Вызов на Большую землю

С начала 1943 года наладилась бесперебойная связь с Центральной базой. Радист Николай Пирогов был не только опытен, но и пунктуален — никаких поломок, никаких пропусков; каждый день выстукивал он наши донесения, каждый день принимал сводки Совинформбюро и распоряжения Центра. Кроме того, не реже трех раз в месяц шли к Червоному озеру группы связи, с ними я отправлял подробные письменные доклады. И, наконец, командиры отрядов — Картухин, Макс, Магомет, Анищенко, Гудованый и другие — вызывались туда с отчетами о своих действиях. Черный, да и наш Московский центр уделяли особое внимание нашему, самому отдаленному участку. И, конечно, это благотворно отражалось на работе. Во второй половине марта оборудован был «завод» Магомета, и взрывчатки у нас стало вдосталь. А в апреле, в самом начале, нам сообщили, что на Волынь идет секретарь Черниговского подпольного обкома А. Ф. Федоров со своим соединением, на что мы возлагали большие надежды. 


Командир Ровенского партизанского соединения И. Ф. Федоров


Вот в такой-то обстановке, примерно в середине мая, Анищенко, возвратившийся с Центральной базы, передал мне письмо от Черного. Иван Николаевич писал, чтобы я готовился лететь на Большую землю, отчитываться в своей работе, а заодно и отдохнуть и подлечиться. Командование бригадой на время моего отсутствия примет Перевышко. Я должен подыскать ему хороших помощников. 

Здоровье мое действительно начинало сдавать: все чаще давали о себе знать нервы, сердце. Сказывались, очевидно, два года непрерывного, изо дня в день, напряжения, непрерывной, без отдыха, работы. Да и старая контузия под Белостоком, когда меня замертво вытащили из загоревшегося от прямого попадания танка, тоже давала себя знать. Я уже стал заикаться, нередкими стали сердечные припадки. И все-таки лететь — это слишком неожиданно. Такая во мне поднялась сумятица мыслей и чувств, что я не удержался, чтобы не упрекнуть Анищенко. 

— Вот это новость — так новость! Это вы наболтали Черному? 

— О чем? 

— Что будто бы я больной. Кто вас уполномочивал? Теперь он хочет, чтобы я летел лечиться. 

Ну и хорошо. Орден получите. Насчет семьи узнаете. Отдохнете. 

— Не так это просто, как кажется. 

В самом деле, все мы мечтали побывать на Большой земле, подышать ее воздухом, увидеть Москву и вто же время сделать массу самых важных, самых неотложных дел, каких у каждого накопилось немало. А вот пришел случай, и невольно подумалось: ведь это не мирное время. Тогда сел на поезд в Бресте или в Луцке — и через два дня в Москве. Теперь надо целую, неделю по территории, захваченной врагом, добираться до партизанского аэродрома, а на нем еще ждать. Да еще из Москвы скоро ли отпустят? Да и отпустят ли? А тут как раз начали выполняться планы, которые мы так долго лелеяли. Взрывчатка есть. Связи налажены. Организуется партизанский край. Скоро на Волыни будет свой обком… И, конечно, горько прощаться с товарищами, с которыми столько пережито, с которыми вместе рассчитывали встречать Советскую Армию здесь, в нашем партизанском крае… Нет, я не могу его бросить!.. 

На всякий случай я все-таки послал за Перевышко, который находился у Логинова под Ковелем, но, когда к Червоному озеру пошли на связь Макс и Гиндин, отправил с ними просьбу — не трогать меня, дать мне поработать еще немного. Ответ не заставил себя ждать. В том же дружеском тоне, но весьма категорично Иван Николаевич напоминал, что приказы старших надо выполнять, и торопил: к 25 июня я должен быть на Центральной базе. 

Я начал готовиться. 


Начальник штаба соединения А. Г. Перевышко


Кандидатура Перевышко не вызывала у меня сомнений. Все у нас знали, что он, несмотря на молодость, старый, испытанный партизан. Я его знал еще с Лукомского озера, и, пожалуй, лучше всех. В каких только мы с ним не бывали переплетах! Смелости ему не занимать. Его солдатская честность, преданность делу, партизанская находчивость много раз проверены. Горяч он, но его помощники — Анищенко, Магомет и Картхин — помогут. И когда Конищук покачал головой: «Ой, дуже вин молодый!» — я ответил: «А вы на что — заместители, командиры отрядов? Не один он здесь остается». 

Конищук согласился. 

Но зато Перевышко, кажется, больше всех удивился вызову и своему назначению. Сбив фуражку набок, заложив руки за спину и сутулясь по обыкновению, шагал он из угла в угол по землянке. 

— Хы! Нашли время вызывать! Отчеты после войны писать будем… А надо — так пускай присылают бухгалтера. И врача тоже могли бы выслать… В такое время!.. 

— Вот ты и будешь моим заместителем в такое время. 

— Хы!.. Сашка — комбриг. Двадцать три года. В сорок первом из училища выпустили. Вот это рост! Батьку своего перегнал — ведь он у меня только полком командует. 

Поворчал, пошумел, посмеялся, но принимать командование ему все-таки пришлось. 


* * *

18 июня, с первыми лучами солнца, сопровождаемый хорами всех волынских птиц, радовавшихся хорошему летнему дню, покинул я с группой в пятьдесят человек лагерь первой бригады особого назначения, рассчитывая за сутки добраться до Хочинских хуторов, где стояла вторая бригада Каплуна. 

