В тот же день, как бабы, пришедшие за водой, углядели Радима в реке, Тишило взял мужиков, тех же семерых и Завида, и подался на каменную дорогу.
Лежала эта дорога меж Ловцами и Синь-озером, шла по горам, оттого и звалась каменной. С одной стороны прямо к колее подступал ельник по крутому склону, другая обрывалась вниз. Места было довольно, чтобы разминуться двум телегам, а между ними проехал бы ещё и всадник. Далеко внизу лежала река, тоже обросшая лесом.
В лесу при дороге они и остановились. Поставили скверные шалаши из тёса и драни, да спали всё больше не в них, а под холщовыми пологами. Еду варили тут же в котлах, обычно в тёмное время, когда уж точно ни один проезжий не сунется, не решится держать путь через гиблое место.
— А и сунется, пущай думает, это черти кашу варят! — похохатывал Тишило. — И так ведь поговаривают, здесь то туман, то звон. Черти кашу варят да по котлам ложками скребут!
Как находило на него это веселье, другие обыкновенно молчали да оглядывались, будто ждали, что тут же с них за эти слова и спросят. Не хотелось им ненароком обидеть нечисть. Один только Первуша зубы скалил, ничего не боялся.
— Варят кашу да пляшут! — поддакивал он.
Скажет так-то, возьмёт гудок и ну наигрывать! Песни у него всё лихие, буйные, сердце от них заходится, полнится то ли радостью, то ли тревогой. А гудок-то Радимов, Первуша его на постоялом дворе прихватил.
Нечисти, однако же, они и не слыхивали, и не видывали, хотя исправно оставляли хлеб-соль у еловых корней. Завид уж подумывал, здесь никого и нет. Мало ли что людям со страху покажется, мало ли что наплетут?
Хорошо в лесу. Работы нет, разве только стоять в дозоре, выглядывать путников, и если они покажутся, в дудку дудеть. В дозор ходили по очереди, а знак подавать ещё никому не доводилось. Не спешили сюда купцы.
Дудка эта какая-то особая, голос у неё хриплый, громкий, как у болотника. Мужики из-за неё всё спорили: кто говорил, что этим звуком только нечисть приманивать, кто — что любой путник, заслышав этакий рёв, развернётся да заторопится прочь, нахлёстывая коней, а после и детям, и внукам своим закажет сюда соваться.
— Что ж, по-вашему, лучше взять обычную дудку? — не соглашался Первуша. — Её услышат, да и поймут, что здесь простые люди засели. Притом растолкуйте мне вот что: ежели кто на дороге покажется, нешто вы будете зевать, покуда он близко не подъедет, а там ему в ухо дудеть?
— Да будто и нет, — пожимали плечами мужики.
— То-то и оно! Издалека она не так страшна. А мне ведь загодя надобно знать о проезжих, чтобы успеть разжечь зелёный огонь и убраться с дороги.
Этот зелёный огонь уже все хотели увидеть, но Первуша его никому не показывал. Сказал, за него много уплачено, чтобы даром жечь.
— Да хоть на миг покажи! — упрашивал Морщок. — А ну как обманул тебя кузнец! Ты уж выпускал его наружу, огонь-то? Сам его видал?
— Видал, — отмахивался Первуша. — Да будет вам! Обыкновенный зелёный огонь, вот тоже сыскали диво.
— Да уж обыкновенный! — ворчали мужики. — Отчего бы не быть обыкновенну! В каждой печи небось угли зелёным тлеют, эка невидаль…
Кончилось тем, что они попытались выкрасть огонь у Первуши, пока тот спал. Он, ясно, тут же вора за руку схватил, да они мешочек взялись перебрасывать, Хмыра поймал, да завязки и развязал. А там не огонь, а вроде угля толчёного. Что-то и просыпалось. Страшно Первуша ругался!
Всё просыпанное, как мог, собрал, а Хмыре испачканный палец, которым тот в мешок тыкал, велел над костром подержать. Палец как займётся зелёным огнём! Мужики в крик. После уж поутихли, поняли, что от зелёного-то огня не больше вреда, чем от простого. Хмыра и не обжёгся даже.
