Первое время после того, как съездили в Каменные Маковки, мужики всё ждали, что вот-вот люди заговорят о неладном, что ырка объявится. Однако тот будто в воду канул — никого не пугал, никто его не видал. Скоро мужики перестали тревожиться, а потом и вовсе о нём забыли.
Не до мёртвого колдуна, когда новая забота: сыплет уж первый снежок, а на нём волчьи следы хорошо видны. Уж как Завид хоронился, носа во двор почитай и не казал, только ввечеру да рано поутру выглядывал, но теперь уж и это не поможет. Кто-нибудь непременно заметит след, пойдут расспросы.
Собрались мужики, давай судить да рядить, как быть.
— Метлою следы заметать, — говорит Мокша. — Токмо пущай он далёко не бежит, а лучше бы и вовсе из коморы нос не казал.
Завид тут фыркнул. И так в последние дни света белого не видит, а посиди-ка в четырёх стенах до весны, в тесной коморе!
— В землянку мою свести, — неохотно предложил Добряк.
Помотал Завид головой.
Мало у него было доброго в жизни. Самые лучшие дни прошли в той землянке, он их в сердце хранил, как иные хранят золотые монеты в мошне, иногда вытряхивал да любовался. Зря он Первушу туда привёл. Всё осквернил, испортил, больше не будет ему там счастья, не будет и покоя.
— Ну, тогда в лес погнать, да и пусть там живёт до весны, — с досадою сказал Невзор. — Ежели ему, вишь, и то, и это не по нраву!
Завид тогда свои чурочки стал перекатывать, на буквы указывать.
— «Торг», — прочёл Дарко и почесал в затылке. — Продать тебя кому, что ли?
— Продадим, а там выкрадем или сбежит! — радостно сказал Пчела. — Тогда вдругорядь продадим.
Насилу Завид растолковал, что вовсе не того хотел. Подумали мужики, подумали — зимой всё одно почитай нет работы, — да и решили: пускай и вправду Дарко по корчмам, по торгам ездит, волка показывает. Всё меньше расспросов, чем если этакий зверь во дворе будет сидеть, к тому же и прибыток.
Спроворили клетку, ошейник с бубенцами, звонкую цепь. В последний день перед отъездом Умила пришла.
Сидят они в сарае на сене. Лучина горит, потрескивая, искры летят в ящик с землёй. Зябко, всё подворье нынче белым-бело, в обмёрзшем срубе лишь чуть теплее, чем снаружи. Волка чёрная шуба греет, а Умила в тулуп кутается, друг к другу жмутся.
— Уедешь, всякие люди встретятся, — говорит Умила. — Хорошо бы добрые, да могут и худые. На вот тебе…
Оберег-науз достала, мудрёный узелок из кожаного ремешка. К ошейнику подвязала.
— Пусть он тебя хранит, — говорит. — От злой беды, от напасти лютой, от недоброго взгляда и неласкового слова. Всё, что задумал, сделай и в назначенный час воротись ко мне, я тебя ждать буду. Хоть сколько придётся, дождусь.
Волк головой к её плечу прижимается. Вовек бы не разлучаться, да только хорош он будет, если станет сидеть и ждать, а там жить да надеяться, что не коснётся купальских трав. Поглядит на это Умила, поглядит, да и решит, что такой бестолковый ей не надобен. Поля ему не косить, в баню не ходить, из дому носа лишний раз не казать — хорош муж! Тяжко ей с ним придётся, да ведь ещё и засмеют. Не в лес же им уходить на житьё.
Скоро кончился недолгий день. Дарко запряг буланку; выждали миг, чтобы никто не видал, прошмыгнул волк, забрался в клетку, и покатили сани в морозную синюю даль.