Ехали на подводах и верхами. Подо мной была гнедая венгерка, подаренная мне Острым, — прекрасная лошадь, стройная, тонконогая, с маленькой сухой головкой, хорошо выезженная и очень чуткая. С собой мы вели двух верховых лошадей в подарок Черному. Я — старый кавалерист — выбрал ему — донскому казаку и тоже любителю лошадей — красивого англо-дончака, рыжего, в белых чулках, и вороную полукровку. Этих лошадей наши хлопцы увели буквально из-под носа у немцев. Возле Чарторыйска расположилась на привал артиллерийская часть. Распряженные лошади паслись в стороне, коноводы дремали на солнышке. Ближе к лесу трава сочнее и гуще, а в лесу — партизаны. Коноводы не уследили, как лошади оказались на самой опушке, а когда партизаны завладели ими, оказалось, что их и догонять не на чем. Даже в артиллерийские передки нечего было запрягать… 

В половине дня добрались мы до Сварицевичей, вернее, до того места, где стояли когда-то Сварицевичи. Фашисты начисто сожгли «партизанскую столицу». Вместо веселых садиков и приветливых хат чернел опустевший холм, который покрывали развалины и затянутые бурьяном пустыри. 

На открытом месте жить было нельзя — как бы немцы не разбомбили — и погорельцы переселились в лес. Жалкие, кое-как сложенные шалаши и крохотные землянки прятались в гуще кустов. Дымили костры. Бродили коровы и свиньи, овцы и куры. Бесчисленные полчища комаров вились над кустами. От их укусов опухли и были в кровь расчесаны лица и руки жителей лесного стойбища. Особенно доставалось детворе. Малыши, чумазые мордочки которых были сплошь усыпаны красными волдырями, хныкали, цепляясь за юбки матерей. А матери, выполнявшие здесь и мужскую, и женскую работу, что они могли сделать? Некогда им было отгонять от своих ребятишек комаров. Почти все здоровые мужчины из Сварицевичей ушли в партизаны к Бегме, а в этом лагере оставались старики, женщины и дети. 

Трудно им было. Продукты, одежда — все сгорело вместе с хатами, что успели захватить, только то и осталось. Каждый день они могли ожидать воздушного налета, потому что фашисты наугад бомбили партизанские леса. Каждый день могли нагрянуть сюда националисты. Проезжая одной из деревень, где уже успели побывать эти жовто-блакитные бандиты, мы видели на кольях отрубленные головы мирных жителей. Бульбовцы бесчинствовали здесь, пользуясь тем, что соединение Бегмы еще в половине мая ушло к сабуровскому аэродрому, километров за полтораста от Сварицевичей, где в это время находились секретарь ЦК КП(б)У Коротченко и начальник штаба партизанского движения Украины Строкач. И сварицевичские погорельцы сами охраняли себя, передавая друг другу несколько винтовок и немного патронов — все оружие, которое было в их лагере. 

Нас они встретили как старых знакомых, и мы ненадолго задержались у них, слушая гневные и горестные рассказы — новые и новые обвинительные материалы против наших врагов. 

Подошла женщина в таких же лохмотьях, как и все, такая же осунувшаяся и утомленная. Я не сразу узнал ее, а она заговорила, как бы шутливо упрекая меня: 

— Не признаете?.. Уж и не знаю, как вас теперь называть: дядя Петя, или полковник Перевертайло, или по-настоящему. 

Услышав голос, я сразу вспомнил: это жена сварицевичского священника Ивана Ивановича Рожановича. Где ее былая полнота? Как она постарела! Она улыбается, но я чувствую, что ей тяжело пришлось и горько об этом рассказывать. У нее тоже ничего не осталось. И никого. Иван Иванович умер не особенно давно — вот уже здесь, в сырой и темной землянке. Так и не дождался, когда немцев прогонят. Но старик до конца оставался бодр и как-то в разговоре с Корчевым, который навещал его иногда, сказал: 

— Какая жизнь! Достойная пера и кисти великих художников. 

Он писал, много писал, хотел запечатлеть эту достойную пера великих художников жизнь. Жалко, что ей не удалось сохранить записи. Но и винить ее в этом было нельзя: ей, как и всем, в неимоверно трудных условиях надо было жить, работать и охранять лагерь. Вот только сегодня ночью она ходила с винтовкой между шалашей и землянок… Да еще нога распухла: что-то вроде экземы… Скорее бы возвращались наши!.. Она так и сказала: «наши». Бывшая эмигрантка ожидала Советскую Армию, как свою, как родную, как спасительницу… 

Мы уже собирались двигаться дальше, когда прискакал мальчишка на взмыленной лошади и, задыхаясь, рассказал, что в Замороченье ворвалась банда бульбовцев. Это несколько в стороне от нашей дороги, но бандитов надо было пугнуть, и мы на рысях пошли в Замороченье. Герои легкой наживы, не приняв бой, очистили деревню — мы даже разглядеть их не успели. 

Однако это оказалось только началом. Тут много бродило националистов, и в Золотом был у них центр — своего рода столица. Мы проехали севернее Золотого в каком-нибудь километре. Они нас видели, но стрелять не посмели. Есть поговорка: и хочется — и колется. Так вот было и у бульбовцев в этот раз. Спохватившись, они бросили в погоню за нами отряд человек в полтораста. Он настиг нас в Пузне. На восточной окраине деревни мы остановились обедать, а националисты обстреляли наше охранение на западной окраине. Партизаны залегли, готовые к бою, но нескольких автоматных очередей достаточно было для того, чтобы бандиты опять потеряли охоту связываться с нами. 