— Ну, дурни! — приговаривал Первуша. — Зря дорогой товар попортили. Всё ж таки надо было самому показать. Да ежели б я знал, что вы такие-то дикие, будто в лесу жили да пням молились! Ещё бы, пожалуй, разжёг я этот огонь перед купцами на дороге, а вы бы сдуру и вылезли поглядеть…
Ждать проезжих им пришлось четыре дня. Первуша к тому приготовился: взял сколько-то монет из мошны, на торгу украденной, поровну разделил да зарыл при дороге. Колышками отметил.
— Ежели кто сыщет клад, так ты позволишь его забрать? — всё спрашивали мужики. Первуша на такие расспросы уж и сердиться начал.
— Сказано вам, — повторял он, — спервоначалу надобно, чтобы о кладовике слух пошёл. Как начнут ездить без страху, так мы самых жирных курочек и пощиплем.
— А ежели голытьба одна сюда полезет?
— Путь-то торговый! Всяко попадутся и богатые купцы. Да не вздумайте выкопать монеты, не то шутки не выйдет! С вас станется.
Пока ждут, скучают. Кто не стоит в дозоре, те обыкновенно спят. Один мужик, по прозванью Пчела, по вечерам сказки сказывает. Пчелою его кличут то ли оттого, что волос жёлтый, то ли оттого, что мёд готов без меры пить, а может, и вовсе потому, что низким голосом говорит, будто гудит.
Сказывает Пчела о водяницах, которые пляшут да в реку заманивают, сказывает и о водяном, который в людском обличье может прийти на торг.
— Кафтан-то на ём зелёный, а ежели приглядеться, левая-то пола намочена, да всё наземь текёт вода, — зловеще говорит он у ночного костра и шевелит растопыренными пальцами, показывая, как падают капли. — На левой руке перста недостаёт. Ежели купит что, так у того человека торговля бойко пойдёт, а заглянет в корчму — такая там начнётся гульба да веселье! Да в глухую ночь непременно кого-то убьют.
Лицо Пчелы в сполохах костра кажется незнакомым, диким. В широко раскрытых глазах будто пляшет огонь.
Как заводит он про лешего, мужики не выдерживают. Река-то далеко, а лес вокруг стоит, шумит под ветром. Вот заухало вдали — может, филин, а может, и сам хозяин. Что-то мягко ударило по хвое — то ли шишка упала, то ли зверь лесной скакнул, то ли нечистая сила бродит вокруг костра, не к ночи будь помянута.
— Да будет тебе, уймись! — кричат на Пчелу. — Ишь, удумал такое сказывать!
Он вроде уймётся, притихнет обиженно, только сопит. Но вот глаза его блеснут, и он, не сдержавшись, воскликнет:
— А с виду-то он будто обычный старик, токмо лапти не на ту ногу обуты, угощенье предложит, возьмёшь — вовек из лесу не выйдешь!
После таких разговоров и сон нейдёт. Вертятся мужики, а то сядут, сплюнут, да и глядят во тьму с мрачным видом. А Пчела спит себе, посапывая, руки под щёку подложив. Хмыра однажды не выдержал, да и пнул его.
— А? Чего? — забормотал Пчела, ничего не понимая спросонья, и, поднявшись на локте, торопливо и испуганно огляделся.
— Чего-чего! — зло ответил Хмыра. — Леший взять тя пришёл, вот чего.
Завид лешего боялся не шибко. Если не велели стоять в дозоре, бродил вокруг, слушая птичий щебет, рассматривал всякую лесную травку и жалел, что не умеет назвать их все по именам, как умела его мать. Узнавал опрокинутые горшочки цветущей брусники, белые, с узорчатым краем, тесно растущие среди глянцевитых плотных листьев. Трогал пальцем белые звёзды седмичника, у которого обыкновенно по семь лепестков, и пытался их сосчитать. Счёт он немного выучил, пока ездил с Радимом.
Попадались и другие травы, тоже цветущие, всё больше белые, душистые, иные колокольцами, а иные будто морозным облачком, но их он уже не мог различить.
С мужиками у него разговора не выходило. Они были все пожившие, мужики, и часто говорили о своём — о ломоте в костях да о каких-то бабах. Завид хотел бы послушать о делах, только при нём и теперь не шибко откровенничали, а многие их дела были совсем уж скучные. Увидали, влезли, забрали, да и всё.