Со двора им вслед глядели Невзор да Мокша. Приковылял и Горазд, согнувшись и держась за спину — на днях застудил, мог бы дома сидеть, разве бы кто обиделся! — нет, пришёл. Стоял, подбоченившись, Добряк — небось радовался, что приблудного волка увезут подальше от его дочери. Умила глядела с улыбкой, но вот заморгала часто-часто, быстро утёрла щёку.
Миг — и все они растаяли в сумерках, пропала корчма с её двором и колодцем, с заснеженными старыми вишнями, будто и не было. Потянулся берег, укрытый комковатой периной; кое-где из прорех выбивались пучки серых трав, да у самой воды бурел тростник, будто кто свалил туда стриженую овечью шерсть, где гуще, где реже. Река лежала, тёмная и гладкая, словно уже застыла, и по обоим её берегам чернел высокий лес.
Привела их путь-дорога в Белополье. На постоялый двор волка не пустили: хозяин принялся драть нос и кричать, что волк-де зверь дурной, беду принесёт, а у него и так по зимнему времени гостей хватает. Волков ему тут не надобно!
Стоит Дарко, раздумывает, в затылке почёсывает. Завид фыркнул, чтобы тот на него поглядел, да мордой вверх по улице указал. Направил Дарко буланку к корчме, а корчма-то добрая, чистая, на окнах резные ставенки, двор выметен. И спрашивать неловко, не пустят ли с волком.
Дарко мнётся, шапку в руках ломает, глаза отводит. Ждёт, хозяин погонит их в три шеи, а тот молчит, сани обошёл. Волк поднялся в клетке да поклонился.
— Будто умный зверь, — говорит хозяин. — Одного я с этаким волком пускал, никогда от него беды не видал, да твой волк поболе будет. Тот, видать, был старый, худой да облезлый, а твой молодой. Успел ли он чему выучиться?
— Как не успеть, успел! — отвечает Дарко. — Уж так учён — и пляшет, и кланяется, и поёт, и метлою метёт, значит. Велишь ему: умри! — умрёт. Хоть за хвост тяни, не укусит. Ну, волк, проси, чтобы нас пустили!
Волк сел на хвост, лапы сложил, машет ими, просит. Сжалился хозяин, пустил.
Стал волк у дверей стоять, гостей встречать да кланяться. Встретит, к столу проведёт, а сам на задних лапах идёт. После метлу в углу возьмёт и ну мести! Волчьи лапы метлу не шибко держат, она всё падает, люди смеются.
Подносят волку зелена вина. Он для вида лакнёт и давай чудить: то влево его понесёт, то вправо. После на спину упадёт, голову вбок, язык вывалит — упился, спит. Гостям и это весело.
Лапу, ясно, подаёт, если просят. Через голову перевёртывается, хвост ловит. Дарко было думал ещё на гудке играть да петь, только это уж худо вышло: плохо он играл, а волк нехорошо пел, так все за уши и схватились. Хозяин эту забаву тут же и прекратил.
— По покойнику бы вам выть, — говорит, — а в моём дому этакого не надобно!
Поздно ввечеру, как все разойдутся, Дарко волка за околицу ведёт, будто бы для того, чтобы тот во дворе не пакостил. За старым вязом на берегу, в укромном месте огонь разожгут, волк берёт в зубы прутик и кое-как выводит буквы на снегу, по иному-то им не поговорить. Везли с собою и чурочки, да в корчме в каждой горнице десятеро вповалку спят, лишнее увидят и кто знает, что подумают.
Завид вот что выдумал: купить саночки резные, расписные, с бубенцами, да ребятню катать. Днём-то в корчме гостей почитай и нет, чего зря сидеть, время терять.
Отыскал Дарко мастера, справили им саночки с упряжью. Круглый день у реки шум да смех, детям забава. Мчатся саночки, трезвонят бубенцы, рыхлый снег искрится, брызжет из-под чёрных волчьих лап. Краснощёкая ребятня спорит, чья очередь ехать. Вот едут, визжат, смеются, а на них глядючи, и старшие радуются.
