А что же дальше?

Стреляют! И близко!.. Это между сном и явью. Иногда очень трудно бывает проснуться, но многолетняя воинская привычка заставляет, еще не проснувшись, автоматически натягивать брюки и сапоги. 

В землянке почти темно, маленькое окошечко занавешено, а за ним тенистые сосны. Да и утро, должно быть, пасмурное… Тревожные мысли — первые, разбуженные стрельбой: где это? Неужели на заставах проморгали? И только надевая китель, по погонам, которых не было у партизан, понимаю, вспоминаю, что я уже не во вражеском тылу. Это и есть настоящее пробуждение. И сразу все встает на место, возвращаются заботы и тревоги вчерашнего и сегодняшнего дня. Вечером говорилось, что надо отстрелять третье упражнение — изо всех видов оружия. Сейчас на стрельбище батальон Еременко. Надо посмотреть… 

Отдергиваю занавеску — становится светлее и уютнее. Уют, конечно, относительный — походный, лагерный, но, по сравнению с убогой и суровой обстановкой наших партизанских пристанищ, все-таки уют. А я, как ни странно, — солдат, умеющий привыкать ко всему, никак не могу привыкнуть к этому лагерному уюту. Все чего-то не хватает. Чего?.. 

Порой начинает казаться, что я каким-то волшебством перенесен в совершенно иной мир из далеких, но ставших такими близкими лесов Западной Украины. И память, как на поверку, выводит все пережитое за это время — день за днем… Да. Стучали колеса вагонов, мигали за окном огоньки незнакомых станций, входили и выходили случайные шумливые попутчики. А я все больше лежал, хотя и надоело лежать, и говорил мало, и мысли были ленивые, невеселые. Думалось, главным образом, о том, что сейчас нельзя лежать, но приходится… Москва, шумная, полувоенная, но наша русская Москва опять стала моим пристанищем. Опять пришлось лежать, и даже довольно долго, пить и глотать всякую дрянь — и сладкую, и горькую, подставлять себя под уколы озабоченных медсестер… Куда только меня не кололи!.. 

В конце концов встал. Многочисленные комиссии, прослушивание, прощупывание… Наконец мне заявили, что уж теперь я и во вражеский тыл не полечу, и на фронт не поеду, а буду учиться. Усевшись, как школьник, за парту, я и сам удивлялся — до чего отстал. Новыми были не только уставы — новым для меня был боевой опыт Великой Отечественной войны: ведь я провел ее не в регулярной армии, а в партизанских отрядах — по ту сторону фронта. 

Потом назначили вот сюда, где я только что проснулся, командиром полка. И живу. Один живу. Скучновато, хотя, казалось бы, и времени нет для скуки. 

Непосредственное участие мое в войне окончилось, но не окончились трудности. 

Вспоминается, как после трехлетней разлуки, поехал я к семье, которая все еще жила в далеком Тулуне. Это было еще до назначения в полк, когда я только вышел из госпиталя. Начальник нашего центра разрешил поездку. Дали мне удостоверение, нагрузили подарками для родных, посадили в поезд Москва — Хабаровск — все, как полагается. Попутчиками моими оказались два толстых хозяйственника и железнодорожник — компания, как говорят, теплая, но мне все казалось, что я в ней пришелся не ко двору. У хозяйственников было все, до спирта включительно, а у железнодорожника — целая корзина пива. Они меня потчевали, а я отказывался, потому что чувствовал себя все еще очень скверно. Да по правде сказать, и не по душе мне были такие сытые и веселые друзья в такое трудное время. Они подтрунивали надо мной: «Какой же вы партизан, если ни пива, ни водки не пьете?» Я кисло отшучивался. Потом, на второй день пути, и отшучиваться уже не мог: у меня пропал голос. Шипел, как гусь. Спутники мои — надо отдать им должное — переполошились, сочувствуя мне. Уже не смеялись. «К доктору надо!» В Кирове на вокзале разыскали врача и проводили меня к нему. Он разобрался быстро. Нервный шок. Что-то еще объяснял, но ясно было одно: никакого настоящего лекарства он мне предложить не может. Покой и время. Это просто сказать! Покой и время рекомендуют, кажется, при всех болезнях, но где их взять? Не ложиться же снова в госпиталь! 

Так без голоса и ехал я до самого Тулуна, ничем не отвечая на попытки спутников развеселить меня. Так, без голоса, шипением и жестами прощался с ними, когда они помогали мне вынести из вагона багаж. 

Поезд умчался, а я в незнакомом месте, в незнакомой толпе высматриваю Нюсю: она должна была встретить меня. Иду по перрону сзади всех и вижу ее, в той самой кожанке, которую я посылал ей с Павликом Демченко. Она тоже ищет меня глазами и не видит. Хочу крикнуть и не могу: проклятое гусиное шипение. Так бывает иногда в тяжелом сне. Взмахиваю рукой, стараясь обратить на себя внимание. Видит и не узнает. И, кажется, собирается уходить. Да, ведь я в гражданском, а она ждала меня в военной форме! Толкая людей, задевая чемоданом за чьи-то чужие чемоданы, бросаюсь вперед. И только тогда, когда я подбежал совсем близко, она улыбается. Узнала! 

