Ранним морозным утром приехал Гудованый, командовавший группой в отряде Анищенко, и с ходу, едва успев спешиться, доложил:
— Товарищ командир, у нас — чепе! Тимонин застрелил Силкина, а сам скрылся.
— Какой Тимонин? Какого Силкина? За что?
— Командир группы. А за что застрелил — неизвестно.
Непонятное и досадное самоуправство. И в такое время! После облавы мы не все еще привели в порядок: Центральная база оставалась в Картухинском лагере, Анищенко восстанавливал разрушенные землянки — канитель! А тут партизаны начинают убивать друг друга. Что это — случайность, озорство или что-нибудь похуже? Придется выяснять на месте.
Пока ехали, я пытался вспомнить хоть одного из них, и будто бы помогая мне, копыта по обледенелой дороге выцокивали, когда лошади шли побыстрее: Силкин… Сил-кин… а когда потише: Ти-мо-нин… Ти-мо-нин… Фамилии, только фамилии, и за ними — ничего. Всех не упомнишь.
Подъезжая к лагерю, еще издали мы увидели партизан, столпившихся у сапожной мастерской, и среди них — богатырскую фигуру Анищенко в новом ярко-желтом кожухе. Люди, очевидно, обсуждали событие и затихли, когда Анищенко бросился к нам навстречу.
— Разрешите доложить…
Отрапортовал, как всегда громогласно, стоя навытяжку, но и в голосе его чувствовалась неуверенность, и в лице было какое-то новое для меня выражение — не то недоумение, не то обида. Как бы оправдываясь, он добавил после рапорта:
— Неожиданность какая! Невиданный случай, чтобы друга убить. А ведь неразлучными были.
— Мало сказать, что неожиданность, — ответил я. — Давайте разбираться. Что вы знаете про Тимонина и про Силкина?
Рассказ Анищенко ничего не объяснил. Да, они были закадычными друзьями. Земляки — оба из Кировской области. С командиром одного из наших отрядов Бельтюковым, тоже кировчанином, вспоминали они родные места, но держались больше вдвоем. До войны служили в одной части и на фронт попали вместе. В бою Тимонин пытался спасти тяжело раненного Силкина и вместе с ним попал в плен. Сидели они в Брестском лагере, добром поминали врачей, которые лечили Силкина. Когда он выздоровел, оба бежали из лагеря. Скрывались на хуторе около Ковеля, встретили одну из наших боевых групп и стали партизанами. Обычная история — сколько к нам приходило бежавших из плена!.. И никто не замечал между ними разлада, не слышал споров. Ели они из одного котелка, спади рядом. И вот…
Высоченный Анищенко, скрипя своим новым кожухом, старался как-то сбоку заглянуть мне в глаза, словно искал поддержки, одобрения, сочувствия. Видно, не находя в себе оправдания случившемуся, хотел найти его в собеседнике.
Любое ЧП неприятно каждому командиру, а такому аккуратисту, как Анищенко, — особенно. Да еще ошибка, допущенная им самим: назначил будущего убийцу командиром группы. И ведь, оказывается, заместитель командира отряда Василенко возражал: «Я думаю, — сказал он, по своей всегдашней привычке повторяя слова, — я думаю, что мы недостаточно знаем Тимонина. Надо, я думаю, заняться им, изучить». Анищенко увидел в этом чуть ли не бюрократизм: «Не думайте, а выполняйте. Не о чем тут думать. Парень грамотный, боевой. Нельзя так недоверчиво относиться к людям». Назначение состоялось. И вот теперь пришлось признаться в ошибке.
— Виноват! Предупредили — не послушал. Недоучел.
— Вины с вас никто не снимает, — сказал я. — Но у Василенко, должно быть, были какие-то причины не доверять Тимонину… Вы, значит, не поинтересовались? У нас беда — начальник считает ниже своего достоинства прислушаться к мнению подчиненного. Пошлите за Василенко. Мне вот тоже припоминается история с убийством…
И я рассказал, как зимой 1942 года, когда мы базировались на Витебщине в нашем лесном «военкомате», партизан Куклин так же вот убил Кобякова. И они были земляками, сослуживцами, неразлучными, казалось бы, друзьями. Правда, Куклин не убежал. Он тогда был на базе за старшего, и с ним оставалась небольшая группа партизан. Когда мы вернулись, он сам доложил Бате, командовавшему нашими отрядами, что застрелил Кобякова. И, дескать, за дело. Кобяков будто бы хотел дезертировать из отряда и подговаривал к тому же самого Куклина.
— А почему не дождался нас? — спросил Батя.
