Война перекинулась на Правобережную Украину. Мы оказались рядом с фронтом, почти в прифронтовой полосе. В связи с этим и дороги — основной объект нашей работы — приобрели еще большее значение, не только железные, но и шоссейные, и местами даже грунтовые. Кажется, никогда за все время войны не было на них такого движения, и никогда еще это движение не было так тесно, так непосредственно связано с боевыми операциями на фронте. Это требовало и от нас более напряженной работы. В отрядах выделены были специальные группы для «обслуживания» шоссе и некоторых грунтовок. Иногда эти группы ставили мины и взрывали мосты, но чаще обстреливали колонны, двигающиеся по дорогам, нападали на обозы, на отдельные машины, на мотоциклистов.
Трудностей у нас прибавилось. Чем ближе подходил фронт, тем больше становилось немецких воинских частей, расквартированных поблизости, многочисленнее становились охранные отряды, строже и подозрительней делалось фашистское начальство. Все новые и новые банды националистов перебрасывались из Галиции. В схватках с ними мы несли значительно большие потери, чем в боях с немцами.
И все же наша активность не ослабевала, а, наоборот, увеличивалась. Если в октябре на железных дорогах нами было организовано 132 крушения, то в ноябре их стало 162. Количество диверсий и схваток с врагами на грунтовых и шоссейных дорогах выросло еще больше. И ведь это были не разрозненные диверсии и случайные столкновения — это была систематическая борьба за партизанский край. Фашисты хотели его уничтожить во что бы то ни стало, а Ровенский подпольный обком дал нам указание во что бы то ни стало сохранить его. Это имело большое значение для наступающей Советской Армии. И мы держались.
6 января 1944 года советские части заняли Рокитно. Это уже Ровенщина. По этому поводу в партизанских отрядах проведены были собрания, а в селах и на хуторах выступали наши агитаторы.
Обком выпустил и распространил обращение к жителям. Вот оно:
«Советская Армия на Ровенщине.
ДОРОГИЕ ТОВАРИЩИ!
Настал большой праздник на нашей земле. Освобождается родная Украина от фашистской погани. Сотни городов и тысячи сел легко вздохнули. Советская Армия освободила столицу Советской
Украины — Киев, города Житомир, Коростень, Олевск, Новоград-Волынск, Белую Церковь, Бердичев. Сегодня войска доблестной Советской Армии вступили на территорию нашей Ровенской области и освободили районный центр и железнодорожную станцию Рокитно.
Дорогие братья и сестры! Население Ровенщины!
Будьте осторожны, не поддавайтесь на фашистские провокации. До вашего освобождения остается несколько дней. Прячьте от убегающих фашистов свое добро, хлеб, скот. Идите в партизаны, помогайте Советской Армии окончательно освободить нашу землю от гитлеровской нечисти. Да здравствует наша Советская Армия — освободительница! Проклятие и смерть немецким захватчикам!
Командование партизанских отрядов Ровенщины».
Вместе с этим обращением я получил и письмо от Бегмы, в котором Василий Андреевич подробно излагал новые задачи, встающие перед нами в связи с приближением Советской Армии. Отступая, гитлеровцы пытаются увезти с собой все награбленное имущество, все запасы продовольствия, оборудование предприятий и транспортные средства. И даже людей они хотят угнать на Запад. А то, что они не могут или считают ненужным взять, беспощадно ими уничтожается — взрывается, сжигается, расстреливается. Цель их — оставить за собой «зону пустыни». Об этом отдавались уже специальные приказы, об этом уже кричали фашистские газеты. Да мы и сами видели, как фашисты сжигают села, взрывают предприятия. Восточнее Олевска они применяли даже какую-то особую машину вроде плуга (так описывали видевшие ее товарищи), которая, волочась за поездом, уродует, разрушает железнодорожное полотно.
Наше дело — всеми силами препятствовать этому грабежу, организованному в государственном масштабе, этим массовым убийствам и разрушениям. И мы выполняли это. Немало населенных пунктов удалось нам отбить у фашистов и удержать до прихода Советской Армии. Я уже рассказывал, как Вовженяк захватил Клесово, а каплуновцы — Белую и Удрицк. То же было и в первой бригаде. Один из отрядов ее выбил гитлеровцев из Рафаловки и охранял это местечко, пока на смену ему не пришли партизаны Ровенского соединения. А те, в свою очередь, держались в Рафаловке до прихода советских частей.