По дороге в город вижу: навстречу бегут мои девочки, запыхались. У них — уроки. Нюся не хотела их брать на вокзал, но учительница отпустила на часок. Я знал, что они выросли, но одно дело — знать, другое дело — увидеть. Валя, как мне показалось, начала немного картавить. А у Томы белая струйка в волосах. Я слышал и об этой седой прядке, и все же сейчас, при виде ее, сердце кольнуло. Страшная память! Сколько пришлось пережить всем нам… Но, главное, живы и снова вместе. Только вот мальчика нашего нет. Нет моего сынка. Наверное, и Нюся вспомнила о нем. И не сказала. И я не сказал. Пусть ничто не омрачает первых минут нашей радости. 

Дошли до дома. Теснота. Три офицерских семьи в одной квартире — и никаких удобств. Но живут хорошо, помогают друг другу, а ведь это важнее всего. Сколько раз я замечал, что в трудное время люди становятся лучше! 

Недолго пожил я с родными в этой милой тесноте. Перевез их в Москву и оставил там, когда получил назначение. Пускай девочки учатся как следует, и так уж им пришлось переменить семь школ. А сам скучаю. В этой маленькой полуземлянке мне слишком просторно. Я не привык к одиночеству. До войны — в семье, потом во вражеском тылу — с товарищами. Бурханов, Тимуров, Перевышко — всегда кто-нибудь жил в одной землянке со мной. А тут — один. 


* * * 

Иду лесом. Он редковат, но деревья высокие, стройные. Немного подальше — сплошная темная чаща. Она напоминает мне наши Волынские чащи. Есть здесь и заболоченные места, заросшие лозняком и березками. Среди них, на песчаных островках, высоко поднялись сосны. Это похоже на Березинские леса. Похоже, да не то же. Там леса были нашим домом, и не только домом — они надежно укрывали нас от врагов наземных и воздушных. А этот лес… Я зол на него. У меня был такой конфликт из-за этого леса!.. Но уж если говорить о конфликтах, надо рассказывать по порядку. 

…Парад Победы. Кто его не помнит! Незабываемо не только то, что происходило перед нами на Красной площади, не только тысячи людей, пронесших на своих плечах всю тяжесть величайшей войны. В памяти встали тысячи тех, кто не дошел до победы, тех, кто заплатил за нее своей жизнью. Они не встанут из могил, но на параде Победы мы чувствовали их рядом с собой в одних шеренгах— плечом к плечу. Я думал, что у меня, столько пережившего, не осталось слез, а тут они сами навертывались на глаза. Неловко было перед товарищами. Отворачивался, сморкался, стараясь незаметно смахнуть с ресниц непрошеные капельки, а они появлялись снова. Кто был рядом, делали вид, что не замечают; кто был подальше, оглядывались, удивляясь, должно быть, что у военного в праздничный день глаза на мокром месте. И вот один протолкался ко мне поближе. 

— Здорово! Сколько лет, сколько зим! 

Я сразу узнал Антона Ивановича Лопатина, хотя не видались мы с 1938 года. Теперь он генерал-лейтенант, а тогда командовал Белоглинским полком (позднее Чонгарской дивизией), в котором я был парторганизатором, а затем — комиссаром. Он мало изменился, только виски побелели да тонкие морщинки побежали по его строгому энергичному лицу. И даже старая привычка сохранилась — жестикулировать при разговоре указательным пальцем правой руки. Тонкий и длинный палец этот постоянно то грозил, то указывал, то предупреждал. Сейчас этот палец нацелился на меня: 

— Ты вроде плачешь, Антон? 

— Да, Антон Иванович, — признался я, — сами катятся. Наверное, нервы разболтались от всяких переживаний. 

— Понятно… Мне говорили, что ты партизанил. 

— Партизанил… 

И, как водится в таких случаях, я рассказал о себе. А потом начал он. Во время войны Антон Иванович командовал армией, от Сталинграда дошел до Берлина — было о чем рассказать, было что послушать… Но я вдруг, неожиданно для самого себя, рассмеялся. У Лопатина сердитые складки пролегли поперек лба. 

— Ты что? То слезы, то смех. Опять — нервы? 

— Нет, просто вспомнилось… 

Мне, и в самом деле, вспомнился старший лейтенант Бородавкин, командовавший в Белоглинском полку саперным взводом. Человек был со странностями, нередко получал выговоры, взыскания — и никак не мог исправиться. Одна из его странностей состояла в том, что к месту и не к месту он обязательно спрашивал: «…разрешите задать вопрос?» А за тем вопросом — еще и еще. Откуда только брались у него вопросы!.. Однажды, когда саперы занимались строевой подготовкой, Лопатин сделал ему замечание, а он, даже не дослушал: «Товарищ полковник, разрешите вопрос». Лопатин не выдержал: «Не разрешаю!.. Ты, батенька, думаешь, что государство нам деньги платит за твои вопросы и за наши ответы? Игрушки нашел! Думаешь — другой заботы нет?.. А кто будет работать?..» Большой, почти саженного роста, полковник наступал на маленького лейтенанта, строгий палец его мелькал во всех направлениях, грозя, указывая, предостерегая, и казалось, что вот-вот он, как на уроке фехтования, поразит растерявшегося противника. 

