, ни минуты, гулять. Черта с два! Едва зазевался, и вот уже вылезло, гложет, грызет. Как позабыть, отвязаться от этих забот? Разве мне сейчас до них?

Ксения уже ждала меня на лавке у подъезда. И как это у нее получалось — исчезать, когда я дома, и торчать под дверями, если меня нет? Вид у нее был укоризненный, как будто, если бы я был порядочным человеком, я должен бы был оставить ей ключ. Я молча сел рядом. Где она бывала все это время, чем занималась — в конце концов, какое мне дело! Почему я вообще к ней придираюсь? Что-то мучает человека, что-то у нее не ладится, а я все о себе да о себе. А ведь случись что с Марго, мог бы, между прочим, и я оказаться ее братом по детдому. Отец в тюрьме, близких никого, и загремел бы за милую душу в какой-нибудь детский дом, и слонялся бы по белу свету без места, если бы, конечно, меня не подобрала Сима. Наверное бы подобрала. А вот у Ксении Симы нет. Зато у нее есть отец. Разве непонятно, что она к нему стремится? И только тут я сообразил, вот у кого надо было спросить про деньги, потому что именно к ней в особых, исключительных случаях обращалась Марго, сама Марго! Которая никогда не обращалась ни к чьей помощи или защите. Я и не задумывался раньше, почему Марго признавала только Серафиму, какое мне было до этого дело? Я считал: раз родственников и близких у нас нет, должен же кто-нибудь оказаться рядом. И вот в детстве, когда я болел и мама не справлялась одна, откуда-то возникала Серафима, она сидела со мной, кормила меня и выхаживала, и, когда мы переезжали на эту квартиру, основной заем дала тоже она. Почему бы ей не помочь сейчас и Ксении? Возьму у нее взаймы эти несчастные несколько сотен, отгуляю отпуск, как мечталось, а потом сразу же и начну отдавать. Зачем старухе деньги? Наверное, лежат себе преспокойно на черный день, который никогда не наступит. А если и наступит, то деньгами от него не откупишься. А я про Ксению даже и не вспомнил, не до того мне было. Вот кутерьма пошла!

— А знаешь, я ведь про деньги-то твои совсем забыл, был в одном месте, да заговорился. И все из головы вон. Про отца, понимаешь, моего был разговор.

— А я думала, он у тебя умер. Думаю — чего это фотография не висит?

— Да он и умер, только не мой. Я ведь его совсем не знал.

— Что — тоже бросил мать?

— Да нет, тут все иначе, она сама от него ушла, она у меня такая… А в общем — неважно.

— Ну и что? Подумаешь! Теперь все так живут. Чего тебе расстраиваться-то? У тебя мать есть, квартира, женишься скоро… — она вздохнула. — У тебя все путем…

— И с тобой наладим, не беспокойся. Достану я тебе эти несчастные деньги, тоже мне вопрос! Хочешь, сейчас позвоню? Пойдем!

Пока мы поднимались в лифте, Ксения слегка прижалась ко мне плечом. Я это прекрасно заметил, но виду решил не подавать. Нет, так далеко идти в своей доброжелательности я вовсе не собирался, и звонить мне тоже сразу расхотелось, ишь какая быстрая! Ей только палец дай! А мне опять тревожить Симу, да еще просить пищи отнюдь не духовной. Нет, лучше подождать немного. Позвоню завтра, какая разница, пусть старуха хоть отоспится от сегодняшнего дурацкого дня. И тут вдруг позвонила Маша. Вот это было везение! Я унес телефон на кухню и закрыл за собой дверь.

— Привет, Маша! Как я рад тебя слышать!

— Что там у тебя стряслось?

— Маша, мне надо устроить одну девицу на работу!

— Специальность?

— Бухгалтер. Но ей негде жить, понимаешь?

— А прописка?

— Тамбовская.

— Что же ты мне морочишь голову?

— Думаешь, это невозможно?

— Абсолютно.

— А в дворники?

— Послушай, милый, кто увольняется из дворников летом? И лимитов нигде нет, середина года. Нет, это все нереально. Впрочем, у меня есть одно прекрасное, древнее как мир предложение. Можно пойти в няньки. Интеллигентная семья, ребенок год два месяца, с выездом на дачу…

Я растерялся, такой вариант как-то не приходил мне в голову. А может быть, это действительно выход? Еще вчера он бы мне, безусловно, понравился, но сегодня… Я-то уж видел, что в доме от Ксении никакого толку. Как ее пустить к порядочным людям? Да и вообще…

— Знаешь, Маша, боюсь, что это не то, вряд ли она согласится.

— Ну смотри, я не настаиваю.

— Подожди, Маша. А денег ты не могла бы достать, рублей триста, не для нее, конечно, а для меня, то есть отдавать буду я, ты понимаешь?

