Глава 27

На дворе ещё светлый день. За воротами на улице зеваки собрались, пялят глаза, шепчутся: кто бы это к ведьминой дочке пришёл?

— Небось по колдовскому делу! — толкуют меж собою.

— Говорят, это их волк, слышь-ко. Это что ж, выходит, врут, будто Марьяшка чёрта звала? Выходит, робятам волк-то встренулся, а не чёрт?

— Пусть и не чёрт, да отчего ж этакий зверь вольно бродит, на добрых людей кидается да пужает? А ежели б скотину прирезал?

— Да, может, и прирезал, а мы не знаем! Взять их, и пущай ответят…

Сидит на заборе большая ворона, голову клонит, слушает. И ворона некстати: чёрная птица, недобрая, ишь, не куда-нибудь прилетела, а на ведьмин двор! Голоса всё громче, всё злее. Смелеют люди, ближе подступают. Поглядела на это Марьяша, да и позвала гостей во двор, ворота за ними заперла.

— Этим-то ротозеям, — сказала, — не на что станет глядеть, пойдут своею дорогой, тогда и вы уйдёте. Да отчего ж вы без цепи, без клетки? Как зверя уводить станете?

Да тут же руками всплеснула:

— Ох, что ж это я! Ведь волк-то ваш меня выручил, от беды спас — видно, на моё счастье вы в Белополье прибыли. Заходите, дорогими гостями будете! Хоть напою, накормлю…

Божко стоит, рот разинув, ничего не слышит. Небось прежде не видал хоромин, высоких, понизу каменных. Глядит на резные столбы, на расписную кровлю, на узорчатые ставни. Умила, та грязный двор подметила, губы поджала. На Марьяшину улыбку не ответила.

Ввела их Марьяша в дом, усадила за стол, хлопочет. Всё носит из подклета то капусту с клюквой, то солёные грузди, то мочёные яблоки, то рыбу вяленую. Свежий хлеб на полотенце лежит, рассыпчатая каша в горшке пыхтит, масло слезу пускает. Божко так глазами всё и ест, ложку ждёт. А Умила больше на скатерть вышитую глядит да на занавески, сама шапки не снимает.

— Что ж это ты, сама ткала-вышивала? — спрашивает сурово.

— Это матушкина работа, — отвечает Марьяша, указывая на скатерть, — а полотенце да занавески мои.

Сама погрустнела, как о матери вспомнила.

— Ишь ты, какова рукодельница, — колко сказала Умила. — А с этим, косматым, давно ль вы знакомы?

Дивится волк. Он ведь Умилу знает: никогда она не осердится понапрасну. Она как лесная поляна, тихая, согретая солнцем, поросшая медовым вереском; на страже высятся сосны, ветра не допускают. Да вдруг неясно с чего пришла трескучая стужа, всё выморозила. Отчего бы Умиле гневаться?

А Марьяша ничего не поймёт и говорит:

— Прежде видала издали, как он народ веселил, да близко не подходила. Что же ты, думаешь, я его сманила?

— Издали? — спросила Умила, прищурясь. — И не ведаешь, кто он таков? А ты, — и она перевела взгляд на волка, — нечаянно здесь оказался, или прямиком на её порог бежал? Ты в Белополье-то долго пробыл, небось давно её приметил! Что ж, по нраву она тебе?

Встала, дрожит, осердилась шибко. Марьяша совсем растерялась, спрашивает:

— И кто ж он таков? Что я ведать-то должна?

— Проклятый он, — сказала Умила и шапку с головы стянула. — Человек, а не волк. Он моим быть обещался, а я слово дала, что его дождусь. Я-то своё слово век держать буду, а он?

Стоит, раскраснелась. Коса, размотавшись, за спину скользнула, взгляд совсем чёрный, дикий — как бы тут и не оборотилась медведицей, всё в горнице не разметала! Божко глаза круглит, шепчет:

— Что ты болтаешь? Молчи, молчи!

— Ничего, пусть она знает! — говорит Умила.

Волк подошёл к ней, лёг у её ног. Хороша Марьяша, умна, добра, да Умила для него одна в свете. И как только подумать могла, что он поглядит на другую?

Марьяша так и застыла, удивилась.

— Да нешто? — спросила. — Вот так диво! Не знала я, не ведала, кто он таков.

И на волка уставилась.

— Что ж ты, ищешь, как проклятье снять? Может, и не случайно ты мне встренулся, а услыхал, что меня ведьмой кличут, и подумал, я помогу? Что ж я, на ведьму похожа?