Я напомнил этот эпизод Антону Ивановичу, и сердитые складки на его лбу разгладились, уголки губ и уголки глаз тронула улыбка. 

— Да-а, — задумчиво протянул генерал. — Где-то он теперь — Бородавкин? Где вообще старые наши белоглинцы? 

— Про Чепыженко ничего не слыхали? — спросил я. 

— Чепыженко? Нет. Он, кажется, был в укрепрайоне на Полесье. Но зато Мишку Торгашева встречал. Помнишь — начальником штаба был? Погиб Торгашев в Сталинграде. Он там морской бригадой командовал. И погиб… А Шалимов… 

Мы вспоминали. В разговор втягивались другие — знакомые и еще не знакомые нам соратники, кавалеристы, служившие когда-то вместе с нами в Чонгарской дивизии. Потом от воспоминаний незаметно перешли на другую волновавшую тогда всех нас тему. Война окончилась, а мы — военные, как мы? Что мы? Само собой разумеется, что запасников демобилизуют. Они ждут не дождутся этого. Но ведь и многие кадровые тоже надеются на демобилизацию. Всем было ясно, что тут играют роль и ранения, и болезни, и возраст, и, наконец, просто усталость. Работа военного — профессионала — очень нелегкая работа, особенно во время войны. Сердце начинает пошаливать, нервы сдают, и хотя уходить на покой еще рано, необходима перемена работы. Некоторые кадровики собирались идти в народное хозяйство — строить и восстанавливать разрушенное. «Это сейчас нужнее всего», говорили они. Другие хотели еще послужить. Они знали, что армию надо перевести на мирные рельсы — это потребует большой работы, опытных и дельных командиров. «Рано еще отдыхать, — говорили они. — Война кончилась, но оборона Советского Союза продолжается». Так примерно думал и Антон Иванович. Ему уже перевалило за пятьдесят, а он не хотел оставлять армию. 

— А ты куда, Антон? — обратился он ко мне. 

— Куда назначат, — ответил я. — Не представляю себя вне армии. 


* * *

И вот назначили — командиром стрелкового полка. Я ожидал чего угодно — только не этого. Ну, добро бы, еще кавалерийский полк или хотя бы танковый — это мне ближе. А в стрелковых частях за два десятка лет, проведенных в армии, служить мне не приходилось. Когда объявили приказ, я даже растерялся немного, но вспомнил наставление давнишнего моего учителя комиссара Чепыженко: «Если хочешь быть военным по-настоящему, никогда не просись и не отказывайся». И я не стал отказываться, не стал жаловаться. Смущенно выслушал поздравления друзей и начальников, неуверенно поблагодарил и обещал, как водится, оправдать оказанное мне доверие. 

Да, я его оправдаю, сделаю, что могу. Пусть я не пехотинец — привыкну, превращусь в пехотинца. И ведь я приеду не на пустое место: полк укомплектован, люди работают, и, вероятно, каждый знает свое дело. По образцу кавалерийского Белоглинского полка я старался догадаться, старался представить себе, что ждет меня в этом — стрелковом. В первую очередь — будущие мои товарищи, помощники по работе. Представлялось, что меня обязательно встретят отечески суровый, безошибочно разбирающийся в людях комиссар Чепыженко, энергичный, влюбленный в свою работу начальник штаба Торгашев. Вместе с ними рассудительный Гудыма, и шумливый Иванов, и даже Бородавкин, прикрывающий ненужными вопросами свое безделье. Старые знакомые. Не белоглинцы, но такие же, как в Белоглинском, — и хорошие, и плохие, с которыми можно будет сработаться и легко будет работать. 

Так я думал. И какой-то отклик на свои мысли услышал в словах командующего округом, который принял меня перед моим отъездом. Это был человек с большим военным и жизненным опытом — солдат первой мировой войны и солдат революции. Он предупредил меня, что работа предстоит трудная, очень трудная, подчас даже труднее, чем было на войне, но теряться нельзя и неоткуда ждать помощи: надеяться надо только на себя и на тех людей, которыми я буду командовать. Надо суметь подойти к ним и нельзя отрываться от них — они всегда помогут решить любую, самую сложную задачу. Этот совет я крепко запомнил, уезжая к новому месту службы. А насчет трудностей остался при своем мнении. Я знаю разницу: многие вопросы, от которых мы просто отмахивались по ту сторону фронта — не до них было, — нуждаются теперь в разрешении; многое усложняется, и ни от чего нельзя отмахнуться. Но если во время войны мы добивались успехов кровью, иногда даже жизнью наших товарищей, то теперь будем добиваться их настойчивым трудом. 

А трудности моей новой работы встретили меня, как мне показалось, прямо на станции. Едва я вышел из вагона, ко мне подскочил молоденький лейтенант: 

— Разрешите, товарищ подполковник. Я за вами приехал. 

