Мы постоянно слышали, что партизанские отряды — это войска без тылов, войска, у которых нет своего хозяйства, для которых тылом является окружающая местность со всем ее населением. Мы считали это непреложной истиной. Тактика мелкой войны, тактика неуловимости, подвижности, тактика неожиданного удара именно там, где враг менее всего ожидает нас, — короче говоря, вся наша практика, как нам казалось, полностью соответствовала этой установке. В самом деле: если бойцы отряда сами варят в ведрах на лесных кострах похлебку из продуктов, захваченных у противника, едят хлеб, испеченный крестьянами соседних деревень, сами стирают свое белье, редко и случайно моются в деревенских банях и даже раненых товарищей своих оставляют на попечение местных жителей — такой отряд не нуждается в тыловых службах. Такой отряд живет, как на походе, и вокруг лагеря выставляет только непосредственное охранение метров на двести, на триста — лишь бы это охранение успело вовремя предупредить о нападении противника. В бой такой отряд обычно не вступает, а в случае облавы бросает свой лагерь, унося в заплечных мешках все свое имущество, оставляя пустые землянки да потушенные костры. Партизаны исчезают в лесу, просачиваются между гарнизонами врагов и снова собираются за их спиной. Мы привыкали сами и приучали к такой беспорядочной и трудной жизни наших молодых товарищей, зная, что ее неудобства и бедствия неизбежны в этих условиях.
Но отряды росли. Нам волей-неволей приходилось обзаводиться хозяйством, какими-то запасами. Для борьбы с эпидемиями, свирепствовавшими на оккупированной фашистами территории, мы строили свои бани. В отрядах появились врачи, организовывались партизанские госпитали. Бросать на произвол врага свои лагеря становилось все труднее и труднее, тем более что иногда это имело тяжелые последствия. Так, например, осенью 1942 года, когда мы стояли около Выгоновского озера, гитлеровцы во время большой облавы обнаружили наш госпиталь, скрытый на островке среди болот. Правда, легкораненым и охране удалось уйти в лес, но тяжело раненный лейтенант Криворучко и двое врачей были захвачены и замучены карателями.
На Волыни стало еще труднее. Здесь на нашем попечении были так называемые цивильные лагеря: сотни людей, бежавших от захватчиков и не способных носить оружие, — старики, женщины, дети. Мы не могли бросить их. Последний раз, когда — в декабре 1942 года — фашисты устроили на нас большую облаву, мы целыми обозами вывозили население цивильных лагерей на новые места.
Постоянная угроза облав и сложность эвакуации заставили задуматься над перестройкой всего нашего быта, а в связи с этим — и над новой организацией охраны лагерей. Пора было переходить к оседлому образу жизни, обзаводиться собственным хозяйством, создавая вокруг себя сплошной партизанский район. Он уже создавался. Сама жизнь требовала отказа от общепринятой партизанской тактики, и мы практически выполняли это требование, не замечая, что расходимся с теорией.
Начало было положено еще до облавы: полицейские участки и сельуправы в окрестных селениях мы ликвидировали, а оставшиеся старосты были настолько напуганы партизанами, что не осмеливались выполнять никаких фашистских распоряжений.
Немцы усиливали свои гарнизоны в городах и районных центрах и, не имея возможности опираться на старост, делали время от времени налеты на села, хватали молодежь для отправки на работу в Германию, грабили крестьян. Борясь с налетчиками, мы и до облавы выставляли кое-где партизанские посты, а возвратившись после облавы на старые места, заменили эти посты целой системой партизанских застав и комендатур, которые защищали селения от притеснений гитлеровцев и бесчинств националистских банд, являясь как бы органами советской власти. В то же время наши заставы должны были нести и сторожевую службу, предупреждая нас о появлении врага, задерживая его на дальних подступах, давая нам возможность собрать необходимые для отпора силы.
Когда-то нескольких караваев хлеба, испеченных крестьянами Липовца или Московской Горы, достаточно было на целые сутки всему отряду; одного барана с избытком хватало на наш партизанский суп; одной коровьей туши за глаза достаточно было на два дня. Теперь и мяса требовалось значительно больше и варить его просто в ведрах было слишком канительно и неудобно; крестьянские печи тоже теперь не могли уже полностью удовлетворить нас хлебом — нужны были свои пекарни.
Первым практически решил эту задачу Анищенко, всегда отличавшийся хозяйственностью; партизаны его отряда при помощи инженеров Шварака и Тимошенко построили универсальную печь. В нее был вмазан котел, сразу заменивший все ведра, висевшие над кострами. В печи можно было и хлеб печь, а за специалистами-пекарями дело, конечно, не стало. По этому же образцу («по типовому проекту» — как шутили у нас) сложили печи и у Картухина, и у Макса, и у Крука. Дело было за мукой. Добывать готовую муку нам удавалось очень редко; обычно мы отбирали у фашистских заготовителей зерно: пшеницу, рожь, гречу, овес, ячмень. Этого было много. Но где молоть? Большинство мукомольных предприятий, приведенных гитлеровцами в негодность, бездействовало, уцелевшие мельницы в городах и районных центрах снабжали мукой фашистские гарнизоны и учреждения. Официально писалось, что будто бы на этих мельницах могут молоть свой хлеб и крестьяне, практически же с привозящих требовали столько справок об уплате и выполнении всяческих налогов и сборов, поставок и повинностей, установленных немцами, что никто своего зерна не привозил. К тому же и норма была ограничена: хлеборобам разрешалось оставлять себе зерно из расчета по 40 граммов на едока в день. А партизаны могли являться на эти мельницы только с оружием в руках; такие налеты делались нами не часто и не регулярно.
