Первое время по возвращении с Большой земли у меня было много работы. На основе наших отрядов создавалось самостоятельное соединение — новый центр партизанского движения, такой же, какой создали мы в свое время в Белоруссии. Формировались новые отряды, перестраивались старые, менялась их дислокация с таким расчетом, чтобы как можно рациональнее использовать наши силы, как можно полнее освоить эти области.
Но вот новые отряды ушли в назначенные им районы, грузы, принесенные самолетами, приняты и распределены, и в нашем маленьком лагере наступило временное затишье, а в моей работе — досадная, но вполне естественная пауза. Организационный период еще не закончен, отлучиться с новой Центральной базы нельзя — надо ждать связи от первой бригады, надо ждать вестей о том, как начинают свою работу новые отряды, надо постоянно прислушиваться к голосу Москвы.
В это время Степан Павлович и предложил мне провести беседу с бойцами двух его отрядов, базировавшихся километрах в пяти от нашего расположения. Я согласился. Это было урочище Пильня, и место для беседы выбрали на той самой поляне, на краю которой — дверью на восток — одиноко стоял крохотный шалашик Гейко. И сам он вышел, покашливая немного, когда партизаны начали собираться на поляну.
— Все хвораешь? — спросил я его.
Он смутился:
— Ничего. Лечусь. Старики советовали собачье сало пить. Траву научили собирать — есть такая. Легче становится.
— Вы бы ему молока, меду давали, — сказал я Степану Павловичу.
— Это у него есть, — ответил комбриг. — Снабжаем.
— А я думаю, — тихо промолвил Гейко, — только бы дождаться, когда наши вернутся. Тогда сразу вылечат.
Когда собрались бойцы и я заговорил о Большой земле, о Москве, о войне, Гейко так и остался сидеть у своего шалаша отдельно от других, внимательно слушал и опять кашлял, закрывая рот ладонью.
Внимательно слушали и остальные, а когда я кончил, из вопросов, из коротких реплик родился живой разговор — один из тех бесконечных разговоров, которые бывают только у партизанского костра. Здесь было много старых моих знакомых — ветеранов наших отрядов, ветеранов Пидпильной Спилки, видевших и переживших всю историю нашей борьбы. Они говорили, а я сидел, слушал и даже записывал кое-что в свою потрепанную тетрадь. Много было рассказано интересного, но, пожалуй, самой интересной была история Владимира Лаврентьевича Леоновца — одного из организаторов Пидпильной Спилки.
Я сейчас совершенно ясно помню этот погожий сентябрьский день. Солнце клонилось к западу и цеплялось уже за вершины леса, вздымавшегося за шалашом. Длинные предвечерние тени легли на поляну, на фигуры партизан, заполнявших ее, а рассказчик — Леоновец, сидевший рядом со мной на сколоченной из горбылей лавочке, был ярко освещен, как артист на подмостках, и щурился от этого света. Широкое лицо его заросло щетиной, но выглядело необычайно молодым для пятидесяти лет. Говорил он неторопливо и ровно, никак не выделяя тех метких словечек и соленых шуточек, которыми пересыпана была его речь. Смех и восхищенные восклицания слушателей часто прерывали его рассказ, но Владимир Лаврентьевич даже бровью не поводил, только морщинки, разбегавшиеся от глаз, да складки по краям рта таили легкую усмешку. Рассказ его был особенно интересен для молодежи, потому что он начал свою историю с самого детства, с давнишних, дореволюционных времен. К сожалению, я не могу восстановить все своеобразие его речи и передаю только суть этого интересного рассказа.
Родился Владимир Лаврентьевич в 1895 году в крестьянской семье, богатой только голодными детьми да заботами. С малых лет пас скот, потом пошел на лесоразработки, а в 1915 году его призвали в армию, и он вдоволь хлебнул, как говорят, солдатского лиха.
Февральскую революцию встретил он в окопах. Солдаты ждали конца войны. Одни надеялись, что уж если царя столкнули, так весной обязательно отпустят мужиков пахать и сеять и наделят безземельных землей. Другие, вздыхая, рассчитывали попасть домой только на жниво. А вместо этого начались митинги, и гладкие тыловые ораторы кричали о войне до победного конца. Нередко отвечали им и фронтовики, бросая злые слова, подсказанные годами труда и нужды и долгими месяцами жестокой бойни. Выступали и большевики. Впервые услышал тогда Леоновец прямое и ясное большевистское слово.