Он оказался адъютантом и приехал действительно за мной. Его подтянутость, скупая точность движений и типично адъютантская франтоватость порадовали меня: так и должно быть в настоящей воинской части, но, когда мы подошли к машине, я увидел, что радость моя преждевременна. Маленький газик-вездеходик был так ободран и потрепан, что и садиться-то в него было неловко. Не лучше выглядел и шофер, стоявший тут же с длинной заводной ручкой. Чуб, пышнее, чем у Кузьмы Крючкова, заслонял у него правый глаз, а гимнастерка так потемнела, залоснилась и помялась, словно ее простирали в машинном масле и не успели выгладить. 

«Вероятно, этот неряха не любит свою машину, — подумалось мне, — и, должно быть, машина плохо его слушается». И в самом деле: минут пять потел и кряхтел этот неряха, крутя заводную ручку, прежде чем мотор начал кашлять и трещать. А вся машина на ходу так скрипела, так стучала каждым винтиком, каждой гайкой, что мне так и не удалось по-серьезному поговорить с адъютантом. Не удалось сказать ему, что такие машины и такие бойцы не делают чести полку и что он, адъютант, отвечает за это в известной степени. 

Прежде всего надо было явиться к командиру дивизии. Он ввел меня в курс дела — рассказал о полке, об офицерах, которых хорошо знал, — не только о батальонных командирах, но и о командирах рот и даже о некоторых командирах взводов. 

— На первых порах вам нелегко будет, — предупредил он. — Ну да сами увидите. Дней через пять-шесть мы еще побеседуем. А сегодня я поеду вместе с вами… Вы еще не обедали?.. Пообедаем и поедем. Я позвоню в полк, чтобы собрали комсостав. 

За обедом он спросил меня: 

— Как вы насчет спиртного? 

— Нормально. 

Он подозрительно прищурился: 

— Не понимаю. 

— Никогда этим зельем не увлекался, — объяснил я. 

— Вот-вот. Это очень важно. А то в полку есть охотники до этого, как вы называете, зелья. Имейте в виду. И вина лежит в первую очередь на вашем предшественнике. 

В землянке полкового клуба (между прочим, отвратительной снаружи, но довольно уютной внутри) уже собрался весь офицерский состав. Комдив представил меня присутствующим, пожелал нам найти общий язык и хорошо сработаться и уехал. Это было к лучшему: без него я чувствовал себя несколько свободнее. 

Мне, и в самом деле, очень хотелось найти общий язык сразу же, здесь вот в зале полкового клуба, хотелось отыскать ключ к их сердцам, чтобы с первой встречи стать своим в этом новом для меня коллективе. Хотелось — и не удалось. Я еще не знал их, и они не знали меня. Я мог только в самых общих чертах говорить о тех требованиях, которые буду предъявлять к ним, и о новых наших задачах в связи с переходом на мирное положение. Говорил — и видел в глазах, и слышал в задаваемых мне вопросах оттенок какой-то холодности, официальности, отчужденности. Ключик еще не отыскался, предстояла долгая и нелегкая работа — те самые трудности, о которых говорили мне командующий округом и комдив. 

Кстати, немалую роль сыграла тут одна из тех многозначительных мелочей, которыми переполнена наша жизнь. Я приехал в полк в прежней своей десантной форме — не успел обзавестись новой. Я не придавал этому никакого значения, офицеры же усмотрели пренебрежение к их роду оружия — к пехоте. Дело прошлое, но с чистой совестью, положив руку на сердце, могу сказать, что никогда не относился я свысока к пехотинцам. Поэтому, очевидно, и не подумал, что являться к ним с голубыми петлицами — нетактично. И только через несколько дней на строевом смотру полка почувствовал неловкость. Делаю замечание насчет какого-нибудь нарушения формы — и вижу глаза, устремленные на мою фуражку и мои голубые петлицы. Пришлось после смотра объяснить, что, мол, я не знал, куда меня назначат, а когда назначили, в военторге не оказалось того, что нужно… В общем, военторг виноват. 


* * * 

Начались послевоенные армейские будни, во многом отличные от довоенных. Люди присматривались ко мне, а я к ним. Да, таких я и ожидал увидеть. Новые и разные, но как будто уже знакомые. Словно снова встретил я серьезного и вдумчивого Гудыму, шутника и насмешника Мансурова, шумливого, вечно недовольного Иванова. Нашлись тут и энтузиасты своего дела, вроде Торгашева, и бездельники, прикрывающиеся никому не нужными вопросами, вроде Бородавкина. Только вот самого необходимого — такого комиссара, как Чепыженко, я не нашел. Замполит… ну, что же, хороший человек, добросовестный, аккуратный — ничего не скажешь, но комиссарской хватки у него нет. С армией его связала война, он чувствует себя здесь временным, ждет приказа об увольнении. В Москве у него семья, товарищи, старая привычная работа, которой он жил и будет жить. Никаких претензий я к нему не имею, но для армии это, как говорится, отрезанный ломоть. И среди офицеров довольно много таких же вот, ожидающих демобилизации запасников. И нельзя винить гражданских людей. Была война — они были солдатами войны, война кончилась — они становятся солдатами мира. Это — новое. В мирное время запасников в армии было гораздо меньше, они не занимали таких ответственных должностей. А мне по моей работе, по правде сказать, и сталкиваться-то с ними не приходилось. 