Он только узнал, что у Тишилы много людей. Иные промышляли на торгу, разъезжая по волости, чтобы не примелькаться, иные занимались конями. Тоже у торга, у корчмы встречали мужика с телегой да с товаром, слово за слово, и вот уж предлагали покараулить коней, покуда тот зайдёт выпить. Там его уже ждали, поили, кормили и всячески задерживали, а когда он выходил, на дармовщину сытый и довольный, то не видел ни нового знакомца, ни своей телеги.
Такие парни, как Дарко, гоняли коней, продавая там, где хозяин их не узнает. Был человек, что скупал всякий товар, и другой, которому отдавали телеги. А уж умельцами влезть в чужой амбар либо на мельницу были они все. Тишило брал долю со всякого дела и мог уже, говорили, где-то засесть и безбедно жить, только не любил покоя.
— Такой уж он, — говорил о нём Пчела. — Недокука! Поди, и помрёт на дороге.
Пчела любил поговорить. Только и слышно — гудит, гудит, мужики от него отмахиваются, уж и не отвечают, да это ему не помеха. От него Завид многое узнал.
К исходу второго дня мужики стали ворчать.
— Ждём-пождём, — говорили они, — да когда же хоть кто проедет? Так и до снега прождём…
На третий день мало не перессорились. Засиделись, и стоять в дозоре им было скучно, и еда почти вся вышла. Одна и есть забава — ездить ночью к реке за водой, и если прежде побаивались, то теперь уж заспорили, чья очередь.
— Да вы в корчму завернуть хотите, — догадался Тишило. — Ишь, завеетесь, жди вас потом! Сам поеду.
Он и правда поехал сам — и пропадал всю ночь и весь день. Мужики ходили тревожные, гадали, не стряслось ли беды, даже и Первуша, выходя на дорогу, хмуро глядел вдаль из-под руки.
Вот уж солнце зашло за поросшие лесом высокие маковки. Синее шёлковое небо, затканное звёздами, прохладно обняло горы. Птицы уснули. Снизу, от далёкой реки, пополз туман и скоро накрыл дорогу.
В этот час что-то хрипло провизжало невдалеке, а следом раздался такой рёв, будто снова и снова трубит разгневанный бык.
— Сила нечистая! — завопили мужики. — По наши души пришла!
Да как побегут кто куда — кто в лес, кто к дороге. Завид на месте застыл, не знает, бежать ли тоже.
— Стойте! — закричал Первуша. — Это же дудка наша! Стойте, не то с обрыва скатитесь да кости переломаете!
Насилу их успокоил. Вернулись они к огню, сбились в кучу, как овцы, дрожат, озираются. Надо бы поглядеть, отчего дудка ревела, да всем боязно. Первуша, плюнув, сам отправился.
Было так: Пчела, забытый в дозоре, уснул. Вечерами за дорогой уж не следили, никого не ждали, вот и не пошли его сменять. И будить не стали, всех он утомил.
Продравши глаза, Пчела углядел телегу, что в сумерках ползла по дороге, да и схватился за дудку. А когда разобрался, что это возвращается Тишило, не смог придумать, как дать знать, что сперва он дудел по ошибке. Вот и решил погудеть ещё, авось поймут.
— Да что ж ты за дурень этакий! — напустились на него. — Всех напужал!
— Лошадёнка мало не понесла, — сердито сказал и Тишило. — Дудит и дудит, окаянный!
— А неча ездить впотьмах! — насупясь, ответил Пчела.
— Да когда же ещё мне ездить? Самое время, чтобы не увидали!
— Отчего ж ты не поутру воротился, а на цельный день запропал?.. Ба, да ты сам в корчме и веселился! Ишь, каков, нас-то не пущал, а сам-то, сам-то!
По смущённому и недовольному лицу Тишилы было видно, что Пчела угадал. Но не таков был Тишило, чтобы позволить себя винить. Он тут же нахмурился, подбоченился, бороду выпятил да всех перекричал:
— Сам-то я ездил с умом! Ну, завернул в корчму в Ловцах, так ведь узнал, что купцы там сидят, рано-порану и в путь отправятся. Ждать их, стало быть, скоро. А не торопились они, потому как вместе собирались, вместе-то не так боязно ехать через гиблое место. Будет тут с десяток телег, да охрану возьмут.
