ДЕНЬ СЕМНАДЦАТЫЙ

Все утро я звонил в больницу к Симе и не мог дозвониться. Наконец телефон соединился, и чей-то бесполый голос проскрипел в трубку, что все без перемен, состояние средней тяжести.

— Что это значит?

— Значит, что соответствует тяжести заболевания.

Разговаривать с медиками всегда очень трудно, они произносят свои ученые слова, не слишком задумываясь, как непонятно и грозно звучат они для перепуганных больных и родственников. Я хотел бы услышать добрый, ласковый голос, который проворковал бы мне: «Не волнуйтесь, дорогой товарищ, вашей больной лучше, на самую капельку, но все-таки лучше, не теряйте надежды». Но мало ли кому чего хочется, лучше всего было бы вообще не попадаться врачам. Увы, теперь я был привязан к ним гнилой бечевочкой Симиного здоровья. Насколько крепка эта связь, как долго она продлится?

Отзвонившись, я завалился на диван и раскрыл книгу. Но мне не читалось. Снова я вспомнил вчерашний свой разговор с Валентином и вдруг ощутил знакомый мне мгновенный и легкий страх, похожий на прикосновение нежданного ветра к волосам. Этот страх был, в сущности, обыкновенной мыслью, мыслью о том, что я что-то уже невозвратно упустил в своей жизни, что-то, чего теперь нельзя вернуть, исправить. Может быть, во мне есть какой-то тайный изъян? Почему я не такой, как все, почему я до сих пор один и не умею, даже не пытаюсь ничего переменить? Сердце сжималось от странной царапающей досады. Я не хочу, не хочу ничего менять и в то же время боюсь оставаться таким, как прежде. Проклятое наваждение, его надо стряхнуть, справиться с ним. Надо жениться. Этот скучный затасканный лозунг снова вставал передо мною во весь рост — надо жениться! На ком? Зачем? Что-то такое забавное вчера говорил об этом Валентин. Ну конечно! Он говорил, что брак не следует заключать по любви, и приводил множество доводов. Тогда, если он прав, получается, что жениться я должен… на ком? А если он не прав? Любовь ведь тоже бывает разная. Но я ведь знаю, знаю, на ком мне давным-давно надо было жениться. Конечно, на Лильке, только на ней, кто бы и что бы мне ни говорил. Тогда почему же я этого не сделал, все отвлекался по сторонам, все оттягивал решение? С Машей вот опять связался. Зачем мне Маша? Ни ее, ни Сонин портрет не годится для семейного альбома, до старости я сто раз вырвал бы их и уничтожил, разодрал бы на десяток клочков. Вот Лилька совсем другое дело, ее можно клеить туда от пеленок до старости, потому что Лилька состоит из одних добродетелей, и если уж выйдет замуж, то из одной только честности ни разу даже не посмотрит в другую сторону. По Валентину, тут и думать нечего, а я? Я не Валентин, я другой. А может быть, я все еще не понял до конца, зачем люди заводят семью? Ну, так зачем же? Ведь столько времени уже я собираю обломки жизни своей семьи и все еще не сделал никаких выводов. Чего же я искал тогда, ради чего старался? И какую строчку впишут в семейную историю про меня? Какую закорючку нарисуют на огромном нашем родословном дереве, неужели глухой сучок, который ничем не закончится? Продолжение, дети — вот единственный смысл семьи, главное ее назначение. Дети — вот о чем я никогда еще не думал, продолжение вида, рода, продолжение себя. И жену надо выбирать по этому, единственному признаку, выбирать мать и воспитательницу своих детей, бабушку своих внуков. Вот о чем вчера говорил мне Валентин, а я ничего не понял, принял все за веселую шутку. Дети! Проклятый мой инфантилизм! Как можно было впервые подумать об этом в тридцать два года! Хочу ли я иметь детей, готов ли к этому?

Я валялся на диване, вскакивал и снова ложился, раздерганный, нелепый, смешной. Я хотел вечной жизни, но конечно же абстрактной, конечно, не в виде мокрых пеленок, во мне не хватало какой-то естественности, простоты. Почему я такой?