Летом 1917 года Временное правительство затеяло наступление по всему фронту. Полк, в котором служил Владимир Лаврентьевич, отказался наступать. Успокаивать его приехал командующий армией генерал Семенов и перед строем после короткой ура-патриотической речи не то грозил, не то упрекал, не то спрашивал:
— А вы отказываетесь?! Наступать не будете?! Отечество защищать не хотите?!
Кто-то из солдат выкрикнул:
— Наступать мы не будем, а отечество защищать будем.
Потом выступал какой-то эсер, бил себя в грудь: мы — крестьяне! Какой-то кадет распинался насчет культуры и варварства. Оба доказывали, что наступление необходимо. Серые шеренги сурово и недружелюбно гудели, и только тогда, когда рядовой Пастухов (из
полкового комитета) заговорил о бессмысленности и преступности затеянной капиталистами войны, послышались возгласы одобрения.
На первых ораторов генерал смотрел с брезгливой снисходительностью, а услышав Пастухова, рассвирепел:
— Арестовать!.. Разоружить!..
Серые шеренги угрожающе зашевелились, защелкали затворы, пулеметная команда выкатила вперед свои «максимы». Тут уж генерал, пытавшийся запугать бойцов, сам не на шутку перепугался. Так ни с чем и уехал под свист, под злые и веселые выкрики солдат.
Правда, радоваться им пришлось недолго. Сила все еще была на стороне Временного правительства. Непокорный полк расформировали, растасовали по другим частям. Но для Леоновца, прослужившего в нем два тяжелых военных года, он был серьезной политической школой. Темный полесский крестьянин словно вырос в нем, понял силу народа. Он уже знал свое место в начавшейся гражданской войне и, вернувшись домой, принес винтовку.
А когда родные его края с 1920 года отошли по Рижскому договору к панской Польше, он не мог примириться с существовавшим там строем. И таких, как он, было немало в Западной Украине — народ под руководством КПЗУ, вел непримиримую борьбу с угнетателями. Создавались подпольные организации. В одной из них в 1924 году начал свою революционную деятельность и Владимир Лаврентьевич. Как связному, ему приходилось ездить не только в Пинск и в Сарны, но и в Ровно, и в Луцк, и даже во Львов. Случалось быть проводником для профессиональных революционеров, провозить нелегальную литературу, хранить ее в своей хате. И уж люди знали его. В 1939 году, когда Красная Армия освободила Западную Украину, Леоновна выбрали головою сельской рады. Вот это была работа! «Дуже важно було, але дуже цикаво,[2] — рассказывал он. — Люди тягнулись до нового, як сонешнык до сонця».
Но это продолжалось недолго. Война захватила Владимира Лаврентьевича врасплох — эвакуироваться он не успел. Снова ушел в подполье и первое время, по его собственным словам, «тулявся, як та зозуля», без пристанища: сегодня — здесь, завтра — там. Горько было: ни людям — пользы, ни себе — радости. И особенно горько, особенно трудно было терпеть фашистский гнет потому, что народ, два года назад вырвавшийся из вековой кабалы и темноты, понял уже, в чем счастье, потому что народ прозрел. Вот тут-то и родилась Пидпильна Спилка. Невозможно установить, кто первый подал эту мысль; вероятно, она созревала и у Леоновца, и у Нестерчука, и у Ососкало, и у Бовгиры, и у других организаторов антифашистских групп. Сначала случайные тайные собрания и беседы, поиски надежных людей; потом систематическая агитация, листовки, сбор оружия, подготовка к более активным действиям. Устанавливались новые связи: с Сарнами через Галузу, со Столином через Борейко, с Бухличами через Дежурко, с Удрицком через Булгака и т. д. Во всех этих деревнях и местечках тоже создавались подпольные группы, но центром оставались Хочинские хутора.
В июне 1942 года до этих мест добрался советский лейтенант, бежавший из Владимир-Волынского лагеря военнопленных. Он был очень болен и дальше идти не мог. Крестьяне месяца два скрывали его и лечили своими средствами. Когда он встал на ноги, хочинские подпольщики сумели сфабриковать ему паспорт на имя Карбовского. Под этой фамилией его и знали члены антифашистских групп, а он, опытный, политически грамотный офицер, большую помощь оказал им, когда начала налаживаться работа «Пидпильной спилки». К сожалению, лейтенант Карбовский был убит фашистами в конце августа при выполнении одного из боевых заданий в Старом Селе.