Можно догадаться, что они двигались за нами и дальше. Мы ехали днем открыто, и они рассчитывали, что около большака Столин — Домбровица или где-нибудь в районе Лютинска мы столкнемся с немцами. Тогда и они поживились бы. Но мы не столкнулись с немцами. А на берегу Горыни, куда мы добрались к ночи, когда солнце уже закатилось, нас поджидали вилюньские друзья во главе со старым нашим знакомым Бовгирой. Бывшая группа «Пидпильной спилки» стала теперь партизанским отрядом имени Котовского, которым Бовгира командовал. Лодки для нас он уже приготовил, и переправа, несмотря на густую темень, не заняла много времени. 

На восточном берегу снова настигло нас известие о националистах. Несколько крестьян из Лютинска, кое-как переправившись через реку, сообщили, что и к ним нагрянули бульбовцы. Бовгира со своим отрядом пошел на помощь лютинцам, а мы после позднего ужина, не задерживаясь, выехали дальше: надо было торопиться. 


* * * 

Вот наконец лагерь Каплуна — урочище Пильня, прославившееся упорной обороной против карателей в феврале и марте этого года. Я еще не бывал здесь. Небольшая высотка поросла смешанным лесом — соснами и грабами, кленами и елями, березами и дубами. И липы, июньские, медовоцветущие липы, выстроились ровной аллеей, посаженные рукой человека, должно быть лесника, который здесь жил. Из прежних построек сохранился только просторный бревенчатый сарай, приспособленный Степаном Павловичем под лазарет. Вокруг него партизаны понастроили своих землянок и шалашей. А на опушке были вырыты окопы полного профиля. Это и был последний рубеж, которого не сумели одолеть каратели. 

Несколько в стороне от других мне бросился в глаза крохотный шалашик, в котором и одному-то человеку было тесно. 

— Что это за единоличник? — спросил я. 

— Гейко построил себе такой дворец. — И, как бы оправдывая единоличника, мне объяснили: —У него чахотка. Не хочет, чтобы другие заражались. А сам лечится солнцем и хвойным запахом. 

Высокие сосны шумели над шалашом, а дверь была на восток, и, очевидно, первые утренние лучи заглядывали в нее. 

— Ну, пускай лечится… 

Встреча с Каплуном вышла какой-то странной. Он выехал навстречу, и оба мы были, конечно, рады: ведь не виделись больше полугода и не знали даже, увидимся ли. Обнялись. Расспросы, шутки — все, как полагается. Он, рачительный и гостеприимный хозяин, старался угодить гостю. Взял под уздцы лошадь, мою гнедую красавицу, и удивился: 

— Откуда у вас такая? 

— Подарок. 

Вот тут-то и началось. Он ведь тоже старый кавалерист. Разговор продолжался, но Степан Павлович все снова и снова возвращался к лошади. Ходил вокруг нее, поглаживал лоснящуюся кожу, ласково похлопывал по крупу, смотрел и зубы, и копыта. И все приговаривал: 

— Вот лошадь! Вот чудо! 

А она косила глазом и танцевала бочком, так легко переступая тонкими ногами, что я и сам залюбовался. 

Степан Павлович совсем растаял. 

— Вот лошадь! И выезжена как! 

Подогнал стремена и вскочил в седло, чтобы проверить, как она понимает шенкеля и повод. И это испытание моя венгерка выдержала на «отлично». Он опять восхищался. И мне вдруг вспомнились строки из старого стихотворения Степана Руданского: 

Що коняка, то коняка, 

Колы б язык мала, 

То вона б вам, добри люды, 

Всю правду сказала. 

Страсть кавалериста к лошадям непреодолима. «Влеченье, род недуга». И пусть читатель не удивляется. Вспомните автомобилистов, которые — довелись им дорваться до машины — будут и капот поднимать, и мотор прослушивать, и нажимать какие-то педали. Да еще под машину залезут. И уж обязательно сдвинут кепку козырьком назад, засучат рукава и все, что только можно, перепачкают маслом. Я не знаю машину, но мне понятна эта страсть. Вероятно, и автомобилист-любитель поймет наше самозабвенное увлечение лошадьми. Пехотинец интересуется повозкой, ее он проверит, пощупает, потрясет — ему на ней ехать придется. А на лошадь, которая его повезет, он едва взглянет. Возьмет кнут или выломает хворостину — вот и вся забота о лошади. Мы — старые кавалеристы — так не можем. При виде лошади у нас сами руки тянутся погладить ее, почесать холку, взяться за повод, сесть на нее, взять в шенкеля… 

Пока мы со Степаном Павловичем кружились около лошади, со всего лагеря собрались партизаны, среди них было много моих старых боевых товарищей; лошадь оставили у коновязи, разговор стал общим. Все завидовали мне. 

Большая земля! Москва! Сколько дел, сколько надежд, замыслов, намерений связано у каждого с Большой землей и Москвой! Многие принялись писать письма, чтобы я их передал или отправил по назначению. Некоторые просили разузнать о родных. Генка Тамуров (он теперь был заместителем командира одного из отрядов), словно привязанный, не отходил от меня все то время, которое я провел в лагере. Он поправился после тифа, волосы у него курчавились, как от завивки. И, конечно, заговаривая о Большой земле, он снова вспоминал свой Рыбинск: 

— Съездите туда, товарищ командир, не пожалеете. 