Наконец я заставил себя подняться и выйти на улицу. Может быть, для того чтобы прийти в себя, надо было просто начать думать о работе? Но я не хотел этого, сразу во всем не разберешься. Я уже имел случай убедиться, к чему приводит самая невинная безответственность, хватит. Всему свое время, придет срок, я буду судить себя и там тоже, а пока…

Во дворе на вытоптанной траве под деревьями и на асфальте — везде шла своя жизнь. Впервые я увидел, какое множество здесь было детей, отдельно взятых, с мамами, с бабушками и даже с папами. Я с любопытством присматривался к ним, они были разные. Одни носились, бегали, играли, другие едва ковыляли, держась за чью-нибудь руку, третьи мирно спали в колясках. Какой-то мальчик лет пяти, весь вымазанный зеленкой, упорно ездил вокруг меня на гремящем трехколесном велосипеде. А его благородного вида бабушка, словно и не замечая, что он меня раздражает, мирно продолжала беседу с молодой длинноволосой мамашей, равнодушно качающей взад-вперед высокую коляску из плетеных прутьев. Я пытался осознать реальность существования этого мира во всей его полноте и не мог. Наверное, я уже забыл свое раннее детство и теперь, оборачиваясь назад, видел себя не ребенком, а тем же, кем был и сейчас, самим собой, только меньше ростом, беззаботнее, счастливее. Я не мог отождествить себя — с ними. И в этом мире нового, не узнаваемого мною детства было что-то непонятное мне, чуждое, бесконечно далекое от меня. Я не понимал, как решаются люди заводить детей, даже не зная, кто, что у них получится, какое лицо, характер, способности будут у этого существа. Неужели они действуют в одном только слепом уповании на природу? А вдруг ребенок вырастет тупым, уродливым, сопливым, с чужим лицом, упрямым характером, непонятными желаниями? Одна только эта мысль вызывала брезгливость, почти отвращение. Или обо всем этом вообще не принято думать, и дети возникают лишь как побочный продукт другой, знакомой мне и вполне реальной жизни, а дальше вступают в силу уже чисто животные инстинкты, жалость, привычка. И все потом как-то устраивается само собой, а разговоры о продолжении себя просто пустой символ, звук без смысла? Ведь мы не проектируем их, не задумываем, не строим, только бросаем семя! Как странно.

Я медленно брел по двору, поглощенный своими неприятными, отчужденными мыслями. Что это сегодня со мной? Ведь знал же я, знал, что, окажись возле меня реальный, живой ребенок, и я привяжусь к нему и сразу увижу, что он и трогателен, и забавен, и мил. Просто думал я сейчас совсем о другом, я думал о своем ребенке, о сознательном выборе, который должен был сделать ради того, чтобы он появился на свет, а появившись, продолжил меня, стал бы мною будущим, вечным. Конечно, женщины относятся к потомству иначе, они видят в нем в первую очередь образ своей любви, и этого им вполне довольно, они не придают ему династического смысла, потому что женщина способна прожить любовью всю жизнь. Мужчина же так не может, ему этого мало, ему нужен смысл, ощущение движения во времени, продолжение себя. Прав Валентин, любовь недостаточное условие для брака. Если думать об этом всерьез, жизнь куда больше, значительнее, масштабнее любви. Человек берет на себя так много обязательств, задач и долгов перед жизнью, перед природой и современниками, что ради них, наверное, не грех пожертвовать и любовью. Конечно, сексуальное чувство надежная, биологическая гарантия партнерства, но какой срок у этой гарантии? И когда любовь угасает, что после нее остается? Для мужчин — горстка пепла, пустота, для женщин — ненависть. Можно ли так рисковать, на всю жизнь, навсегда? Конечно, нет, разве что относиться к браку, как к попытке. Да, в теории все именно так и получалось, а на практике, в жизни? А в жизни мы, мужчины, обходим вниманием именно самых лучших, самых умных, верных и честных, в призрачной погоне за сегодняшней красотой, за головокружением — за любовью. И в этой погоне я ничем не отличался от остальных, потому что вдруг пошел в телефонную будку и стал звонить Соне — очень последовательный, логичный шаг после всех моих серьезных размышлений. Я ни на что не мог сейчас рассчитывать, но Сонин голос, едва она узнала меня, полыхнул радостью и нетерпением:

— Как хорошо, что ты звонишь! А я как раз свободна сегодня. Мне приехать? Ты хочешь? Когда?