Много трудностей пришлось преодолевать подпольщикам, и одним из самых трудных был вопрос об оружии — ведь у населения оккупированных областей захватчики отобрали все, вплоть до старинных охотничьих дробовиков. Вооружение началось с того, что Илья Нагорный раздобыл у кого-то обрез, вернее, даже не обрез, а затвор и обпиленный винтовочный ствол: приклад пришлось устраивать самим из толстого дубового полена. С этим, с позволения сказать, оружием и проводили первую боевую операцию — налет на станцию Белую. Уничтожили там все средства связи, оборвали провода, поломали аппаратуру.
Рассказывая об этом, Владимир Лаврентьевич не упустил и малозначительный, на первый взгляд, эпизод, показавшийся слушателям забавным. Нагорный снял в помещении станции телефонный аппарат, приладил его себе за плечи и шел с ним по деревне, стараясь, чтобы крестьяне видели его ношу. Крестьяне видели, а что за аппарат, должно быть, не поняли. В народе пошла молва, что появились партизаны и что они ходят по селам «з радиом на спине». Малозначительный эпизод оказался не просто забавным.
— Видсиля и почалося, — многозначительно сказал Владимир Лаврентьевич, не обращая внимания на смешки слушателей по поводу телефонного аппарата. И действительно, боевая деятельность хочинских подпольщиков началась с этого налета на Белую. В сентябре они уже связались с отрядом Сазонова, базировавшимся около Олевска, и участвовали в работе подрывных групп. А в ноябре, по пути от Червонного озера к Ковелю, мы организовали здесь отряд Сидельникова. О делах этого отряда я знал, но и тут Леоновец рассказал немало интересных подробностей.
Начать хотя бы с того, что он участвовал в ковпаковской операции «Сарненский крест». Посланный Сидельниковым в качестве проводника, явился он вместе с А. Левковичем к командиру батальона ковпаковцев.
— В ваше распоряжение…
— Вы здешние?
— Так точно.
Леоновец стоял навытяжку, как и полагается стоять перед командиром старому солдату.
Комбат усмехнулся.
— Служил? У Пилсудского?
— Никак нет — в русской армии. В царскую войну.
— Так. Значит, солдат бывалый. Надо бы нам узнать, какие у немцев силы в Горыни.
Леоновец четко отрапортовал:
— Пятьдесят немцев и сорок полицаев. Один станковый пулемет, два ручных, четыре автомата, остальные — с карабинами. У полицаев русские винтовки.
— Это точно?
— Как в аптеке, товарищ комбат. Последние сведения.
— Хорошо… А с разведчиками ты пойдешь?
— Пойду.
В разведку пошли двенадцать бойцов с автоматами и один с «тихобойкой», или «бесшумкой», как называли у нас этот вид оружия. Очень удобно было из тихобойки снимать часовых. Проводники подвели разведчиков к самому мосту, к самой будке часового. Однако выстрел из тихобойки только ранил его. Поднялась тревога. Фашисты, выскочив из караульного помещения, открыли беспорядочную стрельбу. Но было уже поздно — всем своим огнем обрушился на них батальон ковпаковцев. Караул бежал на станцию, а партизаны воспользовались этим временем, чтобы заложить на мосту два больших заряда взрывчатки. Два пролета взлетели в воздух. И, конечно, осталось в тайне то участие, которое принимали в этой диверсии два мирных крестьянина с Хочинских хуторов.
А старостой на Хочинских хуторах был тогда Федор Коновалюк. Он боялся немцев и старался выполнить все их распоряжения. Хуторяне пожаловались на него командиру отряда Сидельникову.
— Что с ним возиться, с этим немецким прихвостнем! — решительно сказал Сидельников. — Расстрелять, и кончено.
— Не торопись, командир, — возразил Леоновец. — Расстрелять всегда можно. Лучше поговорить с человеком, чтобы он выполнял не фашистские распоряжения, а наши. На совесть подействовать или припугнуть.
— Попробуем, — согласился Сидельников и приказал командиру группы Латышеву: — Сегодня ночью возьмешь двух бойцов и пойдешь агитировать этого солтуса.
Утром, чуть свет, Коновалюк прибежал к Леоновцу сам не свой.
— Владимир, — только ты никому не рассказывай — были у меня сегодня партизаны, расстрелять хотели.
— Да откуда у нас партизаны! — притворился удивленным Владимир Лаврентьевич. — Может, это колковские бульбаши.