Сама тоже будто сердится. Беда волку, все шишки на него валятся! Мотает он головой.

— Вы ему дайте, на чём писать, — подсказал Божко. — Тут он вам всё и растолкует.

Вышли они во двор, волк и нацарапал на земле прутком: «колдун».

— Батюшку я ищу, — пояснила Умила. — Колдун его приневолил, себе служить заставил. Что ж ты, — спрашивает волка, — прознал, где этот злодей укрывается?

Кивает волк, на Марьяшу глядит. Та и говорит:

— Не Казимира ли ищете? Не того, что с заморскими послами прибыл?

— Имени мы не знаем, — растерялась Умила, — не назвался он.

Кое-как волк растолковал, что этот самый колдун к Тихомиру нынче и приходил. Больше уж не укрывается, от людского взора не прячется, никого не боится.

— Казимир и есть, — говорит Марьяша.

— Поведай-ка нам о нём, — попросила Умила.

Вернулись они в дом, и рассказала Марьяша, как ждали заморских послов. В ту пору нечисть разгулялась, и царь тревожился, что выйдет беда. Он, боясь осрамиться, а хуже того, не уберечь гостей, побратима о помощи просил. Не было у царя Бориса никого вернее, чем Тихомир, старый друг.

Вот уж готовились пиры, и охота на лису и на зайца, и другие забавы. Всё будто ладно шло, да Борис тревожился, ночей не спал. Один побратим его и мог ненадолго утешить. Обещал Тихомир, что за всем проследит, с послов и глаз не спустит, пылинке на них сесть не даст.

Верил ему царь. До того верил, что пригрозил сечь людей за сплетни, будто в разгуле нечисти повинна Рада, Тихомира жена. Только злые языки не унимались, Раду уж в глаза ругали.

— Да ей людей-то жалко было. Стерпит, никогда обидчиков не винит, не зовёт к ответу, — со слезой в голосе сказала Марьяша и прикусила дрожащие губы.

Помолчав, она поведала, как у матери с отцом вышла ссора, а после Рада в реку ушла. Сам не свой от горя стал Тихомир. Ходит берегом, жену зовёт, костерит, народ по пятам за ним ходит, смеётся. Работники хотят его домой увести, да он на них огрызается, вот уж и руку поднял. С чего им терпеть? Чай, не родня. Да ещё о Раде слухи пошли хуже прежнего. Раньше-то хоть и болтали, да точно не знали, была ли её мать водяницею. Теперь уж всем ясно, кто она такова, и ругают на все лады, и во всякой беде винят. Кто захочет работать в таком дворе?

Тут и послы прибыли. Тихомиру их встретить надобно, да он не встретил. Как на грех, по дороге приключилось что-то. Будто медведь напал, говорили, да не простой, а неживой, плоть едва на костях держалась. Этого медведя прежде видали царёвы работники, что за водой к речке Смородине ездили, да те ушли, а послы не сумели. Возница замертво упал, из царёвых людей кто в лес убёг, кто ускакал. Бросили послов, те трясутся, от страху обмерли. Тут бы им и смерть, да колдун явился, помог.

— Что ж он, медведя убил? — спрашивает Умила, а сама, как полотно, белая.

— Будто погнал, — говорит Марьяша. — Царь после людей посылал, да не нашли они и следа. Может, и не искали.

Умила пальцы сжала. Об отце тревожится, да покуда о том ничего не говорит. Божко тоже помалкивает, брюхо набивает, а Марьяша дальше сказывает.

Беда, говорят, не ходит одна. Ошибся Тихомир. Он-то всё прежнего Бориса помнил, того, с кем они в чисто поле наезжали, степняков гоняли, кого он собою прикрыл, а тот его из боя израненным вынес, смерти не отдал. Он с Борисом держался запросто, хотя и не всем то было по нраву. Позабыл, что Борис ему прежде всего не побратим, а царь.

Не встретил послов Тихомир, да и после не явился, слово нарушил. Не по нраву это пришлось царю, да покуда смолчал, понимает: горе. Только дни идут, а Тихомир о послах и не вспоминает. Вино и пьёт, и льёт, и в нём купается, на улицу выйдет — такое сотворит, что людям в глаза совестно глядеть. А с царём-то рядом другие люди, есть и завистливые. Рады они пересказывать, как Тихомир себя бесчестит, и это в такую пору, когда Борису порядок надобен да помощь.

