Освобождение Ровенщины

Зимой 1944 года в наших районах появлялись все новые и новые партизанские отряды. Они шли на запад впереди наступающих частей Советской Армии, некоторые из них уже не в первый раз переходили линию фронта. Чтобы яснее была обстановка, надо добавить, что в некоторых местах — в лесном и болотном бездорожье — линии фронта, строго говоря, уже не было. От Олевска, занятого нашими, под самый Ковель можно было пройти, не встречаясь с фашистами. Сквозным коридором километров на двести протянулся с востока на запад партизанский край. А. Ф. Федоров как-то сказал: «Партизаны прорубили окно в немецкой обороне». И это было верно. 

Частыми гостями стали теперь у нас фронтовики — бойцы и офицеры регулярной Советской Армии, и у партизан наладилось активное взаимодействие с ними. Армейские разведчики получали от нас ценные сведения, а если надо было добыть «языка», наши хлопцы вместе с ними шли на операцию, служили проводниками, помогали своим опытом. Встречались мы и с интендантами. Да и они проникали теперь во вражеский тыл, и с ними у нас тоже была деловая связь. Интендантам нужны были лошади, нужен был скот, партизанам — оружие, обмундирование и обувь. Особенно — обувь. Зима, как назло, стояла мягкая, больше выпадало дождя, чем снега; раскисшие вязкие дороги наша обувь недолго выдерживала. 

Постоянные встречи с воинами регулярной армии отразились даже на внешности партизан. Люди стали строже смотреть за собой: многие подшивали к своим поношенным гимнастеркам и кителям белые подворотнички; появились партизанские командиры в погонах — не только фронтовых, но и золотых. Правда, на гражданских пиджаках выглядели эти погоны не так уж эффектно, но командиры наши гордились ими, высоко поднимая блестевшие золотом плечи. Год назад, когда вышел указ о ношении погон, Камышанский насмешливо проезжался насчет «золотопогонников», а теперь и он нацепил погоны младшего лейтенанта и гордился ими не меньше других. 

Много молодежи призывного возраста отправили мы в это время на Большую землю, выполняя на оккупированной территории функции военкоматов. Много наших товарищей переключилось на работу по восстановлению мирной советской жизни. 

К нам, как в обычные советские учреждения, приходили официальные бумажки от райкомов и райисполкомов. «Убедительно прошу Вас, согласно приложенному списку, отпустить на работу в район товарищей из Вашего соединения…» или: «Прошу выделить из Вашего соединения пять боевых товарищей…» И мы отпускали и выделяли. А то еще, помнится, секретарь Рафаловского райкома Усанов просил овса для посевной кампании и десятка два лошадей. И в этом деле помогли. Нельзя было не помочь — ведь мы и воевали-то для того, чтобы на нашей земле снова шумели бескрайние колхозные нивы. 


* * *

22 января часов в двенадцать ночи прибежал дежурный по лагерю. 

— Товарищ командир, Черный приехал. 

— Какой Черный? 

— Наш, с Червонного озера. 

— Не может быть! 

Мне, и в самом деле, не верилось: зачем он тут? Но не успел я надеть десантку, как он собственной персоной появился в дверях. Неузнаваемый: вместо широкой бороды, которую Черный носил последнее время, снова голый, чисто выбритый подбородок. 

— Вот ты где! Ну, здравствуй!.. 

— Иван Николаевич, здорово! Каким чудом? 

— Не ждал? Не узнаешь?.. Меня тут вообще никто узнавать не хочет. На вашей заставе в Гриве задержали и ничего не слушают: мы Черного знаем, он был у нас начальником, он на Червонном озере. Долго я с ними спорил. Хорошо еще попался один хлопец, который на связь ко мне приходил, он и удостоверил.

— Так ведь у нас молодых много, — сказал я, как бы оправдываясь, — они не знают. Да и бороды нет. Про черную-то бороду у нас все знали… Куда ты ее девал? 