И еще — новое. На подсобном хозяйстве жило несколько офицерских семей. Жили и работали там. Хорошо, так бывало и у нас в Белоглинском. Но каково было мое удивление, когда я узнал, что это «бывшие» семьи, что некоторые легкомысленные мужья бросили прежних жен и обзавелись новыми — молодыми! Вот уж это — плохо!.. Там же, на подсобном хозяйстве, встретил я молоденькую особу, хорошенькую, с завитыми волосами, с ярко раскрашенными губами и ногтями. Она получала паек, талоны и все прочее (что было весьма существенно по тому времени!), числилась работающей, а на самом деле ни к какой работе не прикасалась своими раскрашенными ноготками. Она была любовницей одного из мелких начальников. Меня покоробило. Назвать бы вещи своими именами! Издать бы «приказ о женихах»! В «цивильный лагерь» всех этих временных жен и любовниц… Но «цивильных лагерей» тут нет и партизанской простоты нравов нет — все тут гораздо сложнее и запутаннее. Примириться с этим я не мог, и не мог понять людей, которые смотрят на это сквозь пальцы. Мне говорили, что семья — сугубо личное дело, не имеющее отношения к службе. Неверно! Такие мужья-перебежчики роняют авторитет командира, лишаются уважения и доверия подчиненных, да и сами уже не могут требовать с них настоящей дисциплины. 

Трудно, ох, как трудно будет налаживать работу в послевоенной армии! А мне — особенно. Сказываются все-таки партизанские привычки. Нет, не в плохом смысле этого слова. Дело в том, что партизан привык очень многое решать самостоятельно. Он не только имеет на это право — он обязан делать это. И у себя в лесу он должен распоряжаться как хозяин. А в этом лесу… Ведь как получилось?.. Весь полк живет в землянках, и я для начала обошел их все. Понравилось. Никакого сравнения с нашими партизанскими жилищами и даже с нашим госпиталем по ту сторону фронта. Стены, потолки и полы забраны тесом и покрыты масляной краской. Правда, красили, должно быть, без выбора — чем пришлось; например, стены желтые, а полы зеленые. Но все-таки окрашено и чисто. На окнах занавески, оружейные пирамиды закрыты. Порядок. И уже беспорядком показались мне пять землянок, не подновленных, не отремонтированных вовремя. 

— Товарищ капитан, почему не отремонтировали? — спросил я командира подразделения в первой из этих пяти землянок. 

— Лесу нет. Не хватило. Аварийные землянки подправили, а эти еще простоят. 

— Как это — лесу нет? В лесу живем — и без леса. Считаю, что это нераспорядительность, неповоротливость. 

Говорил я строгим тоном, уверенный в своей правоте, и капитан ничего не ответил. 

Такие же примерно разговоры были и в остальных неотремонтированных землянках. 

А потом (осмотр жилищ все еще продолжался) мне бросилась в глаза группа деревьев, совсем не к месту торчавшая на нашем стрельбище, и я обратился к тому же самому капитану: 

— Говорите: лесу нет, а вот смотрите — ведь они только мешают нам. Долго ли их вырубить? 

— Слушаюсь! 

И старшина побежал собирать плотников. 

Никто не возразил мне, никто не предупредил — совет мой принят был как приказание. В этот же день засвистели пилы, застучали топоры, и я еще похвалил командиров за распорядительность. 

А через неделю пришел лесник, составивший акт на самовольную порубку. 

— Предъявим ко взысканию. Придется вам заплатить штраф. 

— Вот это да! — удивился я. — Лес в расположении части, он нам стрелять мешает, а командир полка не может распорядиться. 

— Тут партизанить нельзя, — сухо ответил блюститель лесных порядков. 

Позднее помощник мой по материальному обеспечению («помпомат» — называют эту должность военные) объяснил мне суть дела. Установлен, оказывается, строгий порядок: подайте заявку в Военлесхоз, получите согласие, переведите на счет Военлесхоза деньги, вам выпишут билет — и рубите. Надо иметь деньги и, главное, надо иметь статьи и параграфы, по которым вы имеете право израсходовать эти деньги. Нет у вас этих статей — и денег все равно что нет, придется обращаться за помощью к КЭЧ (квартирно-эксплуатационная часть). Опять — официальное отношение с указанием, на какие нужды требуется лес, с приложением актов и дефектных ведомостей, составленных специалистами. Процедура, как видите, сложная. 

— Сколько же тут понадобится времени? — спросил я со злостью, словно помпомат сам выдумал всю эту сложную процедуру. 

— Недели две-три, — невозмутимо ответил он. 

— За такое время можно новые построить. Это не по-военному. 

— Зато — по закону. Против приказа, против инструкции не пойдете… 

И хотя в глубине души я считал всю эту бумажную канитель излишней, идти против приказа и против инструкции я действительно не мог. Нарвался на штраф, и хватит. Да еще с комдивом имел по этому поводу не особенно приятный разговор. Буду умнее. 

Вместе с помпоматом поехал я в КЭЧ — посмотреть, что это за организация, узнать, как и по чьей милости разрешаются там вопросы ремонта и строительства, познакомиться с начальством, а может быть, и завоевать его расположение. По словам помпомата, выходило, что благосклонность начкэча важнее и нужнее актов и дефектных ведомостей. Посмотрим!.. 