— Боязно было, что Кобяков убежит до вашего возвращения и мне придется отвечать за него. Ведь на цепь его не посадишь.
Батя сказал, что разберется в этом, поручил кому-то расследовать происшествие, но неожиданные события помешали расследованию. Немцы устроили на нас облаву, пришлось покинуть «военкомат», Куклина отправили со специальным заданием под Полоцк, а мы, не дождавшись его, ушли далеко на юго-запад, чтобы уже не возвращаться на Витебщину.
Дальнейшей судьбы Куклина я не знаю. История убийства Кобякова так и осталась нерасследованной, но я и тогда считал, и теперь считаю ее неясной и подозрительной. Убийство Силкина еще подозрительнее — ведь Тимонин-то сбежал. Поэтому и необходимо докопаться: в чем дело? И убийцу найти. Обязательно. Не только ради наказания. Кто знает — с какими мыслями ушел он от партизан?..
Пришел Василенко. Окончив рассказ, я спросил его:
— А вы как считаете? Какие у вас подозрения были на Тимонина?
— Какие могут быть подозрения?.. Я думаю…
— Нет… Позвольте, товарищ командир… — Анищенко беспокойно скрипел кожухом, оборачиваясь то ко мне, то к своему заместителю. — Позвольте… Он мне говорил… Ты возражал?.. Ты мне что тогда сказал? Почему? Тебе что — тимонинская физиономия не понравилась?
— Ну и физиономия тоже. Вообще он был какой-то не такой. Недовольный, что ли?.. Вы наших ребят знаете. А он — не то. Задумается иной раз — словно мировые вопросы решает. Окликнешь — испугается. Да ведь как: за пистолет хватался, и глаза страшные, того гляди застрелит. А потом сразу улыбается. И как-то не так. Не верю я его улыбке. Вот такой же был и Рагимов. Помните? Вы его лучше меня знали.
— Знал. — И мрачные воспоминания нахлынули на меня. — Рагимов не одного, Рагимов троих перестрелял… Тем более надо расследовать.
— Точно! — Анищенко заглядывал мне в глаза. — И поручить это Василенко. Он справится.
— Должен справиться, — согласился я. — Но, товарищ Василенко, учтите: он может уйти в Рафаловку или в Маневичи.
— Едва ли, — возразил Анищенко. — Мы уже послали людей — его перехватят.
— Успеют ли? Он дожидаться не станет… А что, если он проберется в Ковель? Кто знает — какие у него связи. Рагимов был связан с гестапо… Тимонин про наших подпольщиков знает?
— Он Бориса знает. Присутствовал, когда мы встречались с Борисом.
Это было плохо. Борис руководил одной из самых активных подпольных групп на Ковельском железнодорожном узле.
— Ну вот видите! Немедленно принимайтесь. Что вы думаете делать, товарищ Василенко?
— Думаю, я уж раньше наметил, поскорее добраться до того хутора, где наши нашли Тимонина. Уж, наверно, он там невесту оставил — парень видный. А заодно и Борису сообщим.
— Действуйте!
И в тот же день пятнадцать партизан на четырех санях выехали под Ковель.
Некоторое время мы ничего не слышали о Тимонине, и я уже думал, что ему удалось улизнуть. Сколько он может наделать нам пакостей! Правда, в Ковеле все было по-прежнему — никаких новых провокаций, никаких арестов, но это не успокаивало: не раз обманывала партизан такая вот кажущаяся тишина. И вот на шестые сутки Василенко вернулся.
— Привез, товарищ командир!
У меня вырвалось невольное:
— Наконец-то!
Василенко, вероятно, понял это восклицание как упрек и ответил тоже чем-то вроде замаскированного упрека:
— Так ведь, дядя Петя, наши партизанские книги виноваты. Как мы учитываем личный состав, что знаем?
А мы и в самом деле знали о своих людях очень немного. Не знали, например, где и у кого жили наши бойцы до вступления в отряд. Завели мы книгу учета кадров, в ней отмечалось, что такой-то в течение такого-то времени скрывался у крестьян, скажем, под Брестом или под Ковелем. Ни точного обозначения места, ни фамилии хозяина. Во-первых, потому, что окруженцам и беглым военнопленным приходилось часто менять квартиры; во-вторых, из осторожности: слишком многим рисковали хозяева, укрывавшие советских военнослужащих. Может показаться, что это мелочи, ненужные подробности, но Василенко в своей экспедиции убедился в том, насколько важны эти мелочи.