— Бросил. Рано еще стареть. 

— Жалко, красивая была борода. У тебя такая была, да еще у Щербины. А сейчас только бритые остались. 

— Не все! — смеялся Иван Николаевич. — Ты Вершигору видел?.. Вот пускай он да Сивуха поддерживают славу бородатых. 

Слух о приезде Черного мигом облетел весь лагерь, и, несмотря на позднее время, в землянке один за другим стали появляться общие наши друзья — соратники по Выгоновскому озеру. Неизбежные в таких случаях вопросы и ответы, бесконечные воспоминания. 

Ясно, что Иван Николаевич не специально приехал сюда от Червонного озера. По приказу центра он шел теперь со всем своим хозяйством за Буг помогать полякам. Шел, конечно, по нашему партизанскому краю, несколько севернее, чтобы переправиться через Буг южнее Бреста. И не утерпел — не мог не заехать к нам. 

Днем пошли смотреть наше хозяйство. Ивану Николаевичу понравилось. 

— Вот это база! Не то, что была у нас на Выгоновском озере. 

— На Выгоновском озере — это еще ничего, — вмешался Перевышко. — А вот когда мы были в Огурце, да под Липовцем, да в Березинских болотах — вот там бы вы посмотрели! Но ведь без этого не было бы и теперешней базы. Не было бы ни радиостанций, ни эвельсоновской колбасы. 

Однако не колбаса и не радиостанции больше всего пришлись по душе Черному. В санчасти, глядя на белые халаты и настоящие, аккуратно заправленные койки, он вздохнул: 

— Санчасть — вот что нас резало! На Выгоновском сначала только шалашик был да Христанович — студент-второкурсник вместо врача. 

— Вспомнил! А на Витебщине даже санинструктора не было — сами лечились, как могли. Тяжелораненых оставляли у крестьян. 

— Да, чуть было не забыл!.. — И, расстегивая полевую сумку, Иван Николаевич спросил меня: — Помнишь Лекомцева? 

— Ну, как же! Первый настоящий врач. 

— Вот тебе письмо от него. Старые товарищи не забывают. 

— Значит, живой? 

— Живой. Оба живы. Даже трое. У Веры Петровны в прошлом году сын родился. Она теперь на Большой земле, а Виктор Алексеевич идет с нами… 

И опять начались воспоминания. 

Да, сначала и на Выгоновском озере у нас не было врачей. Обзаводясь кое-каким хозяйством, организуя понемногу партизанские тыловые службы, мы, пожалуй, недооценивали медицину. Криворучко, тяжело раненного предателем Рагимовым, оперировали в отряде имени Щорса. Там на правах рядовых бойцов были люди любых специальностей. Вот тогда-то Черный и посоветовал взять у них врача: пусть занимается у нас своим делом, пациентов хватит. Выбор пал на военврача второго ранга В. А. Лекомцева. Я не знал его раньше, но он служил под командой моего друга майора Сучкова, и это показалось мне достаточным, чтобы взять Лекомцева в отряд. Он охотно перешел к нам вместе с женой Верой Петровной, тоже медработником, но быть только врачом наотрез отказался. И он, и жена его регулярно ходили на задания, взрывали фашистские поезда, успевая в то же время заботиться и о своих пациентах. 

Я ушел на Украину, а Лекомцевы остались на Выгоновском озере, в отряде, которым стал командовать Цыганов, и только теперь вот узнал я от Ивана Николаевича о судьбе и о дальнейшей работе первого нашего врача. 

Трудно пришлось отряду Цыганова в начале 1943 года. Как раз в это время фашисты предательски захватили Николая Велько — старшину отряда. В это же время устроена была большая облава на партизан. Отряд, вынужденный бросить лагерь, скрылся в заметенных метелью лесах. Ночевали на снегу у костров. Рыли землянки на новом месте. И Лекомцевы наравне с остальными переносили эти трудности. Вере Петровне это было особенно тяжело, так как в недалеком будущем ей предстояло стать матерью. Решили оставить ее на попечение крестьян в Свентице или на одном из ближайших хуторов. А Виктор Алексеевич по распоряжению Бати должен был перейти из отряда Цыганова в соединение Ковпака. Дело казалось уже решенным, и только случайность заставила Цыганова пойти наперекор Батиному решению. 