Волгу увидите. Город — красавец. От Москвы совсем недалеко. А остановиться можно у моей матери. 

Я не отказывался, но и не обещал: едва ли у меня хватит времени, А Генка наутро принес мне несколько своих стихотворений и просил передать или послать их в рыбинскую газету.


Разведчик Адам Левкович у штабной землянки С. П. Каплуна 


— Всю ночь сидел. Чем черт не шутит: может, и напечатают. Вот бы забавно было: меня и в живых не считают, а тут — стихи… А это… это передайте матери.

Или по почте пошлите… Я его еще на Выгоновском писал, нескладно немного, ну да ничего — мать поймет… Лучше бы всего — прямо в руки! Прямо в Рыбинск. Ведь город-то какой, товарищ командир!.. 

Стихотворение это сохранилось. 

Родная мать, не плачь о сыне, 

Сын в Пинских болотах жизег, 

Судьба на время разлучила, 

После войны к тебе придет. 

У вас там фронт, идут сраженья, 

А здесь диверсия идет. 

Уже давно запомнил Гитлер, 

Что русских просто не возьмет… 

Действительно — «нескладно немного». Но ведь как это хорошо, что мать узнает о пропавшем единственном сыне. Он не пропал, он жив и даже по-прежнему пишет, пускай неуклюжие, но бодрые и задорные стихи. Ради этого я считал себя обязанным любым способом доставить Генкин листочек матери. 

Виктор Стовпенок был во второй бригаде секретарем комсомольской организации. С тех пор как я его видел в последний раз, он окреп, раздался в плечах, загорел. И только проступающие сквозь загар веснушки напоминали о пареньке, который год назад налаживал в Амосовке комсомольское подполье. Теперь его волновал вопрос о комсомольских билетах для тех, кого принимают в комсомол здесь вот, во вражеском тылу. Я должен был разрешить в Москве и этот вопрос. 

Карманы мои распухли от писем, и чуть ли не полтетради заполнил я, записывая поручения на Большую землю. Такие поручения были почти от всех бойцов и командиров. И невольно в голову мне пришла мысль, что это вот они и посылают меня в Москву как своего вестника, как почтальона. Сначала это показалось смешным, а потом подумалось: верно, я и есть их посланец, их представитель. Но, конечно, не эти отдельные письма — главное. Перед вылетом на Большую землю надо снова обсудить нашу общую работу, все учесть, все взвесить, собрать как можно больше материала для моего доклада в центре. Надо подвести итоги двухлетней борьбы, сделать какие-то серьезные выводы. Об этом я и говорил с Каплуном, с его замполитом Франкевичем и с начальником штаба Гончаруком. 


* * * 

К северо-востоку от Жадени раскинулись труднопроходимые болота: ни зимой, ни летом не проведешь по ним лошадей и подвод не протащишь. Объезжать их не хотелось, и мы пошли прямо, пешком, рассчитывая найти лошадей на Мерлинских хуторах. Свою гнедую венгерку я оставил Степану Павловичу на сохранение (то-то он обрадовался!), а лошадей, предназначенных в подарок Черному, послал кружной дорогой, доверив это дело Адаму Левковичу, молодому разведчику второй бригады. Самим нам никаких проводников не требовалось — мы уже бывали здесь и уверенно находили дорогу от холмика к холмику по вязким тропкам, по кладкам, по жердочкам, среди калужин затхлой й ржавой воды, среди чахлых засыхающих березок. 

Мерлинские хутора тоже разбросаны между болот. Бедные хаты на скудных землях. Лошадей здесь не нашлось. Староста приказал запрячь семь пар волов в скрипучие арбы, и мы потянулись, как, бывало, тянулись чумаки, наши далекие предки, возвращавшиеся с солью от Перекопа. 

— Цоб-цобе! 

Медленная скрипучая езда. Пешком — быстрее. Но мы уже устали и, чтобы сохранить силы, километров восемнадцать выдерживали эту пытку, пока в какой-то заброшенной деревушке нам не удалось раздобыть лошадей. 

Через Припять переправились беспрепятственно. Перейти железнодорожную линию оказалось сложнее. Разведчики из группы содействия, которая еще в ноябре была организована нами в Вильче, сообщили, что фашисты уже знают о нашем походе и готовятся встретить нас. Из Микашевичей и Житковичей в помощь железнодорожной охране прибыло три шуцманских батальона. Высланная мной дополнительная разведка подтвердила, что шуцманы занимают дзоты и временные окопы у полотна, устанавливают станковые пулеметы. 

Пятьдесят человек — и три батальона. Тактика учит, что для успеха наступательной операции требуется значительный перевес со стороны наступающих, а у нас людей было в пятнадцать или даже в двадцать раз меньше, чем сидящих в обороне фашистов. И все же нам надо было идти, и именно на этом участке — между Житковичами и мостом через Случь. 

С вечера мы подошли вплотную к железной дороге и залегли. Требовалось преодолеть каких-нибудь полтораста метров открытого пространства до леса, черневшего за насыпью, но перед этим лесом ощетинились пулеметами и автоматами невидимые в темноте окопы противника, а слева и справа дзоты грозили фланговым огнем вдоль всей линии. 

Расчет у нас был на неожиданность и быстроту маневра. И еще на то, что враги к концу ночи устанут от напрасного ожидания, бдительность их ослабнет, приближающийся рассвет принесет успокоительные мысли о том, что партизаны не появятся этой ночью или пойдут по другой дороге, и шуцманов сморит сон. 

