Когда мы с Валентином приехали в морг, там уже был кое-кто из наших, но ведь мы приехали заранее, а люди все подходили и подходили. Конечно, толпой это было назвать нельзя, а все-таки народу было многовато для скромных семейных похорон. Почему же их всех собрала сегодня вокруг себя наша бедная Сима, всегда жившая так замкнуто, одиноко, тихо, в стороне от всех, оторванная от жизни своими болезнями, хромотой, нелегким характером? Что привело их сюда? И вдруг я понял что — долги, долги! Все они ей задолжали, пусть по мелочи, по пустякам, за вовремя сказанное слово, за рублик, сунутый в кулак, за открытки к каждому празднику, на которые некогда да и незачем было отвечать, да мало ли еще что? Старших, которым она помогала всерьез, почти уже не было здесь, а дети, что они могли помнить? Наверное, каждому здесь она вытирала когда-то нос, заплетала косички, совала в ротик ложечку с жидкой кашкой. Вряд ли они сейчас помнили об этом и все-таки испытывали томительное, тоскливое чувство долга, которого больше никогда не смогут заплатить, только сегодня, в последний раз. Из-за жары, из-за по-летнему пышного зеленого убранства двора сборище наше не выглядело траурным, только в лицах было что-то растерянное, странное, нет, не горе, что-то другое, что и на похоронах не часто можно увидеть, — может быть, муки нечистой совести? Приехала Мила со всей семьей, дядя Миша с трудом выкарабкивался из машины, в голубой навыпуск рубашке с карманами, в соломенной шляпе и с палочкой. Он сразу прошел в центр толпы и встал, опустив голову на самом солнцепеке, он не ощущал жары, последнее время ему всегда было зябко. Многочисленные племянники и внуки подходили к нему здороваться, он отвечал коротко, вяло, глядел вниз, переминался с ноги на ногу. Кто-то принес ему стул, и он сел, все так же опираясь руками на палку. Я смотрел в измученные духотой, распаренные лица, очень многих я не знал, но догадывался, что это наши. Однако не до них мне было сейчас, любопытства больше не было во мне, устал я от всего этого, даже думать не хотелось о новых знакомствах. Но мне кивали со всех сторон, и я кивал. В стороне стояла совсем маленькая группка — соседки, подруги по прежним работам — и отчужденно с изумлением смотрели на нас, откуда нас столько взялось и где мы были раньше. Наконец в дверях появился Валентин, какой-то весь поблекший и взмокший; он коротко кивнул, и все тотчас, толпясь, потянулись внутрь. В сумраке крохотного обшарпанного зальца, больше похожего на грязную прихожую какого-нибудь склада, после яркого солнца было особенно темно, я почему-то торопливо проталкивался к Симе, словно мне могло не хватить этого зрелища, словно я мог к нему опоздать. Но то, что я увидел, вдруг остановило, поразило меня. Она была другая, совершенно другая! Бронзовое разгладившееся большое лицо лежало на белой подушечке, оно было не просто спокойно — величественно, почти красиво. Ни разу при жизни не сумела подняться Сима до этого своего облика, ни разу, только теперь она достигла его и лежала такая удовлетворенная, такая достойная и суровая, что я невольно подумал: «Слава богу, наконец-то я узнал ее, ведь такая она и была бы, если бы мир признал ее и если бы сама она не суетилась попусту, — строгая, мудрая, уверенная в себе старуха. И вся она была уже укрыта цветами, принесенными ей, всеми позабытой бедной родственнице, от богатой и современной родни. Все стояли молча, плотным кольцом, не до речей нам было, да и что мы могли ей сказать, кроме единственного слова «прости». Но ради него не стоило и разлеплять туго сомкнутые губы. Все мы думали одно и то же.
Подошел автобус, гроб накрыли крышкой, наверное, десяток молодых людей, знакомых и незнакомых, легко подхватили его и понесли к автобусу, меня выпихнули, но я все равно пошел рядом, едва касаясь гроба рукой. Я не сел в машину к Валентину, а вместе со старушками соседками поехал в автобусе, старушки перешептывались, поглядывая на меня. Ехала в автобусе и еще какая-то женщина, как я понял, не московская, приезжая. Она слегка улыбнулась мне:
— Ты ведь Жорик, правда? Я тебя сразу узнала, мне тетя Сима много рассказывала о тебе. А я Таня, Дусина дочка, ты догадался? Вот когда довелось встретиться…
Мы поговорили немного, так, ни о чем, улыбались друг другу, кивали, говорить о главном было нечего, все мы понимали, что Сима отмучилась. И вдруг Таня спросила:
— А почему Маргарита Васильевна не пришла, они же с тетей Симой как будто ладили?