В начале января мы отправили через линию фронта раненых, больных и целую группу товарищей, о которых был специальный приказ из центра (семью Поповых, Парнаса, Мандулу и т. д.), и ничто уже не задерживало нас в этих местах. Штаб соединения, бригада Каплуна и отряд Перевышко, возвратившийся из-под Олевска, готовы были к выступлению на запад. В Хочинских лагерях для охраны Белой и Удрицка оставался только отряд А. Лагуна, сформированный из местных жителей.
Почти год стояла здесь вторая бригада, и Степан Павлович загрустил, покидая ставшие родными места.
— Жалко оставлять все это, — вздохнул он. — Хотелось бы самому передать район Советской Армии. Или — еще лучше — вместе со всем хозяйством влиться в ее ряды. Какой бы полк можно создать из наших людей!
И снова по-своему, по-особенному проявил он свою хозяйственность, поручая Лагуну заботы о Хочинском «хозяйстве».
— Все это, все запасы — и зерно, и скот— можете передать Советской Армии, но спирт — его немного есть у нас — пусть останется в нашем энзе; вероятно, я еще пришлю за ним.
Не знаю, берег ли Лагун этот спирт, но знаю, что Каплун так и не присылал за ним — может быть, даже забыл.
…Нам надо было проехать более сотни километров, но декабрьские морозы проложили хорошую снежную дорогу, выковали прочные ледяные мосты. И столкновений с врагами почти не было.
Ехали мы лесами, а немцы сидели в крупных населенных пунктах. Бульбовцы же не осмелились остановить такую внушительную силу. Зато с друзьями мы встретились на второй день пути недалеко от Стыри. Здесь, в селе Новоселки, располагался теперь штаб партизанского движения Ровенщины, тоже передвинувшийся на запад. Это оказалось очень кстати: мне надо было повидаться с Бегмой, обменяться сведениями, собранными нашей разведкой, сверить и уточнить их. А к нему как раз перед нашим приездом пришли подпольщики из Ровно с целым ворохом новостей. Они рассказали, что в городе, в резиденции самого рейхскомиссара, началась паника. Несмотря на хитрые рассуждения геббельсовских газетчиков и радиокомментаторов о планомерном, заранее предусмотренном маневрировании, о так называемом «сокращении линии фронта», всем ясно, что фашисты просто-напросто удирают, может быть и планомерно, но весьма торопливо. Железные дороги забиты идущими на запад составами, по автостраде Ровно — Луцк нескончаемым потоком текут грузовики и повозки. Имущество всех учреждений рейхскомиссариата погружено на машины — ждут только приказа об отправке.
Вместе со своим имуществом гитлеровцы грузят в машины и в эшелоны все то, что награбили, все, что можно увезти из покидаемого города. И даже жителей — взрослых, особенно мужчин, — они пытались отправить в Германию. Не только потому, что это — рабочая сила, но и потому, что это — «резервы для большевиков». Поняли, наконец-то поняли, что весь народ является нашими резервами… И советские люди, чтобы избежать фашистской кабалы, уходят из Ровно и других городов в леса, к партизанам.
А вот фольксдойчи, бургомистры, старосты и прочие — те, кто служили у немцев, кто работали на них, кто предавали и продавали Родину, сами тянулись за своими отступающими хозяевами, надеясь найти у них защиту, спасение от народного суда. В начале отступления гитлеровцы действительно везли их с собой, кормили, обещали покровительство великой Германии. Оно и понятно: захватчики рассчитывали использовать предателей в другом месте и в другое время. Но по мере приближения к границе, по мере того как расчеты на «другое место» и «другое время» становились все несбыточнее, менялось и отношение хозяев к своим лакеям. Их только терпели, брезгливо морщились, отмахивались от них: «Вы своим изменили, а нам и подавно измените». А они продолжали тянуться целыми обозами рядом с эвакуируемыми учреждениями оккупантов. Не получая больше помощи, они принялись грабить население, отбирать продукты и лошадей. Они увеличивали беспорядок и панику в фашистском тылу. И, конечно, гитлеровцы при первом удобном случае бесцеремонно расправлялись со своими бывшими слугами.