Мы следили за тем, как погасла вечерняя заря. Собственно, она не погасла, а будто бы переползла светлой полоской над северным краем горизонта к востоку и там, превратившись в утреннюю зарю, снова начала разгораться. Предрассветный ветерок дохнул сыростью болота и леса. Пора! Я поднял руку, и голос мой потонул в дружном «ура!», с которым рванулись мы вперед. 

За этим многоголосым криком, подхваченным и умноженным утренним эхом, я сначала не слыхал даже наших выстрелов. А шуцманы, захваченные врасплох, открыли стрельбу несколько минут спустя. Мы были уже на насыпи. Кто-то вскрикнул. Кто-то выругался: должно быть, ранило. Мы продолжали бежать. И только тогда, когда мы приближались к лесу, заработали фланговые пулеметы. Поздно! Прозевали! Враги, занимавшие окопы прямо перед нами, разбежались, не оказав никакого сопротивления. Вот они, неожиданность и быстрота! 

Правда, за нами была снаряжена погоня, и даже на машинах, но ведь мы пошли не проезжей дорогой, а обычным своим путем — вдоль осушительного канала. Долго доносился до нас рокот немецких автомобилей, и около рыбхоза (на южном берегу Белого озера) шуцманы снова обстреляли нас, но идти дальше в партизанские леса не посмели. 

Никаких потерь, если не считать трех раненых, оставшихся в строю, мы не имели. 


* * * 

От Белого озера до Центральной базы километров восемь — не больше. Шли, как и прежде: по каналу до кривой березы, а там тропой до горелой сосны, но замаскированной охраны тут уже не было и не надо было ударять палкой по сухому дереву. Теперь тут располагалась хозкоманда, устроены были жилые землянки, баня, навесы и загороди для лошадей и коров — партизанское хозяйство разрослось. Управлял этим хозяйством Патык, а старшиной у него был старый Кулундук. Как раз, когда мы пришли, Кулундук привез свежий хлеб из пекарни. Мы привыкли звать его «старый», но он, несмотря на свои пятьдесят с гаком лет, не считал себя стариком. По-прежнему худощавый и очень подвижной, он выглядел свежее, чем прежде, и был даже щеголеват. Бывало, небритая щетина покрывала его щеки, усы свисали на рот; теперь это были не усы, а усики, подстриженные на английский манер; щеки гладкие, костюм аккуратен и чист. Я ему попросту так и сказал: 

— Да вы помолодели за это время. Совсем как жених. 

— Любви все возрасты покорны, — подмигнул Патык. 

А молодящийся старик улыбался, не то польщенный, не то смущенный нашими словами. И только потом мне объяснили: 

— Он за теткой Матреной ухаживает на пекарне. Поэтому и за хлебом сам ездит, да и толчется на пекарне чуть ли не целый день. 

Тут же, в расположении хозкоманды, встретил я и Черного. Издали узнал его высокую прямую фигуру, а подошел ближе — удивился: густая черная борода покрывала его грудь. 

Я хотел рапортовать по форме, но он удержал меня: 

— Отставить. Давай без чинов. Ты что, обиделся на мое последнее письмо, что приказы старших надо выполнять? 

— Нет, нисколько. — Я, и в самом деле, не держал на него обиды. 

— Вот и хорошо. 

И мы обнялись, как братья. 


Начальник нашего центра И. Н. Черный (стоит пятый слева) с группой партизан 


— Может, с дороги перед обедом в баньку хочешь? — спросил Иван Николаевич. — У нас готово. 

— Хочу. 

Пошли вместе. Терли друг другу спины, и мыло, не немецкое суррогатное, не крестьянское самодельное, а настоящее, к которому привыкли в мирное время, мылилось и пенилось как полагается. И похоже было, что мы не во вражеском тылу, не после только что проведенного боя, а после учения смываем пыль последнего перехода. Как-то даже на душе легче стало. Закуривая в предбаннике, я сказал Ивану Николаевичу: 

— Подбросили бы вы и нам такого мыла. С ним, наверное, и воевать будет лучше. 

— Подбросим и мыла, — засмеялся он. — Не в мыле счастье. Одевайся, пойдем обедать. 

За обедом я встретился не только с Патыком, но и с Гусевым — старым боевым товарищем. Патык был у Черного чем-то вроде помпохоза, а Гусев — начальником штаба, но оба остались такими же, какими я знал их еще на Выгоновском озере. Особенно Гусев. Бесстрашный командир-диверсант, он не любил штабной работы, не любил бумаг и с удовольствием вспоминал былые наши походы. И я был рад вспомнить о них. 

Однако хорошее настроение продержалось недолго. Черный познакомил меня с последней радиограммой из нашей бригады, и я приуныл. Перевышко сообщал, что националисты вместе с немцами принялись за очистку от партизан районов между Турьей и Стоходом, Стоходом и Стырью. После двухдневных боев им удалось овладеть Березичами, и Картухину пришлось отступить к востоку. На остальных заставах наши еще держались, но положение было тяжелое, силы неравные и, главное, боеприпасов не хватало — ведь Магометовым толом, который был у нас в избытке, стрелять не будешь. Перевышко просил Черного ходатайствовать перед Московским центром, чтобы непосредственно в нашу бригаду доставили самолетом и сбросили на парашютах необходимые боеприпасы. На это было слишком трудно рассчитывать. Черный ответил Перевышко приказом держаться во что бы то ни стало и напомнил, что в наши районы должен в ближайшие дни выйти Федоров-Черниговский. В то же время он отправил часть боеприпасов, имевшихся на Центральной базе, в первую бригаду и отдал распоряжение Каплуну, чтобы тот срочно послал в помощь ей достаточно сильный отряд. Это все, что он мог сделать. 