Я вышел на улицу другим человеком. Зачем я кружился там, в муравейнике нашего двора, что нашел там интересного? А ну-ка, прибавить шагу, неплохо было бы и пробежаться до конца квартала, мимо наших башен, особняков, старинных решеток, в тени деревьев, которые сомкнули кроны над моей головой. Я добежал до школы и повернул за угол. Да черт возьми, не сушеный же я червяк, чтобы жить одним только разумом! Я знал, что так и совершаются все самые тяжелые в жизни ошибки, но не умел совладать с собой. Да и не хотел. Приоритет сознания над чувствами от природы дается немногим, и пойди еще разбери, подарок ли это судьбы или мучительный дефект, отнимающий у человека все радости жизни. Во всяком случае, я был не такой. Я обогнул еще один квартал теперь уже спокойным, легким шагом счастливого человека. Ветерок догнал меня, струйками потянул по вспотевшей влажной коже, и так мне сделалось сладко и хорошо! Деревья в маленьком угловом скверике тоже зашевелились, отозвались ветру, мелкая листва плакучей березы словно текла по воздуху, рядом с нею плыли в невидимых волнах длинные пряди ивовых ветвей, зашумели тополя, пыль потянуло вдоль бровки тротуара. Неужели опять гроза? Как хорошо, как прекрасно!

Когда я вернулся домой, у моей двери стояли двое, один невысокий, чернобровый, в милицейской форме, другой повыше и постарше, в штатском.

— Перфильев Георгий Васильевич?

— Да, — я с удивлением смотрел на них.

— Давайте войдем в квартиру.

Мы вошли, сели в комнате вокруг стола. Штатский порылся в портфеле, достал оттуда стопочку фотографий и стал перебирать ее, никому не показывая.

— Вы заявляли о розыске гражданки Кулачковой Ксении Игнатьевны?

— Да, заявлял.

— Вот тут вам надо провести опознание убитой женщины, не ваша ли это знакомая.

— Ксению убили? Не может быть!

— Подождите, подождите, что вы так волнуетесь? Не все сразу, вы сначала посмотрите, может, это и не она.

Я взял фотографию и содрогнулся от ужаса. Женщина была совсем молодая, плоское, невыразительное испачканное лицо застыло с открытым ртом, пустые вытаращенные глаза смотрели в пространство, волосы растрепались, руки были раскинуты, плащик расстегнут. Но самое ужасное заключалось в том, что я не понимал, Ксения это или нет. Я забыл ее лицо, совершенно не мог его вспомнить. А кроме того, понятия не имел, как изменила бы его смерть. Я ничего не смел ответить этим двоим, ни да, ни нет, только в растерянности смотрел на них.

— Ну так что же, узнаете вы гражданку Кулачкову?

— Я не знаю, не знаю…

— То есть как это не знаете?

— Мне кажется, что это не она, но я ни в чем не уверен.

— А вы посмотрите получше, вот тут и еще вот тут.

Штатский протянул мне целую стопку снимков, но чем дольше я смотрел на них, тем знакомее казались мне эти черты, какие-то рядовые, средневзвешенные, наверное всю жизнь мелькавшие перед моими глазами. И снова я беспомощно пожал плечами. Мои посетители переглянулись.

— Беда прямо с этими интеллигентами, воображение, что ли, вас какое мучает или память учением отшибло? — сказал тот, что был в милицейской форме. — Ну хоть на вещи посмотрите, вещи-то ее?

— А вещей ее я и вовсе не знаю. Она ведь ушла в чужих вещах, я их никогда не видел, впрочем, кажется, на ней была юбка и кофточка, а на этой платье.

— Подождите, подождите, как это в чужих вещах, а почему вы о краже не заявили? Кража — это совсем другое дело, может быть, она аферистка какая, и у нее этих паспортов десяток, и живет она где-нибудь сейчас припеваючи, под другим именем, пока мы ее ищем?