Я растерялся, смотрел на Таню, хлопая глазами, — действительно, почему здесь нет моей Марго? Ведь я должен был ей сообщить, должен был, но не сообщил. Потому что так мне было удобнее, не хотел я видеть Марго до похорон, и вот взял все на себя, поступил с нею так, как раньше она поступила со мной. Разница была в том, что я сделал это совершенно бессознательно, я и не думал о ней, только о себе. И вот она не пришла, снова показала себя перед семьей капризной дешевой барынькой.
— Это я, — сказал я сердито, — я ей не сообщил, она в санатории сейчас, отдыхает.
— Конечно, — легко сказала Таня, — чего уж теперь, теперь уже все равно.
Автобус подкатил к воротам кладбища, за ним тянулась вереница разномастных машин, крутились, парковались кто где, на стоянке было тесно. Снова мы стояли на солнце, духота и зной все нарастали, пот лил со всех ручьями. Подкатили пыльную тележку на высоких резиновых колесах, снова вытащили из автобуса гроб, и вот мы, растянувшись в длинную процессию, шли за нею по узенькому проходу между могил. И вдруг неожиданная мысль заставила меня остановиться. А где же похоронен мой отец, почему я до сих пор не знаю этого? Как это могло случиться? Я торопливо догнал Валентина, дернул за рукав, он оглянулся досадливо, лицо было нахмурено.
— Валя, а на каком кладбище лежит отец? Я подумал…
Валентин смотрел на меня несколько мгновений, словно не понимая.
— Понятия не имею, — сказал он наконец. — Я тогда был еще мальчишкой…
— И вы с тех пор ни разу?..
— Не знаю, может быть, мать и ходила…
— Но как же так, как же так!..
Валентин сердито махнул на меня рукой:
— Послушай, нашел время! Все у тебя как-то сбивается в кучу! Ну найдем мы могилу отца, найдем, не сейчас же!
«Не сейчас, — думал я, шагая в толпе, — конечно, не сейчас, но когда? Где в нашей жизни место для таких вот совершенно обязательных вещей!» День поминовения родителей — это было что-то из церковной жизни, чего мне сейчас не хватало. Забыть могилу отца в моей жизни оказалось гораздо нормальнее, естественнее, чем ее разыскать. Мы уже подходили к месту. Все было так быстро, так просто, уже желтела разрытая земля, уже сворочен был на сторону чей-то крест и два бойких мужика скакали с веревками по чужим могилам. Кто-то сказал: «Прощайтесь», и мы медленно пошли мимо Симы по кривой затоптанной тропке, снова я увидел ее неподвижное важное бронзовое лицо и спрыгнул в сторону. И в этот момент вдруг налетел порыв ветра, где-то загрохотало, и первые теплые крупные капли ударили мне по плечам, еще, еще.
— Скорее, надо закрывать, — раздался чей-то деловитый голос.
— Хорошего человека земля дождем провожает.
Запросто, по-плотницки застучал молоток по крышке гроба, дождь уже барабанил вовсю, земля разъезжалась под ногами, женщины раскрывали пестрые зонтики. На минуту я увидел в толпе худенькую спинку дяди Миши, он уходил, торопливо ковыляя по дорожке; младший внук неловко одной рукой поддерживал его под локоть, другой раскрывал над ним розовый с желтым зонтик.
— А землю-то, землю-то бросить!
Я наклонился, поднял влажный кусок глины, еще один, еще — за себя, за Марго, за дядю Мишу — и бросил в яму, в которой уже набиралась под гробом желтая вода. Мужики заработали лопатами, ливень молотил, от их мокрых спин поднимался пар. Они кое-как охлопали по краям холмик, воткнули палку с номером, покидали мокрые, раскисшие от жары цветы — и все было кончено. От земли на глазах поднимался туман, казалось, они задышали все разом, мертвые. Синяя, почти черная туча все наползала, наползала на нас, и вдруг сделалось совсем темно, и загрохотало, и хлынуло с новой силой. И тут уже все побежали, и сразу на кладбище стало тихо и пусто, и казалось, одни только мы несемся во весь дух к своим машинам, мы и ливень, которого все так ждали со вчерашнего дня.
Потом были странные, нелепые какие-то поминки. Все по очереди протискивались в маленькую Симину комнатенку, присаживались возле накрытого стола и почти тотчас же вставали. Было тесно. Набравшие тепло стены еще излучали жар, ни есть, ни пить в этой духоте было невозможно, пока Валентин не догадался наконец открыть окно, и все разом вдохнули влажный, остывающий грозовой воздух, наконец-то можно было дышать. Говорили мало и больше — о своем, общались, стояли группками в коридоре, на кухне, на лестничной клетке, ни одной речи не было произнесено, но все всё понимали, Симе не нужны были пустые слова, они ее будут помнить, и этого достаточно. Валентин был недоволен, столько мы хлопотали, а стол стоял почти и нетронутый, разве что старушки поели на кухне да я вдруг налег на салат, приготовленный Тамарой, что-то такой он мне вдруг показался вкусный после длительной моей сухомятки. Мне-то давно надо было уходить, а я все сидел и сидел, да просто боялся идти домой, боялся! И в то же время радовался — Марго дома, это же совсем другая жизнь! Но другая жизнь была раньше, а теперь… кто знает, что будет теперь!