Во второй половине февраля в Свентицу привезли тяжело раненного командира одного из соседних партизанских отрядов Орловского. Он был в ужасном состоянии. Шесть или семь дней товарищи искали хирурга, который решился бы оперировать его, и не могли найти. Врачи-то, собственно, были, но не было у них инструментов, необходимых для такой сложной операции. Надеялись на Лекомцева. 

Виктор Алексеевич осмотрел Орловского: ранение головы с повреждением глаз, разбито предплечье и локтевой сустав, истощение, большая потеря крови. К тому же началась гангрена — ведь неделя прошла в поисках хирурга. Спасти человека можно было только ампутацией руки, но настоящих инструментов, необходимых для этого, не было, по правде сказать, и у Лекомцева. У него сохранился один пинцет, один кохер (кровоостанавливающий зажим), вместо скальпеля бритва, подаренная Николаем Велько, — вот и все. Пилу принесли из кузницы — корявую ножовку, половина зубьев у которой была выломана. Вот и оперируй. И все-таки Лекомцев решился. 

А тут, как назло, разведчики сообщили, что немцы двигаются от Ганцевичей, — надо бросать все и уходить в лес… Только через два дня, 23 февраля, можно было приступить к операции. 

Обычных наркотиков, конечно, не было. К счастью, достали спирту, напоили больного, и Лекомцев беззубой пилой и обыкновенной бритвой ампутировал раздробленную руку. Можно себе представить, каких сил, какого напряжения воли стоило это хирургу и раненому. Как бы то ни было — самое страшное, самое трудное было сделано. Человеку в почти безнадежном состоянии вернули жизнь. Правда, он еще очень слаб, за ним нужно ухаживать, но он жив и будет жить. 

Цыганов, не щедрый на похвалы, сказал Виктору Алексеевичу: 

— Вот ты, оказывается, какой доктор. Теперь я тебя не отпущу к Ковпаку. 

И не отпустил — благо Батя, распорядившийся судьбой Лекомцева, уже сдал дела и место его занял Черный. 

Во время этой операции Вера Петровна еще помогала мужу и могла ухаживать за беспомощным Орловским, но уже через полмесяца за ней самой пришлось ухаживать. 8 марта 1943 года у нее родился сын, горластый маленький партизан. Много было шуток поэтому поводу: ведь родился он в женский день, в международный женский праздник. И счастливый отец отшучивался: 

— Ну, ладно. Значит, бабником будет. 


* * *

Кажется, все начинает выходить из обычных рамок. В начале февраля Лагун прислал донесение, и это последнее его донесение тоже необычно. Он отчитывается перед нашим штабом как командир партизанского отряда, оставленного для охраны освобожденных нами станций Белая и Удрицк, но он уже не охраняет их, и, очевидно, он уже не командир отряда. Там теперь не вражеский тыл, а Большая земля. 14 января наши партизаны вместе с сабуровцами освободили Высоцк, затем подоспела Советская Армия, и 26 января Адам Иосифович торжественно провозгласил восстановление в Высоцком районе советской власти. 

Сама торжественность этого события была необычна. В холодном, пустом и запущенном клубе с разбитыми окнами, при свете самодельных ламп, огонь которых колебался под ветром, собрались партизаны, вышедший из подполья советский актив, бойцы и офицеры Советской Армии и, затаив дыхание, слушали худощавого тонколицего человека, одетого в поношенный гражданский пиджак. 