Ночью (большинство партизанских дел делается ночью) он разыскал тот хутор, ту самую хату, откуда Тимонин и Силкин ушли в партизаны. Расспросил хозяина, и хозяин припомнил обоих. Но жил у него один, судя по описанию, — Силкин; другой — здоровый такой, его Васькой звали — только навещал приятеля. Откуда он приходил, неизвестно. Впрочем, вместе с Силкиным хаживали они на соседний хутор, недалеко, верст десять отсюда. Может быть, там он и жил. И хозяин, догадываясь, что дело серьезное и не терпит отлагательства, вызвался сейчас же, ночью, показать партизанам дорогу.
На дворе бушевала сырая февральская вьюга, наметала сугробы, залепляла глаза — зги не видать. Поэтому и ехали, против партизанских правил, не сворачивая с дороги: в такую погоду немцы и полицаи отсиживаются в тепле.
На хуторе проводник постучал в знакомую хату. Открыли не сразу.
— Кого в такую погоду несет?.. Ты, Семен? Ну заходи. Что уж делать, ежели разбудили.
Сонный, взлохмаченный крестьянин глядел сердито, но, увидев при свете зажженной коптилки партизанского командира с автоматом и красной ленточкой на кубанке, ругаться не стал.
— Сидайте.
И когда ему объяснили, в чем дело, ответил пространно:
— Восточник? Были у нас восточники, а теперь нет. Давно уж нет. А вот в селе есть. И вчера пришел один. Летом он жил у М. (была названа фамилия, которую я теперь не помню, да, пожалуй, и вспоминать ее не стоит). Жил вроде как Фроськин — дочери этого самого М. — муж. Васька. Ты его знаешь, Семен, — здоровый мужик. К концу лета он пропал, говорили, ушел на восток, но, должно быть, не добрался.
— Его нам и надо, — сказал Василенко. — Идем!
Крестьяне опасались:
— Там полиция. Тридцать семь человек с винтовками. Мы их наперечет знаем. И сын у М. полицай. Да еще этот Васька. И хата у них рядом со старостой.
В партизанских условиях особенно важно быстрое, на ходу, решение. И Василенко нашел его.
— Мы полицаев тревожить не будем — мы старосту побеспокоим. Это как раз и хорошо, что он рядом. — И снова тоном, не допускавшим возражений, повторил: — Идем!
Из партизан он взял с собой только Гудованого, Земскова да Петухова, остальные должны были дожидаться на хуторе, готовые идти на выручку, если услышат стрельбу. Но выручать не пришлось — Василенко рассчитал правильно. Полицаи в ту ночь не высовывали носа на улицу, а вартовые, стучавшие в свои колотушки где-то в белесых космах метели, не заметили партизан, подошедших задами да переулками к дому старосты. Ничего не подозревавший староста открыл на голос знакомого хуторянина и, понятно, был ошеломлен, увидев целую толпу (так ему показалось в темноте) вооруженных людей. Наверное, хотел захлопнуть дверь, позвать на помощь. Но партизаны протиснулись в сенцы.
— Здорово, голова! Не шуми. Выполняй, что скажем, и останешься жив.
Пришлось выполнять. Прежде всего он подтвердил, что вчера действительно явился в село Тимонин (фамилию он знал). Вооруженный. Остановился в соседней хате.
— Веди! — сказал Василенко. — Тебе откроют. Да не вздумай дурить. Нам нужен только Тимонин, а полицая мы разоружим, чтобы не помешал.
Из соседней хаты стариковский голос ответил на стук старосты:
— Кто там?
— Открой, Матвей, это я.
— Входи… Да кто с тобой?
— Зажги свет.
При свете старик увидел, что на него направлены дула автоматов. Испугался.
— Я что… Да я!..
— Молчи! Никакого тебе вреда не будет.
На кровати в первой комнате храпел чубатый парень — сын старика. У его изголовья стояла винтовка, пистолет с гранатой лежали на табуретке.
Гудованый положил пистолет и гранату в карман, а из винтовки вынул затвор.
— Не пошевелился. А где Васька?
— Выпили они вчера со встречей, — объяснил Матвей. — Васька в той комнате.
Тимонин тоже не слышал, как забрали его оружие.
— А дочь куда девалась? — снова выйдя в первую комнату, подозрительно спросил Василенко Матвея.
— В Ковеле дочь. Трое суток, как уехала.
— Ну ладно. Запрягай лошадей.
— Куда? — удивился Матвей.
— Отвезете нас до хутора, — успокоил его Василенко. — Чтобы шуму не было. А там мы вас отпустим. Но — без фокусов. Товарищ Гудованый, присмотри, как он запрягать будет.
Тимонина скрутили, а он так и не проснулся, только мычал, когда ему заткнули рот на всякий случай. Полицая растолкали, объяснили, в чем дело, пригрозив автоматом. Еле уместились в санях.