Когда я вышел из дома, дождь уже перестал, синяя туча полегчала, посветлела, отползла в сторону, но оттуда еще погромыхивала добродушно и не страшно. Было по-прежнему жарко, но воздух стал свежий, прополосканный, ветерок пробегал по листве, стряхивая последние капли, земля парила, и асфальт уже был сухой, только в низинки стекали последние ручейки. Я шагал к метро и вспоминал, как первый раз, потрясенный, всклокоченный, возвращался от Симы. Тогда тоже шел дождь и так же все было, так же, да не так, тогда все, чему суждено было случиться потом, едва еще мерещилось впереди, неужели только три недели прошло, всего три недели? Ветер, ветер, ветер шумел, я блаженствовал, подставляя ему грудь, взмокшее лицо, влажные от пота волосы. В метро было тихо, прохладно, я старался успокоиться, прийти в себя перед встречей с Марго и все-таки все заметнее замедлял шаги перед домом, потом сел на лавочку и посидел пять минут, уставившись глазами в землю, ни о чем не думая. Потом решился и вошел в подъезд.
Марго появилась из комнаты и двинулась ко мне по темному коридору, спокойная, ярко-голубые глаза фарфорово светились на загорелом неулыбающемся лице.
— Здравствуй, сынок! Что за важные дела так тебя задержали?
— Подожди, мамочка, сейчас, здравствуй! — Я поцеловал ее и потерся щекой о ее щеку, такое знакомое, привычное движение.
Она отстранилась и снова пристально посмотрела на меня:
— Так что же случилось, Юра?
— Да, случилось. Но почему ты так спрашиваешь меня? Разве я твоя собственность, что обязан всегда лежать на месте, а если не лежу, то ты сердишься?
— По-моему, это ты сердишься.
— Я — нет, со мной совсем другое дело. Просто я был на похоронах, не самое веселое занятие, согласись.
— Кто же умер?
— Сима.
— Какая Сима? Я не понимаю, Юра…
— Нет, нет, ход мыслей у тебя совершенно правильный, та самая Сима, Серафима Георгиевна, моя тетка.
— Какая тетка, что ты говоришь?
— Ах, мама, ну какой же смысл теперь-то играть в эту игру? Разве ты не понимаешь… Ты сама, своими руками толкнула меня к ней.
— Юра, перестань, перестань! Я просила только позвонить, и все.
— Ты просила только позвонить, и все, и твердо верила, что так оно и будет?
— Что она наговорила тебе?
— Не правильнее ли было бы спросить, что случилось со старухой, мама?
— Да, да, пойдем в комнату, надо успокоиться…
— Так ли уж надо, мама? Может быть, наоборот, поволноваться? Ведь не собачонка же потерялась, человек ушел, близкий тебе, хороший. Ты сама должна была быть там сегодня, да я струсил, не вызвал тебя, так что попереживай хоть сейчас, хоть для виду, если чувств в тебе не осталось!
— Ничего, ничего не понимаю, чего ты ждешь, чего требуешь от меня?
— Я? Ничего. При чем здесь я? Сима умерла, поплачь для начала, а потом и поговорим.
Конечно, мне жалко было Марго, жалко, но остановиться я не мог, не так она себя повела, не так, не этого я от нее ждал. Мы сидели в комнате, окно было открыто, и такой свежий воздух вливался к нам, но мы не замечали его, расстроенные, взвинченные.
— Хорошо, Юра, хорошо, давай поговорим серьезно. Она умерла, мне очень жаль, нет, серьезно, действительно жаль, она была хороший человек, помогала нам. Я не знаю, что они там тебе наговорили, но пойми, это ничего не меняет. Конечно же у тебя был отец, а как же иначе? Ты же живой человек, Юра, ты должен понимать… Ах, не то я говорю… Что же случилось с ней, расскажи.
— Ты знаешь, она очень волновалась, ожидая тебя, и вот — инфаркт.
— Меня? Почему меня? Я-то здесь при чем?
— Может быть, и ни при чем, я не знаю, но так мне казалось. Мы с ней очень подружились, она мне все рассказала, познакомила со всеми, а потом боялась тебя.