К партизанам сбежали от этих фашистских прихвостней два шофера и семь ездовых, и один из шоферов рассказал историю солидного «деятеля» из харьковского магистрата, которого он возил. «Деятель» снюхался с каким-то немецким «представителем» (должно быть, представителем одной из тех компаний, которые создавались гитлеровцами для эксплуатации Украины), и вдвоем, помогая друг другу, они награбили много всякого добра. Когда Харьков начали эвакуировать, немец предложил своему харьковскому приятелю ехать к нему в Германию. Две машины с прицепами нагрузили они своей добычей и двинулись на запад, сопровождаемые специально выделенным конвоем. Об этом позаботился, конечно, немец — он был хозяином положения. Ехали как будто мирно, но в Цуманских лесах, на пустой дороге, немец распорядился остановить машины и безо всякого, казалось бы, повода застрелил харьковского «деятеля», его жену и дочь. Шоферам было приказано оттащить трупы подальше в лес. Этим и воспользовался рассказчик, чтобы убежать.
— Для фашистов это нормальный случай, — резюмировал Бегма. — И не единичный. Волки грызутся за добычу. Звериный мир, звериная политика, звериные отношения… Но вы лучше послушайте, что сделали наши подпольщики в Ровно, в самом городе. Второго числа — немцы еще проспаться не успели после Нового года — раздались два взрыва в офицерской столовой. Сильные взрывы. Семьдесят офицеров и генералов было убито, да еще лестницу завалило взрывом. А над столовой гостиница. Жильцы — тоже офицеры и чиновники — перепугались, думают, что бомбежка. Бросились бежать — некуда, и давай прыгать со второго этажа прямо из окон. Тоже покалечились некоторые. И ведь вы знаете, кто был исполнителями? Женщины. Они работали в столовой. Одна — жена советского командира и мать троих детей, другая — учительница… Каково?
В голосе Василия Андреевича звучало явное восхищение.
После недолгой паузы он заговорил совсем иным тоном:
— Может быть, это последний взрыв в Ровно. Переломный момент: мы прекращаем диверсии и начинаем охранять свое имущество — имущество, принадлежащее советскому народу, от фашистских диверсий. Не забывайте и вы этого. Скоро начнется освобождение Волыни. Немцы и на Волыни постараются разрушить все, чего не сумеют захватить с собой, постараются угнать в Германию всех, кто может воевать или работать…
Во время этой встречи я передал Бегме несколько больших пачек бумаги для газеты Ровенского обкома.
— Лучше поздно, чем никогда, — сказал Василий Андреевич, и мне пришлось извиниться.
Дело в том, что бумагу он просил у меня еще в декабре, и я тогда же дал распоряжение Сазонову достать, но Сазонов не постарался, не сумел и вместо бумаги (должно быть, затем, чтобы задобрить меня) прислал… муки и луку. Конечно, это тоже было нужно, но на луковице газеты не напечатаешь. И вот только сейчас, с опозданием недели на три, мы сумели выполнить просьбу обкома.
На третий день с утра Перевышко сказал:
— Ну, теперь мы у себя.
И укатил вперед на своем мотоцикле.
Действительно, мы были у себя. Наши заставы стояли в Городище, в Езерцах, а дальше, до Гривы, до Червища, простирались сплошные партизанские леса.
Я присматривался к людям на заставах, к тому, как они встречают нас, как несут службу, и впечатление у меня оставалось неплохое. Когда Перевышко, успевший побывать на базе, снова примчался к нам, я напомнил ему разговор о дисциплине в первой бригаде:
— Не так уж плоха у вас дисциплина. Попались вам пять горлодеров, и уж вы сами на себя наговариваете.
…В половине дня мы были уже на базе Анищенко. Хомчук, выехавший сюда дней за десять до нас, успел подготовить все к нашему приезду. Довольно просторный рубленый дом занят был штабом бригады, домик поменьше предназначался для штаба соединения и радиоузла, обширная землянка — для комендантского взвода. Тут же неподалеку располагались санчасть, хозяйственные службы — пекарня, кухня, землянка для движка, который обслуживал радиоузел, и знаменитая колбасная Эвельсона.