Мужики примолкли, только Пчела прогудел:
— Вона, охрана! Охрана нам не с руки…
— Отчего же? — сказал Первуша. — Это дело нам сопутное. Надобно, чтобы слух о зелёном огне пошёл, и чем больше глаз его нынче увидит, тем и лучше. Им и поверят скорее, нежели кому одному. А после уж толпой ездить не станут: делиться не захотят. Не веришь? Давай об заклад побьёмся!
Но спорить с ним никто не взялся. К тому же Тишило привёз мёду и всяких припасов, и мужики уже нетерпеливо поглядывали на телегу. Собрались у костра, и пошло у них веселье! У еловых корней оставили угощенье и лешему, чтобы не серчал и делу не мешал.
Чуть свет уж все были на ногах. Стали рядить, кого бы в дозор отправить, и послали одного мужика по прозванью Лапоть, который будто был так зорок, что и отсюда мог разглядеть, во что нынче царь одет да сколько пуговок у него на кафтане. Завид, осмелившись, вызвался тоже, уж больно ему хотелось подудеть в дудку, да его не взяли.
Взял Первуша кремень да кресало, в ладони качает, посмеивается. Другие бродят туда-сюда, кто всё ладони потирает, кто покашливает, будто рыбья кость поперёк горла встала, а Первуша нисколько не тревожится.
Они уж заготовили укрытие за тесно растущими молодыми ёлочками. Одна беда — дорога оттуда почти не видна, зато и с дороги не разглядят.
— Да что ж Лапоть возится… — пробормотал Морщок. — Пойти, что ли, самому поглядеть?
— Сиди! — велел ему Первуша. — Будут, куда денутся.
Сидят, да скоро донёсся знакомый трубный зык: едут купцы! Первуша тут с места снялся, к дороге метнулся да зелёные огни разжёг, счётом три. Управился, никто и моргнуть не успел, да как зашипит:
— Что глаза пялите? Хоронитесь!
Тут уж послышался и перестук копыт. Схоронились все в ельнике. Стоят на коленях, теснятся, низкие ветви отводят, на дорогу глядят, а кто и на брюхе лежит. Всем любопытно, да мало видно. Сопят мужики да поругиваются, друг друга локтями толкая.
Завиду такое место досталось, что и вовсе ничего не разглядеть. Вздохнул он, да что ж! Послушает, и то ладно.
Первуша заметил, к себе потянул.
— Не дело, — говорит, — такую потеху пропускать! Гляди.
Стучат копыта, скрипят телеги, и слышно, как люди гомонят — и враз умолкли, будто им рты заткнули. А после крик раздался:
— Огонь, огонь зелёный! Ох ты, огонь!
Лошадей остановили, каждый другого перекрикивает, да всё разное вопят. И «чур меня!», и «пусти!», и «не ходи!», и «шапку давай, шапку!». Вот кто-то спрыгнул наземь, побежал, из-за елей видно только, как ноги мелькают. Один из огней погас, шапка его накрыла. Тут уж и другие ждать не стали, с телег посрывались, налетели.
— Я первый увидал! — кричат. — Отойди! Моё!
Толкнули кого-то, он отступил. Против него двое не то трое вышли.
— А, ты так-то? — раздался обиженный голос. — Ишь, сам небось не бедствует, с охраною ездит, мало тебе? А, мало? Не лопни гляди!
— Ох ты, уймись, греха на душу не бери! Ведь неведомо, что за клад, да не будет ли с него какой беды. Погрызётесь, а нечистой силе того и надобно, а может, и вовсе ждёт, чтобы мы друг дружку извели!
Слышит Завид, как Первуша посмеивается. Зажимают рты и мужики, в кулаках усмешки прячут. Глядят во все глаза, что будет.
— Да раскапывайте уж! — нетерпеливо сказал кто-то. — Не удалось шапку бросить, так хоть погляжу, что за клад.
Опять на дороге всё затихло, и в этой тишине гоготнул Пчела. Ему тут же насовали локтей под рёбра, он закряхтел, но смолчал. Купцы, по счастью, не расслышали.
— Монеты! Гляди-кось, монеты, да настоящие! — донёсся с дороги ликующий крик.
— Не шибко много…
— Даровое, а ему негоже! Ну, мне отдай.
— Вот ещё! Самому сгодится.
— И у тебя монеты? — спросил кто-то с обидою.
— А у тебя что же?