Лагун говорил долго. Всегда аккуратный в донесениях, он подробно изложил нам содержание своей речи и прибавил, что, может быть, переборщил немного. Может быть. Он сделался горячим патриотом Высоцкого района и заявил, что в период гитлеровской оккупации район этот был самым революционным на Ровенщине. Отсюда ведет свое начало Пидпильна Спилка; здесь зародилось партизанское движение — отряды Попова, Мисюры и Корчева; здесь появились первые антифашистские комитеты. На территории Высоцкого района создан был первый подпольный обком Западной Украины и областной штаб партизанского движения. И первая межобластная партизанская конференция, и первый на Ровенщине партизанский аэродром. Вспомнил Лагун и о том, как каплуновцы, с помощью высоцких крестьян, больше двух месяцев держали железную дорогу Сарны — Столин, вспомнил и о боях за Хочин. 

Но Адам Иосифович чувствовал себя не только партизаном. Все это перечисление заслуг Высоцкого района нужно ему было затем, чтобы обратиться к слушателям с воззванием: если мы были первыми в борьбе с фашистами, мы должны быть первыми и в деле восстановления района. 

Связные, доставившие донесение Лагуна, рассказывали, как восторженно встречен был этот призыв и партизанами, и высоцкими жителями, и советскими воинами. Какой-то полковник по окончании речи подошел к Лагуну, обнял и поцеловал его. 


Командир отряда А. И. Лагун


И еще говорили связные, что Бегма, конечно, не оставит Высоцк без внимания. Головой туда намечается старый наш знакомый, испытанный партизанский командир Картухин. Да и Лагун тоже, очевидно, останется работать в Высоцке. Это чувствовалось и по донесению Адама Иосифовича. Он полон был новых хозяйственных забот, писал о новых трудностях, просил откомандировать в Высоцк несколько бывших советских работников, ушедших из второй бригады. Горько сетовал он на санчасть бригады, на врача Ротера, который забрал с собой все медикаменты, все инструменты — даже бормашину захватил. 

Упоминание о бормашине вызвало сердитую насмешку Перевышко: 

— Зубы у него, видите ли, болят. Нечем ему больше заниматься. Вот что значит — переходит на мирное положение. 


* * *

Советская Армия просачивалась в партизанский край не только в целях разведки. В лесах Владимирецкого и Рафаловского районов накапливались кавалеристы генерала Баранова и пехотные части генерала Пухова. Мы установили с ними тесный контакт, наши разведчики и связанные с нами подпольщики Ровно, Луцка и Ковеля во многом помогли им. Инженер Пищев из Луцка передал армейским разведчикам подробную карту города, на которой отмечены были все военные объекты, места сосредоточения воинских частей, вся схема обороны. Дышко представил такие же сведения по Ковелю. И опять, чтобы доставить эти сведения по назначению, нашим людям приходилось пускаться на всевозможные хитрости. Так, например, наша разведчица и связная — пожилая крестьянка, которую звали у нас «Ридна маты», — так искусно вплетала эти сведения в свои косы, что даже родным и знакомым было невдомек. 

Из партизанского края части генералов Баранова и Пухова готовили удар в направлении Луцка и Ровно. И вот 5 февраля Совинформбюро сообщило о том, что советские войска совместно с партизанами освободили эти два областных центра… Впрочем об этом особенном, на всю жизнь памятном для меня дне надо рассказать подробнее. 

Не хочется говорить о своих собственных болезнях, но придется. Бывают болезни явные. Ну, скажем, свалился человек в тифу — температура под сорок, сознание мутится, — тут уж ничего не поделаешь: лежи и слушайся врача. Или после ранения потерял много крови — надо терпеть и поправляться. А бывают и такие болезни, которые наплывают на вас исподволь, неизвестно откуда взявшейся слабостью или внезапными перебоями сердца. Конечно, и от них надо лечиться, но, во-первых, их не распознаешь вначале, не поймешь, что это серьезно, а во-вторых, не всякий лечиться любит. Я, например, никогда не любил. Да и некогда было. Досада брала: все это только мешает работе. Думалось: перетерпится, переможется. Вот и запустил. 