— Погоняй! — скомандовал Василенко полицаю. — Да помни: на каждого из вас по автомату. А староста у нас вместо пропуска.
Пропуск пригодился, потому что на околице окликнули:
— Стой, кто едет?
И староста поторопился ответить:
— Свои! Свои!
Пропустили.
Все обошлось благополучно. Добравшись до хутора, партизаны не стали задерживать старосту и Матвея с сыном, но посоветовали держать язык за зубами: им же самим лучше будет. Должно быть, они послушались — погони за группой Василенко не было.
Преступника поместили в лагере Анищенко, в сапожной мастерской, это было самое подходящее место: землянка с единственным узким окошечком и крепкой дверью. Но сапожники возмутились. На другой день, подходя к этой землянке, я был свидетелем горячего спора.
Сухонький старичок из хозвзвода петухом наскакивал на Василенко.
— Значит, нам теперь без места оставаться? Ради какого-то, прости господи, стервеца! Товарищ старший лейтенант, ведь по такой погоде весь отряд сапоги чинит. Сами знаете, какая у нас обувь. Сами взыщете, если у подрывников пальцы наружу вылезут.
— Взыщу. Чини, Игнат Васильевич, стучи у себя в хозвзводе.
— Да ведь в хозвзводе — какое там рабочее место? Там плотники стучат — нары доделывают.
— А ты в уголке.
— Нет в хозвзводе уголков — тесно. Хозвзвод на задания не ходит — все здесь.
Еще трое сапожников поддакивали старику. Когда я подошел, один из них обратился ко мне:
— Товарищ командир, распорядитесь. Что это делается? Мастерскую заняли, а нам работать надо.
— В мастерской — арестованный, — объяснил я. — Следствие идет.
— Да ведь вторые сутки! — снова затараторил старичок. — Чего тянуть? Всем известно: подлец этот Тимонин, разбойник, такого парня убил. Пять минут и один патрон.
Я заговорил строго:
— Вы что — порядка не знаете? Где прикажут, там и будете работать. Понятно? — Потом добавил помягче: — А, может быть, он от немцев подослан, может быть, у него — помощники. Это все времени требует.
— А нам — терпеть?
— Терпите для общего дела. День поработали в хозвзводе — еще день поработаете.
Сапожники смирились, но, уходя, выразили общее свое мнение:
— Все равно его в расход надо, без послабления. И поскорее.
А Тимонин в сапожной мастерской ждал своей судьбы. Наверное, места найти не мог. Когда мы вошли, он стоял около печки, ковыряя пальцем глину, и рука у него дрожала. Обернулся, вобрав голову в плечи; по лицу — красные и белые пятна, глаза бегают. Кажется, я раньше не знал его; во всяком случае, впервые увидел эти тусклые, широко посаженные глаза. Пустые. Не знаю, что было в них раньше, но теперь не было ничего, кроме страха.
Первый вопрос:
— За что ты убил Силкина?
И первый негромкий ответ таким тоном, словно Тимонин заранее знал, что ему не поверят:
— Нечаянно. Я не хотел.
Василенко, тщательно подготовившийся к допросу, конечно, не мог поверить:
— Таких нечаянностей не бывает. Ты стрелял ему в спину за семьдесят метров. Вот твой патрон. Мы его подняли там, откуда ты стрелял. Понятно? Вы крупно поговорили, и ты не дал Силкину дойти до лагеря. О чем вы говорили?
— Мы говорили… Он хотел…
Тимонин был поражен: Василенко попал в точку. Еще несколько удачно поставленных вопросов — и преступник сознался в главном. А потом и остальное начало разматываться, как клубок. Оказалось, что он не Тимонин и не кировчанин. Фамилия — Синюк, родился на Кубани в зажиточной казачьей семье. Отец его служил у белых — у генерала-вешателя Шкуро. После разгрома белых он так и не примирился с советской властью: в 1933 году его выслали за активное участие в кулацком саботаже.
Сын пошел по стопам отца, но проявлял себя несколько иначе. Учился. Из института его исключили за моральное разложение, а потом осудили за хулиганство. Наказание отбывал в Кировской области и там же в 1941 году призван был в армию. Поэтому и назвался кировчанином. При первом удобном случае сдался в плен. В Брестском лагере (он действительно сидел там) выдал группу заключенных, готовившихся к побегу. Их расстреляли, а предатель заслужил расположение лагерного начальства.