Всё же явился Тихомир в царские палаты, а сам и на ногах едва стоит. Такого позору наделал — беда! Этой обиды царь уж не стерпел, велел гнать его прочь, как паршивого пса. Больше, сказал, Тихомир ему не советник, да тут же Казимира этой милостью пожаловал.

— Ко мне пришли, — говорит Марьяша, голос дрожит, — сказывают: забери батюшку, так и лежит у ворот. Я туда, поднимать его… Он на ногах не держится, хоть бы кто помог, все отвернулись… Казимир этот проклятый только и помог, а после ходить начал, улещивать: иди, мол, ко мне в дом, ты боле никому не надобна, никто не заступится…

Умила так и метнулась к ней, рядом села, обняла.

— Разве мы кому зло сделали? — всхлипнула Марьяша, уткнувшись в её плечо. — Матушка сколь годов обиды сносила, слова дурного им не сказала, а нынче все отвернулись. По улице не пройти… Батюшке не сказать, он в гневе-то горяч, рука тяжела, ещё погубит кого, а ему за то, может, и голову срубят. Молчу, терплю, да сколь можно терпеть! Ох, матушка, почто ж ты нас оставила!

Сидят обе, плачут, обнявшись. Умила уж позабыла, что на Марьяшу сердилась, жалеет её, только о Раде и слова не говорит. И верно делает, что молчит: от таких вестей лишь больнее. Да если ещё Тихомир прознает, тут же и полезет на колдуна, там ему и смерть.

— Что ж этому Казимиру надобно? — подал голос Божко. — Вишь, уж и до советника дослужился!

Отплакали девки, утёрли мокрые щёки, стали судить да рядить, как дальше быть. Колдуна уж царь обласкал своей милостью — пожалуй, изведёшь такого!

— Хоть и противен он мне, а попробую с ним добрее быть, — говорит Марьяша. — Может, вызнаю, в чём его слабость али пойму, как его на чистую воду вывести перед царём. Ведь мой-то батюшка прежде царя не подводил, жизни для него не жалел, а его осрамили да погнали, и чую я, Казимир в том виновен. Токмо силою с ним не совладать, хитростью надобно…

Тут она шум во дворе услыхала, так и подлетела на лавке.

— Батюшка мой идёт! — встревоженно ахнула, прикрыв рот ладонью. — Я уж знаю: ежели запор вот так громыхнёт, значит, он не в себе. Прячьтесь в подклете, я вас после выведу тихонько!

Они мигом шасть в подклет! Умила догадалась, прихватила ложки да миски. Стол хотя и накрыт остался, да, может, Марьяша батюшку ждёт.

Дверь в сенях отворилась с удара, кто-то ввалился, и тут же Марьяша вскрикнула, всплеснув руками:

— Тятенька!

— Чё тятенька? — зарычал на неё Тихомир. — Чё тятенька?

— Да кто ж это с тобою сотворил…

— Умолкни, неча выть, и так тошно!

Тут он, видно, сам сполз по стене и заголосил. Волк притаился за дверью, слушает. Умила на ступенях рядом сидит, Божко с другой стороны в ухо сопит, тоже ждут, что будет.

— Ох, дождался, дождался царской милости! — запричитал Тихомир. — Нет у нас боле дома, последний день доживаем! Спозаранок нас в Перловку вышлют.

— Да как же, тятенька? — непонимающе спросила Марьяша. — Как же — в Перловку? Отчего бы?

— Всё Казимир окаянный, облаза! Голова у него с поклоном, язык с приговором, ноги с подходом, руки с подносом, а Борису, видно, это и любо, слушает его да поддакивает. Вишь, говорит Казимир, нечисть поразгулялась, а её в глухое место можно бы согнать да запереть. Порешили, что Перловка сгодится. А Борис-то мне в лицо этак усмехается да молвит: будет место населено, а без старосты как же? Тебе, Тихомир, старостою и быть…

— Ох, тятенька!

— Видать, Казимир, паскуда, его подучил. Борис и свово подменыша туда ж сошлёт, от пересудов подале, не то, вишь, люд поговаривать начал, не сжечь бы его. Сколь годов в царском терему подменыш, а Борис уж не молод, помрёт, и что дале с подменышем делать? Ведь не на царство садить…

Он примолк и вздохнул. Слышно было, Марьяша сказала:

— Дай хоть раны твои промою.