Как нескладно получилось! Уезжая из лагеря, я знал, что Перевышко справится с работой. В случае чего товарищи ему помогут, а взрывчатки хватит. И вот это, как снег на голову свалившееся, наступление фашистов все перепутало. Я даже почувствовал себя виноватым, хотя, на самом деле, ни в чем не был виноват. Отказываться от вылета на Большую землю я не имел права, и, если бы оставался у себя в лагере, трудности, переживаемые партизанами, вероятно, не уменьшились бы. Разница только в том, что они свалились бы не на моего заместителя, а на меня. От этого — и чувство вины. 

Удержат ли наши ребята свои позиции? Успеет ли Каплун? Придет ли наконец на Волынь Федоров? Нельзя ли принять еще какие-то меры, чтобы помочь первой бригаде? Эти, по правде сказать, бесплодные мысли отравили мне пребывание на Центральной базе. Снова тянуло назад, в леса Камень-Каширского района. По ежедневным радиограммам Перевышко и Каплуна я следил за тем, что там делается, и успокоился только перед самым отъездом. 

А события там развертывались так. Когда Каплун уже готов был отправить в помощь первой бригаде отряд им. Щорса (командир Назар Васинский, замполит Дворецкий), появился Федоров-Черниговский. Он действительно шел на Волынь и просил Каплуна обеспечить переход его соединения через железную дорогу Сарны — Лунинец и переправу через Горынь. Людей у Федорова было много, особенную трудность представляла переправа громоздкого обоза и артиллерии. Решено было, что отряд им. Котовского (вилюньский) построит наплавной мост через реку. Каплун в урочище Казаки (немного севернее Белой) завяжет бой с бельским гарнизоном, чтобы отвлечь внимание фашистов, а щорсовцы будут прикрывать переправляющиеся федоровские части. 

Степан Павлович сам руководил всей этой операцией, и удалась она как нельзя лучше. Котовцы и щорсовцы успешно действовали на переправе. Гитлеровцы в Белой, испуганные внезапным нападением, все внимание свое сосредоточили на обороне. Более двух часов продолжался бой, и это дало возможность Федорову пересечь железную дорогу и реку без единого выстрела. Только тогда, когда последняя обозная повозка была на западном берегу, федоровская артиллерия дала два залпа по лежавшим в обороне фашистам и этим привела их в полное смятение. 

Федоров остановился на отдых в Золотом (националистов, считавших это село своим центром, конечно, и след простыл). Довольный переправой, он пригласил к себе Васинского и Дворецкого, просил их передать благодарность Каплуну, бойцам его бригады и спросил, чем он может помочь им. А чем же можно помочь партизанам, как не оружием? Так и ответили Васинский и Дворецкий. И Федоров подарил отряду имени Щорса восьмидесятидвухмиллиметровый миномет, полсотни мин к нему, два автомата, два пистолета и, что особенно важно, несколько тысяч патронов. 

На четвертые сутки после этого щорсовцы дошли до Стохода и расположились в отбитых у фашистов Березичах. А 30 июня (это я узнал уже позднее) пришло соединение Федорова и заняло место севернее наших отрядов, около хутора Лобное. Положение первой бригады выправилось. 


* * * 

Задерживаться на Центральной базе я не мог. Аэродромом у Червонного озера никто не пользовался, надо было ехать на аэродром Минского партизанского соединения и ожидать там самолет. 

Ехали открыто, без опаски. Никаких фашистских прислужников в этих местах уже не осталось, вся власть была в руках партизан, которыми руководил Минский подпольный обком. Партизанские комендатуры и заставы были почти в каждом селе. 

Не беспокоясь, что на нас могут напасть немцы или полицаи, остановились мы на ночлег в какой-то деревне. Здесь нам встретилась группа людей, шедших с аэродрома и тоже заночевавших тут. За ужином я познакомился с Сикорским, возглавлявшим эту группу. Разговорились. Он только что прилетел с Большой земли, идет к Бресту, где по поручению ЦК КП(б)Б должен принять на себя руководство партизанским движением и партийным подпольем. Разговор был непринужденный, и, помнится, я даже упрекнул его шутливо, что он так долго задержался в Москве. 

— Сие от меня не зависело, наше дело солдатское, — ответил он. И очень серьезно добавил: — Мне бы чем раньше, тем лучше. Ведь у меня там семья осталась. 

Утром мы расстались, а в полдень — новая встреча. В одной из деревень стоял штаб партизанской бригады. Командовал ею Далидович. Мы знали друг друга, хотя формально и не были знакомы. Он оказался моим попутчиком — его вызывали на какое-то совещание в штаб соединения. Мне подумалось: с одним ужинал вместе, с другим вместе еду, — так вот в мирное время встречались на сельских дорогах двое или даже трое командировочных… 

До места добрались засветло. Аэродром, как я узнал, находился километра за три отсюда. У меня было письмо Черного к командиру Минского соединения Бельскому — без его разрешения меня все равно не допустили бы на аэродром. 