Потом фашисты организовали курсы пропагандистов. Это была хитрая политика: таких отщепенцев, как Синюк, или людей морально неустойчивых, обучали три месяца и посылали по разным лагерям вести прогитлеровскую агитацию — где доклады или лекции, а где и просто разговоры, целью которых было подорвать у пленных веру в победу, веру в советскую власть, привлечь их в ряды националистских и власовских частей. На этих курсах Синюк стал Тимониным. Здесь он познакомился с Силкиным и даже подружился с ним: ну как же — земляки! Курсы окончил успешно, а после них старательно работал на немцев. Весной 1942 года его отправили в Ковель и снова обучали под руководством какого-то ответственного лица для более сложной и более опасной работы. Он переселился в деревню, чтобы под видом беглого военнопленного проникнуть к партизанам и доставлять шпионские сведения своему ковельскому начальству.
В это время он во второй раз встретил Силкина. Оба обрадовались: Силкин искренне, Тимонин притворно. Силкин сразу же высказал все, что было у него на душе: совесть замучила, нельзя помогать немцам, надо бороться с ними. Поэтому он бежал из лагеря и хочет уйти к партизанам. Вероятно, военные неудачи фашистов были первой причиной его раскаяния (так бывает со слабыми людьми), но говорил он горячо, искренне и в самом деле хотел искупить свою вину. Тимонин поддакивал приятелю, а в душе проклинал его. Это был лишний свидетель, от которого шпион не мог избавиться и которому не мог довериться. Приходилось хитрить с ним больше, чем со всеми другими, чтобы он даже не заподозрил его подлой двойной игры.
Когда они попали в отряд, Силкин собирался чистосердечно рассказать обо всем, но Тимонин отговорил: подожди, пока заслужим, а то, может, и не простят. Время шло. Оба они были на хорошем счету, Тимонина назначили даже командиром группы, а он все откладывал признание, все находил какие-то отговорки. Силкин не мог больше терпеть. Тогда и произошел тот самый крупный разговор, о котором догадался Василенко.
— Как хочешь, — сказал Силкин, — а я пойду. Не в силах я больше носить на душе этот груз.
— Иди, — ответил Тимонин и, переждав немного, выстрелил ему в спину.
Все это рассказал Тимонин не сразу — путался, увиливал, отмалчивался; а Василенко с терпением и настойчивостью настоящего следователя распутывал его хитрости, сопоставлял факты, уличал во лжи, добивался точных ответов. Преступнику волей-неволей приходилось сознаваться, и он начинал каяться: простите, я недопонимал, меня запугали, я исправлюсь, я хотел исправиться. Но факты говорили против него: с упорством и ловкостью, достойными лучшего применения, выполнял он свое подлое дело. Ради него он притворно дружил с Силкиным, ради него участвовал в опасных партизанских операциях. Этим он обеспечивал себе возможность беспрепятственно собирать и отправлять в Ковель сведения о партизанах. Он их собирал и отправлял. И, если бы не история с Силкиным, кто знает, каких бед мог бы он натворить?
— Куда посылались эти сведения? — добивался Василенко. — Кому? Через кого? Каким образом?
— Знаете Сазанку — хутор около Гривы? Вот туда и носил. Там был почтовый ящик. Дальше ничего не знаю. Кто брал эти сведения, как их переправляли — не мое дело. Не полагалось мне этого знать. Адресовал на имя Панасюка, но и о нем никакого представления не имею.
И тут не помогли Василенко ни его терпение, ни его настойчивость, очевидно, Тимонин, в самом деле, ничего не знал дальше «почтового ящика». Можно было предполагать, что этот Панасюк — какой-нибудь главарь украинских националистов или бывший белогвардеец, вытащенный на свет фашистами. Но только предполагать, потому что ни мы, ни наши ковельские подпольщики не слыхали о Панасюке.
У «почтового ящика» в Сазанке установили тайное дежурство, чтобы подкараулить связного, который должен был прийти за очередным тимонинским донесением. Пришел лесник — молодой парень, которого, конечно, ни в какие тайны не посвящали. Взять пакет, отнести коменданту Обзырской полиции — вот и все его дело; про Панасюка он не знает. Ниточка оборвалась. Василенко записал о Панасюке: «Личность не установлена», и, кажется, это был единственный пробел в следственном материале.
Необходимо отметить, что материал этот был оформлен образцово, с соблюдением всех правил, положенных в таком случае. Выписка из приказа, согласно которому Василенко «принял к производству настоящее дело», свидетельские показания, протоколы допросов и т. д. — все это было аккуратно переписано ровным и четким почерком на листах, вырванных из какой-то старой конторской книги, подшито и пронумеровано. Можно было подумать, что Василенко всю жизнь занимался следствиями. Я спросил его:
— Вы что, юристом работали?
— Нет, но в полку приходилось быть дознавателем.