Я думал, что КЭЧ — это просто контора, а оказалось, что это целый поселок и притом — самый аккуратный, самый благоустроенный во всем лагере, отгороженный от других самым добротным во всем лагере забором. Арка над въездом — не хуже, чем перед штабом соединения. Землянок нет. Возле каждого домика — поленницы дров, копны сена, запасы тесу и бревен. Обширные огороды. Помпомат сказал мне, что под огороды кэчевцы сумели захватить часть учебных полей. И все в кэчевском поселке свое, особое: свои магазины, свой клуб (и, конечно, не в землянке), своя столовая, своя электростанция. И водопровод у них исправен. А нам, даже для столовой, приходится пользоваться колодцами и водовозными бочками. Короче говоря: в общем нашем лагере я увидел отдельный лагерь людей, живущих на особых правах и в особых условиях. 

Начкэч — упитанный инженер-капитан — принял меня холодно и во время разговора не упускал случая подчеркнуть, что мы — строевики — всецело зависим от КЭЧ, что без помощи, без соизволения КЭЧ ничего у нас не получится. Я не протестовал, не спорил — пусть думает, что я согласен. Я даже напоминал ему, что нуждаюсь в его помощи. В конце концов он пообещал подбросить нам строительных материалов, перевести немного денег. Для составления актов и дефектных ведомостей он согласился прислать специалиста из КЭЧ, но не сейчас, а позднее — сейчас почти все работники на заготовке сена. 

— Ничего не поделаешь — сенокос, надо же им запасаться кормами. 

— Коровы? — поинтересовался я. 

— И коровы, и свиньи, и куры. 

— Видно, работники КЭЧ неплохо обеспечены. 

Двусмысленная фраза эта понята была им по-своему. 

— Как же! Надо проявлять заботу о людях. 

Он гордился этим: вот, дескать, какой я начальник! И увлекся, и отвлекся от темы разговора, рассказывая о своих подвигах. Сколько он сил положил, устраивая этот вот кэчевский городок! Как трудно было во время войны добиваться брони для работников КЭЧ! 

— Труднее, чем на фронте! Поверьте: труднее, чем на фронте! 

Слушая его, я думал: «Вот для чего иногда использовались брони! И как это легко — говорить о фронте, отсидевшись на теплом местечке в тылу! А я молчу. Не возражаю. Скрепя сердце, отмахнувшись от всяких принципиальных соображений, я даже даю обещание выделить в его распоряжение людей, транспортные средства для перевозки кэчевских дров… 

Когда мы возвращались, я спросил помпомата: 

— Кто же кого обслуживает: КЭЧ — нас или мы — КЭЧ? 

Он только улыбнулся, только пожал плечами и показал на убогие домики, в которых ютились тогда офицеры. Ободранные глинобитные мазанки, землянки и полуземлянки, конечно, были лучше партизанских, но после кэчевского городка производили убийственное впечатление. Тут не из чего было строить, не хватало как раз того теса, тех бревен, которые в таком изобилии запасали себе кэчевцы. И невольно подумалось словами буйного моего друга Перевышко: обернуть бы у них этот лес на нужды нашей части. 


* * * 

Солдатская столовая. У нас, в Белоглинском полку, и в солдатской столовой было светло, уютно и чисто. Широкие окна с тюлевыми занавесками, пол выложен цветными керамическими плитками. Столики на четверых, покрыты клеенкой, и на каждом графин с водой. И много цветов, и много воздуха. В таком помещении и посетители чувствуют себя лучше и ведут себя культурнее, аккуратнее. А в солдатской столовой этого полка — три громадных зала, мрачных и грязных, как дровяные сараи. В двух залах полы глинобитные, в третьем — из грубых деревянных чурок. Столы на двадцать человек криво сколочены плохими плотниками. Плохо выструганные или совсем неструганные доски ничем не покрыты; их моют, скребут, но пролитые супы впитываются в дерево — и столы остаются грязновато-пятнистыми. И, несмотря на то, что залы велики и даже потолка над головой нет, словно воздуха не хватает под этими закопченными стропилами, тонущими в полумраке. И люди ведут себя в таком помещении, как на улице. Почему не плюнуть на земляной пол? Почему не выплеснуть на него остатки супа из миски?.. 

Это только сравнение, грустное сравнение с тем, что было в мирное время в кавалерийской части, не такой многолюдной, как этот полк. Я понимал, что не сразу и не скоро изживаются трудности и неполадки военного времени. Тем более — в такой громадине. О цветах, о графинах, о занавесках, даже о чистеньких столиках на четверых можно было только мечтать. Но и сейчас нельзя было равнодушно смотреть на то, что делается в нашей столовой. Мы обязаны привести ее в порядок, чтобы боец мог пообедать по-человечески. И начинать надо было сразу же. Немедленно, хотя бы с мелочей. 

Еще пример. Была у нас гауптвахта, и, конечно, она не пустовала. Каждый день арестованные слонялись там из угла в угол, томясь вынужденным бездельем, дремали, рассказывали друг другу анекдоты. А для вывозки кэчевских дров мы должны были ежедневно отрывать от занятий целый взвод. Вот я и придумал и сказал начальнику штаба: 

— Не берите для КЭЧ людей из подразделений, отправляйте арестованных. 