— А, — с досадой сказал Тихомир, будто отмахнулся. — Нешто это раны… Казимир ещё, пёс проклятый, ко мне подошёл и шепчет на ухо: место зачаровано будет, что нечисти не выйти и не войти. Так, мол, ежели надеешься жену хоть когда увидать, ты эту надежду оставь. А вот люди, сказал, вольно ходить сумеют, захотят явиться с кольями да с огнём — придут… Тут я ему в рыло и залепил, насилу нас растащили! Борис на то шибко разгневался.

Он ещё помолчал и спросил жалобно:

— Да, может, колдун его чарами опутал? Как можно о дружбе-то позабыть? Ведь на смерть нас посылают, дочь родимая! Сгонят туда нечисть лютую, а мне и меч булатный взять не позволили. Токмо одну укладку собрать велели, взять порты да рубахи, а боле, сказали, нам ничего и не пригодится. Смеялись…

— Ох, тятенька! — всхлипнула Марьяша.

— Да вот что: ты ещё спастись сумеешь, — грубовато сказал Тихомир. — Пёс этот проклятый… Тьфу, пропасть, да как этакое вымолвить! Сказал, придёшь к нему своею волей, тогда здесь останешься, будешь жить за его головой. Он тебе терем золочёный выстроит не хуже царского, а там, как знать, и для меня милости добудешь…

— Тятенька! — вскричала Марьяша.

— Да чё тятенька? — осердился Тихомир и бухнул кулаком по стене. — Это его слова, не мои! Уж не думаешь ли, что я за-ради милости этой тебя продам? Я ему, паскуде, в горло вцепился и сам дивлюсь, как не придушил. Крепкая у него шея! Ну, тут меня и отходили…

И неохотно прибавил:

— До завтра тебе сроку. Может, решишь, что не хочешь погибать. Я, знай, судить не буду…

— Да лучше с нечистью жить! Я тебя не покину, куда ты, туда я. Ежели смерть суждена, так и в смерти тебя не оставлю!

Примолкли они. Слышно, плачут. Волку уж и слушать неловко. Умила ему в бок уткнулась, тоже всхлипывает. Божко сопит — и впотьмах видать, брови сдвинул, гневается. Как бы не ринулся вперёд, заступник, с непрошеной помощью не полез.

— Ничё, — сказал Тихомир. — Не будем горевать раньше времени, поглядим, может, оно и не худо выйдет. Сдюжим, говорю! Ты, дочь, укладку собирай, а я меч зарою в саду под старой яблоней. Он мне тоже товарищ верный, негоже, чтоб его руки чужие брали. Подавятся!

Ушёл Тихомир, Марьяша в подклет заглянула, сама слёзы утирает.

— Слыхали? — говорит. — Небось колдун и царевича извести задумал! Видно, мало ему советником быть, на царёво место метит.

Села на ступени, всхлипнула:

— А ведь матушка-то моя верила, что царевич не подменён! Всё на птицу-жар надеялась — как жаль, что та на волю вырвалась! Небось и тут без колдуна не обошлось…

Сказала, и в слёзы. Умила ну её утешать, только о птице ни слова не говорит. Знает, кто повинен, да молчит.

Стыдно волку. Как ни мудри, а совести не перемудришь. И с птицею худо вышло, да и с нечистью. Если подумать, сколько в тех слухах правды? Для него всё забава была — кладовик, да черти, да зелен огонь, да костяной медведь, — всё смех! Не думал, не гадал, что колдуну это на руку.

— Вы идите, — говорит Марьяша, — покуда батюшка в саду. Пёс у нас жил, цепка осталась, я дам, чтобы люди косо не глядели, так волка и выведете.

— Отчего бы вам самим не уйти? — предложила Умила. — Соберите, что можно. У нас лошадь с телегою…

Марьяша головой покачала.

— Нас, я чаю, легко не отпустят, Казимир того не позволит. Ежели ненадолго и уйдём, нагонят. Все, кто нам помогал, головою ответят. Вы уж идите, покуда и с вас не спросили, что вы делали в нашем дому.

— Мы уж вас не покинем, — твёрдо сказала Умила. — Мне бы батюшку сыскать, а там поглядим, чем вам помочь. Мы от Перловки недалече живём, через лес, а батюшка мой и с лешим в ладу, и с болотником.

Покуда они говорят, волк всё думает, как быть. Вот Марьяшино шитьё притащил, бросил, на иглу лапой указывает, после мордой на Умилу.

— Что ж ты, спрашиваешь, умею ли я так ладно шить да вышивать? — спросила та, упирая руку в бок. — Нашёл когда об том заговорить! Что же, мне тут за шитьё и приняться?