— Да одни старые шишки, и шапку ещё огнём прожёг…
— А-а! Так те и надобно, жадоба! Сам кладовик тя проучил. Ишь ты, толкаться ещё будет, лезет вперёд других, возом бы тя задавило!
На дороге заспорили, а Первуша уставил на мужиков глаза, что рогатины, и зашипел:
— Шишки, значит? Это кто ж подменил?
— Да никто, мы бы ни в жизнь! — забожились мужики, сделав честные лица.
— Будет врать! Ясно, кто-то поживился. Вызнаю, кто, и с нами ему не ходить, а ежели дело испортит, крепко о том пожалеет!
Примолкли мужики, отводят глаза. Поутихло веселье.
При дороге меж тем совещались, копать ли глубже. Рассудили, что дело нелишнее, да так долго возились — впору было решить, что и заночуют в гиблом месте. Завид уж ноги отсидел, да и остальные, покряхтывая, всё пытались вытянуть то руку, то ногу, поводили плечами и ёрзали. Встать-то никак нельзя, заметят.
— Да вот хоть пугнуть их, что ли, — пробормотал Тишило, морщась, и потёр поясницу.
Но всё решил случай. Лапоть, всё ещё сидевший в дозоре, опять задудел в дудку, и купцов будто сдунуло с места, только замелькали лошадиные ноги да спицы в колёсах. Свистели хлысты, люди вопили, телеги тряслись и гремели, били оземь копыта. Встала пыль над дорогой.
— Кого ещё несёт? — едва различимо спросил Тишило и тут же протянул руку к Первуше. — Стой, куда ты!
Первуша поднялся и тряс на ладонь чёрную пыль из холщового мешка.
— Огонь разожгу, — ответил. — Хоть один успею… Ох ты, засиделся!
Пригнувшись, он кинулся к дороге. Там ещё осмотрелся, недолго повозился и вернулся, запыхавшись.
— Кто ж это отстал? — спросил он. — Ехал бы со всеми, так нет, наособицу…
Долго никто не показывался. Мужики уж стали думать, что дудка его отпугнула, и он поворотил назад, но всё ж таки послышалось неторопливое цоканье копыт, а затем прибрела и пегая лошадка, тянувшая скрипучую телегу.
— Тпру! — крикнул возница старческим голосом.
Завид подумал, что это, должно быть, едет давешний гончар со своим сыном. Отчего-то они отстали от купцов, а может, те не захотели ждать старую медлительную лошадёнку.
— Батюшка, гляди-кось, зелен огонь! — прозвучал голос помоложе, дрожащий от нетерпения.
— Да уж гляжу, а только не тронь его.
— Да как же? Удача сама в руки идёт! Дозволь мне шапку бросить, покуда он в землю не ушёл!
Настала тишина, прерываемая чуть слышным лошадиным пофыркиванием, и молодой голос раздался опять, полный тоски:
— Дозволь, батюшка! Ведь худо живём. Ведь это, может, одна удача, которая нам только и выпала!
— Лучше жить худо, да честно, — ответил старик. — Вишь, как всё переворотили, да что-то их погнало, и рёв мы издали слыхали… Не доводи до беды, не тронь нечистого огня! Не надобно у нечистой силы помочи искать.
Дальше они молчали, покуда пламя не догорело. Тогда старик тронул поводья, и телега, скрипя, медленно двинулась по дороге. С сыном они больше не обмолвились ни словом.
— Ишь ты, каков! — прищёлкнул языком Тишило. — Что ж, и пущай. На нашу долю больше достанется!
В этот день они уж не дождались никаких иных путников, а к вечеру Первуша запросился ехать, да не к реке, а в Белополье. С зелёным огнём, сказал, ежели что, и без него управятся, да, может, другие купцы тут будут нескоро.
— А до поры, как они с торга поедут, ворочусь, — пообещал.
— В Белополье! Да на что тебе в Белополье? — уперев руки в бока, спросил Морщок.
— Вестимо, на что, — с ехидною усмешкой сказал Пчела. — С купцами-то мельник ехал, видал? С работниками к Синь-озеру отправился…
— Ну, молчи! — перебил его Первуша.
— Так жёнка-то его одна осталась! — ничуть не смутившись, договорил Пчела. — Э-эх, Голуба, Голубушка!
Мужики позубоскалили, да всё ж отпустили Первушу. К тому же он обещал, что и о деле не позабудет, глазом окинет, не лежит ли что без призора, да сразу и наведёт тех мужиков, что в городе промышляют.