— Нету, и не говори — партизаны. Один на меня с пистолетом и спрашивает: «С нами ты или с немцами? Вот нажму курок — и прощайся с жизнью». — А другой его за руку: «Стой, командир велел агитировать». — Тот смеется: «Это я перед агитацией». — Спрятал пистолет и снова спрашивает. Я говорю: с вами, с вами… Ушли… Как мне теперь быть? Что посоветуешь? Хочу идти в Высоцк до бургомистра — пускай он кого-нибудь другого ставит.
— А чего ты ему понесешь? Ведь он за так ничего не сделает.
— Меду возьму — он любит.
Высоцкий бургомистр, бывший поп и ярый националист Тхоржевский, был убежден восемью килограммами меда, принесенными Коновалюком, и освободил его от беспокойной должности. Назначил другого, потом третьего, потом четвертого, и все назначенные ходили к жадному старику с приношениями — только бы избавиться от этой чести. Но такая частая смена старост сделалась, должно быть, неудобной. Тхоржевский вызвал к себе Леоновца и предложил ему стать головою в Хочине.
— Я был головою до войны, — ответил Владимир Лаврентьевич. — Вы меня сняли. А уж теперь не могу — боюсь немцев.
— Нам теперь немцы не страшные, — сказал бургомистр, — нам теперь партизан надо бояться. А вы бывший советский служащий, вы с партизанами договоритесь.
Леоновец попросил два дня на размышление, а когда вернулся домой, застал у себя в хате Сидельникова.
— Зачем вызывали?
— Головой хотят ставить.
Сидельников подумал немного.
— Становись.
Леоновец заколебался:
— Это к фашистам на службу идти! Совесть не позволяет, да и люди как посмотрят. На всю жизнь пятно.
— А ты служи без пятна — не фашистам служи, а народу.
Так по приказу командира партизанского отряда и стал Владимир Лаврентьевич старостой. И работу свою вел по-партизански. Произошел, например, такой случай. Навозили немцы на станцию Удрицк много зерна. Для погрузки его в вагоны требовалось мобилизовать крестьян. Леоновец мобилизовал, но, конечно, надежных, проверенных людей и, отправляя их на работу, дал им особые секретные указания. В полу вагонов, куда насыпью грузили зерно эти люди, провертывались дыры и затыкались не особенно плотно пригнанными колышками. От дорожной тряски колышки выпадали, зерно утекало, вагоны приходили к месту почти пустыми. Обнаружив это, немцы стали посылать полицаев, которые должны были торчать в каждом вагоне, следя за погрузкой. Тогда партизаны сожгли станционное зернохранилище.
Высоцкий район входил тогда в состав Столинского «гебита». Слово «гебит» переводится на русский примерно как «область» или «округ» — таково было административное деление оккупированной территории. И вот в Высоцк приехал столинский «гибель-комиссар» (так, не без скрытой иронии, переделали крестьяне фашистское звание «гебитс-комиссар», и Леоновец, рассказывая, употреблял именно это выражение) приехал, обследовал дела, проверял старост и у хочинского старосты, вызванного ради этого случая в город, спросил через переводчика:
— Что у тебя нового?
— Все у меня хорошо, — ответил Леоновец, одна только беда — партизаны появились. Люди рассказывают — тысячи проходили.
— Узнай, как вооружены эти партизаны.
— Я уже узнавал: орудия, минометы, пулеметы. Всякое есть оружие…
И самым серьезным тоном, прикидываясь, что и сам он напуган партизанскими силами, Леоновец наговорил таких страхов, что не только «гибель-комиссар», но и высоцкая администрация посчитала опасным оставаться в Высоцке с малыми силами, и во второй половине дня все фашисты перебрались оттуда в Столин.
А староста — домой. Доложил Сидельникову. С наступлением ночи партизаны всеми силами нагрянули в Высоцк. Оказалось, что и полицаи разбежались оттуда, и все приспешники фашистов уехали или попрятались. Партизаны ликвидировали фашистские учреждения, магазины, склады, уничтожили несколько немецких чиновников, не успевших скрыться, а к утру вернулись на свою базу.
Вернулись и немцы в Высоцк и, очевидно, со значительными силами. Начали выискивать подозрительных— всех, кто мог быть связан с партизанами, всех, кто знает о партизанах. Должно быть, и Леоновца заподозрили и снова вызвали к начальству. «Гибель-комиссар», который снова был тут — приехал творить суд и расправу, — подозрительно сощурился.
— Много ли было партизан в Высоцке?
— Откуда я могу знать? — развел руками Владимир Лаврентьевич.