Первые симптомы болезни появились еще до поездки на Большую землю, и даже одним из мотивов этой поездки была необходимость отдохнуть и поправить здоровье. И как будто поправил. Окреп. Некоторое время не замечал ничего подозрительного. А потом началось снова. И снова не хотелось обращать на это внимания. Перемогался кое-как. Когда приезжал Черный, мне уже трудно было ходить с ним по лагерю, но я не отставал — подбадривала радость встречи. Иван Николаевич заметил мое состояние и сказал мельком, но серьезно, что надо лечиться. Об этом же постоянно твердил мне и Генка Тамуров, с которым мы жили в одной землянке: 

— Вам нужен ремонт, дядя Петя. Человек, как мотор; требуется профилактика: прочистить клапаны, смазать, подтянуть гайки. 

Я отмахивался и отшучивался сквозь зубы: 

— Какую тут найдешь профилактику? Тут и настоящие моторы нечем смазывать. 

— На Большой земле для всякого мотора найдется смазка, — возражал Генка. 

А я не на шутку сердился и категорически запрещал сообщать в Москву о моем здоровье, опасаясь, как бы меня и на самом деле не отправили лечиться в такое горячее время. 

Соединение готовилось двигаться дальше на запад. Ждали только грузов, которые должны были нам сбросить московские самолеты. Да еще Строкач — начальник штаба партизанского движения Украины — обещал подбросить из Олевска оружия, боеприпасов и обмундирования (в этом помог мне А. Ф. Федоров). Вот получим все это и пойдем. Время ли думать о лечении!.. 

А здоровье все ухудшалось. Ноги отказывались ходить. Еле бродил, опираясь на палку, но больше лежал. Дышалось все тяжелее. 

— Духу не хватает, — озабоченно говорил Перевышко, прерывая свой ежедневный утренний доклад. 

— Не хватает, Сашок, — соглашался я. — Но это ничего. Пройдет. Продолжай. 

Время стало необычайно длинным при таком лежачем, почти больничном режиме. Ночью мучила бессонница. Только храп соседей моих по землянке — Тамурова и Бурханова — нарушал ночную тишину. У них — молодых, уставших от дневной суеты, — конечно, не бывало бессонницы. 

Часа в четыре начинал стучать движок. Тамуров и Бурханов просыпались, приносили завтрак, а после завтрака исчезали на целый день: Бурханов — к лошадям, Генка — по отрядам. Движок затихал, и я уже знал, что скоро придут Хомчук, Маланин, Перевышко или Анищенко или все вместе. От них я ежедневно узнавал все, что творится в лагере и в отрядах. Это не было официальными докладами, но и обычной болтовней это тоже нельзя было назвать: все, что требовало моего вмешательства, все, что могло так или иначе заинтересовать меня, доходило до меня своевременно. 

Если я не чувствовал в себе силы подняться, долго тянулся день, пока возвратившиеся к ночи Тамуров и Бурханов не нарушали тишину землянки. 

Так шло время. И вот — 5 февраля. Как и обычно, соседи мои ушли. Движок, работавший в этот день дольше обычного (значит, много новостей!), отстучал, а всегдашних утренних посетителей нет и нет. Я начал беспокоиться: наверное, случилось что-нибудь, а мне не хотят говорить, боятся тревожить! Терпел, поглядывая на часы, и мочи не стало терпеть. Кое-как поднялся, взял палку и, ступая через силу, выбрался из землянки. Мутный свет зимнего утра показался не в меру ярким. Закружилась немного голова, и, шагнув шага три, я прислонился спиной к стволу громадной ели. 

Лагерь жил обычной жизнью. Дымок тянулся над кухней, мелькали среди деревьев какие-то фигуры, но все было тихо — ничего тревожного. 

Вот из радиоузла вышли целой группой — я узнаю их. Хомчук, Маланин и Сенька идут сюда, а Перевышко что-то уж очень торопливо свернул к жилым землянкам. Ну, так и есть: какая-то неприятность! 