Места вокруг были знакомые, но я покинул их ровно полгода тому назад, и с тех пор многое изменилось. Не только выросли новые землянки и новые дома — в этих лесах появились новые отряды, новые лагеря — своеобразные партизанские городки. Всего в четырех километрах отсюда, на хуторе Лобное, располагался Федоров-Черниговский со всем штабом партизанского движения
Волыни, отряды его стояли рядом с нашими отрядами. Кстати, хотя Алексей Федорович воевал теперь на Волыни, был секретарем Волынского обкома, но прозвище Черниговский так и осталось за ним.
Немало новых людей, не знакомых мне, было и в отрядах первой бригады. Едва я подъехал к штабу, меня окружили старые и новые друзья. Первой подбежала Аллочка. В зимней одежде, в теплом платке, она показалась мне старше. А может быть, и в самом деле подросла немного за эти полгода. Но приветствовала она меня все с той же детской восторженностью:
— Вот как хорошо, что вы приехали! Я буду у вас хозяйкой.
— Нет, Аллочка, — ответил я, а самому стало немножко грустно. — Теперь уж не то время. Тебе учиться надо.
— Я учусь. Пишу, читаю. У нас есть книжки.
— Этого мало. Надо в настоящую школу. Поедешь на Большую землю.
— А мама?
— И мама поедет. — Я обернулся к Екатерине Георгиевне, которая была тут же, и добавил, здороваясь с ней: — Да, готовьтесь, собирайтесь. Будете восстанавливать разрушенное и отыскивать детей.
Невозможно, да и ненужно перечислять всех, с кем мне пришлось дружески обниматься или впервые знакомиться в эти часы. И в памяти все не удержалось. Запомнился Павлик Демченко — тот самый хлопец, который, по поручению нашего центра, ездил к моей семье в Сибирь. Он подошел ко мне с туго набитой полевой сумкой.
— Дядя Петя, письма!
И как ни дороги мне были письма от родных, я вынужден был ответить:
— Подожди. После побеседуем.
Запомнился какой-то особенный, искоса, взгляд Конищука.
— Что ты, Николай Парамонович, или не узнаешь? — спросил я, обнимая его.
— Ни-и, — протянул он, — яким поихав, таким приихав. — И в голосе его мне почудилась нотка не то разочарования, не то укоризны.
— Как это?.. А десантка? — похвалился я новым обмундированием.
— Тю!.. Десантка!.. А мы-то думали!..
— Что вы думали? Вы думали, что я вырасту на полметра?
Кто-то засмеялся, а Николай Парамонович только рукой махнул.
— И то вже гарно, що вернувся — не забув до нас дороги.
Подошел человек в полном обмундировании десантника, высокий, ладно сложенный, со строгой выправкой явного кадровика и с хорошей улыбкой на широком русском лиде.
— Майор Федоров, командир спецотряда.
— Знаю. Слышал.
Я, и в самом деле, знал уже, что Николай Петрович Федоров перелетел линию фронта на том же самолете, что и Павлик Демченко, и приземлился в Езерецких лесах, чтобы во главе спецотряда двинуться дальше на запад. По моему приказанию Анищенко подобрал ему людей. Но видел я его впервые и тут же, почти на ходу, побеседовал с ним несколько подробнее, чем с другими, чтобы хоть в общих чертах иметь представление о новом нашем командире.
Он был действительно кадровым офицером: в начале войны, не успев закончить Военную академию имени Фрунзе, ушел на фронт. В 1942 году его перебросили в тыл врага к старому нашему знакомому Кеймаху, заместителем. А несколько позднее он явился одним из организаторов уничтожения небезызвестного Кубе, рейхскомиссара Белоруссии. Потом ему присвоили за это звание Героя Советского Союза, но в то время, когда я познакомился с ним, он был еще просто майор Федоров — третий Федоров среди партизанских командиров, или «наш Федоров», как окрестили его в первой бригаде.
И еще запомнилась чудесная встреча, удивившая и обрадовавшая меня в этот день. Из радиоузла вышел Голубов! Тот самый радист Голубов, что, как мы все думали, сгорел в самолете во время наших неудачных попыток перелететь линию фронта. Я не сразу поверил, что это он.