Волк головой мотает. Надобно ему, чтобы Умила иглу взяла, себе в рубаху воткнула. Возился он, возился — добился того, что его поняли. Отдала Марьяша иглу.

— Да что ты задумал? — пытают его.

Он во дворе кое-как нацарапал, мол, водяницы, к ним пойдёт. У Божка тут глаза разгорелись: ишь ты, водяницы! Нешто покажутся в эту пору? Да так ли они красивы, как сказывают, и в рубахах ли ходят или нагишом? Он с дружками, бывало, на берегу их ночами выглядывал, да никогда не видал…

— Ты и с водяницами знаком? — дивится Марьяша.

И Умила, видно, дивится, только не рада, губы поджала. Волк глаза отводит, хвостом помахивает, чует, что едва вернёт себе человечье обличье, многое объяснять придётся. Ворона ещё с забора глядит, да вот каркнула хрипло, насмешливо.

Марьяша права оказалась: бежать бы им с отцом не дали. Снаружи у ворот уж стояли трое, лениво переговариваясь, и ещё один сидел в стороне на перевёрнутой бочке и сердито глядел на ворону. Сторожили двор, чтобы Тихомир с дочерью не сумели уйти от царской милости. Углядели они волка, тут же разговоры бросили да спросили:

— Кто таковы?

— Зверь наш убёг, — отвечает Умила. Косу она уж свернула, под шапкой спрятала, говорить пытается грубым, низким голосом. — Добрые люди сказали, будто видали его в этом дворе. Вот, заберём да уйдём.

— Отчего это он у вас вольно бродит?

— Да невнарок вышло! Больше не повторится.

По счастью, сторожам было недосуг заниматься этим делом. Отпустили, только велели не широкой и людной дорогой идти, а окраинами, да немедля уехать и более не попадаться. Тот, что сидел на бочке, не утерпел, метнул камень в ворону. Снялась она с забора и с криком полетела прочь.

Уж вечереет, небо тучи облегли. Вышли трое к окраинам, идут кружной дорогой вдоль опустевших полей. Ветер посвистывает, сухие былины качает, а то улетит к далёкому берегу. Там на бугре стоят молодые ёлочки, в реку глядятся. Тихо стоят, да вот как начнут от ветра отмахиваться, гнать его прочь!

Умила волка на цепи ведёт, на все лады распекает: и убёг, не сказался, и птицу добывал — отступился.

— Разве этак-то можно? — говорит. — Ежели дело заделано, так доделывать надо! Что ж ты — ни себе, ни царевичу… Дарко сказывал, ему рубаху перьями расшивали, может, и сняли бы злые чары, да ты решил, что тебе птица нужнее. Взял её, да и отпустил! Уж и не шёл бы за нею тогда.

Волк рысит по дороге, в сторону глядит. Цепь держит, не отбежишь, слушать приходится.

— Ведь сил-то сколько ушло, трудов сколько! — продолжает Умила. — Тяжкой ценою вам птица досталась. Дарко ходит едва, как ещё нога сживётся, Невзор слёг, а батюшка мой… А мой-то батюшка…

И умолкла, сама отвернулась. Волк ей дорогу заступил, к ногам прижался, лбом боднул. Села она, обняла его, плачет.

— Бедный ты мой, бедный! — приговаривает. — Опять тебе зверем бродить! Матушка в сердцах дурное сделала, уж и сама пожалела, никому от того не легче. Да отчего ж ты у меня такой — бился, бился, вот уж птица в руках — отпустил!

Волк только вздыхает, голову ей на плечо положил. Божко рядом топчется, с ноги на ногу переминается, неловко ему. Может, и вызнал уже, откуда взялось проклятие.

Тут из-за реки, из-за леса будто солнце выкатилось, землю светом залило, ослепило. Меряя небо крылами, пронеслась птица-жар, длинный хвост распустила, огненный след за собою оставила. Полетела к царскому терему. Вспыхнули золочёные маковки, засверкали оконца. Окрест уж смеркается, а на царском дворе ясный день.

Позабыли они обо всём, любуются. Божко и шапку потерял, когда голову задрал.

— Вот так диво! — ахнула Умила, глядя из-под руки. — Так вот она какова, птица-жар! Будто живой огонь, будто красно солнышко! Нет, нельзя такую губить…

Рад-радёхонек волк, что она его поняла.

— Ничего, — говорит Умила, — чай, проклятие и без того можно избыть. Я уж тебя, милый мой, не оставлю. Батюшку выручим, а там хоть весь свет обойду, доищусь, как тебе помочь.