— Довольно прикидываться! — прикрикнули на него. — Ты нас обдурить хочешь. Говори начистоту.
Он начал оправдываться:
— Ну как я могу вас обдурить? Ну чего я мог видеть? У вас оружие, у вас власть, а у меня ничего. Когда партизаны приходят, мне надо прятаться.
Видя, что фашисты все еще не верят ему, что дело принимает совсем плохой оборот, добавил:
— Делайте, что хотите. Если у меня в селе есть хоть один партизан, можете меня расстрелять.
«Гибель-комиссар», перекидываясь со своими офицерами и с переводчиком немецкими фразами, не понятными Владимиру Лаврентьевичу, решал его судьбу. Наконец, переводчик жестко спросил:
— Чем ты это докажешь?
— Чем угодно. Приезжайте — убедитесь, увидите, что народ дома. Я в ваших руках.
Фашисты снова заговорили между собой, а Леоновец ждал.
— Вот слушай, — начал переводчик. — Чтобы завтра всех мужчин от шестнадцати до шестидесяти лет привести сюда на регистрацию. Если хоть одного не будет… — И угрожающе провел рукой по горлу. — Понимаешь?..
У Владимира Лаврентьевича немного отлегло от сердца: только бы отпустили!
— Понимаю, — с готовностью ответил он. — Хорошо. — И, обернувшись к «гибель-комиссару», повторил затверженное еще с первой мировой войны слово: — Гут!
Старосту отпустили, и он в первую очередь явился за указаниями к Сидельникову.
— Ну, что же, голова, — сказал тот, — давай обдурим еще раз фашистов. Веди людей на регистрацию.
Дело было рискованное — ведь многие хочинские жители действительно были партизанами, а вести надо было всех, потому что все числились в списке у бургомистра.
И привел. Все — партизаны и не партизаны — подходили к столу, называя свои имена и фамилии. Писарь отмечал. «Гибель-комиссар» и бургомистр подозрительно поглядывали на каждого, а Леоновец, сидевший за этим же столом, пережил немало неприятных минут, ожидая, что вот-вот в ком-нибудь из его односельчан признают партизана и тогда им всем не сносить головы.
Тхоржевский нацелился глазами на остановившегося у стола крестьянина и спросил с угрожающей ласковостью:
— И ты тут, Митруню?
— Так, пан голова, и я тут, — ответил тот, спокойно выдержав взгляд бургомистра.
— Ну, то-то, — Тхоржевский повернулся к Леоновцу и все с той же змеиной ласковостью заметил: — Бачишь, Владимир, наверно, в его хате не раз булы партизаны.
— Все возможно, — с деланным равнодушием сказал Леоновец.
…На этом месте Владимир Лаврентьевич прервал рассказ и оглядел слушателей, выискивая среди них кого-то. Нашел.
— Митруню, чи то не було?
— Було, було! — широко улыбаясь, закивал головой Митруня. — Обдурили нимцев.
Да, обдурили. Стопроцентная явка принята была как явное доказательство того, что в Хочине нет партизан. «Гибель-комиссар» был доволен.
— Гут, — сказал он Леоновцу и через переводчика добавил — Смотри, чтобы ни один человек не ушел к партизанам. Отвечать будешь.
И староста продолжал работать по-прежнему, оставаясь, по существу говоря, партизаном…
…Фашисты усиливали свои гарнизоны за счет власовцев, так называемых «казаков». Около сотни их появилось в Белой, человек семьдесят — в Удрицке, человек шестьдесят — в Колках и т. д. Хочинские партизаны поставили себе задачей разложить эти подразделения и всех, кто не совсем еще потерял совесть, привлечь в свой отряд. Теми же путями, какими обычно действовали мы в таких случаях, — через местных жителей, через родственников этих самозванных «казаков», через попадавших в плен бойцов этих подразделений — наладили с ними связь и вели осторожную агитацию. Многие из них действительно перешли к партизанам. Еще больше приходило в отряд местных жителей — крестьян из ближайших деревень. Отряд рос, и к январю 1943 года в нем было уже до 240 бойцов.
Возросла и активность хочинских партизан, особенно с конца января, когда командиром отряда назначен был Каплун. Леоновец и с новым командиром поддерживал такой же тесный контакт. Каплун даже переименовал его должность.
— Ты не на немцев работаешь. Будешь теперь головой сельрады.
А немцы продолжали считать председателя Хочинского сельсовета своим старостой.