— Костя! Жив! Какими судьбами? Не сгорел?
Вопросы, конечно, странные, но он не удивился и обрадовался не меньше меня. Он, и в самом деле, горел, и ожоги остались, и даже на лице он показывал мне какие-то пятна. Горел — и не сгорел.
Летели они благополучно, уходили от преследовавших самолет прожекторов и были уже недалеко от цели. Что случилось — зенитный снаряд попал или что-нибудь в моторе произошло — Голубов так и не понял. Страшный треск — и сразу огонь заполыхал внутри кабины. «Горим!» — крикнул бортмеханик. Командир приказал взять парашюты и прыгать. На Голубове парашют был уже надет, но вещевой мешок лежал в стороне. Пока он к нему подбежал, почувствовал, что и его самого охватило пламя. Бросился в люк. Ветром сбило огонь с его одежды. Парашют раскрылся.
Голубов видел, как пылающий самолет, падая, прорезал ночную темень, слышал взрыв. А потом парашют его зацепился за вершины деревьев. Спускаясь на землю, радист вывихнул себе ногу. Скрывался в лесу, сам себе вправил вывихнутый сустав, сунув ногу между двумя рядом стоящими стволами. Пастухи, встреченные в лесу, дали ему хлеба, показали дорогу. Шел на восток, переплыл на бревне холодный осенний Днепр, перебрался через линию фронта. Вот уж действительно прошел человек и огонь, и воду — и остался жив.
Все эти разговоры и встречи промелькнули, как в калейдоскопе, и не заняли много времени. Было некогда. Еще утром, с дороги, я радировал Анищенко, чтобы он собрал к моему приезду командиров тех отрядов, которые расположены неподалеку от штаба бригады. Часть их я застал уже в штабе, остальные подъехали в течение какого-нибудь часа, и совещание началось.
Прежде всего надо было выяснить, как идет реорганизация. Я знал, что в отрядах проведено «сокращение штатов», сотни партизан переданы в распоряжение Ровенского и Волынского штабов, цивильные лагеря ликвидированы, многие, очень многие люди отправлены через линию фронта. Но это еще не все. Реорганизация, строго говоря, не закончилась. Нам придется еще переправлять людей на Большую землю, передавать наших товарищей Федорову и Бегме для восстановления советской власти в этих районах. А местные жители, вероятно, все останутся здесь. Кроме того, значительная часть партизан-поляков войдет в специальный польский отряд, который формирует Бегма. Макс, назначенный командиром этого отряда, уже перешел в Ровенский штаб, и ему — нашему старому соратнику — мы, конечно, подберем лучших бойцов. Так вот и пойдет у нас перестройка, и надо добиться, чтобы она не мешала нашей повседневной работе.
Совещание не затянулось, но окончилось оно все же поздно вечером, и только тогда почувствовал я, что могу спокойно заняться своими личными делами. Павлик Демченко дожидался меня в соседней комнате. Ему тоже не терпелось рассказать мне, что он видел и слышал в Тулуне, открыть передо мной свою сумку с письмами. И вот она расстегнута. Какое в ней богатство! Больше двадцати писем на мое имя, посылочка от московских друзей, да еще фотографии. Прежде всего я набросился на фотографии. Все они были групповые, но сколько родных, дорогих лиц увидел я на них. Вот среди женщин в белом — Нюся. У нее такая же, как у других, косынка, но ведь эта косынка накинута на ее волосы! Она немного похудела — ну, еще бы! — сколько ей пришлось пережить. А губы — все те же, и все те же устремленные на меня глаза. Думала ли она, глядя в объектив аппарата, что глядит на меня? Думала ли она, что так вот странно — через фотографию — мы еще раз увидимся? На таком далеком расстоянии… Ведь с самого начала войны я вижу ее в первый раз!.. Туда бы — к ним! Обнять. Приласкать. Утешить…
Комната была полна. Так уж у нас повелось: радость товарища мы ощущаем, как нашу общую радость. И я не прочь был поделиться своей радостью с боевыми друзьями. Карточки переходили из рук в руки. Павлик рассказывал, как живут, что делают и что говорили мои родные в далеком Тулуне, и все слушали, затаив дыхание, словно речь шла об их собственных женах и детях.