— Ясно.
И мне подумалось, что кроме дознавательской практики и умения оформить дело, у Василенко есть еще какие-то особые способности. Как он ставил вопросы, как он распутывал сложные узелки, сопоставлял факты! И какое чутье проявил он в тимонинском деле с самого его начала! Эти способности надо было использовать.
Должен сознаться, что по первой встрече (это было летом 1942 года) у меня сложилось неважное мнение о Василенко. Еще бы! Подошел человек вразвалку, в невообразимом сюртуке и помятой фетровой шляпе, руки в карманах, и назвался старшим лейтенантом. Не доложил, не отрекомендовался, а именно назвался таким тоном, словно и не служил никогда в армии. Мы по горькому опыту знали, что означает и что влечет за собой такая потеря воинского вида и воинских навыков. В тот раз я отказался включить Василенко в свой отряд.
— Опускается человек. Мне таких не надо.
И он остался с группой «отсеянных» на Червонном озере.
Во второй раз я встретил его уже на Волыни и порадовался перемене. Откуда-то добыл он чистенькое военное обмундирование, и вместе с обмундированием вернулись к нему военная выправка, четкие фразы, энергичные движения. И в боевых делах он проявил качества, необходимые партизанскому командиру. Словом, переродился. Хорошо. Но все еще оставался у меня неприятный осадок от первой встречи: можно ли быть вполне уверенным в человеке, который способен в трудную минуту развинтиться и опуститься?
Дело Тимонина показало нам Василенко с другой стороны. Анищенко, довольный тем, что непонятное «чепе» разъяснилось, сказал мне:
— Василенко такой: ему только окажи доверие, он сам во всем разберется. Инициатива. Творчество. Помните…
И начал перебирать эпизоды, героем которых был Василенко. Я все эти эпизоды знал, но после тимонинского дела действительно хотелось припомнить их снова и подвести какой-то итог.
Вскоре после этого в беседе с самим Василенко я заговорил о его прошлом, о тех временах, когда он щеголял в сюртуке и шляпе.
— Маскарадный костюм. Куда вы его девали?
Василенко вспыхнул.
— Выбросил. Опомнился. Мне и самому стыдно вспомнить, на кого я был похож. Советский человек — ведь я родился в семнадцатом, ведь у меня отец буденновцем был, — а ходил, как старорежимное чучело. Растерялся я тогда, словно сам себя потерял на какое-то время. Нет, я не оправдываюсь, просто объяснить хочу. Ведь как было? С начала войны я командовал взводом, потом ротой; и вот говорят: получай новое назначение. Явился в штаб. «Подожди, отдыхай до утра». Я зашел в пустую хату и… — спать. А уж разбудили меня немцы. Прорыв там был или десант, не знаю. Может, наши по тревоге встали, а про меня никто и не вспомнил. Так вот, не раненный, не контуженный, попал в плен. По-дурацки. Совестно, к самому себе уважения нет… Потом гоняли по Польше, по Восточной Пруссии — лагеря, арбейтскоманды. Это всякий пленный испытал… В начале сорок второго года работал на лесозаводе в Августовских лесах. А ведь я донской казак, лошадей знаю, умею с ними обращаться. Управляющий заметил, взял меня к себе кучером. Разъезжал по делянкам, в Сувалки иной раз ездил, попутно надо мной издевался. Такая сволочь, что и не выдумаешь. Кривобокий, ходит словно подпрыгивает, и бельмо на глазу. Фашист — фашистом, а он, должно быть, еще и за свое уродство мстил людям. И, конечно, боялся: пистолет поверх пиджака, чтобы видели, и граната в кармане. Ездили мы втроем: я, он и поляк-переводчик. Говорил он по-русски лучше переводчика, но возил его, чтобы не оставаться один на один с кучером. Я сначала терпел, а потом не выдержал. Как-то остановились мы на лесной дороге, управляющий по своей надобности вылез. Идет обратно, я его должен в бричку подсаживать. А уж я несколько дней носил в кармане чугунную гирьку. Он на подножку вскарабкался — я его по голове. Повалился. Переводчик сначала глаза вытаращил, а потом помогал мне тело припрятать. Поделили мы трофеи: ему пальто, мне сюртук и шляпу. Вот откуда этот маскарадный костюм. Полгода я шатался в нем, и мне было все равно, какой у меня вид, словно я — не я, а чужой бездомный бродяга… Пока не опомнился.