Крестьяне оккупированных областей вынуждены были вернуться к самой допотопной технике размола зерна. В лучшем случае у них были ручные жерны, крутить которые очень тяжело, а муки получается мало. А чаще — ступа и пест: толки, как толкли твои предки еще в каменном веке. Скрепя сердце можно было еще мириться с тем, что крестьяне, которым мы отдаем зерно, пользуются этими допотопными способами размола, чтобы испечь нам хлеб, но ставить партизан на такую работу было и обидно, и невыгодно. Нет, нам нужна была настоящая мельница. Во что бы то ни стало!
И такая мельница нашлась в селе Холузья. Она тоже не работала; деревянные крытые дранкой строения были целы, длинная железная труба торчала над кочегаркой, но машины, разобранные, разбросанные, поломанные, ржавели во дворе. В самой Холузье, в Серхове, Вульке, Карасине и других деревнях находились наши комендатуры и заставы, а совсем недалеко, километрах в семи, в районном центре Маневичи, стоял фашистский гарнизон. Опасное соседство, и нам приходилось мириться с ним. Правда, в Карасине тоже была мельница, но восстановить ее было бы значительно труднее.
Командиром, вернее, комендантом этого — южного — куста наших комендатур и застав был старшина Василий Бутко, или Васька-Пограничник, или еще Васька Кульга, как прозвали его в отряде Макса. В лагере Макса я и увидел его впервые, только что вернувшегося после лечения, бойко прыгающего с костылем, и, по правде сказать, в душе пожалел: хороший парень, но что он, хромой, может? А потом оказалось, что он и на одной ноге не хуже других справляется с заданиями, участвует в боевых операциях и даже командует группой подрывников — бывших пограничников, как и он сам. Его ценили не только как отважного и находчивого бойца, но и как умелого организатора и даже неплохого хозяйственника, не признающего так называемых «объективных причин» и не знающего ответа «не могу». Поэтому-то мы и направили его на южный куст, хотя он все еще хромал и ходил с палочкой.
Вот я и вызвал этого Кульгу.
— Как у вас там мельница в Холузье?
Он растерялся.
— Что мельница? Стоит.
— А восстановить ее можно?
— Н-не знаю… — Он запнулся и покраснел, силился припомнить что-то и не мог, ясно было, что на мельницу он и не заглядывал.
— Хорош воевода, — упрекнул я, — своего хозяйства не знает! Но шутки в сторону. Вот вам два дня сроку. Выясните. Кстати, и на карасинскую мельницу надо заглянуть — может быть, она годится. Найдите людей… И потом доложите.
Кульга молчал и только машинально правой рукой потирал висок да проводил языком по пересохшей нижней губе. Я уже знал, что это обозначает: Кульга напряженно думал. Поэтому я выдержал долгую паузу.
— Ясно?
— Ясно.
— Ну так смотрите, чтобы через два дня не краснеть.
И Кульге не пришлось краснеть. На карасинской мельнице он побывал в тот же день и удостоверился в ее непригодности. А вернувшись в Холузью, собрал всех, кто работал раньше на мельнице, и рассказал им, в чем дело. Они рады были помочь. Среди партизан нашлись специалисты — кузнецы, слесари, механики. Вместе обошли мельницу, внимательно осмотрели валявшиеся на широком дворе жернова и металлические части машин, заглянули в сарай.
Кульга стучал своей палочкой по какой-нибудь потемневшей от времени и непогоды детали и спрашивал:
— Ну, а это утиль? Или пригодится?
И ему отвечали:
— Да ведь, Василий Яковлевич… По правилу-то, конечно, надо бы менять, а у нас еще послужит.
Так составлялось нечто вроде «дефектной ведомости» на восстановление мельницы. Кое-чего все-таки не нашлось, кое-что уже окончательно не годилось. В наших партизанских условиях даже простую гайку нелегко было найти, а о более сложных деталях и говорить не приходится. Кульга послал людей в Луцк, в Ковель, в Пинск, они обещали разыскать все. Вот только приводной ремень — «пас», как по-польски называют его в этих местах, достать было негде. Правда, изрядный кусок старого приводного ремня, припрятанный зачем-то в свое время, принес один из бывших рабочих мельницы, но тут нужен был не кусок, а целый ремень.
Все это доложил Кульга, явившись ко мне через два дня. Теперь он знал, что у него есть и что ему надо.
— Мне бы вот только пас достать. С остальным справимся.
При этом разговоре присутствовал Конищук, и я, взглянув на него, вспомнил, что в его цивильных лагерях наладили недавно кустарное кожевенное производство. Я спросил Кульгу:
— Как, по-вашему, из кожи этот пас сделать можно?
— Наверное, можно.
— Так вот у нас — хозяин кожи… Николай Парамонович, что вы скажете?
Но Конищук был скуповатый хозяин, он сразу начал хитрить.
— Яка в мене кожа? Сыромятни ремни — та й тых вже нема… А, мабуть, мы той пас с пеньки сплетэмо?
— И это — мысль! Сплетем. Но без кожи нам все равно не обойтись, так что уж вы, Николай Парамонович, не прибедняйтесь.
— Ни, я не прибедняюсь. Чеботари усю кожу пошилы.
— А если я Василенко к вам пошлю, думаете, он не найдет той кожи?
— Ни, не треба, я сам найду, — напуская на себя беспечный вид, ответил Конищук.
Я с трудом удержался от улыбки над его наивной хитростью и нарочито строгим тоном произнес:
— Ну, то-то.
А потом опять заговорил с Кульгой:
— Что же вам еще понадобится?
— Да ничего… Или нет? Дали бы вы мне в помощь наших ребят из пограничной группы: Безрука, да Кольку Пэпэдэ, да Земскова, — с ними бы мне легче было. И еще на заставы надо дополнительно пулеметов пяток. Автоматов прибавить… — И вдруг Кульга смутился. — Это я не слишком запрашиваю, товарищ командир! Ведь немцы нас не оставят в покое.
— Добре. Это вы получите. Но принимайтесь за мельницу сейчас же.
— Есть!
Кульга не стал откладывать дело в долгий ящик. Посланные им люди всевозможными правдами и неправдами добыли недостающие детали. К приводному ремню, сплетенному из пеньки, прибавили для прочности кожаную подкладку — получилось неплохо. И наконец в первых числах марта холузьинская мельница была смонтирована заново: семь поставов и крупорушка. Подвезли топливо. Задымила длинная труба. Заворчали, ворочаясь, жернова.
Ясно, что мы рассчитывали молоть не столько свое, сколько крестьянское зерно, и Кульга составил, а я утвердил специальную инструкцию о порядке размола и оплаты его гарнцевым сбором (здесь его называли «мерчук»). Семьям красноармейцев и партизан и вдовам мололи бесплатно, для беднейших крестьян «мерчук» был установлен в пять килограммов с центнера, для остальных — семь килограммов.
Искать клиентов не пришлось. В первый же день повезли холузьинские крестьяне, потом из ближних деревень, а там и из дальних. Мельница наша завоевала такую популярность, что от помольцев отбою не было. Ехали не только волынские, но и из Ровенщины, и из Пинской области. «Мерчук», собираемый нами, мог бы обеспечить мукой все пекарни наших отрядов.
Так разрешился вопрос о хлебе. С мясом было проще. Мы и раньше забирали скот в так называемых «майонтках» — поместьях, земля которых была в 1939 году роздана крестьянам, но опять отобрана гитлеровцами, отбивали гурты, отправляемые в Германию. Часть раздавали крестьянам, часть оставляли себе. Уже на Выгоновском озере осенью 1942 года было у нас свое стадо овец и даже дежурные пастухи были. Теперь стадо пришлось увеличить. Завели и коров, и свиней. Особенно нужны были коровы, так как для наших раненых, больных и для детей в цивильных лагерях необходимо было молоко.
Стадо наше постоянно пополнялось. Это не требовало каких-либо специальных операций и делалось между прочим, наряду с выполнением основных боевых заданий. Так, например, на станцию Чарторийск фашистские заготовители пригнали большой гурт скота и оставили до погрузки в загоне при станции. Группа наших подрывников находилась в это время неподалеку. Крестьяне пожаловались партизанам. «Вот забрали швабы скот, и мычат наши коровы за забором около водокачки, некормленые, недоеные; повезут их теперь в Германию». — «А что же вы смотрите! Отбить надо, пока не увезли». — «Да разве мы можем! У них — охрана. Вот если бы вы помогли!»
И партизаны помогли. Подкрались ночью к загону, бесшумно сняли охранников и разломали забор. Крестьяне, участвовавшие в этой операции, погнали по домам своих и соседских коров; оставшихся взяли партизаны.
Другой случай. В апреле под Ковелем Логинов перехватил по пути на станцию сотню свиней и привез их в лагерь. Мы смеялись: «Остались немцы без окорока на пасху». В это же время Бутко отбил у фашистских заготовителей триста голов крупного рогатого скота. «Детишкам — на молочишко», — пошутил кто-то из бойцов, участвовавших в операции.
А выпасы в лесу хорошие. Пастухами у нас теперь работали небоеспособные — старики и ребятишки из цивильных лагерей. Женщины, привычные к этому делу, доили коров.
Теперь — о картошке. Осенью 1942 года немцы хотели пустить спиртозавод в Перекалье и завезли туда целые горы картошки. Завод наши партизаны сожгли, часть картошки вывезли к себе в лес, а остальную считали своим неприкосновенным запасом. Нам бы надолго хватило этого запаса, но ковпаковцы, обнаружив его, решили, что это немецкая картошка, и роздали ее крестьянам. С тех пор мы брали картошку в фашистских майонтках. Это, конечно, было канительнее, но без картошки мы не оставались.
Не было у нас сахара, а ведь он тоже необходим, особенно раненым, больным и детям. Помог случай. После выполнения одного из наших заданий Логинов и Самчук остановились в лесной деревеньке и узнали там, что в местечко Седлище, расположенное неподалеку, немцы привезли 18 центнеров сахару. Сразу пришла мысль захватить этот сахар. Партизан было около сотни, но и с такой группой нападать среди бела дня на районный центр, в котором стоит значительный гарнизон, более чем рискованно. А ведь нам надо было не только напасть — надо было погрузить сахар на подводы и увезти его. Логинов, скорый на выдумки, догадался:
— Выманим фашистов из Седлища.
Приняв строгий вид, явился он к деревенскому старосте, и так уж напуганному появлением партизан.
— Бери бумагу, елки-каталки! Пиши!
И стал диктовать ему донесение о том, что в деревню нагрянул немногочисленный отряд партизан, что партизаны потребовали самогону и напились; сейчас их можно взять голыми руками.
— Написал?.. Дай-ка посмотреть… Так… А теперь пускай запрягают лошадь. Пошлешь с этой бумагой жену. Прямо в комендатуру. В Седлище. Понял?.. Но смотри, елки-каталки, ты у нас останешься заложником. Так ей и скажи. В случае чего… Понял?..
Староста понял. Он боялся немцев, но партизан боялся еще больше, и поэтому немедленно отправил жену выполнять приказание Логинова. А партизаны, оставив в деревне только небольшую засаду, тоже двинулись к Седлищу и, немного не доезжая, спрятались в лесу.
Комендант рад был выслужиться перед начальством, а заодно и свести счеты с партизанами, которые много испортили ему крови. Он принял донесение за чистую монету. Испуганный вид старостихи подтверждал это. Сборы были недолгие. А когда фашисты, выехав из местечка, скрылись из виду, партизаны ворвались в Седлище. Оставленная там охрана не могла оказать серьезного сопротивления; фашистские учреждения были разгромлены, склад с сахаром захвачен.
Комендант, столкнувшийся в деревне с партизанской засадой, вел с ней перестрелку, а потом преследовал отступающих партизан. Это продолжалось почти до самых сумерек и, конечно, не увенчалось успехом. А из Седлища тем временем выезжали на лесную дорогу подводы, груженные мешками с сахаром. Правда, это был не белый украинский рафинад, а желтоватый и хрупкий сахар плохой выработки, но все-таки сладкий и, главное, такой необходимый нашим раненым и детям из цивильных лагерей.
Командир отряда П. М. Логинов
Обычно в условиях кочевого партизанского быта труднее всего приходится раненым и больным. В большинстве партизанских отрядов в начале войны не было не только врача, но даже и фельдшера или санитара, каждый сам был санитаром и для себя, и для своих товарищей. Легкие ранения перевязывали и лечили на ходу, а тяжелораненых и больных оставляли у знакомых и незнакомых крестьян где-нибудь в глухой деревне. И никто не мог поручиться, что гитлеровцы или полицаи не пронюхают о спрятанном партизане, тогда смерть и ему, и тем, кто его приютил, и даже хату, где он лежал, сожгут. А если требовалась квалифицированная медицинская помощь, получить ее было негде, — ведь не повезешь же партизана в больницу или к врачу, который живет в крупном населенном пункте.
Позднее появились в партизанских отрядах врачи, были попытки устраивать что-то вроде партизанских госпиталей. Картухин еще до облавы отвел в своем лагере особую землянку для раненых и больных, назначил людей, которые ухаживали за ними, выделил транспорт на случай их эвакуации, и даже пищу для них готовили у Картухина отдельно. Этот небольшой лазарет был началом новой организации нашей санитарной службы. Такие же лазареты появились после облавы и в других отрядах, в каждом из них были и врачи, и санитары. Теперь — в условиях созданного нами партизанского района — мы могли быть спокойны за своих раненых товарищей.
Но этого было мало. До сих пор мы пренебрегали профилактикой, даже бани были не во всех отрядах; строгое правило, заведенное нами прошлой зимой в Березинских лесах, — обязательно мыться и прожаривать одежду по возвращении с каждой операции — давно уже было забыто. А сыпной тиф примерно с половины этой зимы снова появился, и к моменту возвращения нашего из Сварицевичей эпидемия охватила многие хутора и села Ровенщины и Волыни. Этому способствовали и систематическое недоедание, и скученность населения в полуразрушенных гитлеровцами деревнях, и почти полное отсутствие какой бы то ни было медицинской помощи. Фашисты заботились только о том, чтобы уберечь от заболеваний свою армию и аппарат оккупации. Все санитарные мероприятия, все медикаменты существовали только для них. Для местных жителей даже мыла не оставалось, крестьяне вынуждены были приготовлять его кустарным способом. Фашисты не считали их за людей, старались отгородиться от них, признавая за ними безоговорочно только одно единственное право — умирать. Гиммлер на совещании группенфюреров СС говорил:
«Что случится с русским или чехом, меня нисколько не интересует. Живут ли другие народы в благоденствии или они издыхают от голода, интересует меня лишь в той мере, в какой они нужны как рабы для нашей культуры; в ином смысле это меня не интересует.
Погибнут или нет от изнурения при рытье противотанкового рва 10 000 русских баб, интересует меня лишь в том отношении — готов ли для Германии противотанковый ров».
Мы, как могли, помогали крестьянам, но в первую очередь должны были позаботиться о бойцах, оградить их от тифа, чтобы, несмотря на эпидемию, наша борьба с фашистами не ослабевала. Во всех отрядах срочно были выстроены бани с парилками для одежды, и каждая группа, возвратившись в лагерь, прежде всего, прежде обеда и отдыха, должна была помыться и продезинфицировать обмундирование.
Трудно было, ведь многие партизаны — выходцы из этих мест, здесь на Волыни у них дома и семьи. Да и крестьяне, наши связные и разведчики, часто появлялись в лагерях. И все-таки в отрядах, расположенных на запад от Стыри, тифа не было. Восточнее, у Мисюры и Корчева, несколько бойцов захворали, но своевременно принятые меры не допустили распространения эпидемии.
Еще дальше к востоку, за Горынью, в отрядах Степана Павловича Каплуна, было гораздо хуже. Добрая половина деревень там была сожжена гитлеровцами, крестьяне жили в землянках грязно и тесно, холодно и голодно. А сыпняк, как известно, любит грязь, тесноту, холод и голод — недаром зовут его голодным тифом. Эпидемия особенно жестоко свирепствовала в этих местах. Партизаны не сумели уберечься (бань в лагерях еще не было), и тиф проник в отряды. Много бойцов вышло из строя. Надо было их лечить, создавать для них сносные условия. А тут как раз фашисты начали наступать на Каплуна, должно быть, узнали о трудностях, переживаемых партизанами. Облавы следовали одна за другой, за короткий срок, февраль и начало марта, было тринадцать облав. Уходить нельзя: не бросишь своих тифозных, не оставишь партизанские деревни; и Каплун решил отбиваться, не прекращая в то же время ни на один день подрывной работы на железных дорогах. Партизаны оборонялись, сами переходили в наступление. И ни разу гитлеровцы и полицаи не сумели добраться до основной их базы в урочище Пильня.
Там стоял домик лесника и сарай около него, оба эти строения полны были больными и ранеными. Четыре врача, Парнас, Ротэр, жена Парнаса — Зося Станиславовна и ее сестра, с помощью нескольких санитаров из легкораненых в невозможных условиях, почти без сна, лечили людей, ухаживали за ними, старались поставить их на ноги.
За седыми стенами леса то там, то тут почти каждый день слышался гул стрельбы. А иногда он прокатывался совсем близко, можно было ожидать, что фашисты прорвутся к лагерю. Но врачи и санитары даже не задумывались над этим: они спасали людей. А медикаментов почти не оставалось, и достать их в эти напряженные облавные недели было негде…
Партизаны победили фашистов, врачи победили смерть. Облавы в половине марта прекратились, эпидемия пошла на убыль. Построили бани, организовали усиленное питание для выздоравливающих, появилась возможность достать медикаменты.
Во время этой передышки врачам не стало легче. Каплун двинул свою санчасть на борьбу с тифом в близлежащих деревнях. И здесь строили бани, регулярно обходили больных. В некоторых хатах люди лежали вповалку — здоровых не оставалось. Пришлось выделять партизан для ухода за тифозными семьями. У других крестьян, вконец разоренных фашистами, не хватало хлеба. Пришлось помогать им продуктами. В конце концов и здесь болезнь была побеждена.
Медикаменты, перевязочные материалы и хирургические инструменты добывали нам подпольщики, оставшиеся в городах и крупных населенных пунктах. С благодарностью я вспоминаю Григория Мартынюка, бывшего заместителя председателя Голобского райисполкома. Он возглавлял тогда подпольную организацию Рожища, Голоб, Луцка и держал тесную связь с командиром нашего рейдового отряда Рыбалко. Была у них группа медицинских работников, руководил которой врач Фрит, чех по происхождению. Имели они и фармацевтов: в Луцке — Нину, в Рожище — Любу (вероятно, это не настоящие имена, а подпольные клички). С этими людьми регулярно встречался наш связной Хмурый, получал у них всевозможные лекарства, бинты, вату и нес все это в лагерь Рыбалко. Почти так же регулярно передавал нашим связным медикаменты и фельдшер Евтушко в Ковеле.
Особо надо упомянуть о том, что командир одного из наших отрядов Корчев еще в январе захватил у фашистов две аптеки и все, что в них было, вывез в лес.
Постепенно работа санчасти наших отрядов налаживалась. Появились даже зубные врачи, а в отряде Каплуна, у которого это было организовано лучше, чем у других, завелась и бормашина. Правда, не электрическая, а с ножным приводом.
А с зубами у многих партизан было в то время плохо. Не хватало витаминов, появилась цинга. Десны начинали опухать и кровоточить, зубы шатались. Некоторые из наших товарищей вынимали зубы из десен, как дольки чеснока; некоторые отказывались от пищи, и это, конечно, усиливало болезнь. Надо было принимать срочные меры.
Подпольщики, в частности доктор Фрит из Рожища, доставали нам витаминные таблетки. Они помогали, но их было слишком мало.
Гораздо большую помощь оказала нам пани Михайловская, тихая и скромная женщина, проживавшая в своем домике на окраине Серхова. Ей было около семидесяти лет. Врач по образованию, она давно уж начала бесплатно лечить местных крестьян и прославилась этим по всей округе. Во время оккупации лечила она и партизан и не одного из них поставила на ноги, спасла от гангрены. Узнав, что у нас началась цинга, она принялась делать всевозможные лекарства из чеснока, из хрена и еще из каких-то кореньев и листьев. Варила, парила, протирала и учила, как пользоваться всеми этими снадобьями. А от нас требовала только одного, чтобы мы собирали ей лекарственные растения, особенно дикий чеснок и клюкву. Кроме так называемых «внутренних» лекарств она изготовляла полоскания и какие-то мази для десен. Партизаны верили ей: аккуратно принимали все, что она давала.
Постепенно, еще до конца зимы, цинга начала ослабевать, и мы считали одной из главных своих помощниц в борьбе с болезнью пани Михайловскую.
Теперь мы могли и в рейдовые отряды посылать врачей, снаряженных всем необходимым, начиная от скальпеля и кончая флягой со спиртом или хорошо перегнанным самогоном, который за неимением спирта употребляли иногда для дезинфекции. Немало жизней спасли эти врачи.
Был такой случай. У партизана Зайцева на походе начался сильный приступ аппендицита. Человек не мог идти, жизнь его была в опасности. Устроили привал. Врач Маленштейн тут же сделал операцию, и отряд пошел дальше, оставив больного в лесу с двумя товарищами. На обратном пути дней через десять Зайцев снова присоединился к отряду и вернулся в лагерь здоровым.
В другой экспедиции партизану Савичу, тяжело раненному в ногу, грозило заражение крови — необходима была срочная ампутация. И ее произвел врач Котляров сразу же, во время боя. Принесенный в лагерь Савич вскоре начал ходить на костылях, а потом наши умельцы сделали ему кустарный протез, и со временем он тоже вернулся в строй.
Многие, наверное, и до сих пор с благодарностью вспоминают наших партизанских врачей.
Жители цивильных лагерей, мирные, небоеспособные люди, занялись мирными ремеслами. Я уже упоминал о кожевенном производстве, которое наладил у себя Конищук. Хозяйский глаз Николая Парамоновича видел, что шкуры животных, забиваемых на мясо, пропадают попусту, и, конечно, сердце у него болело. А свободных рук в цивильных лагерях было много. Нашлись и специалисты-кожевники. Бондарь сколотил чаны для дубления. Чтобы не мять кожи вручную — это слишком трудоемкая работа, — смастерили неуклюжий станок с конским приводом. И дело пошло.
Кожевенное производство отравляет воздух, и поэтому его пришлось вынести за пределы лагеря. А в самом лагере работала сапожная мастерская: среди «цивильных» нашлись неплохие сапожники. Это несколько облегчило положение с обувью, которую мы до сих пор добывали только в бою у фашистов. Нашлись скорняки, шорники, шили партизанам хорошие теплые кожухи и шапки, мастерили упряжь.
Была у нас и портновская мастерская, где вперебой стрекотало несколько швейных машинок. В конце концов даже свою колбасную завели. И само собой разумеется, что женщины цивильных лагерей взяли на себя такую, казалось бы, незаметную, но необходимую работу, как стирка партизанского белья.
Так росли наши тыловые службы. Естественно, что вместе с этим рос и тыловой аппарат. Раньше были только старшина да кашевар, а теперь появились заведующие мастерскими, столовыми и специальные хозкоманды. Если поварами, пекарями и в госпитали для ухода за ранеными мы могли назначать женщин, то в хозкоманды и в охрану приходилось назначать мужчин, обычно пожилых партизан. Неохотно шли на эту работу. Обижались. У меня сохранилось письмо Ивана Ивановича Геча. Ему было за сорок. Старый коммунист, работавший до войны председателем сельсовета, он командовал в отряде Анищенко группой подрывников, — мстил за свою семью, расстрелянную фашистами, имел уже на счету восемнадцать взорванных эшелонов и двенадцать подбитых автомашин. Анищенко назначил его командиром хозкоманды. Это было правильно: человек он опытный, надежный и уже немолодой. Но Геч обиделся.
«А теперь мэнэ послалы у хозвзвод, — писал он, — и не знаю, за що понызылы у посади[1]. Ничого не пойму, що робыться. Старых партизан посылають у хозвзводы, а молодых назначають командирами боевых групп. Вот до чого мы дожились, старые партизаны, — до обозу». Ему говорили, что это — не понижение, что на хозяйственной работе нам нужен его богатый опыт, да он и сам, конечно, понимал это и все-таки чувствовал себя обиженным.
Позднее Геч не только примирился со своей хозяйственной должностью, но и вошел во вкус. Партизанскому интенданту недостаточно быть просто аккуратным, заботливым и оборотистым — его работа сплошь и рядом сопряжена с настоящими боевыми операциями. Выполняя их, Геч ощущал себя строевым командиром в полном смысле слова. Тут пригодились и весь его опыт, и смекалка, и смелость. Один раз ему пришлось даже выступать в роли дипломата. Об этом стоит рассказать.
Как-то среди ночи врывается он ко мне в землянку и не докладывает о выполненном задании, а плачет — буквально заливается слезами:
— Дядя Петя, я Украину продал!
— Не понимаю. Как можно продать Украину? Вы же не гетман Скоропадский.
— Продал! Продал!
— Да вы, может быть, выпили, Иван Иванович? — спросил я, хотя знал, что старик не увлекается спиртным; иначе бы его и не сделали хозяйственником.
— Выпил? Нет… Чего тут! — И с видом полного отчаяния Иван Иванович махнул рукой.
— В чем же дело? Рассказывайте толком.
А дело было так. Возвращаясь из очередной своей экспедиции с несколькими подводами продовольствия для бригады, Геч остановился в одном из лесных сел кормить лошадей. Банда бульбашей выследила партизанский обоз и начала окружать село. Можно было избежать столкновения, отступить, оставив продукты врагу. А чем будешь кормить бригаду? Не для бульбашей экспроприировал Иван Иванович зерно и овец в фашистском имении. Да и не такой он был человек, чтобы отступить, не зная даже численности противника.
Когда завязалась перестрелка, выяснилось, что силы очень неравные: в нашей хозкоманде, включая повозочных, не более полусотни человек, а у националистов не менее пятисот. Схватка в таких условиях принесла бы нам ненужные потери. Однако отдавать партизанское продовольствие Геч не хотел и пошел на хитрость. Выскочил на открытое место, размахивая шапкой, не обращая внимания на пули.
— Стойте! Прекратите стрельбу! Що вы робыте? Свои — своих!
— Хто свои? Яки свои? — ответили с той стороны.
— А як же? Чую украинську мову. Хто вы такие?
— Мы украинськи партизаны.
Напоминаю, что украинские буржуазные националисты, стараясь завоевать доверие крестьянства, довольно часто именовали себя партизанами.
— И мы украинськи партизаны! — крикнул Геч. — За що вы воюете?
— За вильну самостийну Украину.
— И мы за вильну Украину… Що ж вы украинську кровь проливаете? Мало, що ее нимци льють?
Нельзя забывать, что в националистических бандах было немало людей, плохо разбиравшихся в политике, обманутых, искренне веривших, что они защищают интересы народа. На них и рассчитывал Геч, и слова его действительно произвели впечатление. Выстрелы затихли. Даешь переговоры! Некоторое время противники перекликались, а потом, и на самом деле, состоялись переговоры.
По три человека от обеих сторон сошлись в хате на окраине села, и началось небывалое заседание.
Делегаты националистов выдвинули совершенно неожиданное предложение — разделить Украину пополам: правобережная будет самостийной националистической, а левобережная пускай остается за Советами («бо там москалив богато»). Советские партизаны должны прекратить здесь свою работу, прекратить пропаганду и уйти туда, за Днепр; он и станет отныне границей между Украиной красной и Украиной самостийной. Об этом будет составлен договор, который сейчас же, здесь, подпишут обе делегации. Только при этом условии бульбаши соглашались выпустить из села нашу хозкоманду и обоз.
Иван Иванович долго спорил, доказывал, что делить Украину нельзя — это противоречит интересам народа; ведь и сами националисты говорят о «единой и неделимой». Днепр — не граница. Днепр — середина, сердце Украины. Ради единства, убеждал Геч, пора прекратить братоубийственную войну украинцев с украинцами и общими силами ударить по общему врагу — фашистским захватчикам.
Националистов это не устраивало. Нет, говорили они, мы подождем, пока русские и немцы измотают друг друга, а потом выгоним и тех, и других; нам ненавистны и Москва, и Берлин, но Москва — в первую очередь.
Более часу продолжались переговоры, и в конце концов, не видя иного выхода, Геч подписал договор. Иван Иванович кончил рассказ тем же, с чего начал.
— Продал Украину за хлеб и мясо… Но ведь я для товарищей!.. Как быть с договором, дядя Петя? Он мне руки жжет.
Старик немного успокоился, но, очевидно, так и не примирился с этой историей. Проклятый договор! Щепетильность Ивана Ивановича некоторым показалась наивной. Кто-то засмеялся, и этим еще больше расстроил старика, словно масло в огонь подлил. Пришлось сделать замечание насмешнику, а Геча пришлось уговаривать, объясняя, что он поступил правильно, применил военную хитрость, сберег людей и продукты.
Никто не ожидал, что и в наших тыловых учреждениях могут завестись какие-то элементы бюрократизма, а так получилось.
В марте Анищенко перенес свой лагерь на новое место, в урочище Кухов-Груд. Я приехал туда, поинтересовался, как устроились, заглянул в пекарню, на кухню и несколько в стороне от лагеря увидел землянку и шалашик. Несмотря на теплое время, над шалашом поднимался дымок.
— Что там?
— А это наша колбасная, — гордо ответил Анищенко.
Я уже знал, что продукцию эта колбасная фабрика выпускает замечательную.
— Надо посмотреть.
У дверей шалаша нас встретил щупленький юркий брюнет.
— Чем могу служить?
— Показывайте ваше производство.
— Пожалуйста. Будем рады.
Сначала мне показалось, что и здесь все по-партизански просто: четверо рабочих и печь. Но сам начальник не прикасался к работе, мужчина пришел к нему с докладом, девушка принесла какие-то бумаги. Я удивился и спросил начальника:
— Вы, собственно, кто?
— Я?.. Эвельсон. Заведующий.
— А этот товарищ?
— Это мой помощник.
— А вот она?
— Счетовод.
— Что же делает помощник?
— Как — что? Смотрит за работой.
— А вы тут зачем?
— Я… общее руководство.
— А еще у вас кто есть?
— Еще… ну… кучер… Еще кладовщик… Еще…
И оказалось, что на четверых рабочих приходится пять человек так называемого административного персонала да еще выездная тачанка заведующего с парой лошадей.
Меня это взорвало. Эвельсон лепетал какие-то оправдания. Анищенко, чувствуя себя виноватым, объяснил, как все это получилось. «Заведующий» действительно славился искусством изготовлять всевозможные колбасы и даже имел когда-то свое предприятие, правда, как он уверял, небольшое. В цивильном лагере жил он тише воды, ниже травы, но когда его взяли в колбасную старшим рабочим, завел бухгалтерию с приходо-расходными книгами, квитанциями и накладными. Все это, совершенно необходимое в иных условиях, в данном случае выглядело карикатурно.
Помощник заведующего, и счетовод, и кладовщик — короче говоря, вся «администрация» колбасной немедленно была освобождена от занимаемых должностей, сам Эвельсон был низведен до прежнего своего ранга — старшего рабочего.
И тут я задумался: а нет ли у нас еще подобных явлений? Пришлось проверить. К счастью, других не оказалось.
В этой главе я так много говорю о хозяйственных делах, что иной читатель, пожалуй, подумает: должно быть, они увлеклись хозяйством, обеспечили себя всем необходимым, успокоились, а боевая работа отошла у них на второй план. Нет, мы не успокоились. Взрывы на железной дороге следовали один за другим, по четыре, по семи взрывов в сутки, а то и больше. Даже во время облавы работа подрывников не прекращалась ни на один день. И отряды наши, став оседлыми, не стали от этого менее подвижными, скорее — наоборот: прочный, постоянный, обеспеченный тыл давал нам больше возможности маневрировать. Ежедневно отправлялись наши группы к Сарнам и Здолбунову, Ковелю и Бресту, Пинску, Луцку, Лунинцу, несли с собой партизанские мины, не упускали случая потревожить по пути немецкие гарнизоны и полицейские участки. Да и гитлеровцы не оставляли нас в покое ни на походе, ни дома.
Понятно, что работа партизанской мельницы в глубоком тылу сильно встревожила фашистское начальство. Генерал-губернатор Подолья и Волыни Шоне предписал маневичскому коменданту разрушить мельницу и строго наказать «виновных», то есть тех, кто ее восстановил. Бутко с его комендатурами и заставами был и так слишком беспокойным соседом маневичского гарнизона. Частенько партизаны обстреливали местечко по ночам из пулеметов и минометов. Нам это стоило нескольких мин, нескольких десятков патронов, а у фашистов поднималась паника на всю ночь: солдаты занимали окопы, летели в небо осветительные ракеты, пулеметы строчили наугад в темноту. Не меньший эффект производили и партизанские бесшумки. После того как несколько человек было подстрелено неизвестно откуда и выстрелов никто не слыхал, напряжение в гарнизоне возросло до предела.
А тут еще Логинов и Борисюк зло подшутили над фашистами. Всем известны слова, с которыми гитлеровцы прежде всего обращались к крестьянам в захваченных деревнях. «Матка, кура, яйки, масло, млеко», — как попугаи, повторяли они и особенно жадно хватали кур. Никаких возражений не признавали, никаких запретов или ограничений у них не было. Стоило им войти в деревню — сразу начиналась охота. И так навострились: какой-нибудь солдат брал курицу двумя пальцами за голову, встряхивал — и голова оставалась в руке, а туловище летело в сторону. Однако к весне 1943 года кончилась, как говорят, коту масленица, по крайней мере в наших районах. Нельзя было безнаказанно ездить по селам — кругом партизаны. Невесело стало фашистам, и Борисюк по-своему решил помочь их горю. В повозку положили сено, под сено — хороший заряд взрывчатки и стодвадцатидвухмиллиметровый снаряд, а сверху навязали кур и среди них большого гусака, который был соединен со взрывателем. Крестьянка, сопровождавшая подводу, остановила ее в Маневичах на базарной площади, где, к слову сказать, давно уже не бывало базаров, распрягла лошадей и скрылась. Гитлеровская казарма находилась рядом, повозку сразу заметили на пустой площади. Поведение женщины могло бы показаться подозрительным, если бы внимание фашистов не было отвлечено курами. Немцы побежали, загалдели, начали хватать кур. До гусей они не так охочи, и поэтому за гусака схватился тот, которому ничего не досталось. И как только он потянул птицу, взрыватель сработал. Загрохотало на все местечко. Колеса, оглобли и куры полетели во все стороны. Многих солдат не досчитались тогда в маневичском гарнизоне. А по деревням пошел слух, что один гусак убил три десятка фашистов.
Не берусь утверждать, что этот гусак послужил последней каплей, переполнившей чашу терпения маневичского коменданта, но вскоре после «гусиной диверсии» он отважился на экспедицию против Холузьи — против беспокойных и страшных своих соседей, против намозолившей ему глаза партизанской мельницы.
Гитлеровцам помогал, как потом выяснилось, карасинский староста. Мы уже имели дело с этим выродком. Он собрал для фашистов хлеб, но партизаны не дали его вывезти, собрал скот — тоже помешали доставить его захватчикам и строго предупредили, чтобы он перестал работать на врага. Староста как будто покорился, а на самом деле выжидал и, улучив удобный момент, когда часть партизан с заставы ушла на задания, привел немцев в Холузью.
Бой был тяжелый. Фашистов поддерживали два самолета, бомбившие мельницу и деревню. Правда, основной объект, мельницу, повредить им не удалось, но самолеты сыграли в бою значительную роль. Гитлеровцы вынудили отойти наше охранение и, ворвавшись в деревню, начали жечь хаты и расстреливать попавших им в руки жителей. Бутко, заняв оборону на кладбище, на полдороге между деревней и мельницей, упорным огнем остановил наступление врага и в конце концов заставил немцев отступить. В результате этого налета фашистов многие холузьинские крестьяне остались без крова и без хлеба. Партизаны помогли им восстановить сожженные хаты, снабдили продуктами и посевным материалом — ведь дело-то было весной, — а потом помогли пахать и сеять.
Карасинский староста некоторое время хитро скрывался от партизан. Неизвестно, где он пропадал, а домой возвращался только по ночам — да и то не каждую ночь — окольными путями и переодетый. Так, переодетого, и поймали его партизаны. Идет по дороге полная женщина: юбка, хустка — все как полагается. Но лицо, хотя и без бороды, показалось слишком грубым, не женским. Остановили. Ясно — не женщина. Привели в комендатуру. Там его и опознали.
— Попался, рыжий!
Бойцы смеялись.
— Нашелся второй Керенский! Нет уж, тому удалось, а тебе не удастся!
Он просил пожалеть его, оправдывался, но это никого не разжалобило и не обмануло.
— Ты сам подписал себе приговор.
…А партизанская мельница продолжала работать.
Снова и снова пытался маневичский комендант расправиться с непокорной Холузьей, и все напрасно. В одну из весенних ночей двести гитлеровцев примчались на машинах к ручью южнее деревни, очевидно рассчитывая захватить партизан врасплох. Но мост был предусмотрительно разрушен партизанами, а у переправ стоял в полевом карауле взвод Василия Земскова, одного из пограничников группы Бутко.
Нескоро удалось фашистам под огнем перебраться на другой берег. Земсков, выполнив свою задачу, отошел левее, на восточную окраину деревни. Бутко успел тем временем подготовиться к встрече гитлеровцев на холузьинском кладбище, да еще послал Безрука с группой партизан, чтобы они, зайдя справа, ударили в тыл врагу.
Холузьинское кладбище встретило фашистов огнем пяти пулеметов. Но, уверенные в своем численном превосходстве, немцы все-таки двинулись в атаку. Тогда в тылу у них начал стрельбу Безрук, а с фланга — Земсков. Начавшееся замешательство перешло в панику, а когда Бутко поднял своих бойцов в контратаку, гитлеровцы побежали.
Десятки трупов оставили фашисты в Холузье. Опомнились только под Конинском и снова наткнулись на партизан: их обстреляла случайно оказавшаяся тут группа старшего лейтенанта Гиндина. Бойцов у него было немного, но враги так растерялись, что даже боя не приняли и продолжали удирать к Маневичам. А там, перед самым местечком, их встретил огнем Крывышко, возвращавшийся со своей группой с задания.
Этот налет был последней попыткой врага помешать работе партизанской мельницы. Правда, дня через два Бутко получил от коменданта Маневичей послание, полное угроз. Фашист писал о партизанских деревнях: «Это не будет вторая Москау. Мы вас всех разобьем и мельницу разрушим». Партизаны смеялись. И ответ написали вроде знаменитого письма запорожцев турецкому султану. Бутко не стеснялся в выражениях.
А мельница продолжала работать.
Под защитой широко разбросанных застав и караулов спокойно продолжали работать все предприятия партизанского района: скорняжные, сапожные и портновские мастерские, колбасные, пекарни, прачечные. Не прекращали работы партизанские госпитали. И партизанские стада спокойно паслись в лесу.