— Да какая там аферистка, что вы! Обыкновенная девчонка, дура, несет ее по свету, а зачем, сама не знает. Образ такой — женщина с чемоданом. А вещи — это так, очередная глупость, да и хозяева не заявляли. И никакое это не воровство, поймите, просто смутное представление о границах дозволенного и недозволенного, своего и чужого, понимаете? Просто никто и никогда не учил ее таким вещам. — Я старался объяснить им, торопливо, путано пересказывал глупейшую историю, которую узнал от Ксениной подруги Верки, а ведь я не знал даже ни ее фамилии, ни адреса. И чем дольше я рассказывал, тем яснее мне становилось, что снятая на фотографии женщина не Ксения, не может быть Ксенией, это другая, слава богу, совсем другая, ниже ростом, старше, ни капельки не похожая на Ксению, скуластенькое личико которой вдруг совершенно отчетливо всплыло в моем сознании. Этот чернобровый был прав, меня мучили интеллигентские фантазии, я же с самого начала знал, чувствовал, что это не Ксения. Тогда кто же эта? Еще одна, которой нужна любовь или приключения, ничем не привязанная, ничего не осознающая вокруг, кроме своих смутных желаний, нелепой зависти к другим, оседлым, нормальным людям? Почему не замечают они, что те, кому они завидуют, живут совершенно иначе, в трудах, усилиях, в постоянном самоограничении ради достижения своих целей? Как можно этого не заметить? И откуда они берутся, эти, с чемоданами, ничего не ведающие о мире морали, нравственности, элементарной ответственности, за свои поступки? Кто их плодит, кто выпускает в свет?

Я очнулся и посмотрел на людей, все еще сидящих за моим столом.

— Вы извините меня, теперь я понял, это, конечно, не она. — Мне стало стыдно, тягостно.

— Да и так ясно, что не она, — чернобровый улыбнулся, — и не расстраивайтесь вы, еще найдется. А не найдется — тем лучше, зачем вам надо, чтобы вот так нашлась? Значит, где-нибудь пристроилась, живет себе, со всеми удобствами, как у вас, вам же легче.

— Да мне-то что! Вот эту жалко, молодая ведь совсем, пропала ни за грош…

— Ну, это как раз неизвестно, — уклончиво сказал штатский. — Может, наоборот, за грош, сейчас есть — и за трешку с мелочью убивают. Или еще какие дела. Тут разобраться надо. А будут неопознанные, мы вас опять навестим, так что уж не удивляйтесь, соберитесь с силами…

Я посмотрел ему в лицо, все он понимал, ничему не удивлялся в моем дурацком поведении, сколько он видел таких, как я, и сколько видел такого, что мне и не снилось! На лице его была написана усталость и обида на жизнь за то, что в ней так много грязного и темного, и покорная привычка к этой жизни, понимание ее. Нет, не хотел бы я поменяться с ним профессиями. Наконец-то дверь за ними закрылась, и снова наступил отпуск, лето, тишина. Внизу во дворе шелестели деревья, качались, гнулись по ветру, небо затянула серая пелена, вот-вот начнет капать, но зато какая свежесть в воздухе, какой простор, словно воздух специально летел издалека, разгонялся, набирал силы, чтобы попасть в мою чахлую интеллигентскую грудь. Какой странный сегодня день! Какие странные дни вообще, словно перевернутые с ног на голову. Или жизнь вообще такая, если начать о ней задумываться?