Василенко умолк, дальше незачем было рассказывать. Сюртук и шляпу, внешние признаки тогдашней его растерянности, он выбросил. Он снова нашел себя и на глазах у нас прошел путь от рядового бойца до заместителя командира отряда. Теперь он знает, что он не бездомный бродяга, а хозяин своей земли наперекор захватчикам. Твердо знает, и на него можно положиться. Да еще те новые качества, которые он проявил в тимонинском деле. Все это учли и поручили Василенко так называемую «пятую базу».
Объясню, что это была за база. Партизанские отряды пополняются стихийно. Невозможно предугадать, сколько новичков придет к нам сегодня или завтра и на что будут способны эти люди. Конечно, никаких штатных расписаний у партизан нет. Но с самого начала нашей борьбы мы чувствовали, что необходимо каким-то образом регулировать пополнение отрядов. Уже в 1941 году на Витебщине был у нас так называемый «военкомат», в 1942 году на Червонном озере — база «отсеянных» — они до известной степени предохраняли нас от ненадежных и малодушных. Теперь вопрос о ненадежных вставал еще острее. На примерах Рагимова и Тимонина мы видели, что фашисты снова и снова пытаются засылать к нам своих агентов. Поэтому-то и решено было организовать особый лагерь для новичков.
Лагерь как лагерь. Были там землянки, кухня и баня; новички проходили там санобработку (это тоже немаловажное дело), а потом испытание и проверку. Некоторые из них, услыхав название своего лагеря, обижались: «Почему пятая? Что вы нас за пятую колонну считаете?». Но в названии, конечно, не отразились никакие подозрения: просто-напросто, когда мы закладывали эту базу, в том же лесу уже находились четыре лагеря боевых отрядов Анищенко, Макса, Конищука и Картухина. На «пятой базе» мы знакомились с людьми, с их способностями и пригодностью к той или иной работе. Подрывнику, например, кроме обязательной для всех партизан смелости, нужна педантичная аккуратность: малейшая неточность стоит подрывнику жизни. Разведчику необходимы кроме этого хитрость, наблюдательность, умение запомнить любую мелочь. Он должен уметь разговаривать с любым встречным и управлять разговором незаметно для собеседника. Он должен все выведать, а сам ничего не рассказать. Политически развитых людей использовали мы как агитаторов. Тот, кто не обладал этими специальными качествами, направлялся на заставы и в комендатуры — нести караульную службу. И, наконец, люди пожилые, слабые здоровьем, раненые посылались обычно на тыловую работу: в хозкоманды, в мастерские и т. д.
Разумеется, изучать людей, разгадывать их способности, намечать их будущую партизанскую специальность — дело нелегкое. Но еще труднее распознать врага, скрывающегося под маской друга. Это и должен был делать Василенко. Командуя «пятой базой», приучая людей к партизанскому быту, он присматривался к ним. Кажется, тогда назвал его кто-то «начальником бдительности», и название это, точно определявшее его работу, прочно вошло в наш обиход. Он знал, что нельзя затягивать испытательный срок, но и торопиться с выводами нельзя и, конечно, нельзя оскорблять подозрениями человека, может быть ни в чем невиновного. Тут помимо наблюдательности и терпения требовалась безукоризненная тактичность.
Однажды он доложил мне, что двое из его подопечных подозрительны. Как и в истории с Тимониным, никаких определенных фактов он не знал, но что-то почти неуловимое в их наружности, в их словах, в их поведении заставило его насторожиться.
— Я не могу передать их в боевые отряды, — мрачно сказал «начальник бдительности», — и у себя держать не могу— обижаются.
— Попробуем разобраться сообща, — ответил я. — Приведите одного из них завтра, поговорим. Чтобы не было сомнений, скажите, что мы хотим дать ему особое поручение.
Человек, приехавший на другой день с Василенко, был высок ростом и плечист. На нем был серый немецкий китель, гражданская кепка и польские, с высокими задниками, сапоги — обычная в Партизанских условиях одежда. Входя, он расправил складки вдоль пояса; китель его был аккуратно застегнут на все крючки, а лицо чисто выбрито. Я сразу отметил это — люблю воинскую аккуратность. Держался он скромно, но уверенно, такого случайным вопросом не смутишь. Разговаривая с ним, я даже подумал, что Василенко на этот раз ошибся. Вот только глаза этого человека мне не понравились: выпуклые, серо-оловянные, с маленькими острыми точками зрачков, какие я замечал у пьяных. Но он был трезв и спокоен.
Когда после разговора он вышел, а Василенко задержался на минутку, я сказал «начальнику бдительности», что ничего подозрительного не вижу, но все же посоветовал задержать этого парня на «пятой базе», продолжая наблюдение. Я верил василенкиному чутью.
А когда ушел и Василенко, в землянку ворвался один из бойцов Картухинского отряда.