Кончил Павлик далеко за полночь. Я взялся за письма и, спохватившись, что поздно, сказал:
— Что же, товарищи, ночь на дворе. Можно отдыхать.
Кто-то ответил:
— Какой отдых! Ночь — наш партизанский день.
И сразу несколько голосов попросили:
— Почитайте, товарищ командир. Почитайте вслух, что вам пишут из дому… А мы послушаем.
В мирной обстановке такая просьба показалась бы странной, а кое-кто, пожалуй, посчитал бы ее и неприличной. В самом деле, не странно ли читать кому-то, и тем более многим людям, письмо жены, матери или любимой девушки? Но среди партизан это стало обычаем. Больше того: это было неписаным законом. Письма читались коллективно, как документы, присланные с Большой земли. Да, они, и в самом деле, являлись немаловажными документами. Они открывали нам жизнь, мысли и чувства простых советских людей, от которых мы отрезаны линией фронта. Письма помогали нам в нашей борьбе. Чтение писем принимало характер политико-воспитательной работы.
Сейчас, может быть, кое-кто и поморщится, перечитывая простодушные пожелания, советы и наставления, скажет: общие фразы, лозунги. А подумайте серьезно, вспомните военные годы. Всем тогда жилось трудно, особенно тем, у кого опора семьи — кормилец — был на фронте или за линией фронта, но жалобы на трудности, лишения, если и попадались в письмах, составляли редчайшее исключение. Все знали, что воину ежеминутно приходится рисковать жизнью, но в письмах к родному, к самому дорогому человеку на первом месте стоял не совет беречь себя, а призыв бить врагов, гнать с родной земли захватчиков. Вот это и помогало нам, это и поддерживало. Поэтому и читали письма коллективно, и слушали их с таким волнением, вздыхали и комментировали по-своему.
…Среди писем, переданных мне Павликом, многие были написаны малознакомыми и даже совсем не знакомыми мне людьми. Вот одно из них, тронувшее меня своей детской бесхитростностью:
«Я учусь в одной школе с Вашими дочками. Нам учительница рассказывала, что Вы после двух с лишком лет нашли свою семью. Мой папа тоже был военным, служил в Западной Украине, и мы ничего не знаем о нем. Если что знаете, сообщите мне, Неле Смирновой».
Другое письмо прислала жена Ивана Кушнера, которого я знал еще в двадцатых годах по комсомольской работе в Старой Ушице. Он тоже был офицером, жена не имела о нем никаких сведений и надеялась, что я, может быть, знаю что-нибудь об Иване.
Писала еще женщина, познакомившаяся с моей семьей в Баланде. Ее муж — капитан — служил в Белостоке. С первого дня войны от него не было ни весточки, среди убитых и пленных он тоже не числился. Узнав, что я приехал в Баланду, женщина эта хотела встретиться со мной, но прибежала на вокзал, когда поезд, увозивший меня в Москву, уже отошел. Она просила написать, не слыхал ли я чего о ее муже.
Е. Кравцова разыскивала мужа, служившего на границе возле Бреста. Сын Поддубняка — офицера, который был в одной части со мной, разыскивал отца. И еще и еще запросы о пропавших без вести родных и близких. Я не успел за одну ночь перечитать и разобраться как следует во всех письмах, но и после, к сожалению, ни о ком из разыскиваемых не мог сообщить ничего определенного. Пришлось писать общие фразы о том, что в фашистском тылу очень много советских людей — партизан, и я, конечно, не могу знать их всех. Ждите. Не теряйте надежды. Но меня самого не могли утешить эти ответы. Тяжелым грузом ложились на душу письма, за каждым из которых стояла судьба пропавшего человека. Вот оно — народное горе!..
Пусть читатель не думает, что я был единственным счастливцем, получившим письма с Большой земли. Нет, конечно. Тот же самолет, на котором прилетели Демченко и Федоров, сбросил около пятисот писем. Но все остальные счастливцы успели прочитать свою корреспонденцию днем и даже обсудить ее с товарищами. Я же только что получил ее, поэтому и оказался в центре внимания.