Я думал о Ксении, куда же ее теперь занесло, и о том, что случилось с нею из-за ее дурацких выходок, о Симе, которая за эти полмесяца странным образом стала для меня очень близким, родным мне человеком и, может быть, именно из-за этого слегла сейчас в больницу с тяжелой сердечной болезнью. И о Валентине, этом фантазере и философе, моем кровном брате, к которому я сразу и вопреки всему привязался, привязался настолько, что скучаю теперь без его выдумок, да что там скучаю, просто с ним я стал другим человеком, впервые задумался о многом, что прежде проходило мимо меня. И об отце своем я думал, о деде и о бабушке, дядьях и тетках, родных и неродных, всяких, жизнь которых доходила до меня в случайных сколах, отрывках, воспоминаниях, приглаженная или искаженная, такая далекая от той, что кипела когда-то на самом деле. Но что с этим можно поделать? Прошлое невосстановимо, я вижу только его отражения в памяти других людей, отражения, всегда измененные обидами и страстями, догадками и умолчаниями, ради сохранения приличий, ради того, чтобы зря не тревожить покой давно ушедших, любимых и нелюбимых, прощенных и непрощенных — всяких. У живых людей так много счетов с мертвыми, так прочны эти уходящие в прошлое связи, что их так до самой смерти и не удается оборвать, и они достаются в наследство следующему поколению, а вместе с ними и обиды, и ошибки, и искажения. Каково же на самом деле прошлое — нам не суждено узнать, так же как невозможно увидеть ослепительный и непостижимый лик вечной истины просто потому, что она слишком огромна для нас, несоизмерима с нами по масштабу, ведь мы так малы и смертны, а для нее бесконечная наша вселенная — лишь часть ее сущности. Что ж, мудрость человека выражается в том, чтобы брать задачи себе по плечу, я согласен и на малое знание, частное и приблизительное, для моего слабого сознания и его-то оказывается слишком много. Я тону, захлебываюсь в обилии информации, не в силах запомнить своих бесчисленных братьев и сестер, племянников и племянниц и даже внуков и внучек. И обо всех них я думал сегодня и сердился на Марго за то, что так долго она не подпускала ко мне эти бескрайние морские просторы, городила дамбу между мною и жизнью, прошлой и настоящей, как легендарный голландский мальчик, затыкала пальцами образующиеся бреши, но вот расслабилась, забылась на минуту, потеряла бдительность, и жизнь хлынула на меня, и поднялся девятый вал и разом снес и разрушил все преграды. Как она могла послать меня к Симе, как решилась по пустяку, из гордыни сама толкнуть нас друг к другу? Непостижимо. Неужели она до того привыкла к безнаказанности, что даже отважилась мне сказать: «Просто позвони, и все». И уверена была, что этого довольно? Привыкла, зазналась, решила, что мы не посмеем? Но воистину нет на свете ничего тайного, что не стало бы явным. Надо было быть таким слепым идиотом, как я, чтобы узнать обо всем этом на тридцать третьем году своей жизни.

Вот какие разрозненные и сумбурные мысли теснились в моей голове, продутой теплым и свежим летним ветром. Только об одном, самом важном событии, случившемся со мной вчера, я не подумал ни разу, ни на одно мгновение, потому что новые мысли и новая жизнь моей души были еще поверхностными и слабыми, еще не пронизали меня насквозь, не стали моей сущностью, и я по-прежнему оставался все таким же недогадливым, легкомысленным и безответственным, каким был и раньше, всю мою грешную жизнь.

Наконец-то дождь прорвался, хлынул, забарабанил по жестяному подоконнику. Я медлил, глядя, как всюду закрываются окна. Хлопали рамы, теплые брызги, пахнущие пылью, долетали до меня, отмытая густая листва внизу перестала метаться, успокоилась, и широкое хмурое небо печально и белесо отразилось в ней, по одному серому небу в каждом мокром листе.

Соня позвонила, когда дождь еще шел. Я по-прежнему торчал у окна. Какие-то мечты, или мысли, или образы, сам не знаю, как их назвать, текли через меня транзитом, неизвестно откуда приходили и утекали незаметно, как дождевая вода. И Сонин звонок какое-то время не доходил до меня, пока я не очнулся наконец и не открыл дверь. Соня вошла в квартиру, и я сразу увидел, что она переменилась, что-то в ней было не так, я только не мог понять — что. Может быть, мокрые волосы, обвисшие косицами, так ее изменили?

— Ты без зонта? — спросил я, с жалостью обнимая ее. Она была некрасива. Что-то погасло в лице, глаза оказались маленькие, тушь потекла.

— Что это с тобой? — спросила Соня. — Ты чем-то расстроен?