— Совсем укатали волка! — говорят. — Дайте ему хоть дух перевести.
— Да он двужильный, — смеётся Дарко. — Сдюжит!
Волк пушистым хвостом помахивает, головой кивает: сдюжу, давайте-ка в сани!
Стал в корчму народ чаще заглядывать. На потешного волка любуются, а даром-то сидеть не станешь — пьют, едят. Корчмарь как-то ввечеру подсчитал выручку, да часть и отсыпал.
— Бери, — говорит, — Дарко! Заслужили вы.
Хозяин постоялого двора уж все локти искусал. Приходил, сманить их пытался, только Дарко ему сказал, что от добра добра не ищут, тот и ушёл несолоно хлебавши.
Волк, бывало, уж так за день умается, что ввечеру кость грызёт, да с нею в зубах и уснёт. Народ его давай жалеть. Упрёки сыплются — ишь, умучили зверя, того гляди уморят! Дарко сопит и отмалчивается. Не может сказать, что волк это сам затеял, сам не знает, какую ещё работу сыскать.
— Надорвёшься! — с укором говорит он, когда их никто не может услышать. — Ну, надорвёшься! Куда тебе столько? На жизнь хватает, и ладно, или ты собрался ту птицу у царя выкупить?
С немалым трудом волк поведал ему о гончарах, о старике и его сыне. Те бедствовали, одна только надежда и была, что выгодно распродадут товар у Синь-озера, а Тишило их на дороге встретил и обобрал подчистую.
С той самой поры у Завида сердце не на месте. Жаль их, помочь бы, да как? Ныне хотел долг вернуть.
— Эка неладно вышло! — крякнул Дарко. — Ну, значит, отыщем их. В Ловцах, говоришь, живут?..
До Ловцов было рукой подать, да корчмарь отговаривал ехать. Что-то неладное стало твориться в округе, толковали, будто нечистая сила лютует. То выскочат на дорогу косматые черти и загонят коня в овраг, сани перевернут, всё добро из них покрадут, то у отдалённого постоялого двора зелёные огни кружат, а утром лошадей недосчитаются. Кто страшные тени видал в ясный день, неведомо кем отброшенные, кто слыхал голоса. Едет так-то по дороге сам-один, небо синее, ясное, кругом только снег да кусты в белых шапках. Тут над ухом шепчет:
— Куда путь держишь?
Он обернётся — никого, и ну конька нахлёстывать! А в ушах чужой насмешливый голос:
— Пропадёшь, пропадёшь! — и недобрый смех.
Дарко с Завидом потолковали и решили, что это разбойники. У Тишилы-то было немало людей, он семерых с собою брал, прочим иные дела давал. Нынче они сами себе указ. Небось слыхали, как Первуша жжёт зелёный огонь и какие шутки выдумывает, да и решили делать так же. А голоса — что голоса? Одному такое со страху почудится, что ни вздумать, ни взгадать, ни пером описать; другой соврёт, что и не перелезешь. Есть и такие, что собственной тени боятся.
Собрались Дарко с Завидом, да и поехали. Дни теперь хороши: морозец потрескивает, небо синее, до дна замёрзшее. Вязы да берёзы стоят в снежных уборах, не шелохнутся, у низкорослых рябинок алые бусы сквозь изморозь просвечивают.
Нечисти боятся не шибко: Дарко всех людей Тишилы знает, они своего не тронут.
Добрались до Ловцов, завернули к местной корчме, видят — работник от реки воду несёт. Стал Дарко расспрашивать, где гончары живут.
— Старик и сын? — удивился работник. — Да ещё, говоришь, они прежде в Перловке жили, опосля у нас поселились? Должно, ошибся ты, сроду у нас таких не бывало. Может, спутал, и тебе не в Ловцы, а в Лапино?
Тут другой человек из хлева вышел, тоже подсказывает:
— Либо в Лысково. А то и в Орешки, тамошние гончары на всю волость славятся!