Штаб размещался в доме лесничества, здесь же находился и подпольный обком, возглавляемый В. И. Козловым. Вокруг дома жилые землянки. Знакомая обстановка партизанского лагеря. Часовые. Военные люди в гражданском и гражданские люди в военном. И тут снова знакомые. У входа в штаб попался мне старый товарищ по артполку Чонгарской дивизии — майор Шашура. 

— Вот неожиданно! Сколько лет, сколько зим! 

Не успели мы с ним разговориться, как меня еще кто-то окликнул: 

— Товарищ комиссар!.. 

Обернулся, а это — Чернышев, тот самый, с которым вместе пришлось выходить из окружения под Слонимом. Он еще растерялся тогда и спрашивал: что делать?.. Да, многому мы с тех пор научились, знаем теперь, что делать… 

Незаметно в наш разговор втянулись и другие командиры бригад и отрядов, съехавшиеся на совещание. Всех интересовали те места, откуда я приехал. Удивлялись: 

— Так, значит, и там тоже партизанский край? Вот это здорово!.. А как у вас… 

И начались перекрестные вопросы и ответы: не то обмен опытом, не то сравнение обстановки, сложившейся в восточном Полесье, на Ровенщине и Волыни — в Белорусском и Украинском партизанских краях. 

Подошедший в это время командир соединения Бельский, которому Шашура и Чернышев представили меня как старого своего товарища, тоже заинтересовался и принял участие в беседе. Тут я передал ему письмо Черного, а он распорядился поставить меня и всех моих спутников на довольствие и дал мне бумажку к коменданту аэродрома. 

…Аэродром. Места лучше, кажется, и не найти. Широкая ровная поляна надежно защищена со всех сторон лесами и болотами. До войны стоял тут какой-то хуторок, но от него остались только развалины. Во время оккупации тут располагался партизанский отряд. Теперь в землянках, где жили партизаны, размещается аэродромная команда и так называемая «гостиница» для пассажиров, ожидающих отправления на Большую землю. А пассажиров не мало: кроме раненых, больных и таких вот «командировочных», как я, были здесь семьи ответственных работников и специалистов, не успевшие эвакуироваться из Минска и других городов Белоруссии. Помочь им выбраться на Большую землю было одной из обязанностей партизан, и не легкой обязанностью. Чтобы незаметно вывести целую семью из такого большого города, как Минск, надо было не только соблюдать конспирацию, требовалось найти людей, которым эта семья могла бы довериться, не опасаясь провокации. И само собой разумеется, что довести до аэродрома, за сотни километров, горожан, не привычных к дальним лесным переходам, тоже было непросто. Минские партизаны под руководством своего обкома успешно справлялись с этой задачей. Вот и сейчас в землянках аэродромной «гостиницы» живет не один десяток женщин, стариков и детей. 

Все это рассказал мне словоохотливый боец аэродромной команды, пока я ждал коменданта, вызванного в штаб соединения. 

Комендант, щеголявший в фуражке с голубым околышем и носивший в подражание летчикам громоздкий планшет, бьющий по ногам, встретил меня неприветливо. Возражать против распоряжения начальства он, конечно, не мог, но долго рассматривал и меня, и бумажку, которую я получил от Бельского. Нарочито строгим тоном спросил: 

— А вы из какого соединения? 

— Я с Украины. 

— А почему вы оттуда не могли лететь? Что вы там не можете своего аэродрома устроить? 

Я довольно резко ответил: 

— Мне было приказано явиться сюда. Приказов не обсуждают. 

И опять он не мог возражать, но ему, очевидно, хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним. 

— Да, да, мы знаем… У нас уж такой аэродром. Единственный. Все летят с нашего. 

И он с достоинством удалился, поправляя хлопающий по колену планшет. 

Первое впечатление было неприятное, но я понимал причину комендантской неприветливости. Пассажиров много, и они давно дожидаются, и всех надо отправить, а самолеты прилетают не часто, и много на них не посадишь — ведь это не поезд. Как тут не протестовать против каждого лишнего пассажира! 

И комендант, и начальник аэродрома, с которым я познакомился позднее, были, в сущности, неплохими людьми. Один у них был недостаток: им страстно хотелось быть похожими на летчиков. Поэтому-то комендант и носил фуражку с голубым околышем и планшет, а начальник даже в жаркую погоду ходил в летном шлеме и комбинезоне с необыкновенными карманами. Но это своеобразное щегольство не мешало их работе. На аэродроме был строгий порядок, соблюдались все правила маскировки, запрещалось разжигать большие костры, ходить по посадочному полю. А поле это было выровнено, оставались на нем только кучи хвороста для сигнальных огней. Добраться сюда наземными дорогами гитлеровцы не могли, а фашистские самолеты, часто проносившиеся над этим местом, не могли заметить ни малейшего признака партизанского аэродрома. 


* * * 

1 июля самолет не прилетел, и 2-го и 3-го — тоже. Я немного нервничал. Черный дал мне с собой радиостанцию, и радист по два раза в день выстукивал запросы: скоро ли будет самолет? Ответ был один и тот же: ждите. Но сколько же можно ждать!.. Немного успокаивали только вести о том, что происходит на Волыни и Ровенщине: дело как будто налаживается. 