— Зачем, зачем она это сделала? Столько лет прошло, ты вырос, зачем тебе это?
— Вот, вот, вот! Вот это самое главное, мама! Ты считала себя вправе решать, что мне надо, а что не надо!
— Да, считала! А кто еще, кроме матери, мог оградить тебя от позора, от грязи, от сплетен?
— А заодно и от правды, от братьев и сестер, от несчастной женщины, которая ходила за мной, но не смела признаться, что она мне родня!
— Ты невозможный, Юра, невозможный, так нельзя!
— Да, так нельзя. Я смотрел на нее сегодня, какое у нее было бронзовое, гордое, властное лицо, и думал, она тоже все могла бы в жизни, она была совсем не глупая, и энергия в ней была, и характер, но чего-то самого главного не хватило, может быть, веры в себя?
— Может быть, я не знаю, Юра, но при чем здесь это, почему ты говоришь об этом сейчас?
— Потому что только что вернулся с ее похорон, потому что думал о ней постоянно, весь этот месяц, понимаешь? Потому что все у нас перепуталось, и к нашим с тобой отношениям это тоже имеет прямое отношение. Как могла ты потребовать от нее такое, как посмела участвовать в ее унижении? Ты же сама не признавала эту семью, а Симой походя пожертвовала!
— Это неправда, ты ничего, ничего не знаешь!
— Я все знаю, мама, или почти все, к сожалению.
Вот мы были с нею рядом, в одной комнате, смотрели друг другу в глаза, кричали и не могли докричаться друг до друга, ничего у нас не выходило, ни у нее, ни у меня. И впервые я подумал: а что же будет, если мы так и не договоримся, как же мы будем жить тогда? В комнате вдруг стало тихо, так тихо, так безнадежно, словно она была пуста. Первая нарушила молчание Марго:
— Нет, Юра, нет, ты не прав, ты не должен так думать, что это из-за меня она умерла, из-за меня была несчастна. Мы вовсе не были с ней так близки. И чего ей было меня бояться? Конечно, она зря это сделала, зря, зря. Зачем это было нужно? И я бы ей это, конечно, сказала! Но и все! Чего же здесь бояться, не понимаю?
— Чего бояться? Да просто она жалела тебя!
— Она — меня?!
— Да, да! А что ты думаешь, она не имела на это права?
— А я не признаю этой жалости, не принимаю! Меня не надо жалеть, я сама по себе, я всегда всего добивалась сама. И никогда ни в чем не нуждалась — ни в помощи, ни в поддержке, ни тем более — в жалости!
— Значит, я тебе тоже не нужен. Бедная мама. Я согласен с Симой, мне тоже жалко тебя.
— Прекрати, прекрати!
Вот и сказано было главное, так мне казалось тогда. Я прошелся по комнате и встал у окна, потрясенный, оглушенный, все было разрушено, все. Я думал о том, что, может быть, зря все это затеял, даже наверное зря, но назад пути у меня уже не было. Правильно сказал вчера Валентин: потерянную невинность уже не вернуть, слишком много всего я знал, слишком много. Что же мне делать теперь? Жить рядом с матерью, как рядом с чужим человеком, в слабой надежде на то, что, может быть, как-нибудь потом все это само собой рассосется? Невеселая получится у нас жизнь. Да еще этот чертов отпуск, целая неделя его оставалась.
— Мама, тебе когда на работу?
— Завтра. — Она встала, вздохнув, и принялась распаковывать чемодан.
Я смотрел, как аккуратно, спокойно она это делала, и снова поражался силе ее характера, она не уступит, не сдастся. К сожалению. Будь она послабее, насколько бы легче было ее любить.
— Ну вот и хорошо. А я тогда уеду на недельку к Борису, он меня звал. Ты была права, отдохнул я неважно.
Я улегся на свой диван, вытянул ноги и стал смотреть в потолок. Марго разложила вещи, закрыла чемодан и вышла из комнаты. Обычно лазить на антресоли, куда надо было убрать чемодан, поручалось мне, но сейчас Марго промолчала, я слышал, как она сама доставала лестницу, скрипнула ступенька, прошуршал чемодан, хлопнула дверца; Марго не обратилась ко мне за помощью. Потом она прошла на кухню, открылся и закрылся холодильник, звякнули кастрюльки, полилась вода, зашумел газ. Жизнь возвращалась в нашу квартиру, словно кто-то упрямый наконец-то отпустил палец, так долго удерживавший маятник старинных часов, и они разом с готовностью пошли, закрутились колесики, захрипело что-то внутри, двинулись застоявшиеся стрелки, двинулись ровно с того же места, где их когда-то остановили. Но совсем не так просто все было. Я лежал и прислушивался к тому, что происходило на кухне, и представлял себе замкнутое оскорбленное лицо Марго и тревогу, то и дело пробегающую по нему, и попытки осмыслить все, что сегодня произошло между нами.