Растерялся Дарко, только моргает, плечами пожимает и бормочет:
— Видать, ошибся…
А те уж к саням подошли, на волка глядят, удивляются, о всяком спрашивают — и учёный ли, и что умеет, и много ли ест, и где такого добыть.
— За тридевять лесов, в тридесятом, — отвечает Дарко, а самому, видно, не терпится с Завидом хоть словом перемолвиться.
Вывел его, взял на цепь. Работникам сказал, прогуляется да воротится, тогда и покажет, что волк умеет. Те вслед уставились, так и стоят, будто нет иных дел.
— Ишь, гляделки пырят! — всё ворчал Дарко, оглядываясь. — Ну, теперь будто не углядят. Ты, дурья башка, почто меня в Ловцы погнал? Как есть спутал, значит, только время потеряли. Эх ты, беспамятный!
Да Завид-то твёрдо помнит, что гончары были из Ловцов! Не раз и не два они то повторяли. Он уж и так, и сяк — кое-как объяснил. Дарко ему не сразу поверил.
Вернулись. Дарко спросил, не живут ли здесь какие-нибудь перловские, пусть и не гончары. Люди на то головами качают.
— Не прибивались к нам этакие-то, — говорят. — Да и почто бы им сюда идти, небось не ближний свет! Перловских лучше бы в Перемуте искать, там их небось по-соседски и приняли.
Дарко тогда пошёл к местному гончару — вдруг он и есть тот, кто надобен, а если не тот, то, может, что-то знает.
Гончар оказался ещё нестарым мужиком с ребятишками мал мала меньше. Те волку рады: один на спину лезет, другой глядит, велики ли клыки, третий за хвост держится, потому как ходить едва научился. Стоит, качается. Отцу будто и не боязно, что волк их заест. Даже и не глядит, один раз только и прикрикнул, махнув рукой:
— Ну-кось, ступайте в избу, зёрнышки!
Они, ясно, на эти речи ухом задёрнули, нейдут.
Завид уж выть готов, только Дарко на него и не глядит. Взялся врать, для чего они сюда пришли, да отчего-то выдумал, что надобен им рукомойник-баран, не малый, не великий, да непременно с двумя носиками, и чтобы воду в него наливать.
— Да они ж такие все, чтобы воду, — чешет в затылке гончар. — И с носиками, вестимо… Да ты погляди, какие есть.
Тем временем волка уже двое пятками по бокам бьют, подгоняют:
— Н-но, пошла, лошадушка! Тпру, родимая!
Меньший волка обошёл, цепляясь за бок — небось всю шерсть повыдергал, — и ну пальцы в глаза совать! Волк моргает, отворачивается, ребятёнок смеётся-заливается да опять палец тянет. А Дарко всё проклятый рукомойник не выберет.
Добро, хозяйка углядела, руками всплеснула, всех троих сгребла да в избу уволокла. Те, ясно, в рёв, она в крик.
Долго ли, коротко ли, вышел Дарко с рукомойником, прижимая его локтем к боку. Распрощался с хозяином, да и пошли, оба недовольные друг другом.
— На что мне рукомойник этот? — говорит Дарко. — Тьфу! Никто в Ловцах о твоём гончаре не ведает. Всё же ошибся ты, значит, либо народ отчего-то лжёт.
Завид фыркнул.
«Ишь, сам выдумал про рукомойник, а я виноват! — хочет сказать. — Соврал бы что другое. А гончарам-то с чего выдумывать? Говорили, из Ловцов…»
Ночь они в корчме провели. Дарко ещё спрашивал разных людей, да все говорили одно: знать не знают ни о каких гончарах из Перловки.
После, как в Белополье вернулись, Дарко пошёл туда, где гончары жили, спросил у них — нет, не знали, не видали ни старика, ни его сына. И хозяин постоялого двора таких не помнил. Он было обрадовался, хозяин-то, когда они заглянули.