Свободное время, а его у нас было больше чем нужно, обитатели аэродромной «гостиницы» коротали за нескончаемыми беседами. Были здесь интересные люди: уполномоченный ЦК КП(б)Б Красовский, возвращавшийся в центр после выполнения какого-то задания, секретарь подпольного Рогачевского райкома Свердлов, раненый командир бригады Коновалов, раненые партизаны и семьи советских работников, вывозимые на Большую землю, о которых я уже упоминал. Разные люди и разные разговоры. Партизанские истории сменялись забавными анекдотами, сложившимися уже во время оккупации, страшными рассказами о фашистских зверствах. В июле долгие дни — наговоришься, наслушаешься, а солнышко все еще виснет над зубчатой стеной леса. 

— Как в доме отдыха, — мрачно усмехается один из примолкших собеседников. — Вася, давай-ка домино. 

И вытаскивают самодельные чурбашки с точками, поставленными химическим карандашом. 

Четверо, говоря языком игроков, «забивают козла», двое по бумажной шашечнице двигают самодельные шашки, а остальные продолжают мучиться ожиданием. 

— Да-а… — тянет кто-то. — А я, кажется, совсем вылечусь, пока самолет прилетит. 

И снова не о чем говорить. 

Раздраженный ожиданием, я даже написал Черному, что, если в ближайшее время не будет самолета, лучше уж мне вернуться на Украину. 

Не знаю, сколько бы еще пришлось ждать, если бы не счастливая случайность. Ранним утром 4 июля, еще затемно, над аэродромом послышался ровный гул советского самолета — его легко отличить от прерывистого рокотания немецких машин. Поднялась суматоха, и, выскочив из землянки, мы увидели сигнальные костры на посадочной площадке, ракету, а потом в редеющем сумраке неба громадную крылатую тень. Завершив последний круг и включив фары, самолет шел на посадку. Это было неожиданно. Но еще неожиданней был второй самолет, приземлившийся следом за первым. 

Обитатели аэродромной «гостиницы» перебрасывались короткими фразами в радостном возбуждении: 

— Сразу два — сколько они захватят! 

— Разгружается наш дом отдыха. 

— И ведь никто не знал! 

Аэродромная команда помогла закатить оба самолета в лес и замаскировать их, и снова посадочная площадка стала обычной лесной поляной, на которой сверху нельзя было увидеть ничего подозрительного. 

Неожиданное наше счастье объяснилось тем, что это были, так сказать, внеплановые самолеты. Они прилетели не из Москвы, а с Украины, с аэродрома Сабурова, и прибыли на них Коротченко, Строкач и другие представители ЦК КП(б)У. 

Мне уже рассказывали, что Коротченко под именем уполномоченного Центрального Комитета Демьяна с апреля находился при соединении Ковпака, изучая жизнь партизан и населения оккупированных областей. Он прошел с ковпаковцами большой путь, участвовал в боях, побывал в отрядах Сабурова, Бегмы и Федорова-Черниговского. Вместе со Строкачем проводили они совещание командиров и комиссаров отрядов. На этом совещании было много интересного. И только мы с Каплуном остались в стороне. Почему? Неужели нам, дерущимся с фашистами на той же самой украинской земле, нельзя знать, что требует от нас ЦК? Неужели нам нельзя научиться чему-то на опыте своих соседей и свой опыт передать другим? Ведь за два года борьбы в тылу врага мы тоже кое-чему научились. Дело не в личной обиде — дескать, обошли, не вызвали, а в том, что это было бы полезно для нашей общей работы. 

Как бы то ни было, я посчитал себя обязанным представиться секретарю Центрального Комитета Украины. Подошел и назвался: 

— Командир первой бригады особого назначения, действующей в западных областях Украины. 

— А почему вы не были на совещании? 

— Меня не приглашали. Кроме того, я как раз в это время вызван был на нашу Центральную базу для отправки в Москву. 

Строкач сказал, обращаясь к Коротченко: 

— Помните, Бегма докладывал об отрядах Бринского и Каплуна. 

— Помню… Но почему вы оказались здесь? Не проще ли было лететь с сабуровского аэродрома? 

— Наш оперативный центр находится в Белоруссии. 

— Далековато… А как вы живете с Бегмой? 

— Хорошо. Делить нам нечего — работы на всех хватает. 

Коротченко и Строкач заинтересовались нашими отрядами, их работой, настроениями жителей и тем, как ведут себя на Волыни украинские буржуазные националисты. 

— Теперь вам будет легче, — сказал, между прочим, Строкач. — Туда пошел Федоров со всем своим хозяйством. 

Но я уже знал об этом. 

Из этого разговора мне стала ясной причина перелета представителей Украинского ЦК на белорусский аэродром. На территории, занимаемой отрядами Сабурова, фашисты начали большую облаву. Весьма возможно, что они узнали о пребывании в их тылу секретаря ЦК и совещании, на которое собрались виднейшие руководители партизанского движения Украины, и хотели разом покончить с ними. Когда угроза нависла непосредственно над аэродромом, самолеты снялись и перелетели на партизанский аэродром братской республики. 


* * * 

Среди дня на аэродром приехал Бельский, чтобы встретиться с представителями ЦК КП(б)У. Нас, обитателей аэродромной «гостиницы», встреча эта интересовала постольку, поскольку тут решалась наша судьба. Самолеты прилетели с украинского аэродрома почти пустые, места в кабинах много, но ожидающих еще больше. Сколько пассажиров и кого именно унесут сегодняшней ночью в Москву стальные птицы? 

Коротченко разрешил взять тяжелораненых, женщин с детьми, Красовского, Свердлова и меня. И вот, как только стемнело, загудели моторы, закачался и полетел за окнами кабины куда-то назад и вниз едва видимый в ночи белорусский лес.


Загрузка...