— Можешь идти есть, — наконец сказала она, сказала холодно, не повышая голоса, она не сомневалась, что я ее услышу, как никогда не сомневалась в том, что она мне гораздо нужнее, чем я ей. Есть не хотелось, но я встал и потащился на кухню. Мне непонятно было, как она умудрилась обидеться там, где ею были оскорблены и обижены другие. Но не это ее волновало, нет, ее потрясало мое отступничество, глубоко задевала мысль, что я (я!) вдруг воспротивился ее решению, тому, что она считала лучше и правильнее для меня. Как я смел?! Не Симой, не остальными была она возмущена, что ей было до них, — мною! Я смотрел на нее и поражался, в каком же страшном рабстве я жил! Но ведь это рабство и было ее любовью ко мне, властной любовью сильного человека к легкомысленному и слабому. Это ведь я только хорохорился прежде, но как же ей легко было помыкать мною, все решать за меня! Это из-за нее я до сих пор не женился, конечно же из-за нее. Зачем мне было жениться, ведь она так незаметно, так привычно и легко заменяла мне семью, смотрела за мной, стирала, кормила, ухаживала и ничего не просила взамен, ничего, кроме того, чтобы я был хорошим, то есть покорным, сыном. Так вот что я, оказывается, представлял собою — послушную, бесхребетную веселенькую зверюшку, которая резвилась на коротком поводке, но всегда вовремя возвращалась к своей мисочке. И это я еще вчера поучал Валентина, своего гордого, самостоятельного брата, как надо правильно жить? Непостижимо! Воистину, в чужом глазу видишь соломинку, а в своем бревна не замечаешь. Я выпил чаю и поднялся.
— Чем ты недовольна, мама?
— Я довольна всем.
— Ты не хочешь со мной говорить? Глупо. Объясниться нам все равно придется, не сегодня, так позже, нам надо жить, а прежняя жизнь уже не вернется, это я тебе обещаю. Больше я не буду поступать по твоей указке, ты употребила мое доверие мне во зло. Теперь, конечно, уже ничего не вернешь, но дальше все будет по-другому, мама. Ты меня слышишь?
— Да, я слышу тебя, только совсем не узнаю. Что они сделали с моим сыном? Вот от этого я и пыталась тебя уберечь. Не смогла!
— Еще как смогла! Но я ведь не только твой, мама, я еще и свой собственный. Эти ужасные «они», ничего они со мной не делали, просто рассказывали мне правду, кто что знал. И я им благодарен за это. Нельзя вечно жить во лжи, понимаешь? Может быть, я потому такой равнодушный был прежде к информации, что чувствовал — все вранье. А правда — это совсем другое, она меняет, оживляет душу, к ней нельзя быть безразличным. Я слушал и принимал решения, сам, никто не учил меня и не наставлял: «Не слушайся, мальчик, маму», но как же я мог простить тебе, что вся наша жизнь была ложью, что я не знал ни имени своего, ни фамилии, что рос без роду и племени? Кто в этом виноват, скажи?
— Какая прекрасная мелодрама, Юра! Поздравляю, ты делаешь успехи.
— Но как же ты можешь, ты, женщина? Такой цинизм…
— Цинизм, ты говоришь? А твоя инфантильность, разве она лучше?
— Это ты меня сделала таким!
— Бедный ребенок! И не стыдно тебе выговаривать это? В твоем возрасте! Да ты давно обязан был быть мне опорой, взрослым, надежным человеком! А ты? Даже жениться и то не сумел. Да, я не одобряла твоих увлечений, но что это были за увлечения, ты только вспомни!
— Я вспомнил, ты права, ничего я не потерял, это были не те женщины, и не о ком мне особенно жалеть. Но признайся, тебе это тоже было на руку, правда? Тогда ты не обвиняла меня в инфантилизме, сегодня я услышал это от тебя впервые, теперь, когда начал наконец взрослеть. Вот и слава богу, мама, хоть в этом-то мы с тобой сошлись, взрослеть было давно пора. Кстати, я уже нашел себе и невесту, осенью женюсь. Наверное, я перееду к жене, все упростится.
— Кто же она, если я достойна знать?
— Это Лилька, мама, Лилька, которая известна тебе сто лет.
— Так. И что же вдруг за озарение на тебя сошло? Такая серенькая девушка…
Я засмеялся:
— Не выйдет, мама, поздно, теперь это уже не пройдет, я больше никому не позволю руководить моими чувствами и поступками.
— Какая смелость! Неужели ты думаешь, Юра, что, нахамив матери, становишься более мужественным?