— Всё же решили ко мне перейти? — спросил и рукой повёл. — Места-то у меня поболе, да не так тесно, как в той захудалой корчме!
Услыхав, по какому делу наведался Дарко, хозяин погрустнел, и хотя получил сколько-то монет для освеженья памяти, ничего не смог сказать.
— Будто я помню каждого гостя! — ответил он и засопел, поджав губы. Больше они от него ничего не добились, пришлось уходить ни с чем.
Дарко тогда подошёл с другого конца: как заговорят о нечисти, так он повернёт беседу к гиблому месту да каменной дороге. Люди и припомнят, что купцов там обобрали, да и расскажут со всеми околичностями и так полно, будто сами видали. Только о гончарах никто не слыхивал.
— Да что ж такое! — говорит Дарко Завиду, когда вдвоём останутся. — Простые люди, знамо, неприметные, да этих твоих гончаров будто и вовсе на свете не бывало. Вот уж диво…
Хмурится он, раздумывает, щиплет редкую бородёнку.
— Да ещё сказали, что они из Перловки — может, то одна правда и была! Неладное дело, значит. Так говоришь, мужики их обобрали до нитки, а после на том самом месте и погорели?
Завид кивает. Самому уже не по себе. Кем были те гончары, узнает ли он хоть когда?
Дни идут, и всё больше разговоров о нечисти. Вот уж будто и в самом Белополье видели зелёные огни, а на улицах да в переулках людям впотьмах начало мерещиться всякое. Чёрные, косматые, со страшными харями — не иначе как черти — выскакивали откуда ни возьмись, сбивали с мужиков шапки, отнимали у баб корзины. Царь уж послал дружинников, чтобы те обходили улицы, да настрого запретил гулянья с ряжеными. Остались люди без зимнего веселья.
Не видать им было ни лошади с соломенной головой, ни парня-медведя в вывороченной шубе. Даже и девушкам запретили рядиться и петь. Да люди и сами боялись такого веселья: нацепишь берестяную личину, тут тебя и отходят батогами, приняв за чёрта, не то и вилами угостят.
Дарко всё вздыхал. Он-то ждал, что в стольном граде повеселится на славу, а по всему выходило, что дома нынче и то веселее.
— Эх, — говорил он, — а у нас-то пекут ржаные лепёшки. По улице пройдёшь, одним духом сыт будешь. Девки ввечеру с песнями пойдут, станут заворачивать во дворы, где есть женихи, небось и к нам бы зашли, я-то чем не жених? А хозяйки, значит, им лепёшек в решете вынесут. Девки их разделят да понесут тем, кто им люб. Вот ужо я бы наелся! Ну, и тебе одну лепёшку бы Умила принесла…
Фыркает Завид. Что ему лепёшки, а вот Умилу бы повидал.
Дарко скоро утешился. Днём, как детвору забавляли, пришли на берег девицы-красавицы. Сами румяные, смешливые, глазами стреляют и всё друг дружку локотками подталкивают. Вот вышла самая бойкая и говорит:
— Что ж, а меня твой волк покатает?
Подружки за её спиной смеются-заливаются. Дарко жидкий ус подкрутил и говорит важно:
— Покатает, отчего бы не покатать!
Стоит дурак дураком, один ус подкручен, другой так висит, щипаную свою бородёнку выпятил. Фыркает волк, да куда там, Дарко его перестал понимать. Так и катал девок, покуда ребятня не подняла крик.
— Наша забава! — кричат. — Вы, толстущие, сани изломаете!
В эту пору ещё одна девка к реке по воду шла. Услыхала шум, завернула поглядеть. Волк живо признал Тихомирову дочь.
Упёрла она руки в бока и ну девок стыдить.