Я промолчал, взял ее за плечи и повел за собою в комнату, посадил на диван и сразу стал целовать — в глаза, в нос, в губы, в шею. Сердце мое сжималось: что это с ней? Что случилось? И что со мной?

Света мы не зажигали, и в комнате было пасмурно, прохладно, странно, из окна дуло. Я все крепче обнимал Соню, стараясь не видеть ее, стараясь вспомнить, какой она мне представлялась раньше, и не мог. Перед глазами у меня почему-то стояло мертвое лицо незнакомой убитой женщины, наверное тоже искательницы приключений, как и моя Соня, — плоское, чужое, невыразительное лицо. А у Сони? Я остановился, словно задохнулся, и наконец посмотрел на нее. Кривые зубы — это и есть кривые зубы, и лицо было какое-то несимметричное, она тоже глядела на меня во все глаза с кривой улыбочкой на одной щеке; значит, и она не узнавала меня? Что же случилось, черт возьми?

— Юра, — сказала она, — подожди, не надо. Ты мне что-то хотел сказать?

— С чего ты взяла?

— Ну, не знаю, мне просто так показалось…

— Да, тебе показалось, — я все еще тяжело дышал после первых своих взахлеб поцелуев, — все нормально, все как всегда.

— Правда? — В глазах ее вспыхнула улыбка, которая должна была, по-видимому, дразнить и звать меня, но не дразнила и не звала, она была неуместной, жалкой и грубой. Да что же это, о господи?

— Соня, — позвал я тихо и снял очки, — Соня, иди сюда.

— Сейчас, — шепнула она и встала, чтобы раздеться.

В комнате совсем стемнело, наваждение рассеивалось понемногу, я уже мог с нею разговаривать совсем как со старой знакомой, именно как со знакомой, потому что больше ничего не осталось. Я понял, что случилось, я разлюбил Соню, против своего желания, сам не знаю почему и когда. Просто все исчезло, кончилось, едва она сегодня вошла в мой дом. И ничего с этим уже нельзя было поделать, чужая, случайная женщина лежала в моей постели. Мне было жалко ее.

Но Соня не замечала этого, она успокоилась. Старое, как мир, доказательство моей любви показалось ей надежным и достаточным; лежа на спине и таинственно улыбаясь, она все еще торжествовала только что одержанную ею победу. Что ж, она имела на это право, сегодня еще победа была за нею. А завтра? Думать об этом было глупо, потому что я все это уже знал заранее, никакого завтра у нас не будет. Все кончено.

— Ты знаешь, а я вот все стараюсь понять, — задумчиво говорила Соня, — почему так выходит, ну почему? Я выходила замуж по любви, он хороший, даже замечательный человек, да я и сейчас люблю его, а все равно ничего похожего на это между нами никогда не бывает, все как-то иначе, проще, скучнее. И почти не волнует, просто удовлетворяет, понимаешь?

— Соня, не надо.

— Но почему? Ты ревнуешь, да?

— Я не ревную. Просто ни к чему эти подробности…

— Нет, ревнуешь, ревнуешь. А я не понимаю, почему нельзя поговорить об этом, любовь ведь не одна только постель, но и общение, и разговоры, правда? Разве тебе не интересно, чем я живу?

Я слушал ее и ужасался. Ведь я мог жениться на ней, совсем еще недавно мечтал об этом, как о чем-то радостном и близком. И тогда она то же самое рассказывала бы обо мне следующему своему любовнику, потому что без этого она не может. Ну как же она не понимает? А она не понимала, вернее, понимала все совсем иначе, чем я, по-своему. И этот час, который для меня был всего лишь часом усталой болтовни, для Сони был временем наивысшей раскованности, праздником свободы, близким к счастью, потому что она поступала только в соответствии со своими желаниями, даже не желаниями — первым побуждением, любым капризом или прихотью, она торжествовала, она могла засмеяться или заплакать в любую минуту, могла ляпнуть что угодно, могла вдруг начать называть все своими именами, что в нормальной жизни вообще не водится между людьми, а в ее устах звучало особенно дико и грубо. Но Соню это только пьянило, возбуждало, возносило все выше. Да что там — Соню, разве со мной совсем еще недавно происходило не то же самое? Ах, какой я оказался моралист, теперь, когда разлюбил ее! Да имею ли я право вообще судить ее? И разве нет у нее на меня никаких прав? Есть, да еще какие, я сам дал ей эти права и теперь обязан довести игру до благополучного конца. Она хочет говорить — пусть говорит, я буду слушать.