Обогрела она волка, утешила, да некогда им говорить, торопиться надобно. Поднялся волк, отбежал, за собою зовёт к плакучей берёзе, камышовой заводи. Там он с водяницами потолковать хотел.

Бежит, за собою Умилу тянет, Божко за ними поспевает. Глядь — а у заводи кто-то есть! Кто бы здесь бродил в эту пору?

Стоит старуха в тёмной одежде, в красном платке. Темно уж, лицо едва разглядеть можно, да будто бы незнакомое, прежде не видались. А старуха-то к ним пошла, словно их и ждала, и говорит:

— Вот и волк явился! Да ты не бойся, я тебе зла не причиню. Помнишь весточку, которую ты в дупле старой яблони оставлял? Она для меня была. Ты помог, и я тебе помочь хочу. Слушай, да запомни накрепко…

Обвела она их взглядом. Умила дивится, да молчит. Верно, думает, Завид ей после всё растолкует, да он и сам не понимает, с кем говорит. Что за старуха, и отчего бы Рада ей слала весточку? Всё же, видно, Рада ей верила, ведь не к мужу, не к дочери послала, а к ней — знать, и волк может ей верить. Да она бы хоть назвалась!

— Ступай, — говорит старуха, — той дорогой, которой царёвы работники к родничку ездили. Доберёшься до сторожки, трижды надобно в дверь постучать. На двери той ни замков, ни крюков, а не откроется, покуда не стукнешь. Войди, ничего не тронь, дверь за собою запри. После отвори, и очутишься на берегу реки Смородины. Иным путём к ней не дойти, не добраться — близко она, а лес не пустит.

Волк сел, голову наклонил, слушает.

— У реки Смородины птица-жар гнездо вьёт, воду пьёт, — говорит старуха. — Ты её спас, тебе за это награда причитается. Станет она тебе сулить золото да серебро, меха да шелка, расписные хоромы, табуны да стада — ничего не бери, а проси самое длинное перо из её хвоста.

— Что ж она сразу награду-то не дала? — не утерпела Умила. — Вишь, улетела и не вспоминает!

Рассмеялась тут старуха, а отсмеявшись, сказала:

— Так уж устроено: то, что тебе положено, хватай да крепко держи, а то и добивайся, чтобы дали. Ежели будешь молчать и ждать, что оно само в руки пойдёт, то ничего и не дождёшься. Не требуешь, так оно тебе будто и не шибко надобно!

И, посуровев, докончила:

— Не позабудь, проси перо. В сторожку вернёшься, дверь затвори и возьми со стола золотое яйцо. Тут тебе помощь пригодится: надобно выйти да то яйцо перебросить с правой руки на левую, да не оглядываться, что бы позади ни слышалось. После в Перловку спеши, чтобы прежде Казимира поспеть. Яйцо на кладбище, на камне оставь, а перо зарыть надобно между полем и лесом.

— И что ж тогда будет? — спросил Божко.

— Ежели всё верно сделаете, ворочайтесь в Перловку, когда Казимир то место зачарует. Да запомните: не успеете выбраться, он и вас там запрёт, а успеете, вольно ходить сможете. Как воротитесь, отыщите то, чего прежде не было, там мы и повстречаемся. А нынче пора мне, свои дела имеются.

Сказала так старуха, да и пошла прочь. Скорым шагом идёт, будто ноги у ней молодые и силы много. Уж едва можно её разглядеть в сумерках, только красный платок ещё виднеется, да вот и он растаял.

— Кто она такова? — спрашивает Умила, на волка глядит, а тот и сам не ведает.

В эту пору птица-жар обратно летела, весь берег светом залила, реку огнём зажгла. Стало светло, далеко видно, до самых окраин. А дорога-то пуста! Вон мельничный двор, до него неблизко, старуха бы туда и бегом не добежала. Вон редкие берёзки, они уж пооблетели, сами тонки, за ними не укроешься.

— Куда ж это она подевалась? — почесал в затылке Божко. — Не в канаву ли упала?

— Думается мне, такие в канавы не падают, — ответила ему Умила, качая головой. — Так что же, пойдём за пером? Нашу телегу взять надобно, скорее доедем.

Да волк не спешит уходить. Перо бы добыть нехудо, а только неясно, что от него за прок. Он ведь сюда шёл с водяницами толковать. Они помочь обещали, а он уж будто знает, о чём просить.

Побрёл он в камышовые заросли, лапы в студёной воде замочил, стал голосить, водяниц кликать.

Загрузка...