— Делом бы занялись, — говорит, — чай не дети малые! С утра до вечера одни забавы на уме. К вам, неткахам да непряхам, и женихи не пойдут! Да и зверя бы пожалели, нелегко ему этаких возить.
Девки тут губы поджали, глядят, а в глазах недобрый блеск.
— Ишь, Марьяшка поучить нас вздумала! — говорит одна. — На что прясть, коли готового страсть? Иди, иди, пущай водяницы тебя утащат!
— У самой работников полон двор, а туда же, с вёдрами бегает, — говорит другая. — Небось чает женихов приманить, да никому она надобна. Мать её лихарка, да Марьяшка и сама такова, всяк их двор стороной обойдёт!
Третья вовсе язык показала и говорит:
— Ступай прочь, девка-дура! У отца твово в дому ещё работы много, так ступай, выполняй! На одно и годишься, что воду носить да за свиньями грести.
У Марьяши тоже глаза заблестели. Волк уж думал, заплачет. Наклонилась она, зачерпнула снега, живо слепила ком, да как метнёт одной из девок прямо в бело личико!
— Айда, — кричит, — забросаем их!
Ребятня живо смекнула. Полетели тут снежки, девкам не до смеха стало. Дарко хотел было вступиться, да тут же и сам снега наелся. Девки руками прикрываются, лица прячут, визг, крик подняли — страсть! Ребятня тоже кричит, смеётся.
Погнали девок мало не до околицы. Бежали они с красными лицами, со злыми слезами, грозясь, что за этакое отплатят, да сами все белые, им небось и за шиворот снега натолкали. Больше они тут и не показывались.
Время шло: день да день, а за ним ещё день. Пришёл месяц лютовей, завьюжил, засвистел на сто голосов, всех разогнал, запер по домам. Чудилось людям, будто этой зимою и ветер по-новому воет, лютым зверем рычит, да стонет, да хохочет. Как заветрит, так и смолкнут, а после всё бормочут:
— Чур нас, чур!
После снежень завалил дороги, что и не проехать. До самого зимобора город осаждали метели, и люди опять поговаривали, что давно не припомнят этакой снежной поры. Одной детворе хорошо: ставят крепостицы, смеются, прохожих снегом закидывают. Щёки у них красные, носы мокрые, сами иззябли, да нипочём домой не пойдут, покуда матери не погонят.
Глядит на них волк, себя малым вспомнил — его тогда и не брали в эти забавы, всё боялись зашибить, а он всё думал, что уж на будущий год… А на будущий год были цепь и клетка.
Завертелся он, завизжал, да как поскачет по высоким сугробам! Вот уж и в крепостице. Детвора его радостно встретила. Дарко цепь не удержал, стоит, глазами хлопает, а там следом кинулся. Да куда, забросали его снежками, подойти не дали.
— Уймитесь, отдайте волка! — кричит Дарко. — Дурень, иди сюда!
Волк из-за снежной стены нос кажет, а идти не идёт. Жаль ему, что сам не может снег метать.
Через дорогу другая крепостица стоит. Отплевался Дарко, да и подался туда. Начался тут бой! Те, другие, вот-вот верх возьмут. Дарко им помогает, а у него меткий глаз да крепкая рука.
Волк на брюхе пополз по сугробам. Пробирается тишью, стороной, Дарко его и не видит. Нагнулся, снег зачерпнул, нос утёр — тут из сугроба как выметнется волк, как повалит его и давай катать! Ребятня с криками ну прочь бежать. Те, на чьей стороне волк, руками машут, кричат:
— Наша победа!
Пришёл зимобор, да не спешил зиму бороть. Она уходила медленно, неохотно — днём чуть подтает, ночью завьюжит. Волк проснётся, насторожит уши и подумает: скорее бы цветень, уж мочи нет, — да после припомнит, что цветень-то был прежде. Ныне он под самый конец лета волком оборотился, до этой поры ему и ждать.