— Так ты заинтересован? — она хмыкнула. — Деньги бы я тебе, конечно, достала, но не буду. Не хочу помогать тебе становиться еще большим дураком, чем ты есть. А как вообще жизнь?

— Маша, ты что, закрыла эту тему?

— Конечно, закрыла, а о чем еще говорить? Если хочешь меня послушать, гони эту девицу в шею, слишком высокие у нее потребности, но вообще-то это меня не касается.

— Маша, у меня вся надежда была на тебя!

— Все-все. Съездим на днях на Преображенку, идет? Я тебе позвоню.

Когда я вернулся в комнату с телефоном в руках, Ксения смотрела на меня так, как будто я обязан ей отчетом:

— Кто это звонил?

— А твое какое дело? Одна моя знакомая. Предлагала устроить тебя в няньки.

— Ну а ты?

— А я отказался сдуру. И совершенно напрасно.

— Нет, я в няньки не пойду.

— Почему это, интересно? Жила бы себе летом на воздухе, на всем готовом, скопила бы денег, а к зиме бы и уехала. За эту работу, между прочим, солидные деньги платят.

— Да что ты мне рассказываешь? Я пробовала, характер у меня неподходящий для этой работы. В три дня сцепилась с хозяйкой и вылетела. Да я бы и сама не осталась, не по мне это. А потом еще дети… Не умею я с ними, не люблю, писк, визг, мокрота…

Я смотрел на нее с удивлением. Вот это уровень откровенности, то врет, а то… Но думал я совсем о другом, я думал о маленьких детях, что это такое… Как их любят и как к ним привязываются? Неужели когда-нибудь это чувство может коснуться и меня? Какое оно, на что похоже? Это было для меня тайной за семью печатями. Раньше я думал своими глупыми самонадеянными мозгами совсем как Ксения: что в них хорошего? Ведь они еще не совсем и люди, ничего не знают, ничего не понимают, что там еще из них получится? Сколько я помнил себя, я всегда мечтал скорее вырасти, всегда тянулся к старшим, это так понятно. И все мои друзья и знакомые, у которых были дети, вечно были озабочены, куда их деть, устроить, с кем их оставить. Дети были забота, проблема, помеха — все что угодно, но — чувства! А ведь они должны быть, я-то сам на них рассчитывал, опирался. Я злился на Ксению. Пожалуй, лучше бы уж она опять соврала, все-таки женщина, не любящая детей, — это что-то противоестественное, это тоже признак катастрофы, крушения общества. Ну ее к черту, эту Ксению. Нет, придется все-таки завтра, наверное, снова звонить Симе и просить денег. От этого мне никуда не деться.

Но звонить мне не пришлось, Сима позвонила сама. И снова голос ее на том конце провода был таинственный и лукавый. Или я все это придумал потом? Сима сказала:

— Жора! Ну как ты, живой? А я уж себя кляну, что вот накинулась на тебя ни с того ни с сего.

— Да нет, я в порядке, — промямлил я, собираясь с духом.

— Ну вот и слава богу. Ты еще-то ко мне заедешь, может, завтра?

— Заеду, конечно, у меня к вам тоже одно маленькое дельце есть. Мне, тетушка, деньги нужны, вот какие дела. Взаймы. Мы с Марго вам и так должны, я знаю, но эти я отдам раньше…

— Да не в счетах дело, Жора, сколько тебе надо-то, много?

— Много, рублей пятьсот или хоть четыреста…

— Ах ты досада какая, ведь были же у меня деньги, были, почти две тысячи, так я их в том месяце Валечке отдала, ему открытка на машину пришла, он и собирал, пока продаст старую. Я ему позвоню. Может, уж и продал. Или ты сам?

— Лучше бы вы. А кто это такой? — спросил я без надежды и интереса.

— Валечка?

— Ну да, кто такой Валечка?

— Так это же твой брат…

— Какой брат?

— Обыкновенный, родной. Ох и достанется мне от Маргариты, да чего уж там теперь! У тебя, Жора, родной брат есть, Валентин Луганцев. А ты и не знал. Открывай глаза-то, давно пора.

Я закрыл глаза. Что за день сегодня! Безумный день. Отец, брат… Откуда у меня мог взяться родной брат? Значит, отец был женат еще раз. Или не женат? Какая разница! А я-то все слушал про мальчика на берегу моря. А мальчик тот вырос пятьдесят лет назад и много чего успел, вот брат у меня какой-то оказался. Старше он или моложе меня, этот брат, кто он такой? Почему я ничего не знаю? Как могла Марго, какое имела право!.. Я с трудом перевел дух.

— Вы извините меня, тетушка, лучше я приеду завтра, хорошо?

Я положил трубку, побрел на кухню и погасил свет. Не мог я сейчас ни с кем говорить, никого видеть. Я был уже не тот, кем представлял себя вчера, я был совершенно чужой себе человек — Георгий Александрович Луганцев, от этого можно было сойти с ума.

Загрузка...