Получено было около десятка писем на имя погибших наших товарищей — Мильтова, Данильченко и других. Их мы тоже прочитали, и на них тоже надо было дать ответ. Когда мы говорили об этих письмах, Есенков, числившийся на Большой земле пропавшим без вести, сделал несколько неожиданный вывод:
— Нет уж, я так и не буду писать домой, не буду тревожить нервы жене и детям. Один раз они меня похоронили, оплакали. Чтобы другой раз не пришлось оплакивать, буду молчать. А если живым останусь, сумею и сам вернуться. Лишняя радость лучше лишнего горя.
Да. И так слишком много горя ходило тогда по нашей земле. Почти всех коснулось невосполнимое, на всю жизнь незабываемое горе утраты любимых. Я не только встречался с ним на каждом шагу — я сам испытал его, и поэтому вдвойне дороги мне были письма жены и девочек. Я носил их с собой и в свободные минуты снова перечитывал, пытаясь по ним, по рассказам Павлика Демченко представить себе их жизнь до самых мельчайших мелочей. Если Нюся старалась не упоминать о тех трудностях, которые выпадали на их долю, то девочки по-детски откровенно рассказывали обо всем, даже о ценах на продукты. Дело прошлое, но мне и теперь горько вспомнить, что от самой Руды и до тех пор, пока я не выслал им денег, они почти не видали масла, потому что рыночная цена на него перевалила за тысячу рублей, а пособия они получали только триста рублей в месяц.
Демченко привез им подарки, посланные нашим центром, — одежду и продукты. Я не забыл первую ночь войны, когда они, спешно эвакуируясь из Руды, даже одеться не успели как следует. Теперь из письма Нюси мне было приятно узнать, что она получила полное военное обмундирование — новенькую шинель, сапоги, армейский ремень, а девочки — все, начиная от белья и кончая беретами. Тамара писала: «Папочка, когда приехал Павлик, привез подарки и три буханки хлеба, я на хлеб не смотрела, а кушала. Какой вкусный солдатский хлеб! Знаешь, папа, мы получали по 300 граммов хлеба, но я его съедала за один мах». Потом в письме рассказывалось о школьных делах: у большинства учеников отцы на фронте, а дров нет и бумаги не хватает. Если очень холодно, совсем не учатся, а писать приходится на старых книгах и газетах. «Папочка, если можно, пришли нам бумаги, а то в школе выдают очень мало, в год нам дали по три тетради». И под конец, после самых горячих пожеланий здоровья и счастья, сбоку приписано: «Привет от моей подруги Лары Носковой».
Валя старше, — и письма у нее были серьезнее, но, конечно, детская непосредственность сказывалась и в них. «Павлик, когда приехал, смотрел твои карточки и спрашивает: это дядя Петя? Мы и удивились, что за дядя Петя, а оказывается, тебя зовут дядей Петей…» Она описывала мне Тулун, быструю и холодную до того, что купаться невозможно, Ангару, дремучую тайгу, куда они ходили с мамой собирать грибы. Это были настоящие грибозаготовки, на которые вышли все сотрудники Тулунского пищеторга. Две недели жили они в тайге. И Нюся с Валей — тоже… Дома оставалась одна Тамара. И как раз в это время пришла телеграмма от меня. Мои дорогие грибницы вернулись в город ненадолго — только переодеться — и узнали о телеграмме. Побежали в военкомат— уж не похоронная ли! — а там их ждала радость. Прямо из военкомата пошли к заведующей пищеторгом. Нюся показала телеграмму и просила разрешения остаться в городе, пока сумеет связаться со мной. Заведующая («нехорошая женщина», — писала Валя) раскричалась: «Немедленно отправляйтесь в тайгу. Не время теперь мужьями заниматься». Нюся начала убеждать ее, но она и слушать не хотела: «После войны будут мужья. Не пойдешь — под суд отдам». А у самой муж был дома. Пришлось идти в райком партии, и только там нашла Нюся управу на свою свирепую начальницу.
Когда я читал это письмо товарищам, оно вызвало бурю негодования.
— Вот какая сволочная баба! Ей на всех плевать — и на детей, и на мужей, а своего под боком держит. И дали же власть такой твари с рыбьим сердцем!..