Мне казалось это вполне естественным, и начальник штаба ответил: слушаюсь. Но через несколько дней я сам, как провинившийся, попал в приказ по соединению. Нарушил устав. Это не партизанский лагерь — арестованными нельзя пользоваться как рабочей силой. 

Мне, свежему человеку, подходившему к работе с меркой партизана или со старой своей белоглинской меркой, бросалось в глаза многое, чего уже не замечали кадровики, непрерывно работавшие в штабах; и я, с другой стороны, не знал еще многого, что для них стало привычным, примелькалось. 

Комдив, навестивший полк, спросил меня между прочим, хитро прищурившись: 

— Трудно командовать полком?.. Справляетесь?.. 

Он, конечно, знал обо всех моих делах и обо всех ошибках, но говорил благожелательно. 

— Трудно, — чистосердечно ответил я. 


* * *

В городе я в то время почти не появлялся. Незачем было. Семья все еще жила в Москве, знакомых не завел, а если купить что-нибудь — в военторге находилось все, что потребно неприхотливому военному. Только по служебным делам и ездил. И вот один раз, проходя по улице Свердлова, увидел в группе молодых военных, пересекавших улицу, знакомое лицо под фуражкой, лихо сдвинутой на затылок. Он ни капельки не изменился — мой буйный друг. Только прежней сутулости не было — распрямился и словно вытянулся в регулярных частях. Я хотел было позвать его: «Сашка!» — но спохватился — неудобно фамильярничать при посторонних — и, проглотив несказанное имя, крикнул уже вдогонку: 

— Товарищ капитан! Капитан Перевышко! 

Он обернулся, сморщив лоб, и сразу же засиял улыбкой. Рванулся ко мне, позабыв о товарищах: 

— Дядя Петя, какими судьбами? 

— Так я же рядом с тобой — всего шестьдесят километров отсюда. Командую полком. Давай ко мне. Я поговорю с твоим начальством — уверен, что отпустят. 

— Нет, дядя Петя, так не выйдет. Я вас не отпущу. Сегодня вы у меня ночуете. 

Я согласился. Летняя ночь коротка, и нам не пришлось спать в эту ночь: все вспоминали о партизанских днях и о наших боевых товарищах. Жизнь разметала их — кого куда. А некоторых и в живых нет. 

— Кстати, почему ты не писал мне три месяца? — упрекнул я Сашку. — Я уж думал, не случилось ли чего. 

— Со мной ничего не случится. А письмо… — И он вынул из полевой сумки тетрадку. — Вот письмо, дописать никак не могу… А вот — от Генки Тамурова, от моего боевого заместителя. 

— Добавляй: бывшего. Смотри, он еще и тебя перегонит — станет твоим начальником. 

— Может, и станет. Только он недоволен. Пишет: за одну маленькую звездочку три года надо учиться… Хм… Он думал, что ему сразу — генеральскую. Нет, пускай попробует, как я в Лепельском… 

Вслед за тамуровским появилось письмо Сазонова, да еще с фотографией. 

— Смотрите — какой фронтовик! Начальник разведки полка… И награды… 

Потом Перевышко рассказал, что видел Логинова, Рыбалко и Яромова, вернувшихся из Чехословакии. Они участвовали в Банско-Бистрицком восстании. Яромову и Тихонову присвоено звание почетных граждан Чехословацкой Республики. 

Я тоже рассказал о тех, кого видел и от кого получал письма. Черный благополучно возвратился из Польши и думает продолжать учебу (ведь он ушел на фронт из военной академии). Магомет за Бугом командовал партизанской бригадой, а теперь на Дальнем Востоке командует артполком. Конищук работает в Камень-Каширском районе заместителем председателя райисполкома. Жалуется, что трудно восстанавливать мосты, которые когда-то он сам подрывал. Каплун еще в 1944 году перешел линию фронта, учился и направлен куда-то в облвоенкомат. 

Вспомнили мы и про поляков. Не про тех гостей, которых Каплун должен был переправить через линию фронта, а про партизан — про Макса, Парнаса, Бужинского и других товарищей, сражавшихся в наших отрядах. Они теперь на родине, строят новую Польшу. Макс так и остался военным — тоже командует полком… А сколько наших ребят погибло на польской земле! Отряды политрука Невойта и старшего лейтенанта Капленко почти целиком были уничтожены. Радистка Наташа, совсем еще молоденькая девушка, чтобы не попасть в лапы врагов, взорвала гранатой себя и четверых фашистов. Погиб и наш «начальник бдительности» — старший лейтенант Василенко. А вот Максиму — с ним я тоже случайно встретился в Москве — Максиму повезло. Чудом ушел от смерти. Немцы подстрелили его, когда он спускался на парашюте, и раненого захватили в плен. Плохо лечили и усердно допрашивали. Потом повезли расстреливать — и он убежал из-под расстрела, а польские подпольщики укрыли его от фашистов и вылечили. 