— Дядя Петя, — заикаясь от волнения, выпалил он, — тот человек, который поехал с Василенком, у немцев переводчиком был. Я его видел в Барановичах.
— Вот это да! Вернуть его надо! Обоих!
И опять Василенко распутывал клубок, и опять, несмотря ни на какие увертки, преступник вынужден был сознаться. Он немец, но родился в России, из немцев Поволжья. Фамилия его Гейнц. Он не только был у фашистов переводчиком, но окончил специальную школу и был подослан к нам с той же целью, что и Тимонин. Шпионские донесения он посылал на имя того же Панасюка.
— Так я и знал! Да кто он такой, этот Панасюк? Где он?
Но и Гейнц знал о Панасюке не больше Тимонина.
— А кто еще с вами работал? Здесь, у нас?
— Я один. Никого больше не знаю.
— А Казик? — Василенко обернулся ко мне. — Дядя Петя, немедленно надо послать за другим. Прикажите, чтобы привезли с «пятой базы» Казика, там знают.
Посланные мной люди уже не застали Казика на «пятой базе»: он скрылся, сообразил, должно быть, что если потянули его приятеля, то и ему не сдобровать. Но очной ставки и не потребовалось: Гейнц, видя, что запираться дальше бессмысленно, рассказал и про Казика. Да, он не тот, за кого себя выдавал. Назывался бежавшим из концентрационного лагеря поляком, и даже поляки ему верили, а на самом деле украинский националист, агент гестапо, сотрудник Гейнца в его черном деле.
Относительно Казика мы дали указание ковельским подпольщикам, и вскоре группа железнодорожника Бориса ликвидировала предателя. А вот Панасюка, возглавлявшего, очевидно, шпионский центр, ни мы, ни подпольщики не могли обнаружить. Правда, группа Бориса отыскала в Ковеле человека, носившего эту фамилию, — бывшего петлюровского офицера, но тщательная проверка и наблюдение за ним показали, что ни с немцами, ни с националистами он не связан и даже относится к ним враждебно.
— Белое пятно, — вздыхал «начальник бдительности», — недоработка. Каждую минуту можно ждать от этого Панасюка новых пакостей.
Мысль о Панасюке не давала покою Василенко даже в минуты отдыха.
Я уже упоминал, что партизаны любили в свободное время и спеть, и сплясать, и послушать музыку. Стихийно возникали у нас импровизированные концерты, вечера самодеятельности. Однажды, июньским вечером 1943 года, приехал я в лагерь Анищенко и застал там Василенко. «Начальник бдительности» сидел на бревнышке перед командирской землянкой и, подыгрывая себе на гармошке, выводил бархатным басом:
О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь,
О чем, дева, плачешь — слезы горькие льешь?..
Народу вокруг собралось порядочно — все свободные люди отряда; и сам Анищенко подпевал, грустно склонив голову. Дело у меня было неспешное, и я присоединился к слушателям.
— А вы бы повеселее, — попросил кто-то.
Василенко тряхнул светлым чубом и передал гармонь Анищенко.
— Это у него лучше выходит. Давай-ка, Саша, саратовские.
Анищенко не стал отказываться: он тоже был умелым баянистом.
Теперь я не помню слов, но это были партизанские частушки на самые злободневные темы — и бытовые, и политические; и запевали их несколько человек — так повелось в отряде.
Настроение сразу изменилось.
— Теперь в самую пору сплясать. Сыграйте гопака, товарищ командир.
— Верно! Дайте круг! Василенко попросим!
И Василенко пошел по кругу сначала мелким плавным шагом, потом быстрее, потом вприсядку, а там уж и разобрать нельзя было, что у него пляшет: плясали ноги, плясали руки, плясали плечи; казалось, даже глаза и брови, даже губы и щеки принимают участие в пляске.
— Вот это настоящий гопак, — одобрил стоявший рядом со мной старичок, партизанский сапожник, запомнившийся мне еще по тимонинскому делу. — Я и не видал такого с тех пор, как молодым был.
Кругом прихлопывали в ладоши. Думалось, что о войне позабыто, что ничто уже не мешает искреннему веселью этих людей.
Когда Василенко, уступив место другому плясуну, подошел ко мне, я похвалил его:
— Молодцом! У вас просто талант к этому.
— Эх, дядя Петя! — ответил он. — Вот пляшем, а на душе кошки скребут. Какой у меня талант, если я Панасюка найти не могу. Он еще много крови нам перепортит.
Он был прав, но об этом мне придется рассказать позднее. А пока добавлю только, что, хотя «пятая база» просуществовала недолго, Василенко так и остался «начальником бдительности» — начальником особого отдела в первой бригаде.