— …разве не удивительно, как один человек выбирает другого? Идешь по улице, как по морю плывешь, такое однообразие, и вдруг видишь, вернее, чувствуешь на себе взгляд, один только взгляд, и сразу понимаешь, все между вами возможно, да не возможно даже, вы уже соединились этим взглядом, с тобой так не бывало? Да, конечно, бывало, я знаю, ты и меня так увидел, сразу и навсегда, правда? Ты меня любишь? Да? Но вот что удивительно, пару находят все, все — уродливые, и старые, и хромые. Разве это не чудо? На каждого человека хоть раз в жизни, но находится охотник, как это получается, почему? Ведь всегда есть возможность выбора, а выбирают обязательно всех. Это такое свойство природы?

Юрочка, Юрочка! Какое счастье быть молодой, красивой, выбранной, и тобой, и другими тоже, ты не обижайся, это жизнь. Я ведь не какая-нибудь распущенная женщина, сейчас я больше всех на свете люблю тебя, но завтра… я не знаю, что будет завтра! Зачем загадывать? А он думал, что можно получить меня навсегда, и успокоиться, и жить, как во сне, как на дне моря. Это ведь тоже несправедливо, правда? Конечно, я дала слово, дала, заключен некий договор, он обязан мне, я обязана ему, все верно. И мы этот договор выполняем, в основном, а остальное… Ну мужчинам ведь можно, почему же нам нельзя? Это все такая ерунда, все эти правила, отжившие предрассудки. А если полюбил? Глупо же это, в конце концов. Если бы я только знала, что у него кто-то есть или хоть раньше был, меня бы и совесть нисколько не мучила. А он такой странный. Да как же жить иначе? А потом оглянешься в старости — и вспомнить нечего. Ведь все же думают так же, как я, все! Ты не согласен? Посмотри на меня, Юра. Ты о чем думаешь?

— Я? Я думаю, почему бы вам ребенка не завести, а то у всех есть, а у вас нету, неполноценность какая-то.

— Конечно, но детей надо тоже заводить подумавши. Ты же знаешь, как мы живем, все ругаемся, ругаемся… Для детей нужен дом. Конечно, мои родители помогли бы, взяли бы ребенка к себе на первое время, они мне про это все уши прожужжали, но это ведь тоже не дело, правда? Если уж рожать, так для себя. А ты к чему спросил?

— Так, ни к чему. — Мне очень хотелось встать, закрыть за Соней дверь, выпить чаю и обо всем еще раз хорошенько подумать, но обижать ее было не за что, я терпел.

— А знаешь, о чем я больше всего мечтаю? — говорила Соня. — Он на той неделе в командировку уезжает. Вот взять бы и уехать куда-нибудь дня на три. У нас там рядом одна деревня, такая глушь, и дома пустые есть. Спали бы на сене, а по ночам бы в речке купались голышом. Поедем?

— Ага.

— Нет, правда? Ты хочешь?

— Хотеть-то я хочу, но вряд ли получится.

— Почему?

— Я же говорил тебе, у меня тетка в реанимации.

— Тетка? — Она засмеялась и вздохнула. — Тет-ка. Какой-то ты не такой стал, Юрочка, какой-то скучный… Смотри, упустишь свое счастье, потом не вернешь. А там в речке кувшинки, и луг прямо посреди деревни, весь в цветах, мне так в деревню что-то захотелось! — Она потянулась и прильнула ко мне, но мне совершенно нечем ей было ответить.

За окнами было уже совсем темно, когда Соня собралась. Я вышел проводить ее до метро. Вечер был сырой, свежий. Всю дорогу я думал, какие бы слова сказать ей на прощанье, но так ничего и не придумал. Соня тоже молчала, зябла. А может быть, смутная догадка о том, что наш роман кончился, коснулась и ее тоже? Все может быть. Мы поцеловались и разошлись, две щепочки в океане. Зачем нам суждено было встретиться, столкнуться, какой в этом был заложен высший смысл?