…Утром, в конце разговора, когда было рассказано столько необыкновенных историй, Сашка задал мне такой вопрос, что уж лучше бы и не задавал: 

— Помните, дядя Петя, что вы еще на Витебщине говорили? Кто из нас останется жив, должен будет написать обо всех. Помните? 

— Помню. 

— Это вы должны написать. 

— Почему я? Этим делом занимается Батя, а из меня какой писака? Скорее уж тебе надо этим заняться. Стихи у тебя получались неплохие. 

Сашка нахмурился, надул губы (так он обычно делал, переходя к серьезным разговорам) и начал меня агитировать: я, дескать, руководил, все у меня было на виду — мне и перо в руки. Я отнекивался, а он настаивал и даже обижался, и даже шпильку подпустил в конце концов: 

— Ведь я думал, что вы, пока лечились, половину написали, а вы… Эх!.. 

Растревожил меня парень. В горячности и горечи, с какими были сказаны последние слова, почудилось мне воспоминание о погибших товарищах, о безыменных могилах. С необычайной силой нахлынуло ощущение, что мы — живые — чем-то виноваты перед мертвыми. Чем? Наверное, этим вот самым молчанием, нежеланием или неумением рассказать о героях… Перевышко всегда мне верил, ничего от меня не скрывал, и я не хотел от него таиться. Да, я пробовал писать — не получилось. Обращался к Бате, он ответил, что у него и своего материала более чем достаточно. Обращался к Бегме, и от него недавно пришло письмо. Оно у меня с собой в планшете. Даже красным карандашом подчеркнуто. 

«Я, право, не знаю, почему вы ищете возможностей включения своей деятельности в историю партизанского движения Ровенской или Волынской областей, ведь у вас самих богатый материал. Ваши соединения и бригады хорошо сражались в тылу противника и имели хорошие показатели, и вы можете написать самостоятельно историю борьбы Ваших партизанских соединений и бригад, только нужно за это дело взяться и хорошенько поработать. Уверен, что это у вас выйдет». 

Перевышко прочел, и это словно подхлестнуло его. Он торжествовал: 

— Вот правильно! Вот здорово написал Василий Андреевич! Хм... А кто нам говорил, что не святые горшки лепят? А кто нам говорил: работай честно, остальное приложится? Вы теперь от своих слов будете отказываться! 

— Так ведь это я о работе, а не о писании воспоминаний. 

— Все равно. Начинайте. Я помогу. Да и все наши хлопцы помогут. Книга будет. 

— Эх, Сашка, Сашка! Тут не до книги. Сначала надо свою новую должность освоить. Не хочется в хвосте тянуться, мой полк головной в дивизии. Знаешь, как на первых порах приходится... 

И я рассказал ему о некоторых своих неудачах — об истории с арестованными, о штрафе. Сашка смеялся: 

— Здорово вас научили! Долго будете помнить, что нельзя нарушать советских законов. Надо учить!.. Вот я думаю: как только демобилизуюсь, иду учиться на юридический. 

— А, может быть, пойдешь ко мне в полк? 

— Нет. Демобилизуюсь. Решено. 


* * *

После этой встречи я много передумал. А прежние мои соратники, словно сговорившись с Перевышко, и в письмах, и при личных встречах снова и снова напоминали мне, что надо рассказать людям о нашей борьбе. Некоторые, как и Перевышко, обижались: почему никто о нас не напишет? Чем мы хуже других? Разве мы плохо работали? И где-то — за строками их писем, в тоне, каким они говорили, я чувствовал: они ждут, что писать буду я. И я опять взялся за дело, отдавая ему чуть ли не все свободное время. Составлял планы будущей книги, записывал приходившие на память эпизоды. Перевышко ревностно помогал мне. Помогали и подбадривали и другие участники наших боев. Но работа не клеилась — не так! не так! не так! — все мы оказались неписучими людьми. «Писучего» человека я нашел в лице Б. Е. Пильника, с которым мы теперь и работаем. 

В 1954 году вышло первое издание первой книги. Читатели приняли ее неплохо, но мне особенно дорог был теплый прием, оказанный ей братьями моими по оружию — основными героями книги. Они не только узнали и признали себя, но и потребовали продолжения. 

Вот теперь готова и вторая книга. В ней, как и в первой, я не изменял имен, точно указывал названия населенных пунктов, где происходило то или иное событие, старался, как можно правдивее рассказать об этих событиях. 

В 1957 году мне привелось участвовать во встрече бывших партизан Ровенской, Волынской и Хмельницкой областей. Я сообщил им о работе над второй книгой; многие успели прочитать рукопись ее, привезенную мной, почти целиком. Говорили о ней, делали замечания, вносили поправки и дополнения. Но самым серьезным замечанием было то, что книга еще не закончена. «А что же дальше?»—говорили они. Герои прошли через войну. Война кончилась, но не кончилась жизнь героев. И те места, которые топтал сапог оккупанта, снова стали советскими. Как живут эти люди, что делается теперь в этих местах? Читатель хочет узнать об этом. Да и самим героям хочется увидеть, как их товарищи — бывшие солдаты войны — становятся героями трудовых будней. «Где же вы теперь, друзья-однополчане?..» 

Справедливо. Закончив вторую книгу, я не считаю работу свою законченной. 


Загрузка...