— Я не хамил тебе, мама. Да и вообще, извини меня, при чем здесь ты? Ведь это я женюсь, я. И вообще, будь поосторожней в характеристиках. Валентин очень правильно сказал мне: то, над чем человек однажды посмеялся, навсегда погибло в его душе, это уже нельзя спасти. Стоит ли выпускать на волю слова, о которых потом пожалеешь?
— А что мне еще остается? Я столько всего услышала сегодня, что, кажется, мне уже нечего терять. Кстати, Валентин — это сын той женщины?
— Да, это мой брат, мы часто видимся.
— Какой же ты стал нетребовательный в дружбе.
— О чем ты, мама? Он умница и оригинал…
— По-моему, он портной в каком-то ателье, хорошо зарабатывает.
— Мама!
— Что?
— Я никогда не знал, что ты такая!
— Какая же?
— Я не хочу говорить, не хочу, не хочу, хватит! Как хорошо, что я завтра уезжаю. Да что же это такое делается с нами мама?
— Помнишь пьесу Пристли «Опасный поворот»? Там тоже говорится о том, что правда не всегда полезна, иногда она все разрушает вокруг.
— Но это же чистая софистика, мама. Все вокруг разрушают ложь и тайные пакости, а правда только выявляет эти разрушения, неужели ты этого не понимаешь?
— Нет, я этого не понимаю. Я устала, Юра, извини, мне еще надо приготовиться на завтра, такой тяжелый день…
— И это все, на этом мы расстанемся?
— Так будет лучше, сынок. Ты уедешь, еще раз обо всем хорошенько подумаешь. Может быть, что-то откроется тебе совсем в другом свете. Эта Лиля… я не знаю, прав ли ты, подумай, пока не поздно…
Я не верил своим ушам, она стояла на своем, стояла и вовсе не думала сдаваться. После всего, что было сказано! Какая же сила моя Марго и какая я перед ней суетливая мелочь! Нет, больше так не должно быть, мне надо собрать себя воедино, что-то главное в себе определить, чтобы стать такой же твердой скалой, как и она. Нет, не в смысле упрямства, конечно, а в смысле цельности, единства личности, уверенности в том, чего достиг такими тяжкими усилиями. Смогу ли я?
И тут я почувствовал, что больше не в силах находиться дома, мне надо уйти хоть куда-нибудь, отдышаться, подвигаться, хотя бы съездить на автовокзал и взять билет на завтра.
На улице было неожиданно свежо, жара совершенно спала. Высокое вечернее небо на западе было словно устелено мелкими серебристыми светящимися перышками, и ветер дул ровный, живой, ощутимый всей кожей, от него было легко и радостно дышать. Я шел по любимому своему, родному и вечно непостижимому городу, непостижимому, как все большое, настоящее в мире, как человеческая душа и человеческие судьбы. Люди текли мне навстречу, мелькали лица, яркие пятна одежды, улыбки, обрывки разговоров, музыки, запахов, смеха. Только в метро я успокоился, здесь все было привычно, обычно: холодный свет, влажная прохлада, длинный знакомый звук подходящих и отходящих поездов. На автовокзале кипела толпа, на скамейках спали, торопились куда-то женщины с кучей детей и чемоданов, таинственно мерцая огнями, подходили и уходили автобусы, у касс змеилась бесконечная очередь. Мне самому было странно произносить название какого-то далекого незнакомого села, но билет я все-таки взял.
Когда я вернулся домой, Марго еще не спала, читала, лежа на спине, аккуратная, спокойная, розовый светильничек ярко высвечивал ее сосредоточенное лицо, пальцы рук, держащие книгу, очки на носу, — тайна из тайн. Я тоже разделся, лег, нажал кнопочку, и мой плафон тоже мгновенно наполнился и хлынул на меня желтым слепящим потоком. Что-то мешало мне, я пощупал, на подушке лежали сложенные вдвое листки. Письмо? И тут же Марго отложила книгу, аккуратно опустила на тумбочку очки, повернулась на бок и погасила свет.
— Спокойной ночи, — холодно, ровно прозвучал ее голос.
— Спокойной ночи, мама.
Я развернул листки.