Дома я снова принялся звонить в больницу, но справочная уже не отвечала, как будто бы у болезней и смерти был тоже восьмичасовой рабочий день. Что ж, дозвонюсь завтра, да не дозвонюсь — поеду. Как там живет моя старуха, одна среди чужих людей, среди больничной суеты, как тянет ее больное, растревоженное сердце? Завтра, все завтра. Я лег и стал смотреть в полный каких-то дальних отсветов потолок. Мне не спалось. Прожитый день казался таким огромным, словно заключал в себе целую жизнь, несколько жизней. И вот опять я оставался один, пустой, свободный, ни на что не нацеленный. Как глупо, нерасчетливо растрачены годы! Сумею ли я положить предел этому расточительству, когда? Я готов был, как десятилетний мальчишка, клясться себе, что с завтрашнего дня начнется новая жизнь, но, в отличие от него, слишком хорошо знал, новая жизнь не начинается на пустом месте, она начинается там, где все готово для ее появления, вспахано поле, посеяно зерно, настал срок. А я? Что сделал я для прихода новой жизни, на что решился? И тут мне все стало ясно. Вот только вернется Лилька — и мы поженимся. Я никогда не буду ей изменять, никогда, потому что мне все это смертельно надоело. Нет, не потому. Я не буду ей изменять, потому что это нехорошо, нечестно, и потому что она должна быть спокойна и счастлива со мной, и потому что дети наши должны расти в хорошем доме. Мы сразу родим ребенка, а потом еще. Марго полюбит внуков и будет нам помогать. И на работе у меня все уляжется, потому что с Лилькой я стану другим человеком. Если кто-нибудь вообще может мне в чем-нибудь помочь, то только одна Лилька. Лилька! Как хорошо, что она у меня есть.

Мне казалось, что я все еще напряженно думаю, а я давно уже спал и видел сны. Мне снилась река, ледоход. Я стоял на берегу, засунув руки в карманы. Река была узкая, но очень глубокая и пенистая и вся покрытая льдинами, не очень настоящими, чем-то вроде разноцветных кусков картона. И под этими льдинами тонула Марго. Вокруг было множество людей, и мне казалось, что они ее вытащат, но никто не обращал на нее внимания, все суетились, бегали, вытаскивали кого-то другого. И только тут я понял, что все надо сделать мне самому, а руки никак не вылезали из карманов, и я шел к воде так медленно, словно никак не мог поверить, что все это случилось. Я уговаривал себя — все равно уже поздно. И вдруг увидел, как кипит вода, и понял, что Марго здесь, и протянул руку и нащупал ее макушку. И рука ее тоже слабо коснулась моей руки, и я с облегчением подумал: она сейчас ухватится за мою руку, и мне останется только напрячь мускулы, чтобы вытащить ее на берег. Но Марго не уцепилась, рука безвольно болталась, пенная шапочка на воде была совсем слабая. Я понял, что если не влезу в реку, то ничего не смогу. А потом еще надо будет ее откачивать, делать что-то, что я не умею, и, может быть, все равно ничего не выйдет. Мне так трудно, так лень было двигаться, я так устал. Все равно ничего уже не поможет. Сколько времени, как она уже под водой? Как давно уже я стою здесь, на ветру? Но все-таки я сделал к ней еще один шаг и проснулся, все так же на спине, с открытым ртом и пересохшим горлом. Что же это такое мне сейчас снилось? Страха не было во мне, только презрение, недовольство собой. Неужели где-то в глубине души я такой? Было тихо, одиноко, пусто, целая ночь впереди, длинная, бесконечная, бессмысленная. Я сам не понимал, как соскучился по Марго, по ее ровным шагам, тихому голосу, мерному дыханию. Проклятый неврастеник, оказывается, я не могу один. Как хорошо, что я не могу один, значит, что-то человеческое еще осталось, живо во мне, значит, есть еще надежда.

Загрузка...