Начались те облавы на Каплуна, те жестокие бои за Хочин, о которых я уже рассказывал. В этой обстановке положение старосты оказалось, по меньшей мере, двусмысленным. Фашисты не могли не догадаться, что он связан с партизанами, да, вероятно, об этом и доносили уже им те вредные людишки, которые служили проводниками для карателей во время первой облавы. Степан Павлович не раз предупреждал Леоновца, чтобы он остерегался появляться в Высоцке даже по вызову начальства.
А Владимир Лаврентьевич не остерегся: вызвали — он и пришел в город. Пришел и на одной из окраинных улиц встретился с комендантом полиции Сидорчуком. Комендант был подвыпивши, и это, должно быть, придало ему служебного рвения.
— Хорошо, что ты сам явился, Леоновец, — сказал он. — Второй день жду. Не гулять тебе больше по лесу — я тебя арестую.
Арестовал, но повел не в полицию и не в магистрат, а тут же, на этой же улице, зашел вместе с арестованным в чью-то хату. Там сидело несколько девушек, и Сидорчук стал привязываться к ним, изображая галантного кавалера. Девушки не знали Леоновца, но зато Сидорчука знали в Высоцке все, и нетрудно было догадаться, что пьяный комендант привел с собой арестанта. Сочувствие девушек было, конечно, на стороне Владимира Лавретьевича, и вот они начали хихикать, заигрывать с Сидорчуком, отвлекать его. Сидорчук, и в самом деле, увлекся, а Леоновец тем временем шмыгнул из дому черным ходом — через двор — в соседний дом.
Хозяин — Михаил Рожко, узнав, в чем дело, испугался.
— Полезайте на чердак.
Беглец едва успел спрятаться: спохватившийся комендант уже стучал в двери.
— Ты никого не видал? — спросил он у хозяина.
— Видал, — ответил тот. — Хочинский человек пробежал. Вон туда.
Сидорчук ушел, а Рожко бросился на чердак.
— Слезайте, сейчас придет жандармерия. И уж если вас найдут, и меня, и детей побьют, и хату мою спалят.
И пришлось опальному старосте бежать из Высоцка, поминутно ожидая, что его нагонит полиция. Пришлось бежать без дороги, потому что на дороге его наверняка схватили бы.
А зима в этом году — я уже упоминал об этом — была необыкновенная. Реки замерзли слишком поздно, да и не везде замерзли. Владимиру Леонтьевичу пришлось переплыть Горынь. Вылез — зуб на зуб не попадает — и снова бегом; сердце, несмотря на годы, было у него хорошее.
Добрался домой, мокрый, обмерзший, а в хате уже дожидается Каплун.
— Как дела, голова?
— Вже не голова — вже ноги, — ответил Леоновец, которого и тут не покинуло присущее ему чувство юмора. Он обернулся к жене: — Ну, стара, раз таки справы пийшлы, давай своей настойки, вид якой ни радосты, ни крепосты.
— Лучше уж воробинского грамм триста, — сказал Степан Павлович, — сразу согреешься. — И налил Владимиру Лаврентьевичу из своей фляжки. — Пей!.. Я тебе говорил — не ходи. Хорошо, что этот пьяный дурак арестовал тебя раньше времени, а то бы тебе и не вырваться из Высоцка.
После этой истории Владимир Лаврентьевич думал, что уже избавился от своей беспокойной должности, но высоцкое начальство все еще считало его старостой. Через несколько дней к нему пришел посыльный с приказом прислать в Высоцк на регистрацию всю молодежь 1927 года рождения. Леоновец прочитал бумагу и передал Каплуну:
— Как быть?
— А вот я им сейчас наложу резолюцию, — сказал Степан Павлович и, вынув из-за голенища толстый красный карандаш, такой, каким плотники делают пометки на досках, размашисто написал на обороте приказа:
«Кончилась коту масленица. Запомните, фашисты, что мы растим детей не для рабства. Если вам нужна наша молодежь, она у нас вооруженная и ждет вас. Скоро мы с вас за все спросим…»
Подумал и прибавил по-украински:
«Опомнитесь, недолюдки, бо лыхо вам буде».
А внизу расписался по-старому: «СПК».
С тем же посыльным отправили приказ в Высоцк и больше никаких бумаг оттуда не получали.
Так Леоновец в конце концов разделался с этой навязанной ему должностью. Оставаясь в бригаде Каплуна, он партизанил вместе с ней до января 1944 года, когда район был освобожден от захватчиков.