«Дорогой сынок, — писала Марго, — трудно нам было сегодня с тобой говорить, трудно, потому что неожиданно для меня, я все время боялась сорваться, держала себя изо всех сил, да и у тебя был тяжкий день. Юрочка, поверь, я вместе с тобою скорблю о смерти Симы, она была очень несчастный, но честный, хороший человек, она всю жизнь работала, старалась никому и никогда не быть в тягость, а, наоборот, всем рвалась помочь, чем могла. Не всегда это было кстати, но намерения у нее были добрые, я не сомневаюсь. Так, наверное, из самых лучших чувств она и на тебя обрушила всю эту грязную историю. Напрасно она это сделала. Ты знаешь, вначале я думала, что сама расскажу тебе все это потом, когда ты вырастешь, но чем дальше шло время, тем очевиднее мне становилось, что этого не нужно делать. Ты мог увлечься, многое не так понять. К сожалению, так оно все и случилось. Конечно, я боялась, я думала, пусть все идет как идет, лучше ты узнаешь это позже, чем раньше, а теперь не знаю, может быть, я была и не права. Не в том, что разлучила тебя с этими людьми, а в том, что скрывала, кто они такие. Мне надо было подготовить тебя, вооружить против них, вырастить тебя более стойким. Что ж, признаю, это моя ошибка.
Юра, поверь мне, это плохая семья. Конечно, я почти не знаю их молодежи, дети не отвечают за своих родителей, но старшее поколение… Твой дед, имя которого ты теперь так рвешься носить, был настоящим капиталистом, у него были фабрики, лавки, дома. Он был законно репрессирован, законно. И бабушка твоя, как наседка, охраняла деда и детей, а главное, имущество. Она была суровая и властная женщина. Ты не знаешь, был момент, когда они хотели бежать. И твоего дядю Мишу тоже готовили для всего этого, он ведь был старший сын, наследник, и сестры его были обычные провинциальные барышни, которые только и мечтали, как бы выгоднее и скорее выскочить замуж. Могла ли я желать для тебя такой родни? Нет, Юра, нет. Я ведь знала другую, совсем другую жизнь, здоровую, чистую. Теперь о твоем отце. Он был младшим в семье и мало походил на остальных, все-таки он вырос уже в другое время. Он прошел войну, и прошел ее как подобает, с честью и наградами, это для меня и определило поначалу его образ, но я ошиблась в нем. Скажу тебе больше, то, что мне и трудно, и неприятно тебе говорить, — я любила его больше, чем он меня, и за это потом расплачивалась всю жизнь. Потому что он никого и ничего не умел любить. Может быть, он просто был упрямец, но все его поступки, и хорошие и дурные, были какие-то неосознанные, шли как бы сами по себе, он хватался за что-то и делал, а зачем делал — забывал, да ему и неважно было это, ко всему на свете, кроме того, чем он занимался в данный момент, он был совершенно равнодушен, он был человек без цельного мировоззрения. Когда мы поженились и родился ты, он весь был поглощен своим планом реконструкции завода, который должен был строить. Пойми, его поставили руководить стройкой, но он решил строить не этот, а другой завод, слыхал ли ты что-нибудь подобное? Стройка его не интересовала, он запустил ее, а ночами рисовал свои картинки, он играл в них, может быть, он даже понимал, что так нельзя, но не в силах был, не мог с собой справиться. Конечно, он был одаренный, способный человек, но на что он угробил свои таланты? Эта премия, про которую ты, наверное, слышал, она и погубила его, он совсем потерял голову, все свалил на мелких бездарных людишек, вроде Трофимова. Таких людей близко нельзя подпускать к государственному делу, а твой отец, когда у него не хватало времени на нас с тобой, и семейные дела тоже передоверял ему. Ужасно. А потом выяснилось, на стройке шло воровство, развал, гнусности всякие. Если бы я знала об этом раньше! Но он все от меня скрывал, так проявлялась его мужественность, он не видел во мне друга, который может и готов ему помочь, он не понимал меня, но я-то его наконец поняла. И тогда он отослал меня в Москву, под надзор сестер. Вот тут впервые я и встретилась с его семьей и узнала ее. Их тогда совсем не интересовала правда, за которую они теперь так тебя агитируют, они просто встали стеной за своего, как полагается в таких семьях. Я так не могла, мы были чужими, совершенно чужими, мы были во всем идейными врагами. Сначала я верила, что твой отец на самом деле не был причастен ко всему тому, что творилось на стройке, но постепенно уверенность эта у меня гасла. А тут еще меня начал вызывать следователь. Твоего отца впрямую называли вором, и я вынуждена была это терпеть! Больше я не могла, не хотела этого. И тогда я поняла, что должна навсегда оградить от позора тебя, тем более что нас с твоим отцом в то время уже почти ничего и не связывало, и к тебе он не проявлял никакого интереса. В то время у него уже появилась эта женщина. Я не осуждаю его, Юра. Слабый человек, он