Когда до идущих оставалось не более десяти метров, я окликнул: 

— Виктор Филиппович, есть радиограмма? 

Маланин не успел ответить, как Хомчук во всю силу легких крикнул: 

— Товарищи партизаны, ко мне! Бегом! 

Это было, как сигнал тревоги. Недоумевая, со всех сторон бежали люди, большинство — с оружием. В чем дело? Какая беда? А Хомчук вытянул руку, стоя против меня. 

— Становись! 

Торопливо равнялись. 

— Смирно! 

А я злился: чего он тянет? что за парад? 

Маланин вытянулся: 

— Товарищ командир, есть радиограмма… 

И зачитал выписку из Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении партизан. Звание Героя Советского Союза присвоено было Черному, Н. П. Федорову и мне; орденом Ленина награждены Каплун, Логинов, Анищенко, Макс, Гудованый; орденом Красного Знамени — Хомчук, Перевышко, Гиндин, Тамуров, Магомет, Гончарук и другие. 

Многоголосым «ура» ответили партизаны. Потом зачитывалась поздравительная радиограмма нашего центра — и снова «ура». Мне хотелось сказать что-то необыкновенное и надо было бы сказать, но я с трудом выдавил из себя только: «Служу Советскому Союзу. Спасибо, боевые друзья!» — и больше не мог. В голове у меня шумело, стоять было трудно. Должно быть, нездоровье, да еще понервничал вдвойне; сначала — в ожидании беды, потом — от неожиданной радости. 

Кто-то крикнул: 

— Качать героя! 

Но предложение не поддержали, видя мое состояние. Перевышко и Маланин помогли мне добраться до койки, и только после того, как я отдохнул немного и собрался с мыслями, Маланин дал мне перечитать сегодняшние радиограммы. 

Один за другим приходили с поздравлениями товарищи, наполняя землянку праздничной суетой. Да и во всем лагере настроение было праздничное. Наши партизанские поэты — Тамуров, Перевышко и Носов — сочинили стихи. Подготовили что-то вроде вечера самодеятельности с пением и декламацией. К обеду приехали Федоров и Дружинин и тоже поздравляли. 

По правде сказать, я здорово устал от этих поздравлений. Если накануне мне тяжело было лежать в тишине и бездействии, то сегодня захотелось этой тишины, чтобы подумать немного, чтобы осмыслить происшедшее. Не знаю, как это бывает у других, но мне начинала вспоминаться вся моя жизнь. Вот меня, парня из глухого сельца Андреевки, удостоили самой высокой чести, какая только возможна в Советском Союзе. Мог ли я думать об этом? Нет. Я просто выполнял свой долг перед Родиной, как умел… Давно, в 1925 году, в Летаве, Лянцкорунского района, меня принимали в партию. На собрании выступал старый большевик Старостин, участник трех революций. «Верь в партию, — сказал он мне, — работай честно и добросовестно, остальное приложится». Я никогда не забывал этих слов. Выполнил я наказ старика или нет? Как бы мне хотелось сейчас встретиться с коммунистами тогдашнего Лянцкорунского района и доложить им, что я, как мог, как умел, старался выполнить их наказ, оправдать их доверие!.. 


* * *

…Сколько изменений сразу! Ровенский обком — уже не подпольный. Бегма — наш сосед — уже не партизан; мы все еще в немецком тылу, а он на Большой земле, где недавняя резиденция душителя Украины Коха снова стала центром советской области. Мы — в тылу, а он — на Большой земле, но связь между нами не прерывается, и довольно оживленная связь: ведь мы так близко. Жалко, что я болен и не могу съездить туда, в только что освобожденные районы. Да и Бегма, оказывается, тоже болен и, очевидно, такой же болезнью, как и у меня, незаметно подкрадывающейся и лишающей человека сил. «Сердце шалит, — пишет он, а в конце письма добавляет — Извини, что так небрежно написано, пишу лежа и чувствую себя очень плохо». А в следующем письме, узнав о моей болезни, он беспокоится: «Жалею, что не знаю твоего непосредственного начальника, которому я бы написал и посоветовал на время тебя отозвать и подлечить. Если будешь иметь возможность, не забудь написать об этом». Я тронут его заботливостью, но, конечно, не сообщу ему о моем начальстве и в Москву не напишу о своей болезни. Как бы и в самом деле не отозвали… Не вовремя все-таки мы расклеились!.. 