Припомнит, морду вскинет, взвоет горько. В ночной горнице кто-нибудь пробудится, сонно пробормочет:
— Ветер-то как плачет да стонет — ох, не к добру! Чур меня…
Затосковал волк. Уж и ест, и пьёт с неохотой, и народ потешает без радости. Едва отпустят его, хвост подожмёт, уйдёт в угол, морду на лапы положит, да порой ещё и поскуливает.
— Не хворь ли его взяла? — тревожится хозяин.
Медленно, неохотно стаивал снег, лениво капало с крыш, и дни текли так же томительно. Синее, прежде звонкое от мороза небо теперь затянуло сугробами серых облаков, но вот они сдвинулись. Вот начала проступать из-под снега мокрая земля, ещё неприглядная: деревянные рёбра дорог, и разбитые чёрные тропки с цепочками следов по снежным обочинам, и раскисшее поле. Потемнел лёд на реке. Голые промокшие вязы мели ветвями небо над тесовыми крышами, да только развозили грязь. Даже золочёные маковки царского терема будто потемнели.
Но вот налетел ветер, по-весеннему тёплый. Он летел от далёких гор и видал, как зима утекает звенящими ручьями, как встряхиваются, просыпаются леса, ворочая лохматыми боками в клочьях бурого валежника. Он пропах мокрым деревом и землёй, и каждому, кто готов был слушать, пел о пробуждённой жизни.
В одну из ночей зашумела река, задышала. Пошёл лёд. Ребятня бегала глядеть, как потоком уносит льдины — а в беспокойном небе над ними плыли облака, то степенно, толкаясь у незримого берега, то стремительно, подхваченные течением. Гусиные стаи текли за лес, и воздух был полон звонких ребячьих голосов и протяжных птичьих.
Сменял Дарко сани на телегу, едва дождался, когда подсохнут дороги, да просухой и поехали домой. Корчмарь провожал, говорил:
— Будущей зимой непременно приезжай со своим волком!
— А как же, — отвечал Дарко. Да отъехавши подале, сплюнул и постучал по телеге: — Чтобы вовек не сбылось!
Поехали кружным путём, завернули в Орешки, после в Косые Стежки. Дарко всё расспрашивал о гончарах, уж самому любопытно стало, да везде один ответ: о таких и не слыхивали.
А у их корчмы вишни-то зацвели. На верёвке бельё полощется, колодец-журавль скрипит, Пчела ведро тянет. Пригляделся, ведро поставил, да как руками всплеснёт, как закричит:
— Наши-то воротились! Слышь, Невзор, воротились наши-то! — и, заторопившись навстречу телеге, зачастил: — Да что же вы так-то, по светлой поре, а? Хлев отопру, прячь, прячь волка скорее!
Улыбается Дарко на эти слова, рукой машет, говорит:
— Да будет уж таиться! Скажу, ездил за тридевять лесов в тридесятый, там, значит, волка и добыл. Вишь, парень-то уж затосковал, повесил головушку на праву сторонушку, неохота мне его впотьмах запирать. Пущай хоть во двор, значит, вольно ходит. Вона, видна печаль по ясным очам, кручина по белу лицу!
Фыркает волк. Уж он ответил бы, если бы мог, да только и сердиться нет сил. В клетке не усидит, ноги так сами и пляшут, на землю сойти хотят. Здесь-то всё родное, и колодезный скрип, и смолистый избяной запах, и дверь с высоким порогом. Вот куры гребутся, завидели телегу, подошли да квохчут, будто спрашивают: что такое? Уж так милы их глупые голоса! А вот среди них и Чернушка.
Дальше по улице, слышно, лают псы. А лес-то, лес над берегом будто стал ещё выше да темнее! Река привычно поёт, поди и лозники проснулись, верещат в ивняке, поджидают, не подойдёт ли кто неосторожно, чтобы затянуть его в воду.
Всё волку любо. Домой вернулся!