Путь был неблизок, оттого к Первуше тут же стали набиваться попутчики — дескать, в дороге вдвоём сподручнее. Только он из всех Завида выбрал.
— Да отчего его-то? — сердито крикнул Хмыра.
— Да оттого, что вам от него всё одно не будет толку.
— Это уж вестимо! Да отчего ты и вовсе с ним возишься? Покуда не видно, что от него за прок.
Обидно стало Завиду. Глядит он исподлобья, и хочет зубы не скалить, да губа сама вверх ползёт. Обиднее всего, что правду говорят: проку от него, и верно, немного. К делу никакому не ставят, даже и дудку не доверили, а на что он им тогда? Отчего Первуша всё за него заступается и при себе держит, если дела не даёт?
— Уж погодите, — усмехнулся Первуша. — Как добычу брать станем, его работа будет немалая…
И опять ничего не растолковал, сколько Завид ни спрашивал.
Едут они по лёгкому дождичку. Вечереет, небо чистое почти, только над головой висит синяя туча, и из неё сеется морось. Солнце ещё теплом ласкает, золотит дорогу да маковки тополей, лошадиную рыжую гриву и уши, и спину, даже и телегу. Растопыришь пальцы, протянешь — и их вызолотит.
— Дурью маешься, — говорит Первуша.
Завид, смутившись, опускает руку и спрашивает опять:
— Что за дело для меня? Скажи!
— Вот уж пристал! Скажу, да после. А дело самое важное: без него у нас ничего не выйдет. Я тебя ещё у Невзора приметил да для этого дела и взял. Из наших никто не сгодится, а ты сгодишься.
— Да что же за дело? — опять пытает Завид. — Неужто и ты не сгодишься?
Первуша только золотой ус подкручивает да смеётся:
— И я не сгожусь!
Много дум Завид передумал, а чего от него ждут, не сумел понять. Что же за работа, для которой он один подходит? Что же за дело, с которым и сам Первуша не справится, а он, простак, совладает?
— Ведь не дурное? — с подозрением спрашивает Завид.
— Помилуй! — смеётся Первуша. — Самое лёгкое.
— Самое лёгкое, и всё ж таки вам не по силам?
— Истинно так! Да скоро узнаешь.
Весело Первуше, а правды говорить не хочет. Бросил Завид выспрашивать.
Ехали они ночь да утро, а к обеденной поре уж были в Белополье. На их удачу, дождь побрызгал, да и утих, не размочил дороги. Завернули на уже знакомый постоялый двор, и Первуша тут же и ушёл, велев его дожидаться. Сказал, назавтра вернётся.
Обошёл Завид постоялый двор кругом, заскучал. Глядит, как белая курица с рыжею бьётся за рыбью голову, да пока они бились, пёстрая её и утащила, у плетня расклёвывает. По плетню серая кошка крадётся, усы топорщит, дико глядит зелёным глазом. Вот прыгнула. Курица в сторону прянула, раскричалась, полетели перья! Да кошка не в неё метила, ухватила рыбью голову и была такова.
Рыжая и белая курицы тут поглядели по сторонам, да уже позабыли, из-за чего у них вышел спор. Спрашивают задумчиво по-своему, по-куриному:
— Что-о такое? Кого, кого убили?
Да и разошлись землю грести.
Медвежатники уж уехали и медведя с собою забрали. Радима, видно, схоронили, и никто о нём больше не говорит, никто не вспоминает.
Скука Завиду! Да ещё не оставил Первуша ему ни монеты. Взять бы еды хоть и в долг, да только дадут ли? А если и дадут, рассчитается ли Первуша? Скажет ещё, мол, сам себя корми, не то ишь, нахлебник сыскался…
Печалится Завид, на людей за столами поглядывает. Уж понимает, что теперь он не волк, нельзя кусок выпрашивать. Если что упадёт, он, может, и поднять постыдится.
В город собрался идти, со двора вышел, а ему Дарко навстречу.
Откуда только взялся? Увидал Завида, шаг ускорил, ведь и не побежишь от него. Скоро и поравнялись, тогда за плечо схватил.
— Ну, — говорит, — отыскал я тебя, значит! Нарочно за вами ехал. Кончай дурить, поедем-ка, брат, домой!