Итак, связь не прерывается. Мы снова и снова направляем в распоряжение Ровенского обкома, райкомов и райисполкомов наших товарищей, снова, чем можем, помогаем восстановлению в области настоящей советской жизни. 

В Ровно организуется теперь Музей истории Великой Отечественной войны. Материалы собирает Корчев. История нашего соединения, подготовленная Швараком, отправлена туда, но Бегма не удовлетворен ею, считает, что наши дела надо показать богаче и подробнее. «…Поручи своим людям — пусть дополнительно напишут отдельные эпизоды, чтобы при описании боевых действий твоего соединения были бы не одни только цифры». А кому я поручу? Гиндин у Логинова, Перевышко занят… В конце концов я послал в Ровно Шварака со всеми материалами, которые он успел собрать. Но и этого оказалось недостаточно. В половине марта редактор газеты «Червоный прапор» прислал к нам корреспондента и фотографа. Они «должны будут… собрать материал, отображающий историю возникновения Вашего соединения, показать героев — народных мстителей, весь путь партизанской борьбы, заснять по Вашему указанию лучших людей, группы и места стоянки партизан». 

Это, конечно, хорошо. Будь бы я здоров, я бы сам принял в этом участие: пошел, показал, подсказал, но теперь пришлось поручить дело Анищенко, благо у него в первой бригаде все под руками, все рядом. 

Поручил и занялся другим. А потом, часа через два, вышел в сопровождении Перевышко прогуляться. Я считаю, что любому больному, пока он способен двигаться, короткая прогулка не вредит. 

Шел медленно, радуясь весенней погоде и тому, что сегодня дышится немного легче. У жилых землянок — толпа. Что там? Боевая группа выходит на задание. Старая наша традиция: командир группы проверяет готовность каждого бойца и докладывает командиру отряда. Но сейчас тут и Анищенко, и ровенский корреспондент, и фотограф. Снимают! Это они правильно придумали — такое надо показать. Только вот Анищенко слишком уж суетится, расставляя бойцов. Любит человек торжественность, показной блеск, любит, как говорят, показать товар лицом. Только лицом — спрятав изнанку и закрасив прорехи… Я думаю, а Перевышко сердито фыркает рядом, словно понимает мои мысли. 

Когда мы подошли, съемка была окончена. Я сказал фотографу: 

— А вы вон ту группу снимите. — И указал на людей, пиливших дрова возле кухни. 

Анищенко пришел в ужас: 

— Да ведь это — нарушители! 

— Знаю, что нарушители. 

— Куда же их в музей? Что вы под такой фотографией подпишете? 

— Так и напишем, что нарушители. 

— Ну уж это… не знаю, — недоумевал Анищенко. 

— Правильно, — поддержал меня Перевышко. — А ты, Саша, не возражай. Тебе волю дать — ты бы одни парады снимал. Придут в музей: ох, как партизаны жили!.. Да ведь никто не поверит, что мы безгрешные… Вот они — недостойные. Сними недостойных. 

— Они сами обижаться будут. 

— Пускай обижаются — сами виноваты. 

Фотографа не пришлось упрашивать, ему самому надоело снимать позирующих по указанию Анищенко героев, захотелось чего-то поинтереснее. И он успел несколько раз щелкнуть своей «лейкой», прежде чем наши пильщики и дровоколы догадались, что их снимают. Даже Иван Крывышко, такой расторопный и догадливый, не успел спрятать лицо от аппарата. 