нуждался тогда в утешении, ему хотелось спрятать голову под чье-то крыло, а я для этого не подходила, он знал, что я буду многого требовать от него, что не дам ему опускаться. Он пасовал передо мной, как пасовал перед тем, что натворил, он ведь даже и не пытался всерьез защищаться. Но тогда это уже не касалось меня, я приняла решение, и все было кончено. Ты вырос в чистоте и теперь спрашиваешь с меня за это? Эх, Юра, Юра, заслужила ли я твои упреки? Совсем не сладко мне было жить одной, совершенно одной, но ты знаешь, я никогда не пыталась выйти замуж, я не хотела больше компромиссов, ради чистоты в доме, ради тебя. Что же еще осталось необъясненным из нашего с тобой сегодняшнего конфликта? Только то, что я все это решила сама, не спросившись тебя? Но тогда, когда я принимала это решение, ты был еще младенцем, а потом, как я должна была выбрать это время? Шестнадцать, восемнадцать лет, двадцать один? И зачем, что бы это дало, что бы прибавило нам обоим? Не правильнее ли было положиться на судьбу? Конечно, она могла и вовсе избавить тебя от этого, но получилось так, как получилось. Ты говоришь, что Сима умерла из-за меня. Неправда, нет, это муки совести ее заели, не должна она была так поступать, ведь столько лет уже, целую жизнь мы были с ней в добрых отношениях, зачем же надо было так, за моей спиной? Я изо всех сил стараюсь простить ей это, не так-то это легко, поверь мне. Вот и все. Теперь остался только один вопрос — твоя женитьба. Юрочка, ради бога, ради бога, не делай это только для того, чтобы уйти от меня, разорвать со мной. Это безумие! Такой серьезный шаг ты не должен совершить из каких-то мелких, преходящих соображений. Почему вдруг Лиля, ты же никогда особенно не выделял ее? Завтра ты уезжаешь, это хорошо, я рада этому, отдохни, обдумай все хорошенько, приди в себя от всего того тяжелого, что так неожиданно обрушилось на тебя. Я тоже постараюсь взять себя в руки и надеюсь, от всей души надеюсь, что через неделю мы встретимся, как прежде, самыми близкими на свете людьми. Твоя мама».
Я отложил листки и сразу же погасил свет, я боялся, что она что-нибудь скажет мне сейчас, что-нибудь такое, от чего я сорвусь. Я не принял ее письма, не принял. Если бы она написала мне его раньше! Может быть, тогда оно бы меня и устроило в какой-то мере, но сегодня… Нет, я был уже не тот. Я искал и нашел, не хорошую семью, а свою. Я нашел себя в ней. А она… Как она говорила со мной, что говорила! Как осторожно дозировала факты и умолчания, чтобы убедить меня, что мои близкие мне не подходят, как ловко подсовывала свои суждения там, где я должен был думать и решать сам. Зачем она написала мне это письмо, зачем? Пыталась защищаться или нападать? И для чего примазала к этому Лильку, какое отношение Лилька имеет к тем, старым делам? А что, если Марго просто проверяет, сохранила ли еще свою власть надо мной? Она скажет — и я соглашусь, ведь она сама пишет: вот я вернусь от Бориса, и вся наша жизнь потечет по-прежнему. Но я не хочу так, не хочу! Я должен все переменить, я не ради этого женюсь, а поэтому, потому что я уже другой, я не имею права больше, не могу порхать по жизни, как веселенький мотылек. Отдает ли себе отчет Марго, какую роль пытается сыграть в моей жизни? Это ведь так важно знать, лжет она мне или самой себе; во всяком случае, ложь — состояние для нее вполне естественное. И это она смела говорить со мной о чистоте?! Что же такое чистота в ее представлении, неужели только отсутствие в доме посторонних мужчин? Не может моя мать быть такой недалекой. Скорее я поверю, что она играет передо мною святую простоту, ловко лжет в надежде, что я все такой же невнимательный, поверхностный истец, каким был всю мою прежнюю жизнь. Она просто слегка отредактировала эту давнюю историйку под мой ребяческий вкус, она давно поднаторела в этом деле. Но ради чего она так старается, ради чего? Да ради собственного своего спокойствия конечно же. Чтобы остаться непогрешимой и всегда правой. Нет, совсем не за меня она борется — за себя.
Я лежал и лежал без сна. Какой огромный, бесконечный был сегодня день, какой трудный. И вдруг я впервые почувствовал себя не молодым, а вполне уже зрелым, умудренным и усталым человеком. Но это почему-то не огорчило меня — пора. Полжизни уже унеслось неведомо куда, счастливых полжизни, бог с ними. Счастье мое было в беспечности, в неумении, в нежелании задавать вопросы и получать ответы. Но раз уж я взялся за эту трудную работу, то должен твердо и навсегда усвоить одну научную истину: полуправда — обязательно ложь, мне нужна только вся правда, вся целиком, я не имею права останавливаться на полдороге, иначе грош мне цена.
Я прислушался к прозрачной свежей ночной тишине и удивился. Марго спала, дышала спокойно, ровно, легко. Как она могла? Этого мне было не понять.