Вполне естественно, что никому не хотелось фигурировать в музейной экспозиции в качестве нарушителя дисциплины, но сфотографированные примирились с этим, признавая свою вину, и только Крывышко не примирился. Он пригласил фотографа к себе в комендантский взвод, угостил каким-то особенным ужином (в этом он понимал толк) и долго беседовал по душам. Это было с глазу на глаз, подробностей я не знаю, но могу догадываться, что Иван всеми правдами и неправдами улещал фотографа, добивался, чтобы тот или совсем отказался от злополучного снимка, или как-нибудь подтушевал его, или подпись сделал другую. 

Несмотря на все ухищрения Крывышко, снимок был проявлен, отпечатан, и через несколько дней мы получили его — в назидание Ивану и остальным нарушителям дисциплины. 

Возможно, критически настроенный читатель скажет, что это малозначительный и недостаточно интересный эпизод, но ведь партизанская дисциплина не менее важна, чем дисциплина в армии. Она является одним из основных условий партизанских побед. И это нельзя недооценивать. Мало того, многие считают, что партизанской дисциплины вообще не существует. «Партизанщиной» ругали бывало всякое нарушение дисциплины. Постоянно приходилось (да и теперь еще приходится) слышать такие примерно фразы: «Что за беспорядки! Это вам не партизанский отряд, а военная часть», или: «Безобразие! У вас бойцы ведут себя, как партизаны». Нечего далеко ходить за примерами. В бытность мою на Большой земле я зашел в ВКОШ (Высшая кавалерийская офицерская школа) повидаться со своими сослуживцами по Чонгарской дивизии. От одного из них я и услышал фразу, полную такого же презрения к партизанам. Обращена она была не ко мне, а к слушателям курсов, но мне стало обидно и неловко, я вступился за честь партизан. Разгорелся спор, в конце которого товарищ мой примирительным тоном сказал: 

— Ну, значит, у вас какие-то особые партизаны. Какое-то исключение. 

— Никакое не исключение, — со злостью ответил я. — Обыкновенные советские партизаны. 

Этот разговор и вспомнился мне, когда я предложил фотографу снять нарушителей дисциплины. Мы упорно боролись за дисциплину, хотя это и трудно было в наших условиях, и я считал, что в музее, наряду с подвигами наших товарищей, должна быть показана и борьба за партизанскую дисциплину. 

В армии есть устав, точно определяющий нормы поведения и порядок несения службы, есть твердо установленная система взысканий и поощрений. Там действует строгое правило: никакое нарушение дисциплины не должно оставаться безнаказанным. У партизан, в частности в наших отрядах, тоже был устав — свой, правда, не так четко сформулированный и нигде не записанный. Существовали и поощрения, и взыскания. И также ни один сколько-нибудь существенный проступок не мог остаться безнаказанным. Партизанский командир, как и армейский командир, мог сделать бойцу замечание или объявить выговор перед строем, мог дать ему наряд вне очереди. Нередко бывало и так, что провинившегося или не справившегося с порученным делом партизанского командира назначали на менее ответственный пост — что-то вроде «разжалования» или «снижения в должности». А вот аресты у нас не практиковались. Где их содержать, арестованных? Ведь гауптвахты нет. Вместо этого мы на определенный срок лишали виновного права участвовать в боевых операциях — тоже нечто вроде ареста, но гораздо действеннее. Позднее, когда широко развернулись партизанские тыловые службы, начали назначать нарушителей на тяжелую физическую работу: пилить и колоть дрова, копать или чистить колодцы и ямы для уборных. Это действовало еще сильнее. Не столько труд и грязь пугали людей, сколько срам. И дисциплина подтягивалась. И хотя я сам не раз упоминал на протяжении этой книги о нарушениях дисциплины, мне думается, что, принимая во внимание специфические условия партизанской жизни и постоянную разбросанность боевых групп, дисциплина у нас была не хуже, чем